Лунная Ведьма, Король-Паук Джеймс Марлон
Он поднимается из реки и у берега потягивается, затем идет, совсем не глядя на Соголон, ибо уже забыл, что она рядом. Но она смотрит, как мужчина идет, и с него капает вода, а она после стольких лет в доме терпимости и не знала, что, когда мужчина движется в одну сторону, его член движется в другую. Вверх и вниз, покачиваясь, как будто танцует под ускоряющуюся музыку. В доме терпимости есть только два вида члена, буйный и вялый, и ни тот ни другой девушек не радует. Но провожатый либо не видит ее, либо забывает, что она здесь, либо такая прогулка для него ничем не отличается от пробуждения или оплаты пива. Оплаты пива, да. Соголон задается вопросом, всегда ли он с ней, этот стыд за тело. Не может быть, она по рождению не из таких. Будь он проклят, этот дом терпимости, за то, что дал ей то, чего от такого места никогда не ждешь! Скромность. Соголон пытается увязать у себя в голове мысли, которые идут вразброд. Он встает и протягивает руки, словно приветствуя уходящее солнце.
– Что ж, Соголон, – молвит он, и девушка чутко вздрагивает. – Разве это не твое имя?
– Ну а чье ж еще, – чужим голосом отвечает она, отворачиваясь от него всей своей головой и гадая, откуда у нее взялось такое движение.
Он к ней не оборачивается, а его ягодицы, мускулистые и более темные, выглядят так, будто они – центр тяготения, сводящий воедино эти своенравные руки, ноги и спину.
– Ты не думаешь покататься на этой лошади, или тебя устраивает, что это она едет на тебе?
– Что?
Провожатый поворачивается к солнцу спиной. Вода словно не мыслит разлуки с его кожей – вон как она пытается удержаться на нем подольше. Соголон не знает, кто за нее думает, но произносит вслух:
– Слушай, лучше остановись-ка.
Он подходит к ней, и что он там говорит? Подходит к ней, а она не может поднять глаз на его лицо, но смотреть вниз едва ли лучше, потому что взгляд сейчас приходится между двумя сосками и катается вверх-вниз по стиральной доске, которая на полпути, а внизу волосы, которые чем ниже, тем курчавей и дорожкой вниз, вниз…
– Хочешь прокатиться? – спрашивает он.
Соголон превращается в палку, просто в палку, и всё.
– Там у нас, в хвосте, еще одно седло. Пристегнем его к коню, а сверху пристегнем тебя. К седлу, не к коню. Девушка должна же уметь ездить верхом, как думаешь?
– Не знаю.
– Никогда не знаешь, когда может понадобиться сбежать. Лошадиные ноги быстрее твоих собственных.
Провожатый снова улыбается. Соголон думает, что седло он замышляет прицепить прямо сейчас. Научить ее прямо сию минуту. Схватить ее своими могучими руками и усадить верхом, как будто она не тяжелей тростинки.
– Завтра, – говорит он и идет к своей одежде.
Значит, Фасиси.
Четыре
– Итак, великий бог неба, что плачет дождем, правит молнией и рычит громом, имеет двоих сыновей. Один у него от солнца, и когда возлежали они, свет огненный вырывался при соитии из глаз их, и то небо, что серое, становилось лиловым, а из него синим. Второй же у него от луны, ибо ночь сменяет день, и бог в обнаженной тьме своей имел соитие с белой луной и обращал небо в серебро. Когда возлежал бог неба с одной, другой ничего не говорил, ибо их неприязнь меж собою глубока и беспрестанна; и если видеть солнце, столь полновластное днем, а ночью луну с ее сотнями мерцающих деток, то скоро можно постичь почему. Солнце и луна вынашивали свои разбухшие животы четыре года, и едва не падали с небес, ибо непомерна тяжесть ношения плода от тех божественных соитий. Но так как с богом они знались не в одно и то же время, то обе и не ведали, что разом носят от него во чреве своем. Мир был настолько нов, что многим вещам еще не было названия, а поскольку не было, то никто и не мог иметь их в виду. А вещи те огонь, нагота, изумруды и морские звери. У богов, творящих прекрасный и ужасный мир, тогда не было времени, потому что его они тоже пока не нарекли.
Солнце и луна разрешились бременем в один и тот же день, и обе передали сыновей своих богу, ибо ни одна не нашла бы место для материнской заботы: солнце постоянно стоит на страже земли, у луны же своих чад в избытке. «Дитю потребен от тебя мир», – говорили они богу, хоть и в разное время, в разных с ним покоях.
Ни одна не пожелала вскармливать дитя и морить голодом вселенную, ибо вселенной и дитю потребно одно и то же. Бог неба нарёк сыновей своих Думата, что значит «свет огненный и лиловый», и Дурара, что значит «кожа приходящего с ночным дождем». Но и бог был подобен человеку, которого еще не создал, и сыновей своих взращивал дикими и необузданными, то есть не воспитывал вовсе.
Вскоре пришел час, когда отроки стали носиться по его царству, грохоча с силой такой, что тучи разверзались и в сверкании несметного числа молний убивали всё, что лежало бы под деревами, если б дерева и им подобное могли тогда существовать. Они донимали солнце, которое в гневе подожгло небо, а затем досаждали луне, которая всё более хмурилась и пряталась за тьмою, так что двадцать и еще восемь дней спустя полностью сокрылась на четыре ночи. О, сколь лютое бедствие сеяли те отроки!
И тогда великий бог неба, что рычит громом, правит молнией и плачет дождем, низверг двоих сыновей своих в мир. «Низринул вас, но не зовите сие изгнанием. Да не вернетесь более никогда на небеса!» – наказал он им вослед и ноги их для верности сковал тяжким грузом. Послал он сыновей с тремя вещами, но поскольку у тех вещей тогда не было имен, ни одна из них к этой истории не относится. Думата, что от солнца, упал на севере, а Дурара, что от луны, на юге. Встать здесь было негде, ибо такого места еще не создал бог, потому оба достали нечто из сумы и посыпали вниз прежде, чем спуститься с высот. Где упал Думата, там земля была желта, тверда и блестела при свете дня. Думата нетерпелив, и не было у него времени ждать благоволения богов, потому он сам нарек ее золотом. Дурара же припал на землю твердую и белую, что ошибочно принял за застывшие облака. Твердь сия бледна была и скудна, и не давала отблеска. Растянувшись на животе, Дурара высунул язык, дабы лизнуть ее, и вкус у нее оказался весьма приятен. Дурара, хоть и от другой матери, нравом был един со своим братом, и тоже сам нарек ту землю, дав ей имя соль.
Вышло так, что два сих отрока стали мужами, а затем королями, Король Золота и Король Соли. Оба тучнеют и впадают в жадность, оставляя почти все себе и ничего не оставляя людям, которые ныне разбросаны по всему свету. Но золото и соль – это больше, чем золото и соль, ибо золото – это всё, что красиво, а соль – всё, что полезно. И хотя Север – прекрасные земли, с прекрасными богатствами и прекрасным королем, более красивым, чем его Королева, там не так уж и много полезного, даже пищи; всё, что там есть, всегда выглядит красиво, но на вкус одинаково. Однако на Юге нет ничего великого, так как нет у них там ни единой вещи, которая б не была пущена на пользу. В королевстве нет ничего, на что можно было бы смотреть, восхищаться и любить, даже короля. Не то чтобы король был уродлив, просто никто в этих землях не видит ничего, кроме употребления глаз на то, чтобы видеть, ушей, чтобы слышать, носа, чтобы обонять, а рта, чтобы говорить. Даже соитие предназначено там лишь для размножения, а не для услады, вот почему его, принижая, называют «срамным» и «свальным». Что же до пищи, то она удовлетворяет вкус и делает отроков сильными, но люди там, прежде чем положить пищу в рот, закрывают глаза.
Голос разума вопиет: Север мог бы многое получить от Юга, а Юг – от Севера. Торговля – то, за что ратуют многие, но короли выполняют предначертание своих матерей и объявляют друг другу войны. Север вторгается в земли Юга, и именно поэтому у них есть соль и специи. Юг грабит Север, и именно поэтому у них есть замки, растущие из земли, и ожерелья из блестящего золота. Так длятся времена войн, пока старые названия северного и южного королевств и имена двух отроков, Думаты и Дурары, не теряются для всех, кроме южных гриотов и забытых богов. Всё, чему научаются мужчина и женщина, они постигают от богов, в том числе и это. И будь то дух или плоть, люди – единственные существа, которые, даже если знают как лучше, никогда не делают как лучше. А за то, что делают, они оскорбляют всех остальных живых созданий, кроме лошади, верблюда, осла, свиньи, голубя, козы и собаки; потому другие животные являются от века врагами большинству людей. Тем временем солнце и луна освещают оба королевства одинаковым светом, сокрушаясь о том, что люди земли слишком упрямы и глупы, чтобы ладить; так уж они, видно, затвердили себе, воюя друг с другом.
– А тебе, красава, никак тоже разум об этом вопиет? – насмешливо спрашивает наемник-семикрыл, сидящий рядом у костра. Вокруг него расположились провожатый, близнец, несколько семикрылов, а чуть в сторонке Соголон. Госпожа спит у себя в шатре, храпя настолько самозабвенно, что распугивает всю мелкую живность, возжелавшую было прикорнуть под его днищем.
