Проклятая картина Крамского Лесина Екатерина
Не здесь.
Не сразу. Не настолько же она глупа, право слово! Хотя, если бы настолько… Скандал вышел бы знатный. И развод воспоследствовал бы ему всенепременно. Давид, при всей его нынешней мягкотелости, измены не потерпел бы…
– Я знаю, – сухо ответил Давид.
– Но ревнуешь?
– Ревную. Она…
– Она как ребенок, дорвавшийся до сластей… Вспомни свой первый бал. Разве ты сам не был оглушен? Озадачен? Не переполнял тебя восторг?
– А тебя?
Неудобный вопрос, но Амалия готова ответить на него.
– Я всегда знала, что не отличаюсь особой красотой, а еще обладаю дурным характером… Мне сложно было верить людям, которые твердили, что с первого взгляда были мною очарованы, тем более что говорили они это, глядя вовсе не на меня… и словами одинаковыми… Вежливость, не более того.
– Вежливость, – эхом отозвался Давид.
О да, ему не приходилось улыбаться в ответ, неискренне заверяя, что он счастлив свести знакомство… и гадать, что именно привлекло – батюшкино ли имя или же матушкино состояние, на которое кандидат в женихи крепко рассчитывал, ибо собственные его дела обстояли плачевно. А главное, никто и никогда не сомневался в способности Давида думать.
От женщин же ждали глупости.
И наивности.
И не приведи боже показаться умной… умнее мужчины… не простят… и до сих пор не простили, хотя и смирились. Старым девам позволено иметь странности.
– И что мне делать? – Давид провел рукой по волосам. Так он делал всегда, когда нервничал и пытался сдержаться.
– Ничего.
– Стоять и смотреть?
– Поговори с ней. Объясни, что поведение это бросает тень на тебя… на ваше имя… Что она и без того дала немало поводов для сплетен. Что здесь собрались вовсе не милые люди, которые счастливы принимать ее в своем доме…
Амалия захлопнула веер. Стоило бы вернуться. Их исчезновение не осталось незамеченным, и если промедлить… А с другой стороны, ее репутация выдержит и не такое. А Давид… Давид пусть сам объясняется с супругой.
Им найдется что высказать друг другу.
– И наберись терпения… – Это пожелание было высказано искренне.
– Очень непосредственная девочка, – с легким осуждением произнесла Стрижевская, разглядывая Матрену Саввишну сквозь стеклышко лорнета.
Все знали, что зрение у княжны преотменное, а лорнет она носит исключительно из каприза, как и нюхательные соли, но дамам ее возраста капризы простительны.
Ольга же вздохнула.
– Она совсем растерялась, бедняжка…
Невестка растерянной не выглядела. Напротив, она была отвратительно весела…
– Непохоже. – Стрижевская повернулась к Ольге. – Вы слишком долго держали бедняжку взаперти, вот девочка и радуется.
И радость ее была почти неприлична.
Слухи пойдут… Нет, слухи были бы неизбежны, но нынешние… Давид расстроится… а с другой стороны, быть может, осознает наконец, какую ошибку совершил? Исправить ведь несложно… главное, желание…
– Не сердись, Ольгушка. – Стрижевская выглядела несказанно довольной. И понятно… Слишком долго семейство Бестужевых гляделось идеальным в глазах высшего света. И даже брак с крестьянкой не нанес этой идеальности значимого урона.
А тут такое…
Скажут, что Ольгина невестка слишком уж кокетлива… легкомысленна… в лучшем случае лишь кокетлива и легкомысленна.
– Вспомни, ты и сама была молода… когда-то…
– Как и ты, дорогая. Но мы не позволяли себе… лишнего.
– Мы просто получили иное воспитание. Помилуй, что можно ожидать от этой девочки… Все же происхождение значит много…
Матрена Саввишна смеялась.
Громко.
