Белеет парус одинокий Катаев Валентин
Но, как его ни беспокоила участь Кудлатки, все же он ни на минуту не забывал о своей новой дорожной сумочке, висящей через плечо на тесемке. Он крепко держался за нее обеими ручонками.
Там кроме плитки шоколада и нескольких соленых галетиков «Капитэн» лежала главная его драгоценность – копилка, сделанная из жестянки «Какао Эйнем». Там хранились деньги, которые Павлик собирал на покупку велосипеда.
Денег было уже довольно много: копеек тридцать восемь – тридцать девять…
Папа и Петя, наевшиеся парного молока с серым пшеничным хлебом, уже шли к дилижансу.
Петя бережно нес под мышкой свои драгоценности: банку с заспиртованными морскими иглами и коллекции бабочек, жуков, ракушек и крабов.
Все трое сердечно простились с хозяевами, вышедшими их проводить к воротам, уселись в дилижанс и поехали.
Дорога огибала ферму.
Дилижанс, гремя подвязанным ведром, проехал мимо фруктового сада, мимо беседки, мимо скотного и птичьего дворов. Наконец он поравнялся с гарманом, то есть с той ровной, хорошо убитой площадкой, на которой молотят и веют хлеб. В Средней России такая площадка называется ток, а в Бессарабии – гарман.
За дорожным валом, густо поросшим седой от пыли дерезой[27] со множеством продолговатых капелек желтовато-алых ягод, сразу же начинался соломенный мир гармана. Скирды старой и новой соломы, большие и высокие, как дома, образовали целый город. Здесь были настоящие улицы, переулки и тупики. Кое-где под слоистыми, почти черными стенами очень старой соломы, пробиваясь из плотной, как бы чугунной земли, горели изумрудные фитильки пшеничных ростков изумительной чистоты и яркости.
Из трубы парового двигателя валил густой опаловый дым. Слышался воющий гул невидимой молотилки. Маленькие бабы с вилами ходили на верхушке новой скирды по колено в пшенице.
Тени хлеба, переносимого на вилах, летали по туче половы[28], пробитой косыми, движущимися балками солнечного света. Мелькнули мешки, весы, гири.
Потом проплыл высокий холм только что намолоченного зерна, покрытого брезентом.
И дилижанс выехал в открытую степь.
Одним словом, все было сначала так же, как и в прошлые годы. Открытое вокруг на десятки верст пустынное жнивье. Одинокий курган. Слюдяной блеск лиловых иммортелей[29]. Присевший возле своей норки суслик. Кусок веревки, похожей на раздавленную гадюку…
Но вдруг впереди показалась пыль, и мимо дилижанса крупной рысью проехал небольшой отряд конных стражников.
– Стой!
Дилижанс остановился.
Один из всадников подъехал к дилижансу.
Короткий ствол карабина прыгал над зеленым погоном с цифрой. Прыгала пыльная фуражка набекрень. Скрипело и горячо воняло кожей седло.
Храпящая морда лошади остановилась на уровне открытого окна. Крупные зубы грызли белое железо мундштука. Травянисто-зеленая пена капала с черных, как бы резиновых губ. Из нежных телесно-розовых ноздрей вылетало горячее дыхание, обдавая паром сидящих в дилижансе.
Черные губы потянулись к соломенной шляпе Пети.
– Кого везешь? – раздался где-то вверху солдатский голос.
– Дачников на пароход, – ответил неузнаваемо тонкий, поспешный, какой-то угодливый голос кучера. – Они в Аккерман едут, а там прямо на пароход – и в Одессу. Они тута в экономии все лето жили. С самого начала июня. Теперь они едут обратно до дому…
– А ну покажь!
И с этими словами в окно заглянуло красное, желтоусое и желтобровое солдатское лицо с жестко выскобленным подбородком и с овальной кокардой на зеленом околыше фуражки.
– Кто такие?
– Дачники, – сказал, улыбаясь, отец.
Солдату, видно, не понравились эта улыбка и это слишком вольное слово «дачники», показавшееся ему насмешкой.
– Я вижу, что дачники, – с грубым неудовольствием сказал он. – Мало что дачники! А кто такие – дачники?
