Лжец Фрай Стивен

– Вот и умница.

Трефузис подошел к стойке читального зала. Молодой библиотекарь с удивлением воззрился на него.

– Профессор Трефузис?

– С добрым утром! Как вы себя нынче чувствуете?

– Очень хорошо, спасибо, сэр.

– Вы не могли бы мне помочь?

– Я для того здесь и сижу, профессор.

Трефузис склонился к библиотекарю и постарался заговорщицки понизить голос – задача для него непростая. Умение говорить приглушенным тоном среди множества его дарований никогда не числилось.

– Уважьте каприз человека, который состарился и помешался раньше положенного, – произнес он голосом, достаточно тихим для того, чтобы каждое слово было услышано всего только в первых двенадцати рядах стоящих за его спиною столов, – и скажите, существовала ль причина, по которой я не мог прийти сюда час назад?

– Прошу прощения?

– Почему я не мог появиться здесь час назад? Что здесь происходило?

Библиотекарь вытаращил глаза. Человек, обслуживающий ученых мужей, поневоле привыкает к разного рода умственным расстройствам и поведенческим отклонениям. Однако Трефузис всегда казался библиотекарю приятно и живительно лишенным каких бы то ни было нервических недочетов. Хотя, с другой стороны, старые профессора, как принято говорить, не теряют мест, – они теряют представление о месте, в котором пребывают.

– Ну, если не считать того обстоятельства, что час назад вы просто физически не могли находиться здесь… – начал библиотекарь.

– Не мог?

– Ну да, вы же были в Святом Матфее, разговаривали по телефону с мистером Лейландом.

– Я разговаривал по телефону с мистером Лейландом? – переспросил Трефузис. – Ну конечно! Господи, да что же у меня с памятью?.. Стало быть, Лейланд звонил мне, так? По телефону, ну да, разумеется. Все верно. Вот теперь я все отчетливо вспомнил, потому что как раз по телефону с ним и говорил. Он позвонил мне, по телефону, и спросил насчет… насчет… О чем он меня спросил?

– Он хотел проверить, давали вы вашему студенту разрешение на то, чтобы тот читал эти… эти издания с ограниченным доступом.

– То есть мистеру Хили, верно?

– Да. Все правильно, не так ли? Значит, вы подтверждаете…

– О да. Конечно, все правильно, конечно. Я просто… Побалуйте меня еще разок, милый юноша, и позвольте взглянуть на названия книг, с которыми пожелал ознакомиться мистер Хили.

– Разорвите меня на куски, сэр! – сказал мистер Полтернек. – Разорвите, коли маленькие резвунчики, отвечающие особливым вашим наклонностям, не дремлют сейчас, свернувшись в невинный клубочек, в одной из задних комнат этого дома. Вы можете прогнать меня пинками отсюда и до Чипсайда, если это не истиннейшая из истин, какую когда-либо изрекал человек. Миссис Полтернек подтвердит вам это, мой дядюшка Полтернек подтвердит, и любой знающий меня человек никогда не скажет противного, даже если вы бросите его в кипяток, или ввергнете в пещь огненную, или вздернете на дыбе, дабы установить истинное его мнение.

– И я могу верить в добросовестность вашу по этой части? – спросил Питер.

– Бог ты мой, мистер Флауэрбак. Я просто расплачусь, ежели вы усомнитесь в ней! Моя добросовестность по этой части есть подлинный факт, на который вы можете полностью положиться. Добросовестность – мой стяг, мистер Флауэрбак. Твердыня, сэр, мой монумент. Моя добросовестность есть не нечто эфирное, мистер Флауэрбак, она осязаема и зрима, и, если это не так, секите меня розгами, пока не выступит кровь.

– В таком случае, мы можем, я полагаю, перейти к делу?

– Ну что же, сэр, – произнес мистер Полтернек, извлекая из кармана нелепейший из когда-либо существовавших пунцового шелка носовой платок и промокая им лоб. – Он резвунчик весьма особенный, наш Джо Коттон. Весьма и до крайности. Даже джентльмену, подобному вам, хорошо разбирающемуся, как я вижу, в юных шалунах, такого видеть еще не приходилось. Я мог бы сонетировать сонеты, мистер Флауэрбак, о золоте его локонов и незапятнанной гладкости юной кожи. Я мог бы сбалладировать вам баллады, сэр, о светлой округлости его крупа и райском саде, который поджидает вас внутри оного. Я содержу конюшню юных жеребчиков, сэр, равной коей, скажу вам с уверенностью, не отыщется ни в одном уголке Сити и уж тем более за пределами его, и юный Коттон, сэр, есть мой призовой жеребец. Если таковой рекомендации вам не достаточно, сэр, можете сию же минуту повесить меня за шею прямо на притолоке двери старого дядюшки Полтернека, прикончить меня, сэр, как лживого плута.

С трудом удержался Питер от того, чтобы не поймать Полтернека на слове. Боязнь смрадных газов, кои могли бы истечь из легких подобного существа, когда бы он поступил с ним именно так, и грязи, каковая запятнала б его, прикоснись он к подобной твари, умерила мстительный гнев Питера, – как равно и мысль о том, что ему надлежит хладнокровно довести это дело до конца.

– Полагаю, вы ничего не способны поведать мне о происхождении его? – бесстрастно осведомился Питер.

– Касательно его происхождения, сэр, тут я держусь мнения – и миссис Полтернек разделяет его, да и дядюшка Полтернек навряд ли думает иначе, – что он послан нам Небесами, сэр. Послан с Небес, чтобы напитать хлебом насущным меня и родню мою и дать наслаждение и великое благо таким джентльменам, как вы, сэр. Таково мое мнение о его происхождении, и не родился еще человек, который сумел бы меня разуверить. Настолько красивого паренька вам, сэр, видеть еще не доводилось. А сколь он уступчив, сколь сноровист в Искусстве, коему призван служить! Видели б вы его в деле, сэр, – это попросту чудо. Говорят, вместе с ним Небеса послали нам и его юную сестру.

– Девочку? Не были ль они близнецами?

– Ну-с, раз уж мы заговорили об этом, сэр, мне приходилось слышать упоминания о том, что девочка походила на него как две капли воды! Золотистая красавица с таким же цветом лица, истинная находка для тех, кто тяготеет к подобным качествам нежного пола. Где она может сейчас обретаться, я не ведаю, да и не интересуюсь проведать. Мое дело – юные петушки, сэр, возиться с курочками – занятие для мирного джентльмена вроде меня чрезмерно затейливое. Разорвите меня на куски, если они не плодят все новых курочек, еще не успев оправдать потраченных на них денег, а как, – прохрипел мистер Полтернек, – может деловой человек достичь процветания своего домашнего очага, если товар его только и знает, что плодиться и размножаться?

– Стало быть, местонахождение сестры Джо вам неизвестно?

– Что до местонахождения, сэр, местонахождение – это отнюдь не то же, что происхождение. Местонахождение есть вещь загадочная, я же, спросите хоть миссис Полтернек или дядюшку Полтернека, имею дело с вещами определенными. Местонахождение мисс Юдифь сомнительно, местонахождение же юного Джо – это задняя комната моего дома. Если вам требуется хорошенькая юная леди…

– Нет-нет. Меня устроит и юный Джо.

– Вот именно, сэр, надеюсь, он вас очень устроит.

– И какова же цена?

– Ах, мистер Флауэрбак, – произнес, потрясая сальным перстом, Полтернек. – После того как мы с вами сошлись на божественном происхождении этого шалуна, могу ли я правильно обозначить Вознаграждение за него? Когда бы он принадлежал только мне, я попросил бы всего лишь крону, и миссис Полтернек с дядюшкой Полтернеком воскликнули бы, что я сам себя обираю, я же, в печали покачав головой, поднял бы цену еще на крону, дабы их удоволить! Я был бы рад попросить эту цену, хоть миссис П. и дядюшка П. и продолжали б твердить, будто я обираю себя. Я рожден человеком щедрым, поделать с этим ничего не могу и просить за это прощения ни у кого не намерен. Но как бы я ни обирал себя, мистер Флауэрбак, обирать Небеса я не вправе! Это было бы дурно, сэр. Я готов лишиться всего, лишь бы порадовать джентльмена подобного вам, ибо мои покупатели – все для меня, но грабить ангелов, мистер Флауэрбак, я не могу. Я лишен необходимых для этого качеств. Один соверен за вечер и еще шесть на следующее утро.

Питер в который уж раз одолел искушение положить конец гнуснейшей жизни в гнуснейшей дыре гнуснейшего квартала гнуснейшего в сем гнусном мире города. Он лишь вложил монету в руку Полтернека.

– Приведите мальчика! – прошептал он. Полтернек хлопнул в ладоши:

– Флинтер!

В мглистом дальнем углу комнаты поднялась с соломенного тюфяка смутная фигура. То был мальчик на вид не старше четырнадцати лет, хотя в городе, где и у шестилетних детей встречаются глаза и походка старцев и не меньший, чем у оных, жизненный опыт, где грязь и голод так задерживают рост двадцатилетних юношей, что те сохраняют внешность хрупких детишек, истинный возраст кого бы то ни было Питер назвать не взялся бы. Да возраст Питера и не заботил, глаза его были прикованы к лицу поднявшегося. Или, вернее, к месту, где полагалось бы по праву находиться лицу. Ибо взгляд Питера приковало отнюдь не лицо. На лице, дамы и господа и досточтимые джентльмены, обычно размещаются глаза, не правда ли? Лицу надлежит обладать ушами и ртом, некой совокупностью органов, позволяющих обонять, и видеть, и слышать, и чувствовать вкус, – только тогда ему и можно присвоить звание лица. То же, что обоняет оно низменный смрад, видит глубочайший позор, слышит самые мерзкие богохульства и вкушает не что иное, как горчайшие горести, – лица, как такового, отнюдь не касается! Лицо предоставляет органы, кои занимают отведенные им места, а уж органы эти пусть себе видят и слышат что им заблагорассудится. А потому, заслуживает ли такового названия личина – о господа мои, глядящие на золотые блюда, дамы, обоняющие тонкие ароматы, друзья, вкушающие упитанного барашка и внимающие сладкой гармонии любящих голосов, – заслуживает ли такового названия лицо, лишенное носа? Какое слово должно придумать для обозначения физиономии, на которой от носа почти ничего уже и не осталось? Физиономии с дыркой посередине – там, где надлежит возвышаться носу, будь он приплюснутым или долгим, распухшим или схожим с картофельным клубнем, римским или отвислым, каким угодно, но носом, простецким либо прекрасным, – физиономии, говорю я, с черным запустением там, где следует помещаться, дабы на них можно было взирать с обожанием либо отвращением, ноздрям и хребтику, – ибо иначе это уже и не лицо, но лик Позора, не образ, но образина Отсутствия. Личина Похоти и Греха, обличие Нужды и Отчаяния, но – молю вас поверить мне – не, и сотню раз не лицо человеческого дитяти.

– Флинтер! Приведи джентльмену юного Джо. И, Флинтер! даже не думай прикоснуться к нему, или, разорвите меня на куски, ты вдруг обнаружишь, что на твоей роже недостает и пары ушей!

Полтернек повернулся к Питеру с покорной улыбкой, как бы желая сказать: «Да благословит Господь мои ягодицы, разве я не расточаю своим малышам больше забот, чем они заслуживают!» Должно быть, он заметил отвращение и ужас, исказившие лицо Питера, поскольку поспешил прошептать в объяснение:

– Сифилис, мистер Флауэрбак. Сифилис – это в нашем деле истинное проклятье. Он был хорошим работником, наш мистер Флинтер, а мне не хватило духу прогнать его после того, как сифилис лишил его нюхалки.

– Могу себе представить, – произнес Питер, – как…

– Помедленнее, бога ради, – сказал Гэри, – у меня сейчас запястье на хрен переломится.

Расхаживавший по комнате Адриан остановился.

– Прости, – сказал он. – Немного увлекся. Ну, как тебе пока что?

– Насчет «клубня» я не уверен.

– Пожалуй, ты прав. Завтра проверю.

– Два часа ночи уже, да и ручка у меня того и гляди сдохнет. Надо подрыхнуть.

– Главу закончим?

– Утром.

На заправочной станции при автостоянке, расположенной пообок от автобана Штутгарт – Карлсруэ, зализывали раны Твидовая Куртка и Темно-Синяя Рубашка «Маркс и Спенсер».

– Поверить не могу, – говорил Темно-Синяя Рубашка. – Ни с того ни с сего, и, главное, – за что?

– Возможно, они вообразили себя современными грабителями с большой дороги, – предположил Твидовый.

– По мне, этот толстый в костюме «сафари» на Дика Терпина[45] нисколько не походил.

– Не походил, – согласился Твидовый. Он взглянул на Рубашку, тот отвернулся и пнул ногой пенек.

– И почему я обязательно должен был выбрать самую безлюдную заправку на всем этом поганом автобане?

– Тут я виноват, Адриан, мне следовало запарковаться ближе к главному зданию. Надеюсь, вы не пострадали?

– Ну, по крайней мере паспорт с бумажником остались при мне. Насколько я могу судить, они вообще ничего не взяли.

– Не совсем.

Твидовый горестно указал на заднее сиденье «вулзли»:

– Должен с прискорбием сообщить, что они унесли мой кейс.

– О. А что там было?

– Кое-какие бумаги.

– Тю. Ну, выходит, легко отделались. Полицию вызывать будем?

Глава третья

I

Трактор толкал перед собой картофелекопалку. Сбоку от нее шла конвейерная лента, переносившая картофелины на вращающуюся решетку. Работа Адриана и Люси состояла в том, чтобы «отсеивать», выбирать подгнившие, зеленые или помятые клубни из тех, что проплывали к Тони, который стоял в конце ленты, укладывая неотбракованную картошку в мешки. Каждые двадцать-тридцать минут они останавливали машину и добавляли очередную дюжину наполненных мешков к груде, подраставшей посреди поля.

Работа была препакостная. Гнилые картофелины не отличались с виду от здоровых, поэтому Люси с Адрианом приходилось брать и осматривать каждую из тех, что, подпрыгивая и приплясывая, плыли по ленте. Плохие лопались при малейшем нажатии, извергая струйки вонючей слизи. Во время дождя с колесиков конвейера летели, оседая на лицах и одежде, брызги грязи; в сухую же пору обоих окружало облако оседающей на волосы пыли. Бесконечный лязг, скрип и скрежет вполне, думал Адриан, могут сойти для саундтрека одного из адских видений Иеронимуса Босха – видения, в котором обреченные грешники стоят, стеная и зажимая руками уши, пока между ними шныряют черти, с ликованием тыча их вилами в укромные места.

Впрочем, обитатели ада могли хотя бы попытаться завести с соседями разговор, как бы ни трудно было им перекрикивать скрежет адских колес и рев печей. А Люси с Тони – брат и сестра – ни разу еще не сказали Адриану ни слова, если не считать «Сдобрым», когда он, озябший, появлялся здесь на рассвете, да «Нупока», когда на закате он, негнущийся, точно статуя, взгромождался на велосипед и уезжал домой, чтобы принять душ и завалиться спать.

Люси просто не отрывала глаз от картошки. Тони просто не отрывал глаз от засыпочной машины. Впрочем, временами Адриан замечал, как они поглядывают друг на друга, и неизменно вспоминал при этом шутливое определение котсуолдской девственницы: невзрачная девица не старше двенадцати лет, способная бегать быстрее родного брата.

Особой красотой Люси похвастаться не могла, а судя по взглядам, думал Адриан, которыми она обменивается с Тони, и спринтерскими качествами тоже.

Само то обстоятельство, что ему придется работать в пасхальные каникулы, стало для Адриана ударом, которого он никак уж не ожидал. Он давно привык к тому, что летом родители велят ему подыскать какую-нибудь работенку; привык обслуживать столики в ресторанчике «Сидр с Рози», сворачивать в рулоны байку на шерстобитной фабрике, жать на педаль станка, складывающего картонные ящики на заводе «Ай-си-ай»[46] в Дарсли, собирать смородину в Ули, кормить диких птиц в Слимбридже.

– Но на Пасху! – уткнувшись носом в мюсли, простонал он в первый день каникул. – Нет, мама, нет!

– Тебе уже пятнадцать, дорогой! Большинство мальчиков твоих лет только радуются любой легкой работе. Отец считает это хорошей идеей.

– Не сомневаюсь, да только работа у меня уже есть. Мое школьное сочинение. – Адриан подразумевал статью для подпольного журнала, которую он обещал написать для Хэрни.

– Папа не хочет, чтобы ты провел все это время, попусту слоняясь по дому.

– Как мило с его стороны. А сам он проводит весь проклятый год в своей паршивой лаборатории.

– Ну, это нечестно, Ади. Ты и сам знаешь.

– До сих пор мне в пасхальные каникулы работать не приходилось.

Мама налила себе четвертую чашку чая.

– Попробуй, дорогой, ради меня, хорошо? И посмотрим, что из этого выйдет.

– Это означает, что сочинение мне придется писать в пасхальный уик-энд, так? И что я должен буду копаться в клятой картошке в течение самого главного из священных праздников всего распроклятого христианского календаря?

– Конечно, нет, дорогой. Я уверена, работа у мистера Сатклиффа тебе понравится, он такой милый человек. И папа будет очень доволен.

Мать провела по щеке Адриана тыльной стороною ладони. Однако тот вовсе не собирался смиренно принимать происходящее. Он встал, подошел к раковине и начал ополаскивать свою чашку.

– Не надо, дорогой. Бетси все сделает.

– Знаешь, это попросту нечестно. У нас вон в следующем триместре матчи по крикету. Мне нужно тренироваться.

– Ну, дорогой, я уверена, работая на ферме, ты приобретешь прекрасную форму.

– По-твоему, это то же самое, что тренировки?

– Не скули, Ади. Такие неприятные звуки. И должна тебе сказать, дорогой, что не понимаю, когда это ты успел проникнуться таким рвением к спорту. Мистер Маунтфорд пишет в отчете, что ты за весь прошлый триместр не посетил ни единого матча по регби и ни одного урока физкультуры.

– Крикет – другое дело, – ответил Адриан. – И вообще, вы на большую часть года запихиваете меня в школу, а стоит мне вернуться домой, и вам уже не терпится избавиться от меня. Мне остается только надеяться, что оба вы не удивитесь, если я, когда вы обратитесь в старых вонючек, запру вас в дом для престарелых.

– Дорогой! Не будь таким злым.

– А навещать вас я стану только затем, чтобы задать вам какую-нибудь работенку. Будете у меня гладить рубашки и штопать носки.

– Ади, как ты можешь говорить такие ужасные вещи!

– Вот тогда вы поймете, что чувствует человек, которого отвергает собственная его плоть и кровь! – сказал, вытирая руки, Адриан. – И зря ты хихикаешь, женщина, тут нет ничего смешного!

– Нет, дорогой, разумеется, нет, – сказала, прикрывая ладонью рот, мать Адриана.

– Ладно, сдаюсь, – отозвался он и набросил на голову посудное полотенце. – Сдаюсь к чертям собачьим.

Сказалось ли тут присутствие в нем силы духа или отсутствие таковой, но, как ни погана была работа, рутинность ее настолько завораживала Адриана, что порою часы проходили для него как минуты. Все силы своего ума он направлял на сочинение статьи для журнала. Впрочем, по временам его отвлекали мысли совсем иного рода. Адриан вдруг обнаруживал, что разыгрывает про себя драму, в которой сам он исполняет роль Бога, а картофелины – человеческих существ. Вот эту душу он швыряет во тьму, а эту отправляет в житницы вечные.

– Хорошо, добрый и верный клубень,[47] отправляйся к вознаграждению твоему.

– Грешник! Распутник. Извергнут будеши, извергнут. Смотри, сим позорным пятном проклинаю тебя.

Адриан не был уверен, что лучше – оказаться клубнем подгнившим или здоровым, предпочел бы он уютно устроиться в теплом мешке вместе с прочими благочестивыми или быть отброшенным и снова зарытым в землю. Одно он мог сказать твердо: любая из этих участей предпочтительней участи Бога.

Особенно интересными были картофелины зеленые. Дональд Сатклифф, фермер, как-то за ланчем объяснил Адриану, что тут к чему.

– Понимаешь, клубни должны созревать под землей. Если они вылезают из почвы и ловят солнечные лучи, в них начинается фотосинтез, возникает хлорофилл, от которого они и зеленеют. Зеленый картофель – это родственник сладко-горького паслена. Не ядовит, но и добра от него ждать не приходится.

Слова, мгновенно внушившие Адриану мысль, что он – зеленая картофелина, а Картрайт – солнце.

«Свет целовал меня и преобразил, – думал он. – Я опасен, и Бог отвергает меня».

В те дни он только этим и занимался. Все, что попадалось ему на глаза, обращалось в символ его существования – от кролика, не способного выбраться из света автомобильных фар, до капель дождя, сбегающих по оконному стеклу. Возможно, это был знак того, что ему предстоит стать философом либо поэтом – человеком, который, стоя на морском берегу, видит перед собою не волны, разбивающиеся о песок, но прилив человеческой воли или ритмы совокупления, слышит не грохот прибоя, но рев разъедающего всё времени и последние стенания человеческой сущности, вспенивающейся, обращаясь в ничто. Не исключено, впрочем, и то, думал Адриан, что он попросту обращается в вычурного дрочилу.

В последний перед Пасхой рабочий день, в страстной четверг, когда они вчетвером грузили в сгущающихся сумерках мешки с картошкой в трейлер, Адриан увидел вдруг стаю большущих птиц, черных, точно священники, клюющих гнилую картошку на дальнем краю поля.

– Смотрите, какие большие вороны! – воскликнул он.

– Мальчик, – произнес, поднимая мешок, мистер Сатклифф, – когда ты видишь сбившихся в стаю ворон, будь уверен, это грачи, а не вороны. А когда видишь грача-одиночку, так это долбаная ворона и есть.

– О, – сказал Адриан. – Верно. Но предположим, вам на глаза попадется грач заблудившийся или гуляющий сам по себе. Как вы его назовете?

Мистер Сатклифф захохотал.

– Ну, не знаю, как ты, паренек, а я бы назвал его рвачом.

II

С.-Г. Паслен
ШКОЛА СКАНДАЛА, или ВОСПИТАНИЕ АНГЛИЙСКОГО ДЖЕНТЛЬМЕНА

Клуб «Венок маргариток» – клуб для избранных. Избранных, поскольку вступить в него может лишь тот, кто спит в дортуаре для малышни, где нет отдельных альковов. Стать его членом нетрудно. Членство в нем принудительное. Если кто-либо вступать не желает, клуб не идет ему навстречу.

Правила клуба запомнить легко. После того как выключается свет, вы протягиваете правую руку и отыскиваете ею membrum virile[48] вашего соседа. То же самое проделывает с вами мальчик, который лежит слева от вас. По сигналу, данному Президентом клуба (это всегда Староста, долг коего – спать в дортуаре малолеток), все руки начинают совершать возвратно-поступательное движение, и последнего из пришедших к финишу назначают на всю неделю мойщиком уборной.

Это тихий, цивилизованный и дружелюбный клуб, наш «Венок маргариток». Подобные ему имеются в каждом пансионе школы и в каждой школе страны. Знакомый из Амплфорта поведал мне об «Обществе страстных чуланов», другой, из Рагби,[49] – о клубе «Молочный коктейль», название коего говорит само за себя. Приятель-уикемист[50] рассказал о развлечении, именуемом в Уинчестере «Игрой в крекер». Игроки встают в кружок и онанируют, стараясь не промазать мимо лежащего на полу печеньица. Закончивший последним печеньице съедает. Вот вам новая приправа для крекеров, до которой не додумалась бы никакая «Маквитиз».[51] К тому же еще и богатая калием и витаминами.

Время от времени сведения об этих незамысловатых увеселениях просачиваются наружу. Какой-нибудь Блетчли-Титертон проболтается сестре или юный Савонарола напишет домой – и готово. Далее следуют слезы, взаимные обвинения и торопливые изгнания из школы.

Что несколько странно. Взглянем правде в лицо, ребята, наши отцы в большинстве своем учились если не в этой школе, так в других таких же. Что относится и к большинству преподавателей. Клубы «Молочный коктейль» и подобные им так же стары, как ступени Капеллы.

Но это же Англия, где единственное твое преступление состоит в том, что тебя Застукали.

«Дорогие коллеги, все мы знаем, что тут творится, но зачем же кричать об этом во все горло? Переворачивать тележку с яблоками, мутить воду – к чему это?»

Как-то сама собой приходит на ум палата общин. Шестьсот с чем-то человек, большая часть которых училась в частных школах. Каждый день они разглагольствуют о нравственной порче, поразившей наш мир, однако подумайте, дорогие мои, просто подумайте о том, что они творили со своими телами и что продолжают творить.

Нас растят для того, чтобы мы стали властью. Пройдет двадцать лет, и мы увидим на экранах телевизоров членов клуба «Венок маргариток», рассуждающих о ценах на нефть, сообщающих точку зрения церкви на ИРА, ведущих «Флаг отплытия»[52], закрывающих фабрики, зачитывающих с судейских мест суровые приговоры.

Или не увидим?

Мир меняется. Мы отращиваем волосы подлиннее, мы принимаем наркотики. Многие ли из тех, кто читает это, не курили марихуану прямо в школе? Мы не очень интересуемся властью, мы хотим что-то выправить в мире.

А вот этого уже никто терпеть не желает. Нет, мои дорогие старые однокашники, это преступление непростительное.

Членство в клубе «Венок маргариток» может приводить к слезам, взаимным обвинениям и торопливым изгнаниям – и даже к еще более торопливым попыткам замять поднявшийся шум и отделаться шуточками. Но длинные волосы, курение травки и подлинный бунт – они провоцируют гнев, ненависть и безумие. Когда молодые люди тянут друг друга за концы в общих спальнях, они исполняют чарующую старую традицию, освященный временем ритуал; единственная причина, по которой их затем изгоняют из школы, состоит в том, что традицию эту трудно растолковать слезливым матерям и злобным газетчикам. Когда же мальчики вдруг заявляют, что станут скорее барабанщиками, чем барристерами; садовниками, чем бизнесменами; поэтами, чем солдатами, что они ни в грош не ставят экзамены, власть и семью, что когда они вырастут, то постараются переделать мир под себя, а не себя под мир, – вот тогда возникает Подлинная Озабоченность.

Кто-то сказал, что при капитализме происходит эксплуатация человека человеком, а при коммунизме – совсем наоборот. Полагаю, большинство из нас с этим согласно. Мне не известен ни единый школьник-коммунист, зато известны сотни школьников-революционеров.

В 60-е годы идеал сводился к тому, чтобы взять свое силой. Не знаю, видели ли вы фильм «Если…». Сомневаюсь в этом, наш киноклуб каждый год пытается показать его, а директор школы каждый год показ запрещает. Фильм заканчивается тем, что группа школьников обращается в партизан, совершающих покушения на родителей и учителей. Говорят, что, хоть действие фильма и разворачивается в школе, он представляет собой метафору реальной жизни. На этот счет я ничего сказать не могу, однако для меня школа – это и есть реальная жизнь. И вероятно, останется таковой еще несколько лет. Я, разумеется, не собираюсь убивать кого-либо из учителей (ну разве что двух-трех, самое большее), но мне очень и очень хотелось бы понять, почему им дана власть над нами. Спросить, откуда она взялась, как они ее получили. Если нам говорят, что основу этой власти составляют всего только возраст и сила, то мы понимаем, в какого рода мире живем и что с ним следует делать. Нас вечно просят проявить уважение. Что ж, проявлять уважение к лучшим из них мы можем, но мы находим затруднительным испытывать таковое. Наше поколение, поколение 70-х, призывает к социальной революции, а не к…

– Адриан!

– Вот же херня!

– Мы уже собрались, дорогой!

– Собрались? Куда? – крикнул Адриан.

– В церковь, конечно.

– Ты же сказала, что я могу не ходить!

– Что?

Адриан вышел из своей комнаты и глянул через перила лестницы вниз, в прихожую. Отец и мать, приодетые по-воскресному, стояли у двери.

– Я пишу школьное сочинение. Ты говорила, что в церковь я могу не ходить.

Отец фыркнул:

– Не говори глупостей! Разумеется, ты должен пойти.

– Но я же отработал…

– Повяжи галстук и спускайся, сию же минуту!

III

– Ты задроченный маньяк, – сказал Том.

– Это ты задроченный маньяк, – ответил Адриан.

– Мы все задроченные маньяки, – заключил Хэрни.

Все четверо сидели в «кабинете» Хэрни и Сэмпсона, перелистывая «Херню!».

Чемодан, на котором они устроились, казался им пороховой бочкой. В нем лежали семьсот готовых для распространения экземпляров журнала.

– Бросьте, ребята, – сказал в конце предыдущего триместра Хэрни, когда Адриан предложил это название. – «ПИХ» куда лучше. «Подпольное издание Хэрни». Господи, да «Херня» – это же моя кличка. Все сразу поймут, что я имею к нему отношение.

– В том-то и фокус, балда моя сладкая, – ответил Адриан. – Никто не поверит, что мозговитый Хэрни оказался таким дураком, чтобы назвать своим именем подрывной подпольный журнал.

И журнал получил название «Херня!». Иллюстраций в нем не было, поскольку рисовать умели лишь Том и Сэмпсон, а их стили были слишком легко узнаваемы.

То, что они сейчас разглядывали, представляло собой пятнадцать машинописных страниц, перенесенных копировальным аппаратом на зеленоватую бумагу. Ни надписей от руки, ни рисунков – ничего, что позволило бы распознать авторов. Журнал мог изготовить любой ученик или ученики любого пансиона школы. Хэрни без всяких хлопот, соблюдая полную секретность, размножил дома восковки.

В следующий за Пасхой вторник Адриан, изрядно выправив и переписав статью, отправил ее в Хайгейт,[53] на домашний адрес Хэрни; теперь, перечитывая написанное, он находил его довольно пресным и вялым в сравнении с сочиненным Хэрни либретто рок-оперы из школьной жизни и представленным Томом прямо-таки превосходным анализом героиновой контркультуры в «Голом завтраке». Аллегория же Сэмпсона, повествующая о жизни рыжих и серых белок, была и вовсе неподражаема.

– Ну ладно, – сказал Том, – теперь перед нами стоит проблемка распространения.

– Скорее проблемина, чем проблемка, – заметил Хэрни.

– И даже проблемондия, – сказал Сэмпсон.

– Я зашел бы настолько далеко, что назвал бы ее проблемистерией.

– Что и говорить, – сказал Том, – тут нам придется попотеть.

– Вот уж не думаю, – откликнулся Адриан. – Мы же все получали альковные наряды, верно? И хорошо знаем, как в какой пансион проникнуть.

– Вообще-то я до сих пор ни одного не получил, – сказал Сэмпсон.

– Зато у меня их было многое множество, – сказал Адриан. – Думаю даже, что мне принадлежит рекорд нашего пансиона.

Поддержание дисциплины всегда было в частных школах задачей не из простых; сечение нарушителей, поджаривание малышни у открытого огня, засовывание в их задние проходы не самых подходящих для этого предметов, подвешивание за лодыжки – все эти жестокие и необычные формы наказаний уже отмерли ко времени появления Адриана в школе. Директору еще случалось иногда поработать тростью, учителя могли предоставлять ученикам полную свободу действий, а могли и лишать каких-либо привилегий или ограничивать оные, старосты наказывали учеников альковными нарядами, однако изобретательное насилие и изощренные пытки отошли в прошлое. Уже три года, как никого не подвешивали в уборной вниз головой и никому не защемляли концов ящиком стола. При такого рода мягкости и либерализме, распространившихся в первейших из наших образовательных заведений, нечего, по мнению многих, было и дивиться тому, что в стране все идет наперекосяк.

Когда именно был изобретен альковный наряд – насильственная мера характера скорее бюрократического, чем физического, – никто бы сказать не взялся. Единичный альковный наряд представлял собою клочок бумаги, вручаемый старостой нарушителю. На листке стояло имя еще одного старосты, всегда из другого пансиона. Двойной альковный наряд содержал имена двух старост из двух разных пансионов. Адриан был единственным на памяти нынешних обитателей школы, кто получил однажды раз шестикратный альковный наряд.

Получателю надлежало подняться пораньше, натянуть спортивный костюм, добежать до пансиона, значащегося в списке первым, проникнуть в альков, разбудить старосту и попросить, чтобы тот расписался против своего имени. Затем нужно было отправиться к следующему в списке лицу, обитавшему, как правило, на другом конце школьного городка. Собрав же все подписи, следовало вернуться в свой пансион, переодеться в форму и поспеть к завтраку, начинавшемуся без десяти восемь. Дабы наказуемый не жульничал, обходя старост в наиболее удобном для него географическом порядке или поднимаясь раньше семи – официального стартового времени, старосты, которые значились в списке, должны были проставлять рядом со своими подписями время, в которое их разбудили.

Адриан питал к альковным нарядам отвращение, хотя психолог мог бы попытаться разубедить его, указав на то, какую изобретательность ему приходилось проявлять, чтобы собрать нужные подписи. Адриан считал наряды нелогичной формой взыскания, столь же неприятной для старост, вырываемых из объятий сна, сколь и для самих наказуемых.

Система эта предоставляла возможности для самых разных злоупотреблений. Старосты могли, например, сводить счеты с не угодившими им коллегами, посылая к ним наказанных каждый день. Такого рода войны старост, ведомые по принципу «зуб за зуб», продолжались порою целыми триместрами. У старосты Адрианова пансиона, Сарджента, завязалась однажды распря со старостой из пансиона Дашвуда, носившим имя Парди. В итоге Адриан каждый божий день той страшной недели получал от Сарджента единичные альковные наряды по поводам до смешного пустячным: за то, что, готовясь к урокам, свистел у себя в кабинете; за то, что, наблюдая за матчем, держал руки в карманах; за то, что не обнажил голову перед отставным учителем, с которым столкнулся на Хай-стрит и которого знать не знал и вообще увидел впервые в жизни. И в каждом наряде, выдававшемся в ту неделю Сарджентом, значилось имя Парди. На пятый день Адриан, с извинениями проскользнувший в альков Парди, обнаружил, что там пусто.

– Птичка упорхнула, давняя любовь моя, – объяснил он Сардженту, вернувшись с неподписанным листком. – Но я упер из тумбочки Парди пакет с умывальными принадлежностями – в доказательство того, что был у него.

Под вечер того же дня Сарджент и Парди подрались на Верхней спортивной площадке, после чего Сарджент оставил Адриана в покое.

Но разумеется, старосты могли также и оказывать друг другу услуги.

– Слушай, Ханкок, у тебя в регбийной команде есть один такой вбрасывающий, ничего из себя, как же его зовут-то?

– Йелленд, что ли?

– Во, точно. Сказочный малый. Ты бы… это… прислал его ко мне как-нибудь утром, идет? С нарядом.

– Ладно. Если ты пришлешь мне Финлея.

– Договорились.

Еще новичком Адриан, получив первый свой альковный наряд, с испугом обнаружил, что староста, подпись которого ему требуется, спит голышом, накрывшись одной только простыней, и разбудить его никакими силами невозможно.

– Извини меня, Холлис, Холлис! – отчаянно попискивал ему в ухо Адриан.

Но Холлис лишь замычал во сне, обхватил Адриана рукой и затянул в постель.

Единственное, что доставляло выполнявшему альковный наряд Адриану подлинное удовольствие, это проникновение со взломом. Официально все пансионы оставались запертыми до семи утра, что, как предполагалось, обращало в бессмыслицу ранний подъем и неторопливую прогулку к месту назначения. Однако всегда находилась приставная лестница, какое-нибудь окно в раздевалке или кухне, которое можно было взломать, запор, легко поддававшийся нажатию гибкой слюдяной пластинки. А уж попав вовнутрь, оставалось только прокрасться в дортуар, войти на цыпочках в альков старосты, подвести его будильник и разбудить бедолагу. Это позволяло выходить на дело в половине шестого, в шесть, избавляя себя от беготни и спешки, которые требовались, чтобы уложиться в сорок минут.

– Управимся, – сказал Адриан Хэрни. – Не труди на этот счет свою хорошенькую головку. Думаю, мне известны ходы во все пансионы.

Два дня спустя школа проснулась под знаком «Херни!».

С трех часов утра и до половины шестого Адриан, а вместе с ним Том, Хэрни и Сэмпсон, руководствуясь нарисованными Адрианом картами и данными им инструкциями, проникали в пансионы, оставляя экземпляры журнала в кабинетах, комнатах отдыха, библиотеках и – целыми стопками – у подножия лестниц. Никто их не увидел, и они никого не увидели. К завтраку все четверо спустились, изображая такое же удивление и волнение, какое журнал вызвал во всех прочих.

В самой же школе, еще до утренней молитвы, они присоединились к стайкам учеников, толокшихся в колоннаде перед досками объявлений, обмениваясь мнениями о содержании журнала и строя догадки насчет его авторов.

Адриан напрасно тревожился, что изысканность сочиненного другими затмит его статью. Присущий ей разнузданный популизм оказался школе куда интереснее, чем темная педантичность Хэрни и Сэмпсона или агрессивность безудержного слога Тома. Самые возбужденные разговоры этого дня вертелись вокруг личности С.-Г. Паслена. Где бы ни оказывался Адриан, он всюду слышал цитаты из своей статьи.

– Эй, Марчант, может, сыграем по-быстрому в крекер?

– Они могут укоротить ваши волосы, дети мои, но не могут укротить дух. Мы побеждаем, и они это знают.

– Школа – не прихожая реальной жизни, она и есть реальная жизнь.

– Пассивное сопротивление!

– Давайте составим свою программу. Провалим их экзамены, но выдержим собственные.

Ничего подобного школа еще не видела. На утренней одиннадцатичасовой перемене в буфете только о журнале и говорили.

– Ну давай, Хили, признавайся, – сказал Адриану уплетавший сливки Хейдон-Бейли, – это же твоих рук дело, правда? Все так говорят.

– Странно, а меня уверяли, что твоих, – ответил Адриан.

Невозможность объявить во весь голос о своей причастности к происходящему наполняла Адриана мучительным разочарованием. Хэрни, Сэмпсон и Том радостно довольствовались безвестностью, Адриану же требовались овации и признание. Даже насмешки и злобное шипение и те сошли бы. Он гадал, прочел ли Картрайт его статью? Что он о ней думает? Что думает о ее сочинителе?

Адриан приглядывался, как реагируют люди, которых обвиняли в том, что они-то и есть авторы журнала. Он всегда старался усовершенствоваться в тонком искусстве вранья, и наблюдение за теми, кто говорит, когда на них нажимают, чистую правду, было в этом отношении чрезвычайно полезным.

Как обнаружил Адриан, говорили они примерно следующее:

– Ну да, в общем-то, это я.

– Иди ты, Эйтчесон! Все же знают, это твоя работа.

– О господи! Как ты об этом пронюхал? Думаешь, директор тоже в курсе?

Адриан запоминал эти реплики и старался воспроизводить их сколь возможно точнее.

В тот же день, после ланча, Тикфорд, директор Адрианова пансиона, воздвигся посреди столовой, как и прочие одиннадцать директоров в своих одиннадцати пансионах.

– Перед спортивными занятиями старостам надлежит забрать из кабинетов все экземпляры журнала и уничтожить их. Всякий, у кого после трех часов дня будет обнаружен подобный экземпляр, претерпит суровое наказание.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Если время от времени не сходить с ума, то на что тогда надеяться?»Дебютный роман, сделавший Рейчел...
Арнольд Тойнби (1889–1975) – английский философ, культуролог и социолог. Он создал теорию «вызова и ...
Чарльз Буковски – культовый американский писатель XX века, чья европейская популярность всегда обгон...
Эта книга необычна прежде всего тем, что написана она удивительным человеком, знакомым читателю не п...
Это место не зря называют Черным котлом. Когда-то здесь находился один из самых страшных лагерей, ку...
Со времен Второй мировой войны военная машина США действует на автопилоте. Параллельно Вашингтон убе...