Нет, Ольга не слышала ни смеха, ни шутки, которая так развеселила невестку. Но в том и не было нужды… Глупая девчонка забыла всякие приличия… и надо бы увезти ее домой, но…
Нельзя.
Найдутся те, кто усмотрят в этом раннем отъезде Ольгину слабость.
Или гнев.
– Не понимаю, как ты все это вынесла. – Теперь Стрижевская притворялась сочувствующей.
– Нам пришлось много работать…
…и предстоит еще больше. Но Ольга не сказала этого вслух. Все и так поняли.
Все прекрасное имеет обыкновение подходить к концу. И нынешний бал не стал исключением. Ах, Матрена не отказалась бы, чтобы длился он если не вечность, то еще час или два… три… пять… Ей хотелось смеяться, танцевать… Ах, скорей бы вернуться… не на этот бал, так на другой. Она готова жить там, перепархивая из одного дома в другой, наслаждаясь пьяной этой свободой. И превосходного настроения Матрены не способен был испортить мрачный вид супруга. Снова чем-то недоволен? Чем? Ей и знать того не охота…
Он заговорил первым, слава богу, дождавшись, когда же Матрена подымется к себе. А она спешила, потому как блекла радость под ледяным взглядом свекрови. И Матрена даже испугалась, что старая гадюка начнет отчитывать ее прямо в холле, при сонной прислуге… а то и ударит.
Веером.
Глупость, конечно, несусветная. Графиня – не сестрица Аксинья, которой случалось Матрену поколачивать, не веером, правда, но кулаками или скалкою, когда та под руку попадалась. Было сие давно и ныне казалось едва ли не сказкой, однако же было!
Как бы там ни было, ощущение радости исчезло, зато появилась вдруг усталость. Матрена с удивлением поняла, что с трудом на ногах держится. И ноги эти болят. И плечи. И шея. И голова. И во всем теле не осталось и косточки, которая бы не ныла…
– Матрена. – Супруг редко называл ее так, обычно обходясь ласковым – Матренушка. И значит, у нее вышло-таки вызвать его недовольство. – Нам следует поговорить.
Горничную он отослал, не подумав, что жене немедля нужна ее помощь. А девица, и думать нечего, поспешит наверх, уляжется спать… Матрене придется самой прическу разбирать, вытаскивая две дюжины шпилек…
– Говори. – Она уселась перед зеркалом, спиною к мужу, чтобы не видеть мрачного его лица.
И шпильки вытаскивала быстро, кидая их в шкатулку. Шпильки тихо звякали, и звук этот раздражал, но при том Матрена испытывала странное удовольствие от этого раздражения.
– Твое сегодняшнее поведение… недопустимо.
Ах, что еще ждать от него?
Скучный человек. И скучные же нотации читает… о том, что нельзя танцевать… нельзя говорить… нет, конечно, можно, но в то же время и нельзя. Он сам-то в своих речах не путается? А то вот Матрена совершенно запуталась между этими «можно» и «нельзя».
Он же все бормочет.
Руки за спину сложил… расхаживает по комнате… а у Матрены голова разнылась от речей этих бесконечных. И еще от непонимания, чего же именно он ждал. Не того ли, что Матрена весь бал простоит у стеночки, в тени какой-нибудь колонны, где обычно прячутся девицы из тех, кто излишне скромен или же некрасив.
Матрена вздохнула.
– Дорогой. – Она надеялась, что голос ее мягок и спокоен. – Прости, если я была неправа…
Конечно, она не была неправа, но сейчас проще согласиться.
– Но мне было так… весело… увлекательно. – Она смотрела снизу вверх, с печалью во взгляде.
– Они тебе лгут, Матрена…
– Кто?
– Все те, кто заверяет тебя в вечной дружбе… – Давид прикоснулся к ледяной руке жены. – И в том, что влюблен…
– Кто влюблен?
В ее голосе звучало удивление.
