Парижские тайны Сю Эжен
– Почему?
– Я переживаю как раз одну из редких минут счастья, гордости… Я приехал сюда…
– В местность, где вы сделали столько добра?
– Здесь я спасаюсь от твоих проповедей, это мое прибежище.
– Если так, то где же еще, черт возьми, я смогу вас пожурить, монсеньор?
– По всему видно, Мэрф, что ты хочешь помешать моему новому безрассудству.
– Есть безрассудство и безрассудство, монсеньор, к некоторым из них я отношусь снисходительно.
– Например, к мотовству?
– Да, что ни говори, а имея миллиона два годового дохода…
– И вместе с тем иной раз мне не хватает денег, мой бедный друг.
– Кому вы это говорите, монсеньор?
– И все же бывают радости, трепетные, чистые, глубокие, которые вдобавок недорого стоят! Какое чувство можно сравнить с тем, что я испытал, когда эта обездоленная девушка, увидев себя здесь, где ничто не грозит ей, в порыве благодарности поцеловала мне руку? Это еще не все; мое счастье не кончится на этом: завтра, послезавтра и еще долгие дни я буду с наслаждением думать о том, что чувствует эта бедная девочка, просыпаясь утром в своем спокойном убежище, под одной крышей с такой превосходной женщиной, как госпожа Жорж, которая нежно полюбит ее, ибо несчастье сближает людей.
– О, что касается госпожи Жорж, никогда еще ваши добрые дела не находили лучшего применения. Благородная, мужественная женщина!.. Ангел, сущий ангел по своей редкой добродетели! Меня нелегко растрогать, но несчастья госпожи Жорж растрогали меня… Зато ваша новая протеже… Впрочем, не будем говорить об этом, монсеньор.
– Почему, Мэрф?
– Монсеньор, поступайте как вам заблагорассудится…
– Я делаю то, что хорошо и справедливо, – проговорил Родольф с оттенком нетерпения.
– Справедливо… по вашему мнению.
– Справедливо перед богом и перед моей совестью, – строго заметил Родольф.
– Простите, монсеньор, но мы все равно не поймем друг друга. Повторяю, не стоит больше говорить об этом.
– А я приказываю вам говорить, – повелительно воскликнул Родольф.
– Еще ни разу не случалось, монсеньор, чтобы вы приказывали мне молчать; надеюсь, что на этот раз вы не прикажете мне говорить, – гордо ответил Мэрф.
– Сударь!!! – воскликнул Родольф.
– Монсеньор!!!
– Вам известно, сударь, что я не терплю недомолвок.
– А если, на мой взгляд, они необходимы? – резко возразил Мэрф.
– Так знайте же, сударь, я снисхожу до фамильярности с вами, но при одном условии: вы обязаны возвыситься до откровенности со мной.
Невозможно описать выражение крайнего высокомерия, отразившегося на лице Родольфа при этих словах.
– Монсеньор, мне пятьдесят лет, я дворянин; вам не пристало так разговаривать со мной.
– Замолчите!
– Монсеньор!
– Замолчите!
– Монсеньор, негоже принуждать великодушного человека вспоминать об оказанных им услугах.
– Твои услуги? Разве я не оплачиваю их всеми возможными способами?
Надо сказать, что Родольф не приписывал этим жестоким словам того унизительного смысла, который усмотрел в них Мэрф из-за своего подневольного положения; к несчастью, именно так он истолковал их. Лицо Мэрфа побагровело от стыда, и он поднес сжатые кулаки ко лбу с выражением горестного возмущения; но тут настроение его резко изменилось, и, бросив взгляд на Родольфа, благородное лицо которого было искажено чувством гневного презрения, он подавил вздох, посмотрел на молодого человека с ласковым состраданием и сказал ему взволнованно:
– Монсеньор, опомнитесь!.. Вы неблагоразумны!..
Эти слова окончательно вывели из себя Родольфа; глаза его дико сверкнули, губы побелели, и он подошел к Мэрфу, угрожающе подняв руку.
– Как ты смеешь?! – воскликнул он.
Мэрф отступил на шаг и проговорил скороговоркой, как бы помимо воли:
– Монсеньор, монсеньор, вспомните о тринадцатом января!
Эти слова оказали поразительное действие на Родольфа. Его лицо, искаженное гневом, разгладилось. Он пристально взглянул на Мэрфа, опустил голову и после минутного молчания прошептал изменившимся голосом:
– Ах, сударь, как вы жестоки… я полагал, однако, что мое раскаяние, мои угрызения совести!.. И это вы!.. Вы!..
Родольф не докончил фразы, его голос прервался; он опустился на каменную скамью и закрыл лицо руками.