– Я лишь повторяю то, что говорят мне боги, – отвечает провожатый, звать которого Кеме.
– Войне разумность ни к чему. Война – это просто война, – говорит семикрыл.
– Война – просто война? Для тебя она, скорее, звон монет, наемник?
– Ты вникни, красава. Король за королем объявляют войны, но не спешат бросать в бой своих людей. Зачем им это, когда есть глупцы вроде тебя, полагающие, что они есть могучая десница Короля? И вот вы сражаетесь и гибнете по цене монетки, которая перепадает вашим женам. Деньги, по крайней мере, что-то, удалец. А за что сражаешься ты?
– Я-то? За то, за что стоит сражаться. Ну скажем, за нее, – и Кеме кивает на Соголон.
– Тоже мне, нашел госпожу. За такую – идти на смерть? То, за что ты сражаешься, подобно воздуху. Его ни схватить, ни пощупать, ни даже понюхать.
– Однако если им не дышать, не выживешь.
– Вижу, тебе этой болтовней о воздухе изрядно голову надуло.
Семикрыл развязно смеется. Еще не так давно Соголон думала, что эти черные истуканы вообще не разговаривают, не говоря уже о том, чтобы смеяться. Они ей нравятся, пожалуй, больше, когда закрывают себе лицо и ничего не говорят. Нет, не так; даже до этого они ей не нравились совсем. Кеме, должно быть, сердит, вот о чем она сейчас думает. Раздражен настолько, что, наверное, взял бы и ударил этого язву, выбил ему острые зубы, и никто бы его за это не осудил. Но Кеме сидит с ними у огня, смеется и улыбается, как будто ему нравится их компания, в то время как они глумятся над человеком, который готовит на всех еду. На какое-то время Соголон одолевает интерес, как этот мужчина держится среди других мужчин. Всё для нее внове – как, например, они сидят друг с другом среди травы и песка. Все находят себе место у костра, ждут, когда дойдет мясо и что там еще, а свои мечи, копья и шлемы снимают и бережно укладывают близ себя словно сонных детей. Затем укладываются, подперев головы локтем, или садятся, сложив руки на колени, а голову опустив на руки, и широко расставляют ноги, словно приглашая огонь проникнуть туда и обогреть тело снизу.
Соголон раздумывает о мужчинах и даже не уверена, откуда у нее такие мысли; неужто их разжигает в ней этот провожатый? Ведь ни братья, ни хозяин, ни близнецы никогда не вызывали в ней ничего подобного. Соголон не может вспомнить, когда попутчики перестали называть его «провожатым» и стали звать по имени: Кеме. Непонятно, как ей относиться к этому имени. Точнее, не к имени, а к тому, как произносить его вслух. За этими своими раздумьями она сидит в стороне от каравана, хотя и не совсем у костра. Когда мужчины проводят какое-то время вместе, скажем, за одним и тем же делом, или просто в совместном пути, то всегда ли они становятся братьями?
– Гляньте-ка на Кеме в свете костра! Такой хорошенький, что мог бы быть девицей!
Все смеются, в том числе и сам провожатый.
– Осторожней, наемник. В Фасиси любителям мужчин ходу нет, не то что у вас в Конгоре, – говорит он, и все снова взрываются смехом, кроме семикрыла, который назвал его «красавой». Соголон мысленно его отмечает и успевает заметить, что отмечает и провожатый, даже когда смеется. Его взгляд чутко перепрыгивает на нее, а она отвести глаза не успевает.
– Ты как думаешь, Соголон? – окликает Кеме.
У Соголон едва не выскакивает сердце.
– Ты спрашиваешь девчонку, считает ли она тебя пригожим?
Соголон молчит, уставясь в темноту. Правда между ней и небом состоит в том, что мысленно она задавала себе этот вопрос множество раз. И отвечала на него.
– Кое-кто казался смышленее в прошлую четверть луны, – говорит Кеме.
– На прошлой неделе я не разговаривал, – бурчит семикрыл.
– Я не тебе. Ну так что, Соголон, ты сражаешься за правое дело или за монеты?
– Женщины не сражаются, – кривит губы семикрыл.
– Ты метишь стать одной из них, потому и отвечаешь? Я разговариваю с Соголон.
Она не знает, защищает он ее или подтрунивает. Может, и то и другое.
Мужчина способен бывать двумя разными существами одновременно, точно так же как женщина. Видя, как все мужчины насмешливо на нее смотрят, Соголон выходит из своего оцепенения.
– Что значит «правое»? – молвит она.
– То есть? – переспрашивает Кеме с любопытством.
– Ты говоришь, сражаться за дело. А каково оно? Одна борьба не делает его правым.
– А что, удалец, она ведь с умом говорит, – оживляются остальные семикрылы. – Ты не сказал, правое ли то дело.
– А вот ты назови, – предлагает он. – Назови дело, которое считаешь правым.
Соголон не желает на него смотреть, но не может и отвернуться. Он взирает на нее не сердито, не грустно и не насмешливо, но и не так, как будто особо ее ждет. Скоро разговор сменится, а вместе с тем изменится и он, смеясь и пошучивая, как и раньше. «Но будет ли он меньше думать обо мне?» – спрашивает Соголон себя, только не этими словами. Когда провожатый смотрит на нее, слова у нее исчезают.
– Глупый караванщик, перестань выжимать из девчонки мысли, – говорит первый семикрыл, и все смеются. Звук смеха Кеме в общем хоре больно ее задевает. Но смотреть на нее он не перестает, и от этого у Соголон такое чувство, будто на ней воспламеняется одежда. Этой ночью сна ей не видать. Впрочем нет, сон придет, но только беспокойный.
Всю ночь до утра ее глаза широко распахнуты, и она смотрит, как угасает костер, а он лежит там с тихим похрапыванием, вызывая у нее мысли, что всё, на что она годна, – смотреть, как он спит.
– Пусть эти люди тебя не беспокоят, – говорит он ей наутро. – Только и горазды что на всякие россказни, всякую блажь о богах, чудовищах.
«Только ты ее всем и рассказывал», – говорит она молча, а вслух добавляет:
– Да мне-то что.
– Мужчины в тесном кругу все стараются друг друга перекричать. Но никто из нас не громче богов.
– Мне как-то всё равно.
– А вот я малость переживаю, – признается он и поднимает с земли ее седло. Соголон следом за ним идет к лошади. Утро в разгаре, все уже просыпаются. Кеме набрасывает седло на лошадь и собирается приладить, а Соголон противится:
– Я и сама могу.
Кеме отступает, воздевает руки, будто он в плену, и улыбается:
– Соголон. Ты знаешь, зачем ты едешь в Фасиси?
– Конечно. Быть в услужении у хозяйки. Для компании.
– Если для компании, то почему ты не рядом с ней, а в хвосте каравана?
Ее словно обдает ледяными брызгами. Соголон приоткрывает рот, но ничего не говорит. Он отвечает кивком, пряча его под капюшоном плаща.
– Прошлой ночью я не назвала дело, потому что не хочу войны в виде распрей, – говорит она.
– Девочка, война всегда с нами. А если не война, то слух о ней. Ваш король вроде бы за мир, но ваш принц?
– Я ничего не знаю ни о короле, ни о принце. Фасиси от нас далеко. Где он, а где мы?
– Теперь он ближе с каждым днем.
Он учит ее ездить верхом, чтобы лошадь под ней не взбрыкивала и не оставляла синяков на ногах. Хозяйка не ведает, чем ее юная компаньонка занимается снаружи, но рада уже тому, что, просыпаясь, не видит на себе ее пристальных глаз. Что до Соголон, то, катаясь однажды вечером впереди каравана, она теряет из виду Кеме. А когда оборачивается, то он уже рядом; подъезжает ближе и обжигает плетью ее лошадь. Та с гневным ржанием взвивается на дыбы и мчится на отрыв.
– Не вопи, только не вопи.
Чтобы не завопить, она вынуждена повторять это вслух. На скаку лошадь под ней подпрыгивает; Соголон соскальзывает, и всё это на безудержной скорости, так быстро, что земля из-под ног. Она ее сбросит, эта лошадь, сломает шею. Соголон сжимает поводья и тянет, рвет на себя, но лошадь лишь ускоряет свой безумный галоп. При прыжке через камень Соголон чувствует, что всё тело ее, взвившись, повисло в воздухе, но снова приземлилось-таки на седло. Она натягивает поводья всё туже, пока не понимает, что от этого только хуже. Каждый рывок заставляет лошадь вздрагивать, вгоняет в страх еще больше, и конца этому не видно.
«Попробуй что-нибудь еще». Соголон тянет за повод слева, крепко, но осторожно, и удерживает до тех пор, пока животное не поворачивает шею. Поворот замедляет их. «Вот так, успокой лошадь». Вскоре они переходят на рысь, и Соголон впервые может перевести дух. Мысленно она трижды отсчитывает сыпучую струйку часов, прежде чем караван догоняет ее, стоящую рядом с мирно щиплющей травинки лошадью. При виде девочки провожатый кидает своего коня в галоп и, подлетев вплотную, спрыгивает с седла.
– Соголон! Хвала богам. Я уж думал, случилось что-нибудь скверное, – говорит он, а у самого улыбка на лице неудержимо ширится. Соголон открывает рот, чтобы что-нибудь сказать, но из горла рвется лишь рычание. Размахивая руками, она бросается на него. Кеме пригибается – как раз то, чего ей надо. Он не замечает летящее к лицу девичье колено, которое лупит ровно в цель. Он падает плашмя и не двигается.
– Кеме?
Ярость Соголон развеивается как туман. Она в тревоге припадает на землю.
– Кеме, ты живой?
Он поворачивается на спину и сплевывает кровь. Красные зубы осклабились в блаженной улыбке:
– Язви тебя боги! Кто тут теперь истинный укротитель лошадей, не ты ли?
Итак, вот он, Фасиси.
Как и Малакал, это город, близость которого начинаешь ощущать при подъеме. Воздух становится разреженным и стремительно холодает. Семикрылы вновь прикрывают себе лица, а близнец обертывается в занавесь из шатра. Кеме по-прежнему в зеленом, но свой плащ меняет на одеяло, похожее на то, в котором иногда выходит госпожа Комвоно. «Само собой, белое с зеленым», – подмечает Соголон, когда он накидывает его себе на плечи. Белый, как холодное свечение гор, но с зеленым рисунком в виде торчащих из листьев початков. Еще одно одеяло Кеме бросает ей.
– Фасиси близится, – говорит он.
– Пора будить госпожу?
– Нет.
От внезапного уклона встряхивается близнец. Внутри шатра что-то падает, катится и бьется, но проверить он не удосуживается.
– Мне кажется, он уподобляется тебе, – улыбается Кеме.
– Что? Как ты…
– Не начинай все ответы со «что».
– Я спрашиваю, что ты имеешь в виду?
– В начале перехода, едва что-нибудь заслышав в шатре, он останавливал весь караван для проверки, удостовериться, что с его хозяйкой всё в порядке. Теперь она может свернуть себе шею, а он и ухом не ведет.
– Переход уж больно долгий.
– Твоя правда. Я, пока ехал, уже почувствовал себя старше.
– Тебе-то что. Доставишь нас, да и с глаз долой. Гульнешь на радостях.
Он поворачивается, глядя на нее с задумчивым укором:
– На радостях? Не думаю.
Дорога, стоит на нее въехать, принимается петлять. Уже вскоре опускается завеса тумана, но лишь когда караван проходит значительное расстояние, до Соголон доходит, что они едут сквозь облака. Дорога здесь вдвое шире каравана, а под копытами лошадей, насколько видит глаз, покрытие из тесаного камня, красноватого и такого чистого, будто по нему только что прошел дождь. Путь змеится поворотами, от одного к другому, и лишь небольшие его участки сравнительно ровные. Иногда дорога опоясывает гору, потому что иного пути нет, местами проходя по самому гребню, с крутыми уклонами в туман по обе стороны. Кое-где закраина зияет пустотой, и ничто здесь не может уберечь заблудшую повозку или испуганную лошадь от падения с кручи.
Дальше больше: за очередным поворотом дорога сужается еще сильней, и с обеих сторон отвесно вздымаются каменные стены. Соголон никогда не забиралась так далеко и не поднималась так высоко; никогда не видела гор среди еще множества изумрудных отвесных склонов, из-за дали кажущихся синеватыми. Быть может, это всё и впрямь деяния сына бога неба, из грязи создавшего холмы и долины, под которыми он сейчас лежит, изредка ворочаясь во сне?
– Это черный ход, – поясняет Кеме. – Не такой видный, зато ведет прямо к королевской ограде и сокращает время на въезд через городские ворота. – Караван близится к повороту, делающему почти полный круг, прежде чем снова выпрямиться. Через каждые пару сотен шагов сверху величаво проплывает каменная арка.
– Ты ребенок своей матери или отца?
– Чт…
– Хватит уже чтокать.
– Это один из вопросов, которые ученые люди задают друг другу.
– Ты спрашиваешь или отвечаешь?
– Да.
– Я тебя спрашивал: что тебе рассказывали люди? Ты дочь своей матери или отца?
– Не знаю.
– Как так? Возьми на заметку: в следующий раз, когда мы повстречаемся с моим отцом, он заодно встретится и с этим вот кинжалом. Но даже я должен признать, что во мне есть его упрямство, его веселость и, да простят меня боги, его грехи. Нам даже нравятся женщины одного склада. Я это знаю, потому что он однажды чуть не умыкнул мою, – Кеме смеется. – Это слишком уж бесцеремонно.
– А по мне, так лучше.
– Я догадываюсь.
Они едут, давая своим лошадям свободно идти рысью.
– Моя мать, она была повитухой для наследного принца, а затем его сестры. Они именуют ее среди женщин особенной, потому что она приняла на свет того, кто однажды станет богом.
– Благословенные руки, сказала бы госпожа.