– Не знаю. Но всегда находится кто-то, кто уверяет, будто влюбился с первого взгляда… Это игра такая, Матрена. Одна из многих, принятых в свете… и ты, прости, слишком наивна. Этим людям нельзя верить. Лесть – их оружие…
Не понимает.
Он видит по глазам – она не понимает. Слушает, притворяется покорной, но в то же время думает, что она-то права… Никогда не выходившая из дома, достаточно искушена, чтобы отличить правду от красивой лжи.
И как быть?
Уехать.
Конечно. Завтра же уехать… в поместье, там он был счастлив. Матрена смирится. Будет недовольна, но… семейное счастье важнее балов? Не так ли?
– Уедем, – предложил Давид. Но жена, тихая и покорная жена, сумела выдержать прямой его взгляд и ответить:
– Нет.
…моя дорогая Амалия.
Пишу тебе, поскольку лишь ты способна меня понять. Да и кому еще я смогу пожаловаться, не боясь выглядеть при том смешным.
Моя жена…
Ты, наверное, слышала о ней. О Матрене Саввишне только и говорят, и не всегда хорошее, хотя, клянусь, она не давала мне поводов для ревности иных, нежели способна дать красивая женщина в обществе.
Мне не в чем ее упрекнуть, и все же…
Если бы ты знала, до чего тяжело выслушивать мне похвалы в ее адрес, если исходят они от мужчин. В каждом ныне видится соперник, а за словами его – намек, который я желал бы пропустить. Но порой намеки чересчур откровенны. Женщины же… Не мне тебе рассказывать, сколь умелы они в искусстве злословия.
Увы, моя матушка не стала исключением.
Ныне она, кажется, получает преогромное удовольствие, наблюдая за тем, как пытаюсь я защитить жену. И сама не упускает случая, чтобы сделать мне замечание, будто бы я виновен в том, что Матрена слишком красива, чтобы остаться незамеченной.
А она сама не понимает.
Или делает вид, что не понимает. Когда я прошу ее вести себя осторожней, она начинает упрекать меня в холодности и излишней подозрительности, которая донельзя ей досаждает. Стоит же заговорить об отъезде, как она ударяется в слезы. И даже напоминание о сыне нашем, по которому я бесконечно скучаю, как скучаю по дням, проведенным в уединении поместья, не способно образумить ее.
Что мне делать?
Я знаю ответ.
Ничего.
Я устал защищать ее имя… и до тебя, верно, дошли слухи о тех дуэлях, которые случались из-за моей несдержанности. Никто не пострадал, помимо моего самолюбия. Матушка полагает, что я слишком легкомысленен, и злится. Матрена… Она ничего не говорит, но по глазам ее видно, что ее будоражит сама мысль о дуэлях за ее честь. И думать не желает, что скоро от чести этой ничего не останется.
Что ж, следует признать, я слишком слаб, чтобы управиться со своею женой, потому остается мне – терпеть ее выходки, надеясь, что не пересекут они той черты, которая сделает наш брак невозможным…
…милая моя сестрица Аксинья.
Надеюсь, что с тобою все в полном порядке. Давече я отправила тебе сто рублей из денег, которые супруг мой в щедрости своей определил мне в содержание. Мыслю, не станут они тебе лишними, а потому полагаю свой долг перед тобою исполненным.
Мне вообще кажется, что если ты и вспоминаешь обо мне, то редко и недобрым словом.
Пускай. Меж нами никогда-то не было особой близости. И ныне пишу я единственно по дурной привычке, изжить которую не способна. Свекровь настоятельно рекомендует вести дневник, как делает она сама, но мне сие видится очередною блажью, и блажью опасной.
В этом доме не стоит доверять секреты бумаге, если, конечно, не собираешься отправить бумагу в камин, как я поступаю с письмами. А дневник… Подозреваю, что горничная моя с преогромным удовольствием сунет в него нос, не говоря уже о старой гадюке.
Если бы ты знала, Аксинья, как она меня утомила!
И дня не проходит без упрека… Все-то я делаю не так, неправильно… Ей просто завидно. Дни собственной ее славы остались далеко в прошлом, и поверь, мне многое рассказывали о том, как вела себя в молодости Ольга Бестужева. Не знаю уж, что из тех, устаревших сплетен, правда, но если есть хоть малая толика ее, то она не имеет ни малейшего права укорять меня.
Да, я весьма популярна, как принято говорить, но если сам господь в милости своей наделил меня красотой, то отчего же должна я скрывать ее? Милая Аксинья, если бы ты видела меня ныне! Ты бы не узнала свою младшую сестру. Я горю. Я пылаю. Я наслаждаюсь каждой минутой, проведенной вне дома. И пусть говорят, пусть шипят мне вслед, пусть плюют в спину, не видя иного способа выплеснуть свой яд, но то не омрачит моего счастья.
Я всегда знала, что создана для иной жизни.
Мое рождение в нашей семье – досадная ошибка, которую господь поспешил исправить единственным доступным ему способом. И ныне я живу именно так, как должна бы.
У меня множество друзей.
Давид, правда, утверждает, что из людей этих никто-то не является мне настоящим другом, но в нем говорит лишь ревность. Представляешь, дошло до того, что он затеял дуэль! И не одну! А свекровь выговаривала, что, мол, из-за меня его могут ранить. Будто бы я виновна в чужой глупости! Я ведь не столь наивна, как они думают, и понимаю, что верить можно не каждому. Тот же В. весьма и весьма настойчив в своих изъяснениях, он только и говорит, что о любви, о том, сколь я очаровательна, непосредственна… и не отказался бы от встречи в месте более уединенном.
Он мил, но я стараюсь не выказывать ему одобрения или же предпочтения, чтобы не счел он, будто я одобряю его поведение. Но он слишком самоуверен и нагл, чтобы моя холодность его отпугнула.
Есть еще Н. и Л., весьма настойчивы в своих ухаживаниях, которые донельзя раздражают Давида. Я просила не обращать на них внимания. Н. молод и искренне полагает себя влюбленным, даже предлагал мне сбежать, будто мне делать больше нечего. Он романтик и пишет чудесные стихи, но при том беден, как церковная крыса… Увы, я не готова расстаться с домом Бестужевых ради эфемерной любви.
Л. просто очередной дамский угодник, которому безразлично, кого воспевать. Он весьма собой хорош, и я знаю дам, которые не устояли пред его обаянием. Он и сам говорит о них с насмешкой, потеряв к прежним любовям интерес и не понимая, что подобное неуважение лишь отвращает меня. Я несколько раз просила его подыскать себе другую жертву, но он почему-то пребывает в уверенности, что мои просьбы рождены лишь моею скромностью, а на деле же я давно тайно влюблена в него. Хуже, что его уверенность передается прочим. И нашлись те, кто предложил поучаствовать в созидании личного моего счастья.
Отказать ему от дома?
Оскорбится.
А хуже оскорбленного мужчины может быть только обиженная женщина. Это я про Амалию, которая зачастила в наш дом. Дорогая гостья… Часами просиживает подле моего мужа. Утешает, стало быть. Или же пытается таким образом вызвать во мне ревность? Единственно, я не понимаю, что Давид в ней нашел. Разве что единственную особу, способную выслушивать его жалобы и нотации. Но, думаю, случись сим нотациям затронуть саму Амалию, она не выдержала бы долго.
Скажу честно, дорогая сестрица, он мне надоел.
Нет, я не легкомысленная особа, страдающая от собственной ветрености и привычки влюбляться в каждого, кто хоть сколько-то мил. И Давиду я благодарна за помощь его, но, господь видит, я устала от постоянных его нравоучений, от подозрений, которые не имеют под собою основы. И даже когда он молчит, то в молчании этом мне чудится неодобрение.
Так жить невозможно!
Он буквально бредит возвращением в деревню, не понимая, что там мне совершенно нечего делать! Он мечтает запереть меня в глуши, и будь на то его воля, не остановился бы перед тем, чтобы заставить меня закрывать лицо, как то делают восточные девы.
Я пытаюсь дозваться до его разума, но усилия мои тщетны.
И, полагаю, во многом за то следует благодарить Амалию, которая, змея, шепчет… да и не она одна. Многим моя популярность пришлась не по нраву. И стоит ли удивляться, что эти многие – женщины, что молодые, пребывающие в поиске супруга, что матушки их, тетушки и прочие родственницы, озабоченные лишь благоустройством своих подопечных. Рядом со мною их девицы глядятся тусклыми и скучными, как это и есть на самом деле.
Честно говоря, порой меня удивляет это всеобщее стремление меня опорочить. Но, милая моя сестрица, не следует волноваться. Никогда-то я не дам по-настоящему веского поводу.
И даже с супругом постараюсь примириться.
Письмо вспыхнуло и сгорело, лишь серые клочья пепла на мгновенье поднялись над пламенем. И почему-то стало вдруг холодно… Неприятно…
Матрена поежилась.
Зима. Зимы в Петербуге иные, чем в поместье. Промозглы и сыры, сдобрены снегом, но при том снег этот какой-то серый, застиранный будто. Темно. Даже днем темно, и от этой темноты становится неуютно.
Матрена вздохнула.
Письмо… и вправду бы стоило написать сестрице, вдруг да та волнуется? Как-никак единственный по-настоящему близкий человек… Если вдруг что-то с Матреной случится, то кто о ней горевать станет?
Давид?
Некогда она бы не усомнилась в том, а ныне муж вдруг отдалился. Он и ворчать-то перестал, отвернулся, делая вид, что Матренины дела ему не интересны… Петенька? Дорогой сынок… Все тут полагают, что Матрена к сыну равнодушна, но это неправда.
Ей просто…
Неуютно под нянькиным строгим взглядом. И в редкие встречи Матрена чувствует себя не матерью, а чужой женщиной. И Петенька сторонится… Что ему рассказывают?
Может, и вправду вернуться?
Ненадолго… год или другой… родить еще одно дитя… Мысль о беременности вовсе не радовала. Тело вновь расплывется, кожа сделается дурна, волосы сыпаться начнут, невзирая на все маски и притирания. Зато Давид будет счастлив… и, быть может, примирится… вернется… Ей все же не хватает его, прежнего, готового часы проводить подле.
И рассказывать… О чем же они говорили?
О чем-то важном. Только удивительно, что Матрена все забыла. Если бы и вправду важное было, неужто она бы и в самом деле забыла?
Главное, что тогда Давид на нее надышаться не мог.
А теперь… Определенно, стоит вернуться. Сказать, что она сожалеет… Хотя неправда, не сожалеет она. Нынешняя жизнь – для нее. И что дурного, если Матрена немного ей увлеклась? Небось, и сам Давид, сказывали, некогда вел себя весьма и весьма вольно…
Но пускай, не время меряться обидами.
Простить.
И собрать семью, которая вот-вот разлетится на осколки… Свекровь будет рада… Нет, не надо думать о таком. Развод? Ради сына Давид не станет себя позорить, и его тоже… Петеньку он любит беззаветно, и порой Матрена искренне завидует этой любви. Быть может, Давида просто не хватает на то, чтобы любить двоих сразу?
Она оглянулась на камин.
Пламя пылало ярко, только жара не давала. А несчастное письмо, от него и пепла не осталось…
– Вернуться? – Давида неурочный визит супруги вовсе не обрадовал. Он писал письмо.
Амалии.
И пытался отделаться от мысли, что некогда все же совершил ошибку… Ошибаются все, а матушка шепчет, что ошибаются все, и исправить ее не поздно.
Если подать прошение о разводе…
Удовлетворят.