– Монсеньор, – воскликнул Мэрф в отчаянии, – мой добрый господин, простите вашего старого преданного Мэрфа! Только доведенный до крайности и опасаясь, увы, не за себя… а за вас… последствий вашей горячности, я сказал без гнева, без упрека, сказал помимо воли и с чувством сострадания… Монсеньор, я был не прав, что обиделся. Боже мой, кому лучше знать ваш характер, как не мне, человеку, который всегда был при вас с самого вашего детства!.. Умоляю, скажите, что прощаете меня за то, что напомнил вам об этом роковом дне… Увы… Чего вы только не делали, дабы искупить…
Родольф поднял голову; он был очень бледен.
– Замолчи, замолчи, старый друг, – сказал он грустно и мягко своему давнему спутнику, – я благодарен тебе, что одним словом ты утишил мою гневную вспышку; я не стану просить прощения за дерзости, которые тебе наговорил: ты сам знаешь, что «от сердца до уст далеко», как говорят добрые люди в нашем краю. Я был не в себе, позабудем об этом.
– Увы! Теперь вы долго будете грустить… Какой же я дурак!.. Больше всего на свете мне хочется, чтобы ваше мрачное настроение развеялось… А я снова вызываю его своей глупой обидчивостью! Бог ты мой! Какой толк быть честным человеком с седеющей головой, если ты не умеешь терпеливо сносить незаслуженные упреки. Так нет же, – продолжал Мэрф с волнением, тем более комичным, что оно не вязалось с его обычным спокойствием, – так нет же, мне, видите ли, требуется, чтобы меня хвалили с утра до ночи, чтобы мне повторяли: «Господин Мэрф лучший из слуг; господин Мэрф, вы замечательный человек; боже, как он хорош собой, господин Мэрф, нет и не бывало преданности, равной вашей, славный Мэрф!» Полно, старый попугай, тебе, значит, требуется, чтобы кто-то беспрестанно гладил твою старую голову.
Вспомнив затем о ласковых словах, сказанных ему Родольфом в начале беседы, он воскликнул с еще большим пылом:
– Сам же он назвал меня своим хорошим, старым, верным Мэрфом!.. А я, словно какой-нибудь мужлан, из-за его невольной вспышки!.. Черт возьми!.. Я готов выдрать себе волосы.
И достойный джентльмен поднес руки к вискам.
Эти слова и жесты Мэрфа доказывали, что отчаяние его достигло предела. К несчастью или к счастью для Мэрфа, он был почти совсем лыс, и покушение на свою шевелюру ничем ему не грозило, о чем он искренне сожалел, ибо когда слова сменялись делом, то есть когда его скрюченные пальцы встречали лишь гладкую, блестящую, как мрамор, поверхность черепа, достойный эсквайр был смущен и пристыжен, считая себя хвастуном, бахвалом из-за проявленного им самомнения. Поспешим сказать в оправдание Мэрфа, что у него была некогда самая густая, самая золотистая шевелюра, когда-либо украшавшая голову йоркширского дворянина.
Разочарование Мэрфа по поводу отсутствия его шевелюры обычно забавляло Родольфа. Но в эту минуту его мысли были серьезны, горестны. Не желая, однако, усугублять раскаяние своего спутника, он сказал ему с мягкой улыбкой:
– Послушай, мой славный Мэрф, ты как будто превозносил до небес то доброе, которое я сделал госпоже Жорж…
– Монсеньор…
– Но тебя удивляет мой интерес к этой бедной погибшей девушке?
– Монсеньор, умоляю вас… Я был не прав… не прав…
– Нет… Я понимаю, первое впечатление могло обмануть тебя… Но поскольку ты знаешь всю мою жизнь, поскольку помогаешь мне с редкой преданностью, с редким мужеством выполнить задачу, которую я возложил на себя, я обязан по велению долга или, если хочешь, из чувства благодарности объяснить тебе, что не поступаю легкомысленно.
– Мне ли не знать этого, монсеньор!
– Тебе известны мои мысли о том добре, что может делать человек. Выручать порядочных людей, которые жалуются на свою долю, – хорошо. Разузнавать о тех, кто честно, мужественно ведет битву с жизнью, и приходить им на помощь, иной раз без их ведома… вовремя предупреждать нищету и соблазн, ведущие к преступлению… еще лучше. Обелять в их собственных глазах и возвращать к честной, достойной жизни тех, кто сумел сохранить великодушные чувства среди унизительного презрения, гнетущей нищеты и окружающей испорченности, и ради этого смело входить в соприкосновение с нищетой, испорченностью и грязью… лучше всего. Преследовать непримиримой ненавистью, неумолимым возмездием порок, подлость, преступление, ползают ли они в грязи или купаются в роскоши, не что иное, как акт справедливости… Но слепо помогать заслуженной нищете, позорить, осквернять милосердие и жалость, профанировать сочувствие и подаяние – благих, целомудренных утешительниц моей израненной души… и дарить их людям недостойным, бесчестным было бы отвратительно, постыдно, кощунственно. Это значило бы порождать сомнение в существовании бога, а дающий должен пробуждать веру в него.