Нижняя челюсть у отца дрогнула, бородка запрыгала. Побледнев от негодования, он дрожащими пальцами застегнул на все пуговицы летнее пальто, поправил пенсне и резким фальцетом закричал:
– Как вы смеете говорить со мной в таком тоне?! Я – преподаватель среднеучебных заведений, коллежский советник Бачей, а это мои дети – Петр и Павел. Мы направляемся в Одессу.
На лбу у отца выступили розовые пятна.
– Виноват, ваше высокоблагородие, – бодро сказал солдат, вылупив почти белые глаза, и поднес руку с нагайкой к козырьку. – Обознался!
Как видно, он был смертельно перепуган, услышав хоть до сих пор ему и неизвестный, но столь грозный штатский чин – «коллежский советник».
Ну его к богу! Еще нарвешься на неприятность. Еще по зубам заработаешь.
Он дал лошади шпоры и ускакал.
– Дурак, – сказал Петя, когда солдаты были уже далеко.
Отец снова вскипятился:
– Замолчи! Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты не смел произносить этого слова! Тот, кто часто говорит «дурак», чаще всего сам… не слишком умный человек. Заруби это себе на носу.
В другое время Петя, конечно, полез бы в спор, но сейчас он смолчал. Он слишком хорошо понимал душевное состояние отца.
Отец, который всегда с раздражительным презрением говорил о чинах и орденах, который никогда не носил форменного вицмундира и никогда не надевал своей «Анны третьей степени», который не признавал никаких сословных привилегий и упрямо утверждал, что все жители России суть не что иное, как только «граждане», вдруг, в порыве раздражения, наговорил бог знает чего. И кому же? Первому встречному солдату…
«Преподаватель среднеучебных заведений»… «Коллежский советник»… «Как вы смеете говорить в таком тоне»… «Фу, какая ерунда! – говорило смущенное лицо отца. – Фу, как стыдно!»
Тем временем кучер, как это всегда бывает во время долгих поездок на лошадях, в общем замешательстве уже успел потерять ремешок кнута и ходил по дороге, шарпая кнутовищем по придорожным, седым от пыли кустикам полыни. Наконец он его нашел и привязал, затянув узел зубами.
– А-а, чтоб им пусто было! – сказал он, подходя к дилижансу. – Ездят эти стражники по всем дорогам и ездят, только людей пугают.
– Зачем ездят? – спросил отец.
– Кто их знает зачем. Ловят кого-нибудь, чи шо. Тут позавчера, верст за тридцать, экономию помещика Балабанова спалили. Говорят, какой-то беглый матрос с «Потёмкина» поджег. Так теперь они скрозь ездят и ловят того беглого матроса. Он, говорят, где-то тут по степу скрывается. Такие дела. Что ж, поедем?
С этими словами кучер влез на свое высокое место, разобрал вожжи, и дилижанс тронулся дальше.
Однако, как ни прекрасно было это утро, настроение у всех было уже испорчено.
Очевидно, в этом чудесном мире густого синего неба, покрытого дикими табунами белогривых облаков, в мире лиловых теней, волнисто бегущих с кургана на курган по степным травам, среди которых нет-нет да и мелькнет конский череп или воловьи рога, в мире, который был создан, казалось, исключительно для человеческой радости и счастья, – в этом мире не все обстояло благополучно.
И об этом думали в дилижансе и отец, и кучер, и Петя.
Только у одного Павлика были свои, особые мысли.
Крепко наморщив круглый кремовый лобик, на который спускалась из-под шляпки аккуратно подстриженная челка, мальчик сидел, сосредоточенно устремив в окно карие внимательные глаза.
– Папа… – сказал он вдруг, не отводя глаз от окна, – папа, а кто царь?
– То есть как это – кто царь?
– Ну – кто?
– Гм… Человек.
– Да нет же. Я сам знаю, что человек. Какой ты! Не человек, а кто? Понимаешь, кто?
– Не понимаю, что ты хочешь?
– Я тебя спрашиваю: кто?
– Вот, ей-богу… Кто да кто… Ну, если хочешь, помазанник.
– Чем помазанник?
– Что-о?!
Отец строго посмотрел на сына.
– Ну – как: если помазанник, то чем? Понимаешь – чем?
