На задворках Великой империи. Том 3. Книга вторая. Белая ворона Пикуль Валентин
– До свиданья, брат, – и пошла, быстрая, стройная…
Гуртом все повалили обратно в палату. Петя разжал черные губы и сказал – внятно:
– Моя жена невиновна… Кто оклеветал ее? Почему я не верил? Прости мне, господи, грех великий…
– Записать? – глянул на губернатора прокурор.
– Исполняйте обязанности как положено.
– Ваша фамилия?
– Акинфиев буду, – ответил дворник.
Рука прокурора строчила по бумаге: «В присутствии понятых, князя Мышецкого и дворника Акинфиева, сего дня…»
– Невиновна, – шептал Петя, – снимите оговор с нее… Не мучайте ее боле, мою Додушку… Бог простит вам, люди!
Мышецкий не выдержал – вышел из палаты. Подписал протокол в коридоре, после дворника. Лучше бы и не шел в понятые: не пришлось бы тогда уносить камня на сердце. На улице прокурор сказал:
– Ваше сиятельство, отныне вступают функции исполнительной власти, кои, согласно снятию оговора, должны непременно обеспечить и снятие ареста с госпожи Поповой, иначе…
– Поступайте, как знаете, – рассеянно ответил Мышецкий, и тем закончился этот день, очень тяжелый…
Никто еще не знал, куда повернет правительство, на что решится самодержавие, полностью парализованное всеобщей забастовкой. Не знал этого и князь Мышецкий – кандидат правоведения, камергер двора его величества, уренский губернатор и коллежский советник, кавалер орденов и прочее… – Я уже ни во что не верю! – говорил он.
6
Император, учтя богатый опыт истории, держал в Петергофе наготове быстрокрылую яхту, дабы не повторить глупой ошибки французского короля. Курс проложен заранее – в Англию, и все эти дни министры добирались до Николая II по воде. Поезда не ходили даже в дачные поселки, столица империи тонула во мраке, телефоны не работали. Министры поддерживали связь с императором лишь на пароходике придворного ведомства.
Правительство раздирало: одна часть стояла за военную диктатуру, другая – за введение конституции, которая, словно горчичник, смогла бы оттянуть жар революции от Петергофа, где, отчаявшийся, задерганный и несчастный, проживал император.
– Ники, – говорила ему супруга, – будьте же наконец Иваном Грозным! Хватит колебаний. Не забывайте: вы не одни, у вас семья!
Министр торговли и промышленности доложил, что общее число бастующих в России превысило два миллиона человек, стачка в Польше и Закавказье уже переросла в вооруженное восстание. Ивану Грозному (если и стараться быть на него похожим) было гораздо легче: «Гайда, гайда!» – крикнет, ручкою «клювик» сделает, и душили боярина, второго на части рвали, третьего жарили, четвертого в кипящем масле варили… «Но все-таки – не два же миллиона!»
Еще 9 октября Витте испросил себе аудиенцию у царя – и снова требовал уступить духу времени. В большой и красной руке Сергея Юльевича трепетно вздрагивала записка: конспект уступок российскому обществу. Николай выслушал и сказал:
– Может, целесообразнее основание вашей записки опубликовать в виде манифеста? Конечно, не от вашего имени, а – от моего?..
В семье царя великий князь Николай Николаевич, человек вспыльчивый, твердил о том же:
– Государь! Эшелоны из Маньчжурии задержаны революцией, войска ненадежны, гарнизон столицы едва ли справится со смутой… Ради бога, подпишите, что дает Витте! Или я пущу себе пулю в лоб!
Все знали – пустит, он таков: в отца, тот был тоже крут. А за окнами Петергофа лежало серое взбаламученное море, где-то вдалеке громыхал Кронштадт, косо летали зябнущие чайки. Для императора не было уже тайной, что он народу своему ненавистен; в сановниках и близких людях он возбуждал чувство жалости, презрения; в лучшем же случае к нему относились равнодушно… В эти дни, при соблюдении полной тайны, Николай II начал знакомить своих министров с виттевским проектом манифеста.
Придворный пароходик, скрипя шпангоутами, тянулся от невской пристани у сената в мглистый залив – к Петергофу. Сказочным видением спокойного прошлого блеснет искоркой купол Стрельнинского дворца, потянутся вдоль желтого берега заброшенные дачи…
Сыро, холодно и неуютно в родимой России! Качает пароход, плещут мокрые шторы, ляскают при крене двери, обшитые инкрустациями, мечутся над головами министров шелковые абажуры. Сквозняк рвет и треплет листок календаря, на котором дата – 15-е число октября месяца 1905 года. День как день…
Министр императорского двора барон Фредерикс, как бывший кавалерист, еще держался на ногах при качке, остальные катались по диванам, цепляясь за тонкие ажурные пиллерсы, сенатора Вуича несло в открытый иллюминатор. Зеленый от качки, он сказал:
– Князь, читайте далее вы – я не могу!
Князь Алексей Оболенский вслух, с выражением, читал строки будущего манифеста. Свобода слова, собраний, печати… Затиснувшись в угол, граф Витте слушал свое произведение. Странно звучали здесь слова манифеста, палуба выскальзывала из-под ног, меркла вдали Ижорская земля.
Фредерикс, дослушав, сказал:
– Вся беда в том, господа, что войск не хватает для установления твердой диктатуры. Временно, но нам предстоит подвинуться.
– А я, – заметил Витте из угла, – не приму поста премьера, пока мой проект не будет одобрен его величеством…
Манифест дописывался и уточнялся на пароходе. Спешно правили его на ходу, под сильным ветром, уже на досках петергофской пристани. Витте подкидывал в руке громадный портфель, ветер рвал с будущего премьера России легонькое пальто.
– Думу, – кричал он на ветер, – придется, господа, сделать не совещательной, а – законодательной!.. Увы-ы, но так!
Снова совещания. Опять великий князь кричал, что пустит в лоб себе пулю. Министры жаловались, что постыдно им, министрам, плавать по воде, как матросам. Алиса Гессенская взывала быть Иваном Грозным, а вдали грохотал броней ненадежный Кронштадт.
Закончился разговор, как всегда, милостивейшим обещанием.
– Если я решусь, – сказал Николай, – я дам вам знать, господа, к вечеру… Непременно! Такова моя воля…
И, как всегда, не дал. А революция наседала: бастовали уже гимназии, банковские служащие, сберегательные кассы, даже чиновники министерства финансов… Наступил день 17 октября – знаменательный для России. С девяти часов шла в Александрии (летней резиденции императрицы) глухая возня, перешептывания, экивоки, испуги, страхи. Ждали Витте, но теперь он, как хозяин положения, не спешил – прибыл лишь к вечеру: новый премьер нового правительства! Манифест был отпечатан пока только на пишущей машинке…
Император поводил пером, готовясь подписать.
– Ваше величество… – напомнили ему сбоку, из-под локтя.
– Ах, да! – Император встал, быстро перекрестился, и толстый палец Витте твердо стукнул по бумаге:
– Здесь, ваше величество…
Обратно в Петербург Витте возвращался вместе с великим князем, который уже не говорил, что пулю в лоб пустит, – напротив, Николай Николаевич был весел, шутил, послал в буфет за шампанским.
– Ну, граф, сегодня мы швырнули революционерам хорошую кость. Вот с такими махрами мяса… Пусть глодают теперь!
За бортом кипело, шипя, как шампанское, Балтийское море. Вдалеке, через кругляк иллюминатора, уже вырастал темный, словно заброшенный, Петербург – бывший «парадиз», столица империи.
Николай Николаевич вдруг хлопнул себя по крепкому лбу.
– Ба! – сказал. – Сергей Юльевич, сегодня ведь семнадцатое октября, и вы, граф, можете отметить замечательный юбилей…
Витте вспомнил, что действительно ровно семнадцать лет назад, 17 октября 1888 года, скромный путеец Сережа Витте предсказал крушение царского поезда в Борках. Ему тогда не поверили, катастрофа случилась, и гигант-алкоголик император Александр III на своей могучей спине держал крышу вагона, пока из-под нее не выползли все члены его семейства… Но теперь-то, когда он предсказал фамилии Романовых худшую катастрофу, ему все-таки поверили, и вот результат: манифест подписан, а он отныне – премьер империи!
Вот и Нева, сенат, пристань… Подали сходню матросы.
Из Петербурга в Москву чудом прорвался телефонный звонок.
– Записывайте! – крикнули. – Мы отныне свободные граждане…
Стачечный комитет заседал в Москве, когда в зал ворвался адвокат Тесленко – объявил:
– Только что получено сообщение из Петербурга: император подписал манифест, дарующий нам свободы и конституцию! Слушайте…
Торопливо он прокричал первый пункт манифеста:
– Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов…
И билась в истерике одна женщина:
– Верните мне мужа! Мужа… Он пошел на каторгу как раз за такие же слова! Как раз за такие… Я требую от царя!
Переглядывались, хмуро и озабоченно, бастующие рабочие:
– Мы в листовках такое печатали. А тут сам царь говорит?..
Манифест стал публиковаться, но связь между городами была разорвана, печать работала с перебоями, и до провинции весть о манифесте доходила сильно искаженной. Поначалу власти, напуганные «свободами», сознательно искажали слова царского манифеста. Но всем стало понятно: самодержавие отступает. В первые же часы после появления в Женеве текста манифеста Ленин записал: «Мы имеем полное право торжествовать. Уступка царя есть действительно величайшая победа революции, но эта победа далеко еще не решает судьбы всего дела свободы. Царь далеко еще не капитулировал…»
Трудно, очень трудно, по разоренной и возмущенной стране двигался манифест – в глушь провинций. Мышецкий уже потерял всякую надежду получить в руки истинный текст этого документа. Телеграф молчал. Но бравый генерал Тулумбадзе каким-то аракчеевским способом умудрился вырвать из Москвы полный текст царского манифеста. И тут же переслал его прямо в соседний Уренск – губернатору.
Кажется, это было его первое и последнее доброе дело, какое он сделал в своей бравой жизни. Вечером того же дня вошла к нему, бледная как смерть, горничная, раскрыла розовые лепестки губ и шепотом повторила несколько раз, вся сжимаясь:
– К вам… к вам… к вам…
Из-за плеча барышни выставились три браунинга и загрохотали выстрелы.
Сергей Яковлевич в который раз перечитал манифест. Все, о чем мечталось ему, за что на банкетах пилось, вот же оно! – лежит на столе перед ним, подтверждающе, обнадеживая, радуя…
– Господи, – заплакал он, – свершилось… Огурцов, где же вы? Что вы шкаф открываете? Зовите чиновников – читать станем!
Чиновники, безлико и суетно, выстроились вдоль стен кабинета.
Возвышенно и проникновенно читал им князь манифест.
– Вы свободны! – сказал он им. – Вы осознаете, господа, всю значимость этого великого момента?.. Привлечь теперь же… те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав! – Ошеломленный сам, он ошеломлял и других: – Никакой закон не может воспринять силу без одобрения Государственной думы, и это значит, господа, что наши уренские депутаты там, в думе, не будут совещаться бесцельно, но – законодательствовать!..
Громадный булыжник, залетев с улицы, вдребезги рассадил окно и, кувыркаясь, пролетел вдоль ряда будущих избирателей.
– Огурцов! Сохраните этот камень… для потомства. Пусть он напоминает всем нам о мрачных временах бесправия. Но этот документ успокоит все страсти, примирит все партии, загасит любую смуту. Поздравляю вас, господа, с актом примирения народа русского с царем русским! И – с новым вас правительством: отныне у нас в России – премьер… граф Витте!..
Через разбитое активуями окно широко задувал мокрый ветер октября. Бастующие наборщики согласились за ночь размножить манифест о даровании свободы большим тиражом…
– Кабаки закрыть! – распорядился Мышецкий. – Флаги! Как можно более флагов – пусть Уренск празднует…
Чиколини под расписку обязал домовладельцев о вывешивании флагов, как в царские дни. Город еще на рассвете стал украшаться трехцветными полотнищами: синяя полоса, белая полоса, и в середине – красная, самая вызывающая…
– Бруно Иванович, – сказал губернатор полицмейстеру, – внушите всем околоточным и городовым, чтобы они в случае манифестаций не оказывали сопротивления, а, наоборот, содействовали бы порядку… Вы, Бруно Иванович, полностью прочувствовали манифест?
И горестно вздохнул липецкий мечтатель:
– Конечно, ваше сиятельство. Прочувствовал.
– Супруга ваша читала тоже?
– Читала, ваше сиятельство. Но так как в манифесте о пенсии чинам полиции ни слова – то, вы сами понимаете, князь, женщина есть женщина… Ее удивить трудненько!
Вскоре на дворе участка, крытом горбатым булыжником, были созваны чины полиции и дворники. Торжественно сверкали бляхи.
– Потому как ныне свобода, – слабенько заявил Чиколини, – то в морду «кубаря» совать воздержитесь. Ну, а ежели демонстрация предвидится, уклоняющихся от нее оповестите повесткой!
Из толпы, блещущей бляхами, задали деловой вопрос:
– А за кого ходить теперича станут на демонстрациях этих?
– Как это – за кого? – обомлел Чиколини. – Чей манифест, за того и ходить надо. А вы проследите… Чтобы флаги, чтобы стекол не колотили, чтобы стройность, чтобы портреты его величества были приличны… В рамах стандартного образца! Еще вопросы?
– Есть! А вот коли «Марсель и слезы» затянут? Тогда как?
– Тогда слушай. Твое дело маленькое. Не хочешь слушать – не надо. Потому как, повторяю, ныне новый клин вышел – свобода!..
С толками о свободе расходились городовые по своим «табуреткам», разбредались по своим подворотням медлительные дворники в валенках с дюжими галошами, как гуси лапчатые. Рассуждали:
– Кудыть идем? Кудыть движемся? Не иначе, Петра, будем мы жить, как лорды в Англии. Кажинный день по селедке съедать будем.
– Эх, выпить бы! И што это у нас губернатор смурной: чуть што – сразу замок на питейное вешать. Видано ль дело, русского человека лишать выпивки? Какая же слобода, ежели и выпить нельзя… Опять же, посуди, дядя Ваня, казне-то – убыток!
– И не говори, Филимон! Ей-ей, куды ни глянешь, куды ни повернешься, кругом – убыток. Сплошной убыток! Вся наша жисть есть убыток, и никаких доходов в дальнейшем от слободы не предвидится!
А в середине дня Мышецкий наблюдал через окно, как за две четвертных лез какой-то босяк (босой – для цепкости ног) на трубу депо. Лез снимать красный флаг! Был один жуткий момент, когда вырвалась из-под него скоба. Удержался. Прилип к кирпичам. И так и остался там – на страшной высоте. Ни вверх, ни вниз. Никуда. «Что с ним? Шок? Страх?» Раздались трели пожарных троек. Выставили длинные лестницы. Отодрали босяка от трубы. Но флаг так и остался висеть над городом – над флагами империи…
– Что с ним случилось? – спросил потом князь у Дремлюги.
– Штаны испортил, ваше сиятельство. Заколел так, будто я его на храм послал крест святой сдернуть!
– А почему же пожарные флага не сняли?
– Отказались, князь.
– Почему?
– Говорят – свобода. Кому что нравится, князь…
Сергей Яковлевич пробарабанил пальцами дробь по столу.
– Как же мы раньше не подумали? Ведь пожарные-то правы… Почему бы флагу рабочих и не висеть, капитан? Пусть висит по праву свободы. Снять его – значит нарушить первый пункт манифеста, подписанного его величеством… Так?
– Моя хата с краю, – ответил жандарм. – Я гореть стану последним на деревне. А первым-то – вы, ваше сиятельство!
Путаясь в полах тяжелой лисьей шубы, перешел границу молодой и привлекательный человек. На пограничной станции он пил чай, потом сел в поезд. Вылез в Петербурге на Финляндском вокзале, зашел в ресторан. Долго и внимательно прислушивался к разговорам официантов. Чаще всего срывалось с их языков слово «амнистия», и человек в гардеробе, когда ему подали шубу, дал рубль на чай.
– Греши и далее! – сказал весело. – Амнистия все спишет…
На площади перед вокзалом, воровато озираясь, он нанял пролетку. Высоко поднял воротник шубы, пряча лицо. Перед ним взлетал к небу горбатый Литейный мост. Слева краснела кирпичом тюрьма «Кресты», за мостом тянулась тюрьма подследственных. Петербург бастовал. Было неуютно за нарядными витринами. Возле Колокольной человек в шубе велел остановить пролетку напротив общественной уборной. Вылез.