Дорого обойдется, но не дороже, чем новые наряды Матрены Саввишны… Откуда она только взялась, сия великосветская особа, будто бы и вправду рожденная в каком-нибудь родовитом семействе. И куда исчезла милая его Матрена?
Высший свет преобразил ее.
Преображение это пришлось Давиду не по вкусу.
– Вернуться. – Матрена, не дождавшись приглашения, присела. – Амалии пишешь?
В голосе ее проскользнули ноты… обиды?
Недоумения? Не понимает, отчего это супруг сделался равнодушен к ее чарам, предпочитая Амалию?
– Она мой друг. – Давид разозлился, с чего бы это он должен оправдываться? Сам-то он давно уже перестал считать друзей супруги, которых было слишком много, чтобы запомнить всех.
– Конечно. – Она примиряюще улыбнулась. – Я не… упрекаю тебя… Мне не за что тебя упрекать… и, наверное, стоит попросить прощения, что я… немного увлеклась, но…
Она вздохнула.
– Вернемся, Давид… Я соскучилась по Петеньке… и устала… Поживем в деревне месяц… два…
– И пропустим сезон? – сказал он с насмешкой.
Если бы она предложила уехать месяц тому…
Два…
Да он с радостью ухватился бы за эту спасительную мысль. Но ныне она не вызывала ничего, помимо… недоумения?
– Пускай. – Матрена не спешила уходить. – Сезон – это, в сущности, пустяк… Помнишь, мы были так счастливы…
– Я был счастлив, – поправил Давид, с сожалением откладывая недописанное письмо. По Амалии, которой пришлось уехать, он скучал, не имея более достойных собеседников. – А ты, помнится, жаловалась, что в деревне тебе скучно. Ты задыхалась там. Что изменилось?
– Я изменилась.
Что ей было ответить?
Давид не знал. Да и не желал знать. Искать причину, чтобы не ехать, ибо не так давно сам настаивал на возвращении, а тут… Мысль сия больше не казалась удачной.
Поместье.
Тишина.
И время для двоих. Прежде именно эта уединенность и привлекала Давида, а ныне он не понимал, о чем ему будет беседовать с этой вот чужой женщиной.
– Хорошо. – Он все же не ответил отказом. – Я подумаю… Быть может, позже… к весне…
Ей пришлось уйти.
…милый мой друг.
Ныне случилось так, что моя супруга обратилась ко мне с просьбой, отказывать в которой я не стал, хотя и не испытываю желания соглашаться. Она, ощутив, что брак наш дал трещину, вознамерилась восстановить былые отношения. Я же явственно осознал, что не имею ни малейшего желания возвращаться к прошлому. Напротив, ныне, оглядываясь на себя, минувшего, я удивляюсь собственной слепоте и глупости. Любовь? Ты права, Амалия, она ослепляет и лишает разума.
Она заставила меня совершить поступок, последствия которого мне придется пронести всю оставшуюся жизнь. И пусть матушка моя явственно намекает на развод, но сие будет нечестно по отношению к Матрене, которая пусть и не такова, какой мне представлялась, но по-своему порядочна. Невзирая на все те отвратительные слухи, которые во многом не более, нежели пустословие, она не давала мне повода усомниться в своей верности.
Так как же мне быть?
Смириться?
Пойти ей навстречу? Долг призывает меня поступиться раненым своим самолюбием. Да и брак этот я обязан сохранить ради нашего сына. И в то же время меня не отпускает подлая мысль, что если бы она и вправду дала повод, настоящий повод, я воспользовался бы им…
…Амалия, прочтя письмо, задумалась.
Какая потрясающая откровенность! И вместе с тем непостоянство. Так ли давно Давид искренне восторгался женой? А теперь вот желает избавиться от надоевшей супруги и при том остаться порядочным в глазах общества.
– Ох уж эти мужчины, – сказала Амалия, обмахиваясь листом бумаги. Веером было бы удобней, но веер лежал далековато. – Вечно они норовят переложить работу на других… или не работу, а вину…
Компаньонка покачала головой, не то соглашаясь, не то возражая.
– С другой стороны, кто-то же должен, а то он так и будет до конца жизни страдать… Значит, ему нужен лишь повод… достаточно веский повод… а Матрена собирается поиграть в примерную жену, что нам совершенно не нужно.
Амалия поморщилась, представив, что наглой девке и вправду удастся задуманное. Вернуть любовь Давида… еще забеременеет… родит второго… Тут и с первым непонятно, как быть…
– В конце концов, – задумчиво произнесла она, – я лишь помогу старому другу… немного… а там… пусть сам принимает решение.
Собственное решение она приняла много лет тому и отступать от него не собиралась.
Против ожиданий, Давид не пожелал отправляться в поместье немедленно. Нашлись какие-то срочные и малопонятные дела, требовавшие непременного его присутствия в Петербурге. И Матрене пришлось смириться.
Нельзя сказать, чтобы отсрочка эта так уж ее огорчила. Напротив, теперь она наслаждалась каждым днем, предчувствуя скорую разлуку и заранее страдая от того. Нет, она не по людям будет тосковать, люди утомительно однообразны, что в зависти своей, что в восхищении. А вот город… Город многолик.
И норовом обладает особым.
Давече взял и столкнул Матрену с Мизюковой… Разве не удивительная встреча? И главное, что Мизюкова Матрену узнала, ручкою махнула этак повелительно, призывая к себе. Думала, Матрена немедля явится, как некогда бывало, под ясные очи барыни. А то и вовсе на колени падет, юбки пачкая, да возблагодарит за давешнюю доброту.
Как бы не так!
– Ах, дорогой. – Встреча недавняя привела Матрену в восторг, которым требовалось поделиться, и немедля. – Ты не представляешь, кого я сегодня видела!
Она ворвалась в дом и на крыльях собольей шубки своей принесла влажные петербужские туманы… И наверное, была хороша, ежели и Давид, и мужчина, с которым он беседу имел, и Амалия – куда ж без нее-то? – замерли. Воззрились на Матрену с немалым восхищением.
– Кого? – Впрочем, восхищение мигом сгинуло, и на лице Давидовом появилось хорошо знакомое Матрене выражение – смертельной тоски. Будто само лицезрение ее для Давида ныне тягостно.
– Тетушку твою! Мизюкову!
Матрена мило улыбнулась гостю, чье лицо казалось знакомым. Значит, доводилось ему прежде бывать в огромном доме Бестужевых. А может, случалось встретиться где-нибудь в свете, но эта встреча, в отличие от утренней, была мимолетна, а потому не оставила в памяти имени.
Гость был молод, пожалуй, был бы еще моложе, если бы не неопрятная клочковатая борода. Не сказать чтобы нехорош собой, скорее уж имел обличье насквозь обыкновенное. Сутуловат. Неловок. И костюм на нем был не высшего классу, зато вот взгляд… Взгляд его, холодный, равнодушный, буквально впился в Матрену. Она на мгновенье ощутила себя бабочкою, насаженной на иглу.
И отпрянуть бы.
Закрыться.
Но нет, смотрит в серые глаза, и сил не имеет отвернуться.
– Представляешь! Я в пролетке… ехала… Гуляла по Набережной… а тут она и в экипаже. Сидит, такая вся важная…
Матрена позволила шубе соскользнуть с плеч.
– И главное, меня заметила, узнала…
Тетушке Давид писал, она точно это знала, но опять же не желала вникать в содержание тех писем. Лишь радовалась, что, явившись в Петербург, Мизюкова нашла где остановиться, помимо этого дома. Небось, так и не примирилась с сестрицей.
И то счастье.
Много было бы радости лицезреть ее, раздобревшую, располневшую, каждый день.
– И так, знаешь ли, машет… мол, подзывает…