– Не ерунди!
И отец сердито отвернулся.
IV. Водопой
Часов в десять утра заехали в большое, наполовину молдаванское, наполовину украинское село «напувать» лошадей. Отец взял Павлика за руку, и они отправились покупать дыни. Петя же остался возле лошадей, с тем чтобы присутствовать при водопое.
Кучер подвел лошадей, тащивших за собой громоздкий вагон дилижанса, к кринице. Это был колодец, так называемый «журавель».
Кучер сунул кнут за голенище и поймал очень длинную, вертикально висящую палку, к концу которой была прикована на цепи тяжелая дубовая бадейка. Он стал, перебирая руками по палке, опускать ее в колодец. Журавель заскрипел. Один конец громадного коромысла стал наклоняться, как бы желая заглянуть в колодец, в то время как другой – с привязанным для противовеса большим ноздреватым камнем – легко поднимался вверх.
Петя навалился грудью на борт криницы и посмотрел в нее, как в подзорную трубу.
Круглая шахта, выложенная булыжником, покрытая глухим темно-коричневым бархатом плесени, уходила далеко вглубь. И там, в холодной темноте, блестел маленький кружочек воды с фотографически четким отражением Петиной шляпы.
Мальчик крикнул, и колодец, как глиняный кувшин, наполнился гулким шумом.
Бадейка очень далеко шла вниз, стала совсем маленькой, а все никак не могла дойти до воды. Наконец раздался далекий всплеск. Бадейка погрузилась в воду, захлебнулась и пошла вверх.
Увесистые капли шлепались в воду. Они стреляли, как пистоны.
Долго шла, поднимаясь, палка, натертая множеством рук, как стекло, пока наконец не появилась мокрая цепь.
Журавель скрипнул в последний раз. Кучер сильными руками подхватил пудовую[30] бадейку и вылил в каменную колоду. Но, прежде чем вылить, напился из нее сам. После кучера напился и Петя. Именно в этом-то и заключалась главная прелесть водопоя.
Мальчик окунул нос и подбородок в совершенно прозрачную, холодную как лед воду. Бадейка изнутри обросла зеленой бородой тины. Что-то жуткое, почти колдовское было в этой бадейке и в этой тине. Что-то очень древнее, удельное, лесное, говорившее детскому воображению о водяной мельнице, колдуне-мельнике, омуте и Царевне-лягушке.
От ледяной воды сразу стало ломить лоб. Но день был горяч. И Петя знал, что эта боль скоро пройдет.
Петя очень хорошо знал также, что надобно ведер восемь – десять, для того чтобы напоить лошадей. На это уйдет по меньшей мере полчаса. Можно погулять.
Мальчик осторожно пробрался через черную, как вакса, грязь водопоя, сплошь истыканную свиными копытцами. Затем пошел вдоль водостока, по лужку, покрытому гусиным пухом.
Водосток привел его к болотцу, сплошь заросшему высоким лесом камыша, осоки и сорняков.
Здесь даже в самый яркий полдень была сумрачная прохлада. Множество одуряющих запахов резко ударило в нос.
Особый, очень острый запах осоки смешивался со сладкой, какой-то ореховой вонью болиголова, от которой действительно начинала болеть голова.
Остролистые кустики дурмана, покрытые черно-зелеными коробочками с мясистыми колючками и длинными, необыкновенно нежными и необыкновенно белыми вонючими цветами, росли рядом с паслёном, беленой и таинственной сон-травой.
На тропинке сидела большая лягушка с закрытыми глазами, как заколдованная, и Петя изо всех сил старался на нее не смотреть, чтобы вдруг не увидеть на ее голове маленькую золотую коронку.
Вообще все казалось здесь заколдованным, как в сказочном лесу.
Не здесь ли бродила где-нибудь поблизости худенькая большеглазая Аленушка, безутешно оплакивая своего братика Иванушку?..
И если бы вдруг из чащи выбежал белый барашек и замекал детским, тоненьким голоском, то, вероятно, Петя лишился бы чувств от страха.
Мальчик решил не думать о барашке. Но чем больше он старался не думать, тем больше думал. А чем больше думал, тем становилось ему страшнее одному в черной зелени этого проклятого места.
Он изо всех сил зажмурился, чтобы не закричать, и бросился вон из ядовитой заросли. Он бежал до тех пор, пока не очутился на задах небольшого хозяйства.
За плетнем, на котором торчало множество глиняных кувшинов, Петя увидел уютный гарман. Посредине его маленькой арены, устланной свежей, только что с поля, пшеницей, стояла повязанная бабьим платком до глаз девочка лет одиннадцати в длинной сборчатой юбке и короткой ситцевой кофточке с пышными рукавами.
Закрываясь от солнца локтем и переступая босыми ногами, она гоняла на длинной веревке по кругу двух лошадок, запряженных цугом. Мягко разбрасывая копытами солому, лошадки катили за собой по толстому слою блестящей пшеницы рубчатый каменный валик. Он твердо и бесшумно подпрыгивал.
За каменным валиком волоклась довольно широкая доска, загнутая спереди, как лыжа.
Петя знал, что в нижнюю поверхность этой доски врезано множество острых янтарных кремней, особенно чисто выбивающих из колоса зерно.
На этой быстро скользящей доске, с трудом сохраняя равновесие, лихо, как на салазках, стоял парнишка Петиных лет в расстегнутой вылинявшей рубахе и картузе козырьком на ухо.
Крошечная белоголовая девочка, судорожно ухватившись обеими ручонками за штанину брата, сидела у его ног на корточках, как мышка.
По кругу бегал старик, шевеля деревянными вилами пшеницу и подбрасывая ее под ноги лошадям. Старуха подравнивала длинной доской на палке рассыпающийся и теряющий форму круг.
Немного поодаль, у скирды, баба с черными от солнца, жилистыми, как у мужчины, руками с натугой крутила шарманку веялки. В круглом отверстии барабана мелькали красные лопасти.
Ветер выносил из веялки блестящую тучу половы. Она легко и воздушно, как кисея, оседала на землю, на бурьян, достигала огорода, где над подсохшей ботвой совершенно созревших, желто-красных степных помидоров торчало, раскинув лохмотья, пугало в рваной дворянской фуражке с красным околышем.
Здесь, на этом маленьком гармане, как видно, работала вся крестьянская семья, кроме самого хозяина. Хозяин, конечно, был на войне, в Маньчжурии[31], и, очень возможно, в это время сидел в гаоляне[32], а японцы стреляли в него шимозами[33].
Эта бедная кропотливая молотьба была совсем не похожа на шумную, богатую, многолюдную молотьбу, к которой привык Петя в экономии. Но и в этой скромной молотьбе Петя тоже находил прелесть. Ему бы, например, очень хотелось покататься на доске с кремнями или даже, на худой конец, покрутить ручку веялки. И он в другое время обязательно попросил бы хлопчика взять его с собой на доску, но, к сожалению, надо было торопиться.
Петя пошел обратно.
Ему навсегда запомнились все простые, трогательные подробности крестьянского труда: светлый блеск новой соломы; чисто выбеленная задняя стена мазанки; по ней – тряпичные куклы и маленькие, высушенные тыквочки, так называемые таракуцки, эти единственные игрушки крестьянских детей; а на гребне камышовой крыши – аист на одной ноге рядом со своим большим небрежным гнездом.
Особенно запомнился аист, его кургузый пиджачок с пикейной жилеткой, красная трость ноги (другой, поджатой ноги совсем не было видно) и длинный красный клюв, деревянно щелкавший наподобие колотушки ночного сторожа.
Возле хаты с синенькой вывеской «Волостное правление» стояли привязанные к столбикам крыльца три оседланные кавалерийские лошади.
Солдат с шашкой между колен, в пыльных сапогах сидел на ступеньках в холодке и курил махорку, закрученную в газетную бумажку.
– Послушайте, что вы здесь делаете? – спросил Петя.
Солдат лениво оглядел городского мальчика с ног до головы, пустил сквозь зубы далеко вбок длинную вожжу желтой слюны и равнодушно сказал:
– Матроса ловим.
«Что же это за таинственный, страшный матрос, который скрывается где-то тут поблизости, в степи, который поджигает экономии и которого ловят солдаты? – думал Петя, спускаясь по знойной пустынной улице в балочку, к кринице. – Может быть, этот страшный разбойник нападает на дилижансы?»
Разумеется, Петя ничего не сказал о своих опасениях отцу и брату. Зачем понапрасну волновать людей? Но сам он предпочел быть настороже и предусмотрительно засунул коллекции под скамейку, поближе к стенке.
Едва дилижанс тронулся и стал подыматься в гору, мальчик прильнул к окну и принялся не отрываясь смотреть по сторонам, не покажется ли где-нибудь из-за поворота разбойник. Он твердо решил до самого города ни за что не покидать своего поста.
Тем временем отец и Павлик, очевидно и не подозревавшие об опасности, занялись дыней.
В суровой полотняной наволоке с вышитыми по углам четырьмя букетами, полинявшими от стирок, лежал десяток купленных по копейке дынь. Отец вытащил одну – крепенькую, серовато-зеленую канталупку[34], всю покрытую тончайшей сеткой трещин, и, сказав: «А ну-ка, попробуем этих знаменитых дынь», аккуратно разрезал ее вдоль и раскрыл, как писанку[35]. Чудесное благоухание наполнило дилижанс.
Отец подрезал внутренности дыни перочинным ножичком и ловким сильным движением выхлестнул их в окно. Затем разделил дыню на тонкие аппетитные скибки[36] и, уложив их на чистый носовой платок, заметил:
– Кажется, недурственная дынька.
Павлик, нетерпеливо ерзавший на месте, тотчас схватил обеими ручонками самую большую скибку и въелся в нее по уши. Он даже засопел от наслаждения, и мутные капли сока повисли у него на подбородке.
Отец же аккуратно положил в рот небольшой кусочек, пожевал его, сладко зажмурился и сказал:
– Действительно, замечательно!
– Наслаждец! – подтвердил Павлик.
Тут Петя, у которого за спиной происходили все эти невыносимые вещи, не выдержал и, забыв про опасность, кинулся к дыне.
V. Беглец
Верст за десять до Аккермана начались виноградники. Уже давно и дыню съели и корки выбросили в окно. Становилось скучно. Время подошло к полудню.
Легкий утренний ветер, свежестью своей напоминавший, что дело все-таки идет к осени, теперь совершенно упал. Солнце жгло, как в середине июля, даже как-то жарче, суше, шире.
Лошади с трудом тащили громоздкий дилижанс по песку глубиной по крайней мере в три четверти аршина[37]. Передние – маленькие – колеса зарывались в него по втулку. Задние – большие – медленно виляли, с хрустом давя попадавшиеся в песке синие раковины мидий.
Тонкая мука пыли душным облаком окружала путешественников. Брови и ресницы стали седыми. Пыль хрустела на зубах.
Павлик таращил свои светло-шоколадные зеркальные глаза и отчаянно чихал.
Кучер превратился в мельника.
А вокруг, нескончаемые, тянулись виноградники.
Узловатые жгуты старых лоз в строгом шахматном порядке покрывали сухую землю, серую от примеси пыли. Казалось, они скрючены ревматизмом. Они могли показаться безобразными, даже отвратительными, если бы природа не позаботилась украсить их чудеснейшими листьями благородного, античного рисунка.
Остро вырезанные, покрытые рельефным узором извилистых жил, в бирюзовых пятнах купороса[38], эти листья сквозили медовой зеленью в лучах полуденного солнца.
Молодые побеги лозы круто обвивались вокруг высоких тычков[39]. Старые гнулись под тяжестью гроздьев.
Однако нужно было обладать зорким глазом, чтобы заметить эти гроздья, спрятанные в листве. Неопытный человек мог обойти целую десятину и не заметить ни одной кисти, в то время как буквально каждый куст был увешан ими и они кричали: «Да вот же мы, чудак человек! Нас вокруг тебя пудов десять. Бери нас, ешь! Эх ты, разиня!» И вдруг разиня замечал под самым своим носом одну кисть, потом другую, потом третью… пока весь виноградник вокруг не загорится кистями, появившимися как по волшебству.
Но Петя был знающий в этих делах человек. Виноградные кисти открывались ему сразу. Он не только замечал их тотчас, но даже определял их сорт на ходу дилижанса.
Было множество сортов винограда. Крупный светло-зеленый «чаус» с мутными косточками, видневшимися сквозь толстую кожу, висел длинными пирамидальными гроздьями по два, по три фунта[40]. Опытный глаз никак не спутал бы его, например, с «дамскими пальчиками», тоже светло-зелеными, но более продолговатыми и глянцевитыми.
Нежная лечебная «шашла» почти ничем не отличалась от «розового муската», но какая была между ними разница! Круглые ягодки «шашлы», сжатые в маленькую изящную кисть до того тесно, что теряли форму и делались почти кубиками, ярко отражали в своих медово-розовых пузырьках солнце, в то время как ягодки «розового муската» были покрыты мутной аметистовой пыльцой и солнца не отражали.
Но все они – и иссиня-черная «изабелла», и «чаус», и «шашла», и «мускат» – были до того соблазнительны в своей зрелой прозрачной красоте, что даже разборчивые бабочки садились на них, как на цветы, смешивая свои усики с зелеными усиками винограда.
Иногда среди лоз попадался шалаш. Рядом с ним всегда стояла кадка с купоросом, испятнанная сквозной лазурной тенью яблони или абрикосы.
Петя с завистью смотрел на уютную соломенную халабуду. Он очень хорошо знал, как приятно бывает сидеть в таком шалаше на сухой горячей соломе в знойной послеобеденной тени.
Неподвижная духота насыщена пряными запахами чабреца и тмина. Чуть слышно потрескивают подсыхающие стручки мышиного горошка. Хорошо!
Кусты винограда дрожали и струились, облитые воздушным стеклом зноя.
И надо всем этим бледно синело почти обесцвеченное зноем степное, пыльное небо.
Чудесно!
И вдруг произошло событие, до такой степени стремительное и необычайное, что трудно было даже сообразить, что случилось сначала и что потом.
Во всяком случае, сначала раздался выстрел. Но это не был хорошо знакомый, нестрашный гулкий выстрел из дробовика, столь частый на виноградниках. Нет. Это был зловещий, ужасающий грохот трехлинейной винтовки казенного образца.
Одновременно с этим на дороге показался конный стражник с карабином в руках.
Он еще раз приложился, прицелился в глубину виноградника, но, видно, раздумал стрелять. Он опустил карабин поперек седла, дал лошади шпоры, пригнулся и махнул через канаву и высокий вал прямо в виноградник. Пришлепнув фуражку, он помчался, ломая виноградные кусты, напрямик и вскоре скрылся из глаз.
Дилижанс продолжал ехать.
Некоторое время вокруг было пусто.
Вдруг позади, на валу виноградника, в одном месте закачалась дереза. Кто-то спрыгнул в ров, потом выкарабкался из рва на дорогу.
Быстрая человеческая фигура, скрытая в облаке густой пыли, бросилась догонять дилижанс.
Вероятно, кучер заметил ее сверху раньше всех. Однако, вместо того чтобы затормозить, он, наоборот, встал на козлах и отчаянно закрутил над головой кнутом. Лошади пустились вскачь.
Но неизвестный успел уже вскочить на подножку и, открыв заднюю дверцу, заглянул в дилижанс.
Он тяжело дышал, почти задыхался.
Это был коренастый человек с молодым, бледным от испуга лицом и карими не то веселыми, не то насмерть испуганными глазами.
На его круглой, ежом стриженной большой голове неловко сидел новенький люстриновый[41] картузик с пуговкой, вроде тех, какие носят мастеровые в праздник. Но в то же время под его тесным пиджаком виднелась вышитая батрацкая рубаха, так что как будто он был вместе с тем и батраком.
Однако толстые, гвардейского сукна штаны, бархатистые от пыли, уж никак не шли ни мастеровому, ни батраку. Одна штанина задралась и открыла рыжее голенище грубого флотского сапога с двойным швом.
«Матрос!» – мелькнула у Пети страшная мысль, и тут же на кулаке неизвестного, сжимавшего ручку двери, к ужасу своему, мальчик явственно увидел голубой вытатуированный якорь.
Между тем неизвестный, как видно, был смущен своим внезапным вторжением не менее самих пассажиров.
Увидев остолбеневшего от изумления господина в пенсне и двух перепуганных детей, он беззвучно зашевелил губами, как бы желая не то поздороваться, не то извиниться.
Но, кроме кривой, застенчивой улыбки, у него ничего не вышло.
Наконец он махнул рукой и уже собирался спрыгнуть с подножки обратно на дорогу, как вдруг впереди показался разъезд. Неизвестный осторожно выглянул из-за кузова дилижанса, увидел в пыли солдат, быстро вскочил внутрь кареты и захлопнул за собой дверь.
Он умоляющими глазами посмотрел на пассажиров, затем, не говоря ни слова, стал на четвереньки и, к ужасу Пети, полез под скамейку, прямо туда, где были спрятаны коллекции.
Мальчик с отчаянием посмотрел на отца, но тот сидел совершенно неподвижно, с бесстрастным лицом, немного бледный, решительно выставив вперед бородку. Сцепив на животе руки, он крутил большими пальцами – один вокруг другого.
Весь его вид говорил: ничего не произошло, ни о чем не надо расспрашивать, а надо сидеть на своем месте как ни в чем не бывало и ехать.
Не только Петя, но даже и маленький Павлик поняли отца сразу.
Ничего не замечать! При создавшемся положении это было самое простое и самое лучшее.
Что касается кучера, то о нем нечего было и говорить. Он знай себе нахлестывал лошадей, даже не оборачиваясь назад.
Словом, это был какой-то весьма странный, но единодушный заговор молчания.
Разъезд поравнялся с дилижансом.
Несколько солдатских лиц заглянуло в окна. Но матрос уже лежал глубоко под скамейкой. Его совершенно не было видно.
По-видимому, солдаты не нашли ничего подозрительного в этом мирном дилижансе с детьми и баклажанами. Не останавливаясь, они проехали мимо.
По крайней мере полчаса продолжалось общее молчание. Матрос неподвижно лежал под скамейкой. Вокруг все было спокойно.
Наконец впереди, в жидкой зелени акаций, показалась вереница крайних домиков города.
Тогда отец первый нарушил молчание. Равнодушно глядя в окно, он сказал как бы про себя, но вместе с тем и рассчитанно громко:
– Ого! Кажется, мы подъезжаем. Уже виднеется Аккерман. Какая ужасная жара! На дороге ни души.
Петя сразу разгадал хитрость отца.
– Подъезжаем! Подъезжаем! – закричал он.
Он схватил Павлика за плечи и стал толкать его в окно, фальшиво-возбужденно крича:
– Смотри, Павлик, смотри, какая красивая птичка летит!
– Где летит птичка? – спросил Павлик с любопытством, высовывая язык.
– Ах, господи, какой ты глупый! Вот же она, вот.
– Я не вижу.
– Значит, ты слепой.
В это время позади раздался шорох, и сейчас же хлопнула дверь. Петя быстро обернулся. Но все вокруг было как прежде. Только уже не торчал из-под скамейки сапог.
Петя в тревоге заглянул под скамейку: целы ли коллекции?
Коробки были целы. Всё в порядке.
А Павлик продолжал суетиться у окна, стараясь увидеть птичку.
– Где же птичка?.. – хныкал он, кривя ротик. – Покажите птичку… Пе-е-етька, где пти-и-ичка?..
– Не ной! – наставительно сказал Петя. – Нет птички. Улетела. Пристал!
Павлик тяжело вздохнул и, поняв, что его грубо обманули, принялся с изумлением заглядывать под скамейку. Там никого не было.
– Папа, – наконец произнес он дрожащим голосом, – а где же дядя? Куда он девался?
– Не болтай! – строго заметил отец.
И Павлик горестно замолчал, ломая голову над таинственным исчезновением птички и не менее таинственным исчезновением дяди.
Колеса застучали по мостовой.
Дилижанс въехал в тенистую улицу, обсаженную акациями.
Замелькали серые кривые стволы телефонных столбов, красные черепичные и голубые железные крыши; вдалеке на минутку показалась скучная вода лимана[42].
В тени прошел мороженщик в малиновой рубахе со своей кадочкой на макушке.
Судя по солнцу, времени было уже больше часа. А пароход «Тургенев» отходил в два.