– Погоди, Ванька, – сказал кучеру. – Я сейчас…
Извозчик терпеливо ждал. Мимо проехал его земляк.
– Кой час? – спросил. – Эй, Ефимушко?
– Да, кажись, шестой кокнулся!
– Тороватый ли седок попался?
Поманил к себе, подъехал тот, и – на ухо ему:
– Скажу тебе, куманек родима-ай, быдто я самого Гапона сейчас везу… Одна шуба – чего стоит!
В эти дни всесильный Трепов вынужден был покинуть свои диктаторские высоты – он занял пост коменданта Зимнего дворца. Но, покидая Олимп диктатуры, он перетащил за собой и все особые ссуды на секретную агентуру. И вот именно эти жирные деньги (отпущенные царем на борьбу с революцией) собачьим нюхом почуял издалека поп-расстрига Георгий Гапон…
– Поехали дальше, – сказал он, влезая в пролетку. – Ну, чего смотришь? Ты не бойся – я добрый: простых людей люблю…
7
После убийства тургайского генерал-губернатора степной край получил крутой крен влево…
Из Тургая до Уренска доходили путаные вести: о разгроме тамошней тюрьмы, о разоружении полиции; власть в Тургае перешла к Совету рабочих и солдатских депутатов…
В середине дня, когда Мышецкий, как всегда, ничего не делал, над Уренском рассыпалась пулеметная дробь. Пулемет захлебывался где-то за Меновым двором – словно задыхающийся от бега человек. Сергей Яковлевич издали наблюдал, как зигзаги очередей, скобля деповскую трубу, подбираются все выше и выше… Красное полотнище, такое дразнящее, вдруг пошатнулось, и ветер понес его над городом, как воздушного змея. Пулемет, дожевав ленту, заглох.
– Узнайте, – наказал губернатор Огурцову, – кто осмелился отдать приказ о стрельбе?
Оказалось, что из пулемета лично строчил полковник Алябьев.
– Что ж, – сказал князь, – придется с ним побеседовать…
Алябьев – плечистый красавец с первой проседью в гладкой прическе; роскошная нагайка и кожаные леи, вшитые от колен до паха, обличали в нем любителя верховой езды.
– Я согласен с вами, полковник, – говорил князь Алябьеву, – что красный флаг был неуместен. Но сейчас, в священные дни конституционной свободы, ваш решительный жест никак не оправдан.
Полковник вскинул руки, как бы берясь за невидимую гитару.
– Представьте, что я играю, – сказал он, шевеля пальцами. – Но одна рука у меня придерживает струны. Чтобы не испортить музыку. Так и в этом случае: не каждая струна, князь, звучит хорошо в этой «свободе». Я ее немного придержал… Пулеметом!
Из дальнейшего разговора выяснилось, что солдаты Уренского гарнизона предъявили петицию: выпускать их в город и не стричь им волос. До этого Мышецкий редко встречал солдат на улицах: они – на радость командованию – тихо и смирно сиживали по казармам, чистя свою амуницию.
– Милостивый государь, – сказал князь полковнику, – султан Абдул-Гамид, уж на что зверь, и то выпускает своих янычар побаловаться на зеленую травку. Мы же, слава богу, не турки!
– Стрижка – гигиенична, – ответил Алябьев в сторону.
– Не спорю. Но свободного человека не надобно стричь по шаблону. Свободный человек сам желает избрать себе фасон прически… Восстание на броненосце «Потемкин» тоже началось с пустяков: нашли в мясе червей. А затем увидели и позор самодержавия. Тысячи мелких оскорблений складываются во всеобщий протест народа!..
Мышецкий все эти дни ощущал неповторимое страшное одиночество. Мело и мело за окном. Горела перед ним свеча – такая старомодная: витая, желтая. «Как жаль, что я не играю в карты, – решил нечаянно, – все бы лучше убить время!..» А над городом колыхались торжественные флаги империи. Подняв барашковые воротники, городовые величественно озирали уренские просторы. Шлялись по улицам разболтанные, с оторванными хлястиками солдаты. Обыватели варили бражку, и воздух был насыщен спиртом, как винный погреб.
– Боже мой, какая тоска, – сказал Сергей Яковлевич. – Ну, стоило ли мне забираться в эту дыру? Сидел бы в департаменте…
Позвал «драбанта», и они выпили. Жевали сыр и маслины. Мышецкий, выплюнув горькую косточку, сказал:
– До Тургая можно добраться на дрезине, а там…
– Нет, князь, от Тургая поезда больше не ходят.
– А хорошо бы выбраться. Хоть на два дня… в Казань!
– Э-э-э, князь, да в Казани сейчас такая революция…
– Тьфу ты! В самом деле, сиди здесь и помалкивай.
– Верно, князь: у нас еще любо-дорого, другие позавидуют…
Мысли губернатора перекинулись совсем в другую сторону.
– А об амнистии, – спросил, – ничего не слышно?
– В Москве не вытерпели – сам губернатор, говорят, ездил и освобождал «политику» из тюрем. Амнистии и ждать не стали.
– А кто там сейчас?
– Джунковский в губернаторах.
– Надо ждать, – ответил Мышецкий. – Какой день?
– Пятница. Вы уходите, князь?
– Да. Пойду. – Долго совал ноги в галоши, стучал и топл, еще дольше заматывал шею. – А знаете, Огурцов, – сказал вдруг, – вот с Конкордией-то Ивановной жизнь была веселее…
– А коли так, – ответил Огурцов, – так чего же вы Жеребцову изгнали? Без женщины трудно управлять губернией!
– Кстати, – поморщился князь, – а что в Малинках?
– Не слыхать. А – что? Может, приманить госпожу Жеребцову?
– С чего вы так решили, Огурцов? Не надо… Я пошел!
Пошел в говорильню – к Бобрам. Не было вождя – «вождь» его, князь Сергий Трубецкой, лежал глубоко под землей на кладбище Донского монастыря, укрытый по иронии судьбы красными лентами венков…
У Бобров его встретили, как всегда, восторженно:
– Вы слышали, князь? Неужели не слышали?
– А что случилось, господа?
– Баумана убили в Москве.
Сергей Яковлевич долго думал. Потом просто спросил:
– Бауман… А кто это такой, господа?
– Ну как же! – подхватили Бобры хором, стыдя князя. – Ведь Бауман… это такой человек, его вся Россия знает…
Но по глазам Бобров было видно, что и они только сегодня узнали имя Баумана. «Зачем лгать, господа?..» Сдернул кашне.
– Вся Россия знает, – сказал резко, – но я, простите, не знаю. Однако буду благодарен, если расскажете!
– …это очень серьезно, – говорил Мышецкий на следующий день, очень взволнованный. – Вы даже не можете себе представить, капитан, насколько все это серьезно!
– Да о чем вы, князь? – удивился Дремлюга.
– Все о нем… о Баумане! Важно ведь что? Не столько этот Бауман, о котором я не имею ни малейшего понятия, сколько сам факт убийства его!
Дремлюга тряхнул квадратными плечами:
– Можно подумать, князь, слушая вас, что вы не ведали об убийствах слева… Ого! Еще сколько! Не дуйте на воду, ваше сиятельство, не придется вам тогда и на молоко дуть…
После этого разговора, очень острого для обоих, Мышецкому привелось снова встретиться с Алябьевым.
– Полковник, – заметил ему Сергей Яковлевич, – мне не совсем-то приятно видеть толпы солдат на улицах. Что за зверский вид! Шапки набекрень, все нараспашку, хлястики вырваны с мясом… Я против выравнивания людских голов под одну гребенку, но солдат есть солдат!..
– Верно, – кивнул полковник. – Солдат есть солдат. Но я послушался вас. Теперь они не сидят в казармах, как сычи, а гулять изволят… Ага, думает солдат, теперь свобода! Ну-ка, расстегни мне хлястик, а то давит. Ах, болтается? Ну, так рви его с мясом. Чего считаться? Свобода… Так-то вот, князь, и начинается разложение армии! После этого я спрашиваю вас снова: стричь солдата или не стричь?
– Что вы можете предпринять, полковник… помимо стрижки?