– Монсеньор, я вовсе не хотел сказать, что вы облагодетельствовали кого-нибудь недостойного.
– Еще одно слово, мой старый друг. Госпожа Жорж и несчастная девушка, которую я поручил ее попечению, вышли из двух противоположных миров, но обе очутились в бездне злосчастья. Жизнь одной из них, счастливой, богатой, любимой, уважаемой, наделенной всеми добродетелями, была растоптана, загублена лицемерным негодяем, за которого ее выдали недальновидные родители… Я говорю с радостью, что без меня эта несчастная женщина погибла бы в нищете, ибо стыд мешал ей просить о помощи.
– Ах, монсеньор, когда мы поднялись на ее мансарду, какую мы увидели там страшную нищету! Это было ужасно, ужасно!.. И когда после долгой болезни она, так сказать, пришла в себя здесь, в этом спокойном доме, каково же было ее удивление, ее благодарность! Вы правы, монсеньор, помощь, оказываемая людям, попавшим в такую горькую беду, внушает веру в бога.
– И помогать им – значит почитать его! Да, согласен, нет ничего более возвышенного, чем мудрая и спокойная добродетель, нет никого более достойного уважения, чем такая женщина, как госпожа Жорж. Воспитанная доброй и благоразумной матерью в разумном соблюдении своих обязанностей, она ни разу не нарушила его… ни разу!!! И мужественно прошла через самые тяжкие испытания. Разве не славим мы всевышнего во всей его благости, спасая от разврата одну из редких натур, которых ему было угодно наделить многими качествами?.. Не заслуживает ли жалости, интереса, уважения… да, уважения, эта несчастная девочка, которая, предоставленная самой себе, истерзанная, заключенная в тюрьму, униженная и поруганная, свято сохранила в глубине сердца ростки добра, заложенные в нее богом? Если бы ты слышал бедняжку… при первом выражении сочувствия с моей стороны, как первом дружеском сердечном слове, обращенном к ней, лучшие свойства, тончайшие чувства, самые поэтичные и чистые помыслы пробудились в ее простодушной душе наподобие того, как весной множество полевых цветов непроизвольно распускается на лугах, пригретых солнцем! Во время часовой беседы с Лилией-Марией я открыл в ней сокровище доброты, деликатности, мудрости, мой дорогой Мэрф. Улыбка тронула мои губы, а слезы навернулись на глаза, когда среди своей пленительной и разумной болтовни она доказывала мне необходимость откладывать по сорок су в день, чтобы уберечь себя от нужды и дурных соблазнов. Бедная крошка! Она говорила все это таким серьезным, убежденным голоском; она была так искренне довольна, что дает мне хороший совет, и так искренне обрадовалась, когда я обещал слушаться ее!.. Я был тронут, уверяю тебя, тронут до слез, я уже говорил тебе об этом… А меня еще обвиняют в том, что я человек пресыщенный, черствый, непреклонный… О нет, нет! Слава богу, я еще чувствую иногда, как бурно, горячо бьется мое сердце… Но ты сам растроган, мой старый друг… Право, Лилии-Марии не придется ревновать тебя к госпоже Жорж, ее участь не оставит тебя безразличным.
– Ваша правда, монсеньор… Эта просьба о том, чтобы вы откладывали по сорок су в день – ведь она думала, что вы рабочий, вместо того чтобы выпрашивать их для себя… да, эта просьба тронула меня, быть может, больше, чем следовало бы.
– Стоит мне подумать, что у этой девочки, как говорят, есть мать, богатая, уважаемая, которая бессовестно бросила ее… О, если это так – надеюсь, я узнаю правду и все расскажу тебе. О, если это так… горе… горе этой женщине! Ее ждет грозное возмездие… Мэрф, Мэрф… я еще никогда не чувствовал такой беспощадной ненависти, как при мысли об этой незнакомке. Ты же знаешь, Мэрф, знаешь… иная месть дорога моему сердцу… иная боль драгоценна мне… я жажду иных слез!
– Увы, монсеньор, – проговорил Мэрф, огорченный выражением сатанинской злобы, исказившей при этих словах черты Родольфа, – я знаю, что люди, заслуживающие внимания и участия, часто говорят о вас: «Так, значит, он добрый ангел!» Зато другие, заслуживающие презрения и ненависти, восклицают, проклиная вас в порыве отчаяния: «Так, значит, он демон!..»
– Тише, сюда идут госпожа Жорж с Марией… Распорядитесь, чтобы все было готово к нашему отъезду: мне надо пораньше быть в Париже.
Глава XIV. Расставание
Благодаря стараниям г-жи Жорж Марию (так мы будем называть отныне Певунью) нельзя было узнать.
Хорошенький круглый чепчик, какие носят местные крестьянки, и причесанные на пробор густые белокурые волосы обрамляли ее девственное личико. Большой шейный платок из белого муслина скрещивался у нее на груди и уходил под высокий квадратный нагрудник фартучка из переливчатой тафты, голубые и розовые отсветы которой падали на коричневое платье, словно сшитое по ней.
Личико девушки было сосредоточенно, ибо большое счастье погружает иные натуры в невыразимую грусть, в светлую меланхолию.
Родольфа не удивила задумчивость Марии. Появись она веселая, болтливая, у него сложилось бы менее высокое мнение о ней.
С присущим ему тактом он не сказал ни одного лестного слова Марии, хотя она и блистала красотой.
Родольф чувствовал нечто торжественное, священное в возрождении этой души, вырванной у порока.
Госпожа Жорж, на серьезном лице которой лежал отпечаток долгих страданий и покорности судьбе, смотрела на Марию со снисходительностью и чуть ли не материнской нежностью: так пришлись ей по душе мягкость и изящество этой девушки.
– Вот и моя детка… Она пришла поблагодарить вас за все, что вы для нее сделали, – проговорила г-жа Жорж, подводя Певунью к Родольфу.
При слове «детка» Певунья медленно подняла большие голубые глаза на свою покровительницу и посмотрела на нее с чувством неизъяснимой благодарности.
– Спасибо вам за Марию, дорогая госпожа Жорж, она заслуживает вашей нежной заботливости… да и всегда будет достойна ее.
– Господин Родольф, – проговорила Певунья дрожащим голосом, – вы поймете, не правда ли, что я не нахожу слов…
– Ваше волнение мне и так все сказало, Мария…
– О, она и сама понимает, что должна благодарить провидение за ниспосланное ей счастье, – растроганно молвила г-жа Жорж. – Когда она вошла в мою спальню, ее первым побуждением было броситься на колени перед распятием.
– Ведь теперь благодаря вам, господин Родольф, я смею молиться, – проговорила Мария, смотря на своего покровителя.
Мэрф резко отвернулся: английская невозмутимость не позволяла ему показать, насколько он тронут этими простыми словами Марии.
– Дитя мое, – сказал Родольф, – мне надо побеседовать с госпожой Жорж… Мой друг Мэрф сходит с вами на ферму… и познакомит вас с вашими будущими питомцами… Скоро и мы присоединимся к вам… Мэрф!.. Мэрф! Ты что, не слышишь меня?
Достойный джентльмен стоял в эту минуту спиной к Родольфу и притворялся, что громко сморкается; он спрятал платок в карман, надвинул на глаза шляпу и, наполовину обернувшись к Марии, подал ей руку. Мэрф так искусно проделал все это, что ни Родольф, ни г-жа Жорж не увидели его лица. Затем, держа под руку молодую девушку, он быстро зашагал к зданию фермы, и Певунье пришлось бежать за ним, как она бегала в детстве за Сычихой.
– Так что же вы думаете о Марии, госпожа Жорж?
– Я уже говорила вам, господин Родольф, что, войдя в мою спальню, она поспешно преклонила колени перед висящим у меня распятием… Не могу выразить, сколько было непосредственности, подлинного религиозного чувства в этом поступке… Я сразу поняла, что душа ее осталась чиста… И кроме того, в благодарности Марии нет ничего искусственного… выспреннего; вот почему ее чувство кажется особенно искренним. Приведу еще один пример, который покажет вам, что ей присуще глубокое религиозное чувство. «Вы были, вероятно, поражены и очень счастливы, когда господин Родольф сказал, что вы останетесь здесь?.. Какое впечатление его слова произвели на вас?» – «О, когда господин Родольф сказал мне это, я сама не знаю, что случилось со мной; я почувствовала нечто вроде священного трепета, благоговейной радости, как прежде, при входе в церковь… когда я смела туда входить, – прибавила она, – ведь вам известно, сударыня…» Я не позволила ей продолжать, видя, что лицо покрылось краской стыда: «Я знаю, дитя мое, я всегда буду называть вас так… Я знаю, что вы много выстрадали, детка, но бог благословляет тех, кто любит и страшится его, тех, кто несчастлив и раскаялся…»
– Ну что же, милая госпожа Жорж, я вдвойне доволен тем, что сделал. Со временем эта бедная девушка еще больше расположит вас к себе… вы правильно угадали: задатки у нее превосходные.
– Вот что еще тронуло меня, господин Родольф: она не задала мне ни одного вопроса о вас, хотя любопытство ее, конечно, было возбуждено. Меня поразила ее сдержанность, деликатность, и мне захотелось понять, насколько непосредственно такое поведение. «Вам, наверно, интересно узнать, кто такой ваш таинственный благодетель?» – «Я знаю… – ответила она с прелестной наивностью: – Он зовется моим благодетелем».
– Так, значит, вы полюбите ее, великодушная женщина? Вам будет приятно ее общество, и она займет уголок в вашем сердце…
– Во всяком случае, я буду заботиться о ней… как заботилась бы… о нем, – сокрушенно проговорила г-жа Жорж.
Родольф взял ее за руку.
– Полно, полно, еще рано отчаиваться… Если до сих пор мои поиски не увенчались успехом, быть может, в один прекрасный день…
Госпожа Жорж печально покачала головой.
– Моему несчастному сыну исполнилось бы теперь двадцать лет, – проговорила она с горечью.
– Скажите лучше, что ему исполнилось двадцать…
– Да услышит вас бог, господин Родольф!
– Он услышит меня… я твердо верю в это… Вчера я ходил на поиски (правда, напрасные) некоего пройдохи, прозванного Красноруким, который, как мне говорили, кое-что знает о вашем сыне. По выходе из дома, где живет Краснорукий, мне пришлось вступить в драку, благодаря которой я и встретил эту несчастную девушку.
– Ну что же… по крайней мере, ваше желание мне помочь навело вас на след нового злосчастья, господин Родольф.
– Впрочем, мне давно хотелось исследовать категорию отверженных людей… Я был почти уверен, что среди них найдутся души, которые можно вырвать у старика Сатаны, – сказал с улыбкой Родольф, – я забавляюсь, идя наперекор его козням, и иной раз мне удается похитить лучшую его добычу.
И, перейдя на более серьезный тон, Родольф спросил:
– Никаких сведений из Рошфора?
– Никаких… – ответила г-жа Жорж тихо, с дрожью в голосе.
– Тем лучше!.. Теперь уже можно не сомневаться, что этот изверг погиб в каком-нибудь болоте при попытке к бегству. Его приметы широко известны… он опасный преступник, и, конечно, все средства были пущены в ход, чтобы разыскать его; ведь прошло уже полгода с тех пор, как он исчез с ка…
Родольф умолк, не решаясь произнести это страшное слово.
– С каторги!.. Хотите вы сказать… с каторги! – воскликнула как потерянная несчастная женщина. – И этот человек – отец моего сына!.. О, если мой бедный ребенок еще жив… если он по моему примеру не переменил фамилии… Какой это стыд для него… какой стыд! Но это еще пустяки… Ведь отец его мог исполнить свою чудовищную угрозу… Ах, господин Родольф, простите меня, но, невзирая на все ваши благодеяния, я чувствую себя очень несчастной.
– Успокойтесь, прошу вас.
– Иной раз мне мерещатся всякие ужасы. Мне чудится, что мужу удалось сбежать из Рошфора, что он цел и невредим, что он ищет меня, хочет убить, как убил, быть может, нашего сына. Ума не приложу, что он мог с ним сделать!
– Эта тайна давно гложет меня, – задумчиво проговорил Родольф. – Для чего этот подлец взял с собой вашего сына, когда пятнадцать лет тому назад он пытался, по вашим словам, перебраться через французскую границу? Маленький ребенок мог только помешать его бегству.
– Увы, господин Родольф, когда мой муж (несчастная женщина вздрогнула, произнеся это слово) был арестован на границе, привезен в Париж и брошен в тюрьму, я получила разрешение на свидание с ним. Тогда-то он и произнес эти страшные слова: «Я похитил твоего сына потому, что ты любишь его; таким образом я заставлю тебя посылать мне деньги, которые будут, а может, и не будут истрачены на него… это уже моя забота… Останется ли он в живых или нет – неважно… Но если он выживет, то окажется в руках такого человека, что стыд за сына падет на твою голову, как уже пал на нее стыд за его отца…» И вот месяц спустя мой муж был приговорен к пожизненной каторге… С тех пор все просьбы, мольбы, обращенные в моих письмах к мужу, были тщетны; я так ничего и не узнала о судьбе моего мальчика… Ах, господин Родольф, где теперь мой сын? Мне то и дело вспоминаются чудовищные слова, сказанные мужем: «Стыд за сына падет на твою голову, как уже пал на нее стыд за его отца!»
– Но злодеяние бессмысленно; зачем было развращать, растлевать несчастного ребенка? И главное, зачем отнимать его у вас?
– Я уже говорила вам об этом, господин Родольф: чтобы вынудить меня посылать ему деньги; хотя он и разорил нас с сыном, у меня еще оставались кое-какие средства, которые он и выманивал у меня таким способом. Прекрасно зная его подлость, я все же не могла поверить, чтобы хоть часть этих денег не пошла на воспитание бедного мальчика.
– А у вашего сына не было никакого отличительного признака, никакой вещицы, которые помогли бы установить его личность?
– Ничего, господин Родольф, кроме крошечного скульптурного изображения святого духа из лазурита, которое он носил на серебряной цепочке; эта реликвия, освященная самим святейшим отцом, принадлежала моей матери, которая очень чтила ее; я тоже носила ее; потом повесила этот талисман на шею моему сыну. Увы, он потерял свою чудодейственную силу.
– Как знать! Мужайтесь, несчастная мать: бог всемогущ.
– Да, провидение послало мне вас, господин Родольф.
– Слишком поздно, милая госпожа Жорж, слишком поздно. Раньше я сумел бы, возможно, избавить вас от долгих лет скорби…
– Ах, господин Родольф, вы и так меня осчастливили.
– Чем же? Я купил у вас эту ферму. В дни вашего благоденствия вам нравилось совершенствовать и украшать свои владения; затем вы согласились стать моим управляющим; благодаря вашим стараниям, вашей деловитости ферма приносит мне доход…
– Приносит вам доход, сударь? – переспросила г-жа Жорж, прерывая Родольфа. – Ведь я сама отдаю арендную плату нашему славному аббату Лапорту, а он, по вашему приказанию, раздает ее нуждающимся.
– Ну что же, разве это не превосходное употребление денег? Но скажите, вы предупредили нашего милого аббата о моем приезде? Я непременно хочу поручить ему мою протеже. Он получил мое письмо?
– Господин Мэрф отнес ему письмо сегодня утром, как только приехал на ферму.
– В этом письме я рассказал в нескольких словах вашему славному священнику историю этой бедной девочки; я не был уверен, что сумею приехать к вам сегодня. В этом случае Мэрф привез бы вам Марию.
Подошедший батрак прервал эту беседу, происходившую в саду.
– Сударыня, его преподобие ожидает вас.
– Скажи, парень, а почтовые лошади прибыли?
– Да, господин Родольф, уже запрягают.
И батрак вышел из сада.
Госпожа Жорж, священник и все жители фермы знали покровителя Марии лишь под именем Родольфа. Мэрф хранил гробовое молчание насчет своего бывшего питомца; правда, он всегда титуловал его с глазу на глаз, зато при посторонних называл его не иначе как г-ном Родольфом.
– Я забыл предупредить вас, дорогая госпожа Жорж, – сказал Родольф, когда они возвращались на ферму, – по-моему, у Марии слабые легкие. Лишения, нищета подорвали ее здоровье. Сегодня утром, при дневном свете, я был поражен ее бледностью, хотя на щеках ее играл яркий румянец; мне показалось также, что глаза у нее лихорадочно блестят… ей потребуется заботливый уход.
– Можете рассчитывать на меня, господин Родольф. Слава богу, у нее нет ничего серьезного… В этом возрасте… она быстро поправится в деревне, на свежем воздухе, отдых и счастье тоже сделают свое дело.
– Согласен с вами… но я не особенно доверяю вашим деревенским врачам… Я скажу Мэрфу, чтобы он привез сюда моего доктора – негра… он превосходный врач и назначит пациентке тот режим, в котором она нуждается… Вы часто будете осведомлять меня о здоровье Марии… Немного спустя, когда она успокоится и окрепнет, мы подумаем о ее будущем… Быть может, для нее лучше всего было бы остаться с вами… если она придется вам по сердцу.
– Таково и мое желание, господин Родольф. Она заменит мне ребенка, которого я неустанно оплакиваю.
– Ну что ж, будем надеяться на счастливый исход… для вас и для нее.
Когда Родольф с г-жой Жорж приближались к дому, Мэрф и Мария подходили к нему с другой стороны.
Мария была оживленна после прогулки. Родольф обратил внимание г-жи Жорж на два ярких пятна, рдевших на щеках молодой девушки, которые резко выделялись на нежной белизне ее кожи.
Достойный джентльмен, оставив Певунью, подошел со смущенным видом к Родольфу и сказал ему на ухо:
– Эта девушка околдовала меня; не знаю теперь, кто из них мне больше нравится – она или госпожа Жорж… Я был скотиной, болваном.
– Только не вырывай себе волосы из-за этого, старый друг, – сказал Родольф и с улыбкой пожал руку эсквайра.
Опираясь на Марию, г-жа Жорж вошла в маленькую гостиную в первом этаже своего дома, где ее ожидал аббат Лапорт.
Мэрф отлучился, чтобы распорядиться об отъезде.
Госпожа Жорж, Мария, Родольф и священник остались одни.
Стены и мебель этой простой и уютной гостиной были обиты тисненым полотном, как, впрочем, и остальные комнаты дома, точно описанного Родольфом во время его поездки с Певуньей.
Толстый ковер лежал на полу, огонь пылал в камине, и два огромных букета китайских астр всевозможной расцветки стояли в двух хрустальных вазах, распространяя вокруг себя легкий бальзамический аромат.
Сквозь полузакрытые решетчатые ставни были видны луг, маленькая речка и холм, поросший каштанами.
Аббату Лапорту, сидевшему у камина, перевалило за восемьдесят, и после революции он стал настоятелем этого бедного прихода.
Трудно было встретить более почтенную внешность, чем у этого аббата с его старческим, исхудавшим и болезненным лицом в рамке длинных седых волос, которые падали на воротник его черной, кое-где заплатанной сутаны; по словам аббата, лучше отдать хорошее, теплое сукно двум-трем неимущим детям, чем разыгрывать из себя щеголя, иными словами, чем менять сутаны каждые два-три года.
Добрый аббат был очень стар, так стар, что его руки вечно дрожали, и иной раз, когда в разговоре он поднимал их, можно было подумать, что он благословляет свою паству.
Родольф с интересом наблюдал за Марией.
Если бы он хуже знал ее, или, точнее, хуже разгадал ее душу, он был бы, вероятно, удивлен тем благоговейным спокойствием, с которым она подошла к священнику.
Тонкое чутье Марии подсказало ей, что стыд кончается там, где начинаются раскаяние и искупление.
– Ваше преподобие, – почтительно сказал Родольф, – госпожа Жорж согласилась взять на попечение эту юную девушку… для которой я хочу испросить и вашего благосклонного внимания.
– Она имеет на него право, сударь, как и все те, кто прибегает к нам. Милосердие бога неистощимо, мое дорогое дитя! Он доказал вам это, не покинув вас в ваших горьких испытаниях… Мне все известно. – И он взял руку Марии в свои дрожащие старческие руки. – Великодушный человек, спасший вас от гибели, исполнил слово Писания, гласящее: «Господь печется о тех, кто призывает Его; Он услышит их стоны и спасет их». А теперь постарайтесь заслужить своим поведением милосердие Господне. Я же всегда буду рад подбодрить, поддержать вас… на той благой стезе, на которую вы вступили. У вас перед глазами неизменно будет назидательный пример госпожи Жорж… А во мне вы найдете внимательного советчика… Господь завершит свое дело…
– Я буду молиться за тех, кто пожалел меня и привел к богу, отец мой… – сказала Певунья.
И почти непроизвольно она опустилась на колени перед священником. Рыдания душили ее.
Госпожа Жорж, Родольф и аббат были глубоко растроганы.
– Дорогое дитя, – сказал священник, – вы скоро заслужите отпущение грехов, ибо являетесь скорее жертвой, нежели грешницей. Как сказал пророк: «Господь поддерживает тех, кто готов пасть, и поднимает тех, кто повержен».
– Прощайте, Мария, – сказал Родольф, вручая девушке маленький золотой крестик на черной бархотке. – Сохраните его на память обо мне; сегодня утром я велел выгравировать на нем число этого дня – дня вашего освобождения… вашего искупления. Скоро я приеду навестить вас.
Мария поднесла крестик к губам.
В эту минуту Мэрф открыл дверь в гостиную.
– Господин Родольф, – сказал он, – экипаж подан.
– Прощайте, отец мой… прощайте, милая госпожа Жорж… Я вверяю вам ваше дитя или, точнее, наше дитя. Еще раз прощайте, Мария.
Опираясь на г-жу Жорж и на Певунью, которые направляли его неверные шаги, почтенный аббат вышел из гостиной, чтобы проводить Родольфа.
Последние лучи солнца ярко освещали эту примечательную и скорбную группу.
Престарелого священника, олицетворяющего милосердие, прощение и вечную надежду…
Женщину, испытавшую все несчастья, какие могут поразить жену и мать.
Юную девушку, едва вышедшую из детского возраста, которую нищенство и гнусная преступная среда толкнули некогда в омут порока.
Родольф сел в коляску, Мэрф поместился рядом с ним…
Лошади тронули и помчались во весь опор.
Глава XV. Свидание
Поручив Певунью заботам г-жи Жорж, Родольф, все так же одетый по-рабочему, стоял в полдень следующего дня у двери кабака «Корзина цветов», расположенного неподалеку от заставы Берси.
Накануне, в десять часов вечера, Поножовщик пришел на свиданье, назначенное ему Родольфом. Читатель узнает из продолжения этого рассказа о результате их встречи.
Итак, был полдень, дождь лил как из ведра; вода в Сене, вздувшейся от непрерывных дождей, сильно поднялась и залила половину набережной.
Время от времени Родольф нетерпеливо посматривал в сторону заставы; наконец, увидев вдалеке мужчину и женщину под зонтом, он узнал Сычиху и Грамотея.
Оба они преобразились; разбойник отказался от своего отрепья и от выражения зверской жестокости; на нем был длинный редингот из зеленого касторина, на голове – круглая шляпа; его галстук и рубашка поражали безупречной белизной. Если бы не отталкивающее безобразие черт лица и не хищный блеск жгучих бегающих глазок, его можно было бы принять, судя по спокойной, уверенной походке, за добропорядочного буржуа.
Одноглазая тоже прифрантилась, надела белый чепчик и большую шаль из шелковых охлопков, подделку под кашемировую; в руке она держала объемистую корзину.
Дождь внезапно прекратился. Родольф превозмог чувство гадливости и двинулся навстречу отвратительной супружеской паре.
Грамотей сменил кабацкое арго на чуть ли не изысканный язык, который, свидетельствуя об образованности этого человека, до странности не вязался с его похвальбой своими кровавыми подвигами.
При приближении Родольфа Грамотей отвесил ему глубокий поклон; Сычиха сделала реверанс.
– Сударь… я ваш покорнейший слуга… – сказал Грамотей. – Разрешите засвидетельствовать вам мое почтение, весьма рад познакомиться… Или, точнее, возобновить знакомство… ибо позавчера вы почтили меня двумя ударами кулака, способными убить носорога… Но пока что не стоит говорить об этом; то была шутка с вашей стороны… уверен, простая шутка… позабудем о ней… Зато серьезные интересы объединяют нас. Вчера вечером, в одиннадцать часов, я встретился в кабаке с Поножовщиком; я назначил ему свидание здесь на тот случай, если он пожелает быть нашим сотрудником, но он, видимо, наотрез отказался от этого дела.
– А вы-то согласны?
– Если вам угодно, господин… Ваше имя?
– Родольф.
– Господин Родольф… мы зашли бы в «Корзину цветов»… ни я, ни моя супруга еще не завтракали… Мы побеседуем о наших делишках и кстати заморим червячка.
– Охотно.
– По дороге можно будет перекинуться несколькими словами. Не в упрек вам будь сказано, вы с Поножовщиком должны возместить мне и моей жене понесенные нами убытки. Из-за вас мы потеряли более двух тысяч франков. Неподалеку от Сент-Уена у Сычихи было назначено свидание с высоким господином в трауре, он позавчера вечером осведомлялся о вас в кабаке; он предложил нам две тысячи франков, чтобы мы кое-что сделали вам… Поножовщик приблизительно объяснил нам суть дела… Да, чуть не забыл, Хитруша, – обратился разбойник к жене, – сходи в «Корзину цветов», выбери там отдельный кабинет и закажи хороший завтрак: отбивные котлеты, кусок телятины, салат и две бутылки лучшего бонского вина; мы нагоним тебя.
За все это время Сычиха ни на минуту не отрывала от Родольфа своего единственного глаза; обменявшись взглядом с Грамотеем, она тотчас же ушла.
– Итак, я говорил вам, господин Родольф, что Поножовщик ввел меня в курс дела.
– А что значит ввести в курс?
– Правильно… Этот язык несколько сложен для вас; я хотел сказать, что Поножовщик объяснил мне в общих чертах, чего хочет от вас высокий господин в трауре со своими двумя тысячами.
– Хорошо, хорошо.
– Не слишком-то хорошо, молодой человек, ибо Поножовщик, встретив вчера утром Сычиху возле Сент-Уена, не отошел от нее ни на шаг, даже когда появился высокий господин в трауре; вот почему этот последний не посмел к ней приблизиться. Следовательно, с вашей помощью мы должны вернуть эту сумму, не считая пятисот франков за бумажник, который мы все равно не стали бы отдавать, ибо из просмотра бумаг явствует, что они стоят много дороже.
– В нем были большие ценности?
– Нет, только документы, которые показались мне весьма любопытными, хотя в большинстве своем они написаны по-английски; я их храню вот здесь, – сказал разбойник, похлопывая по боковому карману своего редингота.
Слова Грамотея о том, что он имеет при себе бумаги, выкраденные им два дня назад у Тома, очень обрадовали Родольфа, ибо бумаги эти имели для него большое значение. Указания, данные им Поножовщику, не преследовали иной цели, как помешать Тому подойти к Сычихе; в этом случае бумажник остался бы у нее, а Родольф надеялся сам завладеть им.
– Итак, я сохранил их на всякий случай, – сказал разбойник, – ибо я нашел адрес господина в трауре и не сегодня-завтра повидаюсь с ним.
– Если хотите, мы заключим с вами сделку, если наше дело выгорит, я куплю у вас все бумаги; ведь я знаком с этим человеком и они мне нужнее, чем вам.
– Поживем – увидим… Но вернемся к нашему разговору.
– Так вот, я предложил великолепное дело Поножовщику, он сперва согласился, потом отказался.
– Вечно у него какие-то причуды…
– Но, отказавшись, он обратил внимание…