– Да уж. Особенно когда она валтузила нас ими так, будто изгоняла злых бесов. О боги, боги. Только им должно быть ведомо, как можно испытывать любовь и одновременно неприязнь к одной и той же женщине. Два противоположных чувства, и они оба поглощают тебя.
– Так кого ты одновременно любишь и ненавидишь?
– Что тебе на это сказать…
– Не чтокай.
– Умница, усвоила урок, – смеется он.
– Да что отец, что мать, – отвечает она, – я их обоих не знаю.
– Ни того ни другого? Совсем ничего? Но ты ведь не сирота?
– Троица, которая меня разыскивает, скажет, что я их сестра. Один из них худший, кого я когда-либо знала, двое других и того хуже. Ну а отца с матерью я не помню вообще. Люди говорили, что ему голову поразили бесы.
– Откуда им знать? Может, он просто был болен.
– Присовывал свой член ко рту и хлебал мочу, как вино.
– Язви ж их боги! Мерзко, но впечатляет. А мать?
– Я ношу ее имя. Кроме него, моим братцам с меня взять нечего.
– Она позволила тебе уйти?
– Она мертва. Умерла, рожая меня, отчего отец и двинулся умом.
– Вот как.
– Мне сказали, что я через это проклята.
– Какой сын гиены посмел тебе об этом сказать?
– Мои братья и все в деревне. Их слова перескакивали через забор и приходили ко мне.
– О Соголон.
– Что ты такое делаешь?
– Жалею тебя.
– Зачем? Я этого не хочу.
– Интересно, ты всегда такая? Видишь и замечаешь. С тобой стервятнику никогда не быть ястребом.
– Это хорошо или плохо?
– Наверно, все же хорошо.
– Когда меня обзывали проклятой, жалость у них мешалась с презрением. Деревня сжигала любую женщину, которую кто-либо называл ведьмой.
– Язви богов, и ведьм, и веру в тех ведьм. Ребенок без матери и сестра без брата. Вместо одной жизни ты словно прожила уже три. Ты думаешь об этих вещах?
– Зачем? Жизнь есть жизнь, и уже для одного этого столь многое приходится делать. У кого есть время заниматься чем-то еще?
Он останавливает лошадь и смотрит на Соголон долго и пристально.
– Я забуду тебя нескоро, Соголон-без-матери.
Госпожа просыпается с диким зверским аппетитом.
– Неужто целый день? – ошарашенно повторяет она снова и снова, поскольку не может взять в толк, как так она могла проспать два восхода и один закат. А еще, почему эта недотепа-негодница ее даже не разбудила. Соголон оставляет госпожу наедине с ее одиночеством и за растерянной проверкой, не обмочилась ли она во сне. Остаток дня она ловит хозяйку на том, как та смотрит в окно, словно пытаясь найти там канувший день.
На ум идут также бесчисленные чаи, поданные ею в шатер, и которые, оказывается, частенько заваривались не так, как надо. Она случайно выболтала об этом провожатому и только затем спохватилась. Теперь она чувствует жуткое смущение всякий раз, когда ловит на себе его насмешливо-веселый взгляд, или хуже того, слышит смешки.
– Заткнись! – вспыхивает она.
– Да я и слова не вымолвил.
– Я знаю, ты специально меня изводишь!
– Делать это мне уже недолго осталось, – говорит он и забирает их улыбки с собой.
Наперегонки с вечером караван достигает великой стены. Взгляд ожидает увидеть тесаный камень, возможно, даже кирпич, но стена гладка, как глина. Розоватая там, где на нее еще падает солнце, и почти лиловая в местах, где тень. Большие зубчатые башни с прорезями окон; из одного стекает бурая вода. Соголон прикидывает: стена примерно в десять и еще два раза выше стражника, стоящего рядом с ней, а наверху через каждые несколько шагов друг от друга тоже стражники в железных шлемах и с копьями в руках. Караван проезжает к другим воротам, которые при виде провожатого сразу же открываются, видимо, расценивая его приезд как важное дело. Соголон тоже старается держать голову высоко и надменно, но слишком уж много здесь всякой невидали, которую хочется рассмотреть.
И вот он, долгожданный въезд в Фасиси. Прежде чем она успевает осмыслить то, что видит, Кеме говорит ей, что это местопребывание знати, а не сам город. Чтобы добраться до другого края Фасиси, потребовалось бы полдня. Невидали на этой улице более чем достаточно. Само собой напрашивается сравнение с Конгором: там стены настолько похожи на грязь, что может показаться, будто весь город вырос из пыли. Возможно, потому, что голова Соголон крутится в обе стороны с небывалой быстротой, глаза сначала выбирают только цвета. Пятна белого, красного, лилового, зеленого и синего пестрят на одеждах мужчин и женщин; красноватая грязь кирпичных строений и стен; фиолетовые ткани, струящиеся в руках базарных торговцев на пути у проходящих; зелень травы и деревьев, чьи купы венчают скрытые за стенами дворы; синие стены дальше по дороге, по которой ведет гостей Кеме. «Спокойно, девочка, спокойно», – звучит голос, похожий на Соголон, но она представляет, что эти слова произносит Кеме. Он уже ушел вперед, не очень далеко, но достаточно, чтобы в городе прослышали: посланец вернулся.
Сначала она оглядывает небо, а под ним город, окутывающий эту величественную гору подобием неимоверного подола. Выше, на склоне, судя по всему, дворец, но он так высок, что отсюда различимы только очертания и огни. Улица впереди широка настолько, что запросто разъедутся хоть три караванных шатра, едущие встречно. Опять кирпич, всюду кирпич, весь кирпич мира для одной лишь дороги. Стайки мальчиков в белых юбках, шароварах и накидках; группы мужчин с золочеными щитами, мечами и копьями, а на головах уборы с мягким колыханием перьев. Каждый мужчина носит бороду, а некоторые усы, которые и того длиннее. Соголон проходит мимо уставившейся на нее маленькой девчушки в коричневой козлиной шкуре и целой башне из бус на шее. Вон еще три женщины, все в белом, и у всех волосы густые и пышные, как подушки на плечах.
Еще две несут блестящие тыквы с кожаными ремешками в качестве сумок, а у одной через плечо повязан большой оранжевый кушак, в котором лежит ребенок. Вот они какие, женщины Фасиси. Соголон ничего о них не знает. Женщины перешептываются и смеются поверх городского шума, который она до этого и не замечала. Крики, хохот, пересуды, ругань, взывания, молитвы. Кто-то требует вернуть деньги: «Ах ты плут, рассчитываешься за приданое, думая всучить мне моего же козла!», «Ну и иди, иди сейчас к своей сварливой жене!», «А вот я лучше не пойду и выпью еще пива!», и «Это не тот, о ком я думаю, с той-то разудалой кумушкой?», и «Да, я сам слышал, ее призвали обратно ко двору». И другие вольные разговоры, и раздраженные возгласы, и пьяное стихоплетство – на него Соголон некстати отвлеклась и чуть не пропустила еще много интересного. Она даже приостанавливается, чуть ли не понукая свою лошадь тоже посмотреть на женщин: дескать, позвольте познакомиться.
Фасиси не думает спать, как и Соголон. Дома здесь выше, чем большинство домов в Конгоре, хотя в них и меньше этажей, потому что на горе, как бы высоко вы ни поднимались, есть часть, что расположена сверху. Район знати, по словам Кеме, который весьма отличается от остального Фасиси – этого он не говорит, но она догадывается. Если это квартал знати, то можно себе представить, кто будет жить выше. С того места, где они находятся, единственно, что видит глаз, это стены, подобные той, через которую они проехали. «Дворец, двор, король» – все эти слова ей известны, но они плохо укладываются в голове. Хозяин и хозяйка – единственные дворяне, которые ей знакомы. Но вот они с госпожой здесь и уже на подходе.
Наконец-то высовывает в окошко голову хозяйка. Соголон притормаживает лошадь. Она ждет, что ей скажут, приказ или проклятие, но хозяйка не произносит ничего. Губы ее приоткрываются да так и замирают, а глаза едва заметно помаргивают. На улице слишком шумно, и ее вздох не достигает слуха. Стена, что впереди, выглядит неприступной. Вряд ли дворец, потому что внутри скрываются всего три башни с дымоотводами в крыше, похожими на соски. Соголон непроизвольно хихикает. Кеме косится, будто собираясь задать вопрос, но ничего не говорит. До стен дворца уже рукой подать. Кеме натягивает поводья, и все следуют за ним. Еще одна синяя от сумрака улица, окруженная стенами, дверями и окнами, часть которых сейчас закрывают изнутри.
Они минуют здания, величественные как дворцы, с каменными арками, ступенями, куполообразными крышами, в некоторых из которых восходят по ступеням люди в синих одеждах, чинно опустив головы. «Монахи», – вспоминает она слова о них в публичном доме. А здесь совсем наоборот, это дом для поклонения всемогущим богам. Провожатый сворачивает на другую улицу, более узкую, чем когда-либо. Семикрылы, ехавшие рядом с караваном, отступают назад. Мимо протискиваются две женщины с корзинами на головах, а один мужчина ныряет в дверной проход. Соголон держится рядом с Кеме, но глаза у нее прикованы к этим домам с обеих сторон, все с балконами и висячими садами – две вещи, для которых у нее просто нет слов. А с балконов мужчины, женщины и дети возбужденно кричат на лошадей.
Процессию останавливает какая-то суета на перекрестке. Стремительный цокот копыт, с дороги отпрыгивают двое праздных зевак. Мимо проносятся две колесницы, в каждой по два седока: один стоит и щелкает над лошадьми кнутом, второй сидит и рассматривает что-то у себя в руках. Оба мужчины в белых одеяниях, скрепленных пряжкой на одном плече. Вся эта суматоха привлекает к окну хозяйку.
– Остановись. Стой, кому говорят! – командует она дважды, прежде чем близнец слышит. – Соголон. Соголон!
Та спешивается и спешит к своей госпоже.
– Скверная девчонка, ты не слышала, что я тебя звала?
– Мне пришлось спешиться, чтобы к вам подойди, госпожа.
– Еще бы ты не спешилась. Эта улица такая узкая, что пролезет только женщина без грудей, язви ее. Почему эта улица, и что всё это значит? Отвечай скорее.
– Госпожа, я не знаю, о чем вы.
– Если я глупа, то я глупа. Но даже мои глупые глаза ясно видят, что это не королевский квартал. Мы прибыли в Фасиси?
– Да, госпожа.
– Тогда что это за место?
– Фасиси, госпожа…
– Девчонка, не заставляй меня обрушиваться на тебя громами средь ясного неба. Ты знаешь, как уже долго меня ждут при дворе? Клянусь, я спущу шкуру со всех вас, если вы заставите меня опоздать. Скоро уже ночь на дворе.
– Я спрошу у Кеме, госпожа.
– Кеме? Да сосать вам вымя бесплодной коровы! Кто такой Кеме?
– Наш провожатый.
– Ах провожатый. Так вот, для того провожатого у тебя не должно быть никакого другого названия, кроме как про-во-жа-тый. Я ясно выражаюсь?
– Ой.
– «Ой» – это верно. Это правильно. Твои дни с мисс Азорой давно миновали, девочка.
– Я не…
– Я не задавала тебе никаких вопросов; зачем ты мне отвечаешь? Голова того провожатого такая же ветреная, как у тебя?
– Не знаю, госпожа.
– Ничего, я узнаю сама. Ну-ка посторонись.
Кеме еще лишь пробирается к шатру, а в него уже вонзаются молнии госпожи Комвоно, желающей знать, не провалились ли у него глаза в штаны, а вместо них по бокам от носа остались две отхожие дырки, и что если караван сейчас не рядом с дворцовой оградой Фасиси, то, значит, они совершенно не в том месте.
– Так что это за место? – наконец осведомляется она.
– Углико.
– Какой же это Углико. Вокруг одна торговля.
– Торговая сторона Углико, почтенная.
– Торговая сторона? Так вот что нынче делают деньги – покупают благородство?
– Всё с благословения Короля, почтенная.
– А дальше что, торговаться будут и дворянские звания? Сколько стоит быть священником? Страшно подумать, но кто-то ведь может заплатить и за то, чтобы стать гриотом! В любом случае прошу доставить меня куда-то в другое место.
– Здесь вы останетесь до тех пор, пока венценосец не призовет вас ко двору.
– Что ты мне сказал? Остаться? Даже ступить сюда моими ступнями? Да ты в уме ли?
И дальше, и больше: действительно ли она не ослышалась, что ей, особе благородного происхождения, состоявшей в замужестве с персоной еще более знатной – человеком, чья родословная уходит к великим королям-воителям Северных земель, – предлагается осесть в префектуре Углико, этом гнездилище торговли. «Тор-гов-ли!» – негодующе выкрикивает она так, как иной выкрикивал бы слово «дерьмо». И словно в подтверждение, что она имеет в виду именно это слово, хозяйка продолжает распинаться, как дурно пахнет торговая префектура, и как извечно пахнут торговцы, и как болезнетворно этот запах скажется на ней, если она останется здесь хотя бы на ночь, и как бы следовало поступить со всем этим рассадником, пес его побери. Как будто не она, помнится, обожала считать и пересчитывать в разговорах деньги, свои и чужие. Провожатый выслушивает эту тираду с терпеливым спокойствием.
– Госпожа Комвоно. Все, кто имеет счастье лицезреть Короля; все, кто удостаивается чести быть приглашенными ко двору, будь то дворянин, селянин, семья или домашнее животное, должны пройти через Дом уведомлений, где их проверят, прежде чем дать разрешение находиться в ближних пределах королевской резиденции.
– Но я не…
– Не глухая, я знаю. Вот почему мне не нужно повторять эти слова. Я уверен, что вы считаете безопасность нашего Короля, Королевы и принцев первостепенной по значимости. Или, может, нет?
– Что?
У Соголон чуть не вырывается: «Не чтокай!»
– Конечно, да! Да хранят боги нашего Короля и принцев во все века.