Алябьев молодцевато прошелся перед князем, поскрипывая леями:
– Могу отпустить по домам запасных. Железнодорожные батальоны ненадежны. А больше ничего не могу. И не берусь!
– Но эти части подчинены лично Семену Романовичу?
– Инженер-генерал-майор Аннинский, – ответил Алябьев, – тоже мало надежен. Но ему не скажешь! А солдату можно сказать: «Кругом! И езжай к своей бабе – на печку!» Запасные, князь, сплошь из мастеровых. Отбывали работы в депо! Теперь вам понятно, откуда идет эта зараза? И почему они, именно они, менее всего надежны?
Сергей Яковлевич согласился, что это так, и – спросил:
– Не можете ли вы, полковник, своей властью запретить солдатам посещение митингов? (Алябьев долго не отвечал.) Можете или не можете? – снова настоятельно спросил его Мышецкий.
– Нет, не могу, – мрачно ответил Алябьев. – Меня смолоду, еще с кадетского корпуса, приучили к мысли: никогда не отдавать приказов, которые – заведомо известно – не будут исполнены!
Сергей Яковлевич вспомнил о сбитом флаге и невольно перевел взгляд на окно, чтобы посмотреть в сторону депо. А там из высоченной трубы валил густой черный дым – работу начали цеха.
– Смотрите, полковник! Что бы это значило?
– Только одно, князь, конец забастовки…
Мышецкий был обескуражен хаосом непонятных для него событий. И смущенно заметил:
– Все это странно. Могли бы и предупредить, как губернатора!
– А вы, князь, – улыбнулся Алябьев, – все еще считаете себя губернатором? – И улыбка его была нехорошей, с наглецой.
«Ах ты мерзавец!» – подумал князь и бросил в лицо:
– А если я не губернатор, то, простите меня, с кем же вы тут битый час разговариваете?..
8
Паскаля доили издавна: покойный Сущев-Ракуса, потом капитан Дремлюга. Сосали его, алчно прильнув к деньгам, черносотенцы и крайние левые всех мастей. И никто не говорил просто: «Дай – или прихлопнем как муху!» Нет, все возводили пышные замки идейных соображений. Понемногу Осип Донатович освоился в программах правой и левой кривизны, от которых коробило Россию, и уже хорошо отличал – по одним словесам! – активуя с идеями князя Александра Щербатова от анархиста, говорящего о том, что диалектика анархии учит трясти наемников капитализма…
Но сегодня пришли три человека в масках (четвертый, помахивая браунингом, остался в дверях на страже) и, не изложив никакой программы, заявили Паскалю:
– Показывай… Ключ! Чего тянешь? Ты не тяни…
Было еще раннее утро, Осип Донатович только что встал. Подштанники спадали с его острых бедер, ладошками он прикрывал срамное место.
– Господа, – заметил Паскаль, – так нельзя! Вы хоть сообщите, какая партия? Надо же знать фирму, куда я вкладываю сбережения!
– За фирму не волнуйтесь, – ответил один, беря ключ от несгораемого шкафа, и в прорези маски блеснули молодые, как будто знакомые Паскалю, глаза. – Фирма у нас самая надежная!
– Мы безмотивцы, – пояснил второй с акцентом, и Паскаль сразу оторопел: «Никак это Моня из аптеки?»
– Безмотивцы, – призадумался Паскаль. – А это что такое?
От дверей подал голос, помахав браунингом, четвертый.
– Ты ведь – спросил, – ничего нам худого не сделал?
– Ничего, кажется, – ответил Осип Донатович.
– Вот! А мы тебя рванем без всяких мотивов. Просто ты для нас лакей проклятого царизма, и такого мотива вполне достаточно, чтобы тебя угробить…
Осип Донатович натянул штаны.
– Ну-ну, ребята, – сказал он. – Помогай вам бог!
Из раскрытых ящиков бюро сыпались бумаги. Валились под ноги бельгийские акции стекольных заводов. Рылись!
Паскаль взвесил как следует все обстоятельства и заговорил так:
– Эх, Боря, Боренька! Тому ли тебя учили в гимназии? А ты, Монечка? Неужели тебе, бедному еврею, больше всех надо?
Боря Потоцкий, оправясь от смущения, перебрал связку ключей: