История любви Сигал Эрик
Может, он предавался сейчас своему обычному самолюбованию. Смотрите на меня! Здесь так мало гарвардских болельщиков, но один из них — я! Я, Оливер Барретт III, чрезвычайно занятой человек, мне надо банком управлять, но я нашел время приехать на этот дурацкий хоккейный матч. Как здорово! (Для кого?)
Толпа опять завопила, на этот раз громче — нам снова забили. С красным от злости лицом Дэйви Джонстон проехал мимо меня, даже не взглянув. Злой, а в глазах, кажется, слезы. Господи, помилуй! Я, конечно, понимаю, решающий матч и все такое, но слезы?!
Мы проиграли 3:6.
Сделанный после матча рентген показал, что сломанных костей нет, и доктор Ричард Зельцер наложил двенадцать швов мне на правую щеку. Джеки Фелт слонялся по кабинету, рассказывая корнелльскому врачу, что я неправильно питаюсь и что всего этого можно было избежать, если бы я принимал соляные пилюли. Доктор Зельцер его проигнорировал, а меня строго предупредил, что я едва не повредил «дно орбиты» (это такой медицинский термин) и что лучше бы мне не играть неделю. Я его поблагодарил, и он ушел, преследуемый по пятам Фелтом, который продолжал разглагольствовать о правильном питании. Наконец я остался один. Не спеша принял душ, стараясь не намочить пораненное лицо. Новокаин переставал действовать, но чувствовать боль было даже приятно. И то — ведь вся эта хуйня из-за меня произошла: и первое место просрали, и вообще дали себя победить, чего давно уже не случалось. Может, в этом не только я был виноват, но в тот момент я винил лишь себя.
В раздевалке никого не было. Наверно, все уже в мотеле. Ясное дело, никто не хочет меня видеть, не желает разговаривать. С отвратительным вкусом горечи во рту, — а мне было так хреново, что она действительно на вкус ощущалась, — я собрал вещички и вышел на улицу. Несколько гарвардских болельщиков всё еще были там, на ледяном ветру в северной части штата Нью-Йорк.
— Как твоя щека, Барретт?
— Ничего, нормально, мистер Дженкс.
— Наверно, бифштекс сейчас хочешь, — произнес другой знакомый голос. Это был Оливер Барретт Третий. Очень похоже на него — вспомнить наше старинное семейное средство от подбитого глаза — приложить кусок сырого мяса.
— Спасибо, отец, — сказал я. — Врач уже обо всем позаботился, — и прикоснулся пальцем к пластырю, под которым скрывались двенадцать наложенных швов.
— Да нет, сынок, я имею в виду, съесть.
За обедом у нас опять состоялся традиционно тупой обмен репликами, начиная с «Как дела, сынок?» и кон чая «Что я могу для тебя сделать?»
— Как дела, сынок?
— Нормально, отец.
— Скула болит?
— Нет. — А ведь болело всё сильнее.
— Давай, Джек Уэллс посмотрит тебя в понедельник.
— Да не надо, отец.
— Но ведь он специалист…
— Так ведь и корнуэлльский врач не ветеринар, перебил я его очередную снобистскую тираду о преимуществе специалистов, экспертов и прочих знатоков.
— Жаль, — сказал Оливер Барретт Третий, — у тебя зверские порезы.
Тут я подумал: может, это он так выражает неодобрение моим действиям на льду. Но сказал другое:
— Ты имеешь в виду, что я вел себя как зверь?
На лице у него появилось довольное выражение, потому что удалось спровоцировать меня на вопрос, но он лишь сказал:
— Это ты заговорил о ветеринарах.
Я решил внимательнее изучить меню.
К тому времени, когда принесли горячее, он уже начал свою новую дурацкую проповедь. О победах и поражениях. Сказал, что мы потеряли звание чемпионов (какое точное наблюдение, папочка!), но что вообще-то в спорте важнее не выигрывать, а участвовать. Всё это было подозрительно похоже на девиз Олимпийских игр, и, решив, что сейчас он перейдет на рассуждения о преимуществе Олимпиад перед такой ерундой, как первенство университетов, я быстренько его заткнул, повторяя как попка «Да, конечно» и «Точно, именно так».
Тогда он начал следующую свою любимую тему: мои планы.
— Скажи, Оливер, из Юридической школы тебе уже ответили?
— Вообще-то, отец, я еще не точно решил об этой школе.
— Я тебя не о том спрашиваю. Я спросил, что они в школе о тебе решили?
Очень остроумно. Может, мне еще улыбнуться надо?
— Нет, отец, они мне еще не ответили.
— Я мог бы позвонить Прайсу Циммерману.
— Нет! — я не дал ему договорить. — Пожалуйста, не делай этого.
— Не для того, чтобы повлиять, а просто так, поинтересоваться…
— Отец, я хочу, чтобы мне ответили письмом, как и всем остальным. Пожалуйста, не вмешивайся.
— Да. Конечно. Хорошо.
— Спасибо.
— И потом, тебя ведь почти наверняка примут и так, — добавил он.
Не знаю, как это у него получается, но Оливер Барретт Третий умеет унизить меня, даже когда хвалит.
— Совсем и не наверняка, — ответил я. — У них ведь там нет хоккейной команды.
Не знаю, чего это я себя унижал. Может, из чувства противоречия.
— У тебя есть и другие достоинства, — заявил Оливер Барретт Третий, но развивать эту тему не стал. (Да и сомневаюсь, что смог бы.)
Еда в ресторане была не лучше нашего разговора. Хотя я могу предсказать, что булочки будут черствыми, еще до того, как их принесут, но никогда не могу угадать, что захочет обсудить со мной отец.
— Кроме того, всегда можно вступить в Корпус мира, — сказал он ни с того, ни с сего.
— Чего? — Я даже не понял, вопрос это или утверждение.
— По-моему, Корпус мира — отличная вещь. Ты согласен?
— Ну, — ответил я, — во всяком случае лучше, чем Корпус войны.
Теперь мы были квиты. Я не понимал, что он имеет в виду, и наоборот. Значило ли это, что тема исчерпана и теперь мы перейдем к обсуждению других текущих проблем и правительственных программ? Нет. Я на мгновение забыл, что главнейший наш предмет — мои планы.
— Я бы не возражал, если бы ты вступил в Корпус мира.
— Я тоже, — сказал я, желая сравняться с ним в великодушии. Я знаю, он меня все равно никогда не слушает, и поэтому не удивился, что он пропустил мимо ушей мой тонкий сарказм.
— А среди твоих однокашников, — продолжал он, — какое к нему отношение?
— К кому?
— К Корпусу мира. Считают ли они, что он имеет какое-то значение в их жизни?
Похоже, слышать слова «да, отец» моему отцу так же необходимо, как рыбе — вода.
— Да, отец.
Яблочный пирог, даже он оказался черствым.
В половине двенадцатого я проводил его к машине.
— Я что-нибудь могу для тебя сделать, сынок?
— Нет, отец. Спокойной ночи.
И он уехал.
Да, между Бостоном и Итакой, штат Нью-Йорк, летают самолеты, но Оливер Барретт Третий предпочел приехать на машине. Не потому, что хотел выдать несколько часов за рулем за жест родительской заботы, нет. Просто он любит водить машину. Быстро водить. А в тот поздний час и на такой машине, как у него («Астон Мартин ДБС»), можно ехать чертовски быстро. Я не сомневался: Оливер Барретт Третий решил побить свой собственный рекорд скорости на маршруте Итака — Бостон, который он установил в прошлом году, после того как мы выиграли в финале у Корнелльского университета. Знаю: я видел, как он взглянул на часы перед отъездом.
Я вернулся в мотель, чтобы позвонить Дженни, и это была единственная хорошая вещь за весь вечер. Я рассказал Дженни про драку (не уточняя ее причину) и почувствовал, что история ей понравилась. Мало кто из ее утонченных друзей-музыкантов давал или получал по морде.
— Но ты, по крайней мере, прикончил того типа, который тебя ударил? — спросила она.
— Да, абсолютно.
— Жаль, я не видела. Может, побьешь кого-нибудь на матче в Йеле, а?
— Обязательно.
Я улыбнулся. Как она любила простые развлечения.
4
— Дженни на телефоне внизу, — сообщила мне в понедельник вечером дежурившая на входе в общежитие студентка, хотя я не успел назвать ни себя, ни цели своего визита. Очко в мою пользу, решил я. Наверняка она читает «Кримсон» и знает, кто я такой. Ну, да ладно, это мне привычно. Важнее то, что Дженни не скрывает, что встречается со мной.
— Спасибо, — сказал я. — Подожду здесь.
— Жалко, что в Корнелле так получилось, — сказала дежурная. — «Кримсон» пишет, на тебя сразу четверо набросились.
— Точно. А потом меня же и удалили. На пять минут.
— Ага…
Разница между знакомым и болельщиком та, что с последним через минуту уже не о чем говорить.
— Дженни все еще на телефоне?
— Да, — ответила она, взглянув на коммутатор.
Интересно, с кем она говорит, отнимая время, выделенное ею на свидание со мной? С кем-нибудь из своих музыкантов? Я знал, что некий Мартин Дэвидсон, студент последнего курса Адамс-колледжа и дирижер оркестра Баховского общества, претендует на исключительное внимание Дженни. На ее тело он не претендовал; он вообще ничего не мог поднять, кроме дирижерской палочки. Но все равно, пора прекратить его посягательства на отведенное мне время.
— А где этот телефон, который внизу?
— Там за углом, — она показала, где.
Я еще издали увидел Дженни. Дверь будки она оставила открытой. Я шел медленно, надеясь, что она заметит меня, увидит все мои бинты и раны и, бросив трубку, кинется в мои объятья. Приблизившись, я уже мог разобрать обрывки ее разговора.
— Да, конечно! Обязательно. Я тоже, Фил. Я тоже тебя люблю, Фил!
Я остановился. С кем она говорит? Это не Дэвидсон — того зовут не Фил. Я уже давно проверил его по нашему справочнику: Мартин Юджин Дэвидсон. Высшая школа музыки и искусств. Домашний адрес: Нью-Йорк, Риверсайд-драйв, 70. Судя по фотографии, чувствительный и интеллигентный юноша, весит килограммов на двадцать пять меньше меня. Но зачем я думаю об этом Дэвидсоне? И он, и я брошены Дженнифер Кавиллери ради кого-то, кому она в этот момент (ну и сучка!) признается в любви и посылает поцелуи по телефону.
Отсутствовал всего сорок восемь часов, и уже какой-то говнюк по имени Фил забрался к ней в постель (так, наверное, и есть!).
— Да, Фил, я тебя тоже люблю.
Вешая трубку, она, наконец, заметила меня и, даже не покраснев, улыбнулась и послала воздушный поцелуй. Потом чмокнула меня в здоровую щеку.
— Слушай, ты ужасно выглядишь!
— Я ранен, Дженни!
— Но ведь тот парень выглядит еще хуже?
— Да, и намного. Мои соперники всегда выглядят хуже. Я сказал это как можно более зловеще, намекая, что вышибу мозги любому сопернику, который залезет к ней в постель, пока меня по моей же глупости нет рядом. Она ухватила меня за рукав, и мы направились к двери.
— Пока, Дженни, — сказала дежурная.
— Пока, Сара-Джейн, — отозвалась Дженни.
Когда мы вышли на улицу и уже собирались сесть в мою машину, я набрал в легкие побольше вечернего воздуха и как можно небрежнее спросил:
— Слушай, Дженни…
— Да?
— Э-э… Кто этот Фил?
Она ответила мне, садясь в машину:
— Мой отец.
Так я и поверил.
— Ты зовешь своего отца «Фил»?
— Да, это его имя. Как ты зовешь своего?
Дженни как-то уже говорила мне, что ее воспитал отец и что он держит пекарню в Крэнстоне, штат Род-Айленд. Мать погибла в автомобильной катастрофе, когда Дженни была совсем маленькой. Все это она рассказала мне, объясняя, почему у нее нет водительских прав. Ее отец — во всех других отношениях «отличный парень» (по ее словам) — стал ужасно суеверен и не давал своей единственной дочери водить машину. Ей это сильно мешало в последних классах школы, когда она стала брать уроки фортепиано в Провиденсе. Зато в долгих автобусных поездках она успела прочесть всего Пруста.
— Так как же ты зовешь своего? — повторила она свой вопрос.
Я думал совсем о другом и не понял вопроса.
— Кого своего?
— Каким термином ты пользуешься для обозначения своего родителя?
Я назвал термин, который всегда вертелся у меня на языке.
— Сукин Сын.
— Прямо в лицо? — не поверила она.
— Я никогда не вижу его лица.
— Он носит маску?
— Да, пожалуй. Каменную. Всю из камня.
— Да перестань, он наверняка чертовски гордится тобой. Ты ведь знаменитый гарвардский спортсмен.
Я быстро взглянул на нее. Похоже, она многого не знает.
— Он тоже был знаменитым спортсменом, Дженни.
— Сильнее, чем ты?
Мне нравилось, что она такого высокого мнения о моих спортивных достижениях. Жаль, что придется уценить себя, рассказав ей об успехах отца.
— Он участвовал в финальном заезде байдарок-одиночек на Олимпийских играх 1928 года.
— Ничего себе! — сказала она. — И выиграл?
— Нет, — ответил я. И она, по-моему, догадалась, что меня несколько утешает тот факт, что в финале отец был только шестым.
Мы немного помолчали. Теперь Дженни, наверное, поймет, что быть Оливером Барреттом Четвертым — это значит не только жить рядом с серым каменным зданием в Гарвардском университетском городке. Это еще и тяжелый физический гнет. Гнет чужих спортивных достижений. Я имею в виду — надо мной.
— Но что он такого сделал, чтобы заслужить звание сукиного сына? — спросила Дженни.
— Он меня заставляет.
— Как это?
— Ну, заставляет, — повторил я.
Глаза у нее стали как два блюдца.
— Ты имеешь в виду инцест? — спросила она.
— Это твои проблемы, Дженни. Мне своих хватает.
— Каких, Оливер? Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что он тебя заставляет?
— Заставляет делать правильные вещи.
— А что неправильного в правильных вещах? — спросила она, и сама обрадовалась от получившейся игры слов.
Я ответил, что ненавижу, когда меня программируют на продолжение барреттовской традиции — да она и сама должна была это понять, видя, как я морщусь, когда мне приходится после имени называть свои порядковый номер. И еще мне не нравится, что каждый семестр я обязан выдавать энное количество академических успехов.
— Ну конечно, — сказала Дженни с нескрываемым сарказмом. — Я уже заметила, как тебе не нравится получать высшие оценки и играть за сборную…
— Я ненавижу, что отец ожидает от меня только успехов. — Я никогда раньше этого не говорил (хотя всегда думал) и сейчас чувствовал себя чертовски неловко; но мне надо было объяснить Дженни все. — А он даже бровью не поведет, когда мне действительно что-то удается. Он абсолютно все принимает как само собой разумеющееся.
— Но он же занятой человек. Ему ведь надо управлять всеми этими банками и много чем еще.
— Господи, Дженни, на чьей ты стороне?
— А это что, война? — спросила она.
— Безусловно.
— Но это же смешно, Оливер.
Похоже, я ее совершенно не убедил. Тогда-то я и заподозрил, что у нас с нею расхождения во взглядах на жизнь. С одной стороны, три с половиной года в Гарварде и Рэдклиффе превратили нас обоих в самоуверенных интеллектуалов, которых обычно и производят эти университеты. Но когда дело доходило до того, чтобы признать, что мой отец сделан из камня, она цеплялась за какие-то атавистические итальянско-средиземноморские понятия типа «папа любит своих деток», и спорить не о чем.
Я попытался привести наглядный пример. Наш дурацкий «антиразговор» с отцом после матча в Корнелле. Рассказ явно произвел на нее впечатление. Но абсолютно не то, на которое я рассчитывал.
— Так он специально приехал из Бостона в Итаку ради какого-то дурацкого хоккейного матча?
Я попытался объяснить ей, что мой отец — это сплошная форма и никакого содержания. Но она оставалась под впечатлением того, что он проделал столь долгий путь ради такого (относительно) заурядного спортивного события.
— Слушай, Дженни, давай оставим это, ладно?
— Слава богу, что ты так зациклен на своем отце, — сказала она. — Это означает, что тебе еще далеко до совершенства.
— Хочешь сказать, что ты совершенство?
— Конечно, нет, подготовишка. Разве я стала бы тогда с тобой встречаться?
Опять все сначала.
5
Хочу сказать пару слов о наших интимных отношениях.
Удивительно долго их не было вовсе. То есть ничего более серьезного, чем те несколько поцелуев, о которых я уже рассказал (и которые до сих пор помню в мельчайших подробностях). Это было для меня нетипично — по природе я горяч, нетерпелив и предприимчив. Если бы кто-нибудь сказал любой из доброго десятка девиц в Тауэр-корт, Уэллесли, что Оливер Барретт Четвертый ежедневно в течение трех недель встречается с девушкой, но ни разу не переспал с ней, она бы наверняка рассмеялась и подвергла сомнению женские достоинства этой особы. Но, разумеется, дело, было не в этом.
Я не знал, как действовать.
Только не надо понимать меня слишком буквально. Я знал все ходы. Но не мог справиться с собственными чувствами и сделать эти ходы. Дженни была так умна, что я боялся, что она просто рассмеется над тем, что я привык считать изысканно-романтичным (и неотразимым) стилем Оливера Барретта Четвертого. Да, я боялся, что она отвергнет меня. Или примет, но не по тем причинам, по которым я хотел, чтобы она меня приняла. Всеми этими путаными объяснениями я хочу сказать одно: мои чувства к Дженни были иными. Я не знал, как сказать ей об этом, и совета спросить было не у кого.
(«Надо было спросить у меня!» — скажет она потом.)
Я ощущал эти чувства. К ней. Ко всему в ней и вокруг нее.
— Ты завалишь экзамен, Оливер.
Мы сидели у меня в комнате в воскресенье днем и занимались.
— Оливер, ты завалишь экзамен, если будешь просто сидеть и смотреть, как занимаюсь я.
— Никуда я не смотрю, я занимаюсь.
— Не ври. Ты разглядываешь мои ноги.
— Только иногда. В начале каждой главы.
— Что-то уж очень короткие главы в твоей книге.
— Слушай, самовлюбленная красотка, не так уж ты хороша.
— Я знаю. Но что я могу поделать, если ты думаешь иначе.
Я отбросил книгу и подошел к ней.
— Дженни, ну как я могу читать Джона Стюарта Милля, если каждую секунду умираю от желания заняться с тобой любовью.
Она нахмурилась.
— Оливер, прошу тебя!
Я присел на корточки рядом с ее стулом. Она снова уставилась в книгу.
— Дженни…
Она тихо закрыла книгу, отодвинула ее и положила руки мне на плечи.
— Оливер, прошу тебя…
Тут-то все и произошло. Все.
Наша первая физическая близость была полярной противоположностью нашему первому разговору. Все было так неторопливо, так тихо, так нежно. Я и не догадывался, что это и была настоящая Дженни, ласковая Дженни, чьи прикосновения так легки и любовны. Но по-настоящему я удивился самому себе. Я тоже был нежен. Я был ласков. Неужели это и был настоящий Оливер Барретт Четвертый?
Я уже упоминал, что ни разу не видел хоть одной расстегнутой пуговицы на кофточке у Дженни. И удивился, обнаружив, что она носит маленький золотой крестик. На цепочке, которую не снять. Так что когда мы занимались любовью, крестик оставался на ней. Когда мы отдыхали тем чудесным днем, когда кажется, что ничего больше не имеет значения и в то же время значения исполнено все, я прикоснулся к этому крестику и спросил, что сказал бы ее священник, узнав, что мы с ней в одной постели. Она ответила, что у нее нет священника.
— Разве ты не добропорядочная католическая девушка?
— Я девушка, — ответила она. — И добропорядочная.
Она посмотрела на меня, ожидая подтверждения, и я улыбнулся. Она улыбнулась в ответ.
Так что два пункта из трех. Тогда я спросил ее, почему она носит крестик, да еще на запаянной цепочке. Она объяснила, что это крестик ее матери и носит она его по причинам сентиментальным, а не религиозным.
Разговор снова вернулся к нашим отношениям.
— Слушай, Оливер, я уже сказала, что люблю тебя?
— Нет, Дженни.
— Почему же ты меня не спросил?
— Боялся, если честно.
— Спроси сейчас.
— Ты любишь меня, Дженни?
Она посмотрела на меня и без всякого кокетства ответила вопросом на вопрос:
— А ты как думаешь?
— Да, наверное. Может быть.
Я поцеловал ее в шею.
— Оливер?
— Что?
— Я тебя не просто люблю… Господи, ну что еще?
— Я тебя очень люблю, Оливер.
6
Мне нравится Рэй Страттон.
Может, он не гений и не великий футболист (скорости не хватает), но он хороший сосед по комнате, верный друг. Как же он, бедолага, страдал весь наш последний курс! Куда он шел заниматься, когда видел свисающий с дверной ручки галстук (традиционный знак, что комната занята)? Конечно, он не все время занимался, но что-то надо было делать. Допустим, он мог пойти в библиотеку, или в Ламонт, или даже в клуб. Но где он спал в те ночи с субботы на воскресенье, когда мы с Дженни, нарушая университетские порядки, оставались у меня до утра? Рэй вынужден был искать место, где бы прикорнуть, хотя бы на соседском свободном диване если, конечно, там было свободно. Хорошо хоть, что футбольный сезон уже кончился. Ну и, конечно, я бы сделал для него то же самое.
А какая Рэю награда? В прежние времена я делился с ним мельчайшими подробностями своих любовных успехов. Зато теперь он не только был напрочь лишен этого неотъемлемого права соседа по комнате, я даже ни разу не признался в открытую, что мы с Дженни любовники. Я просто давал ему знак, когда нам понадобится комната. Пусть сам догадывается, зачем.
— Черт побери, Барретт, так вы с ней этим занимаетесь или нет? — допытывался он.
— Рэймонд, я тебя как друга прошу — не спрашивай.