Яма Акунин Борис
Но из темноты вновь раздался сдавленный возглас – Корделия не сдавалась, она звала на помощь! Кажется, впереди был мостик, перекинутый через ручей или овраг. На той стороне светился уличный фонарь.
Пригнувшись, я понесся длинными скачками торабасири. Этот метод бега негоден для больших дистанций – не выдерживает дыхание, зато он очень скор.
Через несколько секунд я был уже на мостике.
– Маса!!! На помощь! – услышал я крик сзади и остановился.
Кто-то напал на Эмму!
При торабасири обернуться, когда разогнался, можно только одним способом: перекувырнувшись через голову. Приземляешься на корточки и застываешь, как вкопанный.
Только это меня и спасло – то, что я перекувырнулся и присел на корточки.
Проделав кульбит, я оказался на той стороне мостика. Сюда уже достигал свет фонаря. У меня над головой просвистело что-то блестящее. Я выпрямился и увидел, как из черноты надвигаются две фигуры – одна потоньше, другая поплотнее.
Знакомый голос сказал на немецком:
– Еще разок. Покажи, что ты умеешь.
Аспен!
Второй человек – тот, что стройнее – сделал быстрое движение: выхватил что-то из-под куртки, кинул. Метательный нож!
Бросок был отличный – быстрый и точный, прямо мне в горло, но теперь я уже изготовился к обороне и качнулся вправо. В следующее мгновение мне пришлось уклоняться от третьего ножа, потом от четвертого. Это был настоящий мастер кунайдзюцу, метания ножей – искусства, которое наши ниндзя довели до совершенства. Только ниндзя, бросая кунай, находятся в постоянном движении, а напарник Аспена стоял на месте. Это его и погубило.
Уклоняясь от четвертого броска, я присел, на глаза мне попался валявшийся у обочины увесистый камень. Я подхватил его и показал метателю, что тоже умею швыряться опасными предметами (как я уже говорил, эту науку я освоил еще подростком). Уворачиваться моего противника не учили. Это очень большое упущение. Ну, то есть он попробовал увернуться, но лучше бы этого не делал – дернулся вбок, повернул голову, и получил удар в висок. Если б в лоб, обошлось бы тяжелым сотрясением мозга, а так, конечно, треснул череп – я понял это по хрусту. Камень я кинул очень сильно, потому что торопился спасать Эмму.
Однако оставался еще Аспен. Куда делась Корделия, было непонятно. Наверное, они оглушили ее, чтобы не кричала и не мешала расправиться с преследователями. Размышлять об этом сейчас было некогда.
Прежде чем броситься назад, к Эмме, я должен был одолеть Аспена – иначе он выстрелит в спину.
В руке у виновника всех наших бед посверкивал вороненой сталью хорошо знакомый мне «герсталь» – револьвер, похищенный у господина.
– Всё, японский Кугель. Твои похождения закончились, – сказал Аспен. – Попрыгал, поскакал, и хватит. Теперь я тебя слопаю.
(Я понимаю, что для такого момента повествования это не совсем уместно, но не могу здесь удержаться от культурологического комментария. В России очень любят сказку про круглый моти, который катится по белу свету в поисках приключений. Его имя Коробокку. Считается, что это очень русская сказка. На самом деле она есть у разных народов. У англичан моти называется Джонни Кэйк, у немцев Кугель. Заканчивается сказка у всех народов трагически: булочку съедают. То, что Аспен обозвал меня не Джонни Кэйком, а на немецкий лад, лишний раз подтвердило гипотезу господина: это и есть Э.П. фон Дорн. Мысль пронеслась у меня в голове, но не задержалась, потому что, когда на тебя направлено дуло револьвера, выпускающего шесть пуль за две секунды, лучше держать голову пустой и прозрачной.)
– Хорошая штука, я оставил ее себе, – помахал «герсталем» Аспен и тут же выпустил в меня весь барабан: бам-бам-бам-бам-бам-бам!
Когда моя голова пустая и прозрачная, а я весь превратился в пружину, попасть в меня очень трудно даже с маленького расстояния. Если в тебя стреляют, нужно стать вихрем «торнадо», который закручивается спиралью. Я видел такой на Диком Западе. Попробуйте, постреляйте в торнадо. Одна пуля, правда, продырявила мне рукав, другая чиркнула по воротнику, третья слегка опалила волосы над ухом, зато остальные три улетели в молоко (не знаю, почему это так называется).
А потом, когда «герсталь» выплюнул все свои заряды, я налетел на Аспена и сшиб его с ног сочным маэгири. Прежде чем бежать к Эмме, я наклонился над упавшим и сказал ему:
– Ты не фон Дорн, ты фан Дорн.
По-английски получилось очень остроумно, потому что fun значит «потешный». После этого я собирался хорошенько стукнуть пленника по голове, чтобы она минут на пятнадцать отключилась. Но Аспен, оскалившись, просипел:
– Фон Дорна захотел? Руки коротки.
Это меня заинтересовало.
– Ты не фон Дорн? А кто же он?
– Его имя можно назвать только шепотом, – еле слышно сказал Аспен. – Наклонись.
Иногда, увы, я делаю ошибки. Я наклонился.
Он рванулся кверху и впился зубами мне в горло. Хватка у него была, как у крокодила, мертвая.
От неожиданности и боли (а мне было очень больно) я сделал еще одну ошибку: ткнул Аспена указательными пальцами в оба уха. Если удары нанесены одновременно, а пальцы натренированы, это мгновенная смерть. В свое оправдание могу только сказать, что я очень волновался за Эмму.
Сунув в карман «герсталь», возвращение которого наверняка порадует господина, я побежал назад, через мостик, в темноту.
Я кричал: «Эмма! Эмма!»
Ответа не было.
Я обежал весь берег, но нигде не нашел ее. Эмма исчезла. В одном месте серая зимняя трава была примята, что-то посверкивало. Я поднял полураскрытый кожаный веер с зеркальцем и окоченел от ужаса. Какое-то время пометался в кустах, больше ничего не обнаружил. Вспомнил о госпоже Эрмин. Кинулся обратно.
Аспен и метатель ножей лежали там же, но Корделии нигде не было. Следов тоже. Оставалось надеяться, что она пришла в себя и сбежала, однако я был не в том состоянии, чтобы надеяться на хорошее. Бедняжку наверняка уволок куда-то третий похититель.
Уже начинало светать.
Я приказал себе перестать паниковать и начать думать.
Что сейчас сделал бы господин?
Он сказал бы: «Ничто и никто не исчезает бесследно. Ищем следы, пока они не остыли».
Следы…
Остались два покойника. Их надо обыскать!
Я вынул фуросики, развернул и стал обшаривать покойников, складывая в платок всё, что найду. Начал с метателя, потому что он был ближе.
Совсем молодой парень, мало пожил на свете, подумал я, но не с сожалением, а с удовлетворением, потому что таким людям на свете долго жить незачем – чем дольше они живут, тем больше успевают напакостить.
Я успел осмотреть только внутренний карман пиджака. Вынул оттуда железнодорожный билет; маленький складной монокль для секретного наблюдения (такими пользуются шпионы) и нечто неожиданное: красивую эмалевую фигурку – райскую птичку. Точно такую же, какая висела на шее у незабываемого Джона Джонса!
Но поразмышлять над находкой мне не довелось – тишину нарушили пронзительные свистки, крики «Halt!». Должно быть, в каком-то из окрестных домов имелся телефон и жильцы после выстрелов позвонили в полицию.
Двое шуцманов в красивых касках с острыми шишечками на макушке застукали меня над мертвецами, шарящим по карманам. После этого оставалось только одно: сматываться.
Я бежал вдоль реки, чувствуя себя растерянным и несчастным. Сзади топали сапогами служивые, дули в свои свистелки.
Жизнь была ужасна.
Эмма исчезла, Корделия тоже, а еще что-то непонятное стряслось с господином. Надо как можно скорее вернуть его в нормальное состояние.
Я понятия не имел, как и где искать наших спутниц. Но Эраст Петрович всегда знает, что делать. Он что-нибудь придумает.
Оторвавшись от своих неуклюжих преследователей, я некоторое время поблуждал по улочкам, а потом по старому каменному мосту вернулся на правый берег реки, в нашу гостиницу.
Было уже совсем светло.
Я так торопился, что даже не ответил на «гутен морген» гостиничному пфёртнеру (это как портье, только очень строгий, немецкий).
В номер я ворвался с криком:
– Господин! Скорее приходите в себя! У нас беда!
Эраста Петровича не было. Его одежды тоже.
Я испытал невероятное облегчение. Господина опоили какой-то дрянью, чтобы похитить Корделию. Наверное, таинственный «Э.П.» приказал не убивать родственника. Но Эраст Петрович стряхнул оцепенение и начал действовать. Теперь всё будет хорошо. Остается только его найти.
– Где герр Фандорин? Он вышел? Давно? – спросил я пфёртнера, вернувшись в фойе.
– Во-первых, с вами поздоровались, а вы не ответили, – деревянно отвечал мне чертов фриц (так называют немцев, когда на них сердятся). – Может, у вас в Китае так и принято. У нас в Германии – нет. Во-вторых, это приличное заведение, и у нас не носятся сломя голову. В-третьих, вы сломали дверь…
Я не стал слушать дальше, а схватил его за голову и три раза стукнул ею о стойку.
– Ваш товарищ полчаса назад уехал, – сказал тогда пфёртнер совершенно нормальным тоном, словно я вышиб из него пробку, мешавшую ему быть живым человеком.
Тогда и я повел себя вежливо.
– Гутен морген. Извините, я очень торопился. И сейчас тороплюсь. Уехал? На чем?
– На карете. – Служитель осторожно потрогал лоб, немножко синий. – Приехал экипаж, два господина прошли в номер и через некоторое время вывели герра фон Дорена.
– Фандорина, – поправил я, ничего не понимая. – Что значит «вывели»?
Эраста Петровича очень трудно, даже невозможно куда-нибудь вывести – особенно если это делают всего два человека.
– Мне кажется, он был нездоров. Еле переставлял ноги. Я решил, что эти господа из больницы.
– Как они выглядели?! – закричал я. – Да говори же ты скорее, пока я тебя снова не стукнул башкой о деревяшку!
– Такие крепкие, в одинаковых черных пальто, в цилиндрах. Похожи на служащих похоронной конторы. Карета тоже черная. И лошади черные.
– Они что-нибудь сказали?!
– Нет.
– В какую сторону поехала карета?
– По-моему, в сторону, противоположную центру…
Пфёртнер смотрел на меня так, что было ясно: как только я отойду, он немедленно наябедничает в полицию. Телефонный аппарат стоял рядом. Поскольку меня наверняка и так уже разыскивают по подозрению в убийстве, далеко я не уйду. Японцу в Марбурге спрятаться так же невозможно, как немцу в какой-нибудь Сагамихаре.
Поэтому я забежал к себе на одну минуту, как следует оделся, взял самое необходимое и выбрался наружу через окно.
В момент душевного землетрясения, когда мир вокруг рушится, нужно не выть и метаться (хоть очень хочется), а, наоборот, застыть, умолкнуть, обратиться в камень.
Так я и поступил. Сел над рекой в густом кустарнике и стал решать самую трудную моральную проблему в моей жизни.
Люди часто называют трудной моральной проблемой ситуации, в которых ничего морально трудного нет. Правильный выбор очевиден, просто очень не хочется его делать. Например, что` морально трудного, если нужно сохранить достоинство, понеся тяжкий ущерб? Никуда не денешься – самоуважение стоит дорого. Даже если приходится заплатить жизнью за то, чтобы потом до конца дней не терзаться сознанием своей низости, это, конечно, печально, но ломать голову тут не над чем. Трудная моральная проблема – когда ты знаешь, что при любом выборе твое сердце будет разбито. Выражусь жестче: когда выбираешь, кого предать.
Все мои спутники попали в беду и нуждались в спасении: бедная, беззащитная Корделия, завладевшая моим сердцем Эмма и мой господин, которому я поклялся служить до смерти.
А я остался совсем один, и мне было не разорваться. Я должен был выбрать, кого из них троих спасать в первую очередь, притом что второй очереди и тем более третьей скорее всего не будет. Двоих придется бросить и предать. Ужасное решение.
Будда мне судья, но бедную, беззащитную Корделию я отставил сразу. Однако терзание между верностью и сердцем продолжалось долго. Как это всегда бывает при тяжких сомнениях, разум сразу начал подсуживать сердцу. Господин-де человек сильный, он выбирался и не из таких передряг, а Эмма, маленькая, храбрая, непреклонная Эмма, отчаянно звавшая меня на помощь и не дождавшаяся ее, совершенно беспомощна в руках негодяев. Я уж даже и вскочил, готовый снова бежать на ту сторону реки, к зарослям, где видел Эмму последний раз. Вдруг там остались какие-то следы?
Но я японец. У нас при столкновении верности и сердца всегда побеждает верность. Даже если сердце при этом раскалывается на куски.
Я брел по берегу реки Лан, смотрел сквозь слезы на круглый холм, увенчанный замком, и просил прощения у Эммы.
Колебания остались позади, я шел спасать господина. Но мое сердце было разбито.
Чтобы взять себя в руки, я сочинил танку. Может быть, стихотворение было не самого тонкого вкуса, но горе не заботится об изысканности.
- Мару-Буругу.
- Круглый, как сердце, город
- Расколот рекой,
- Как расколото горем
- Мое бедное сердце.
Все люди разные
Истинное назначение поэзии – отделить чувство от мысли. Поэтому все великие стихи не очень умны. Они написаны не для ума, а для сердца. Если же пересказывать содержание не красивыми образами, а обычными разумными словами, испытаешь разочарование. Один из самых знаменитых стихов русской поэзии (автор – великий Пусикин) называется «Аната-о айситэ ита». Мужчина обращается к женщине: «Я вас когда-то любил, хотя теперь уже не очень люблю, однако надеюсь, что вас так же сильно, как я, полюбит кто-нибудь другой». Если такое сказать прозой, дама обидится: «Зачем же вы желаете, чтобы меня опять полюбил кто-то, не умеющий любить по-настоящему?» Но когда то же самое проговорено языком сердца, дама это чувствует, и у нее на глазах выступают растроганные слезы. Пускай он несет чушь, думает дама, но как это красиво! Или взять нашу поэзию. Она, конечно, намного умнее западной, поскольку читателю приходится пошевелить мозгами: о чем, собственно, пишет автор? Лягушка прыгнула в старый пруд, раздался всплеск воды – и что? А, так это о неповторимости мгновения, о том, как сиюминутное со звоном ударяется о вечность, догадывается человек, и ему приятно, что он такой умный. Ну а всё же, с точки зрения смысла, Мацуо Басё сочинил чушь. Если каждый раз, когда лягушка прыгает в пруд, погружаться в копеечное философствование, окружающие сочтут тебя глубокомысленным идиотом.
Прошу прощения за это ненужное отступление, отяготившее мой рассказ. Потом я это выкину. Я просто тяну время, прежде чем приступить к описанию одного из самых черных периодов моей жизни. Листаю свой дневник, нахлынули воспоминания, и каждая строчка дается с всё большим трудом.
Танка про расколотое сердце сделала свое дело – помогла мне отделить мысль от чувства. Я сел на скамейку близ реки, поднял воротник, чтобы поменьше мерзнуть и, согласно детективной науке, стал анализировать ситуацию, а затем составлять план действий.
Мы совершили ужасную ошибку, недооценив противника – вот первое, что я себе сказал. А ведь парижские события показали, что мы имеем дело с мощной, предприимчивой и вездесущей организацией.
Она выследила нас и нанесла отлично подготовленный удар, даже серию ударов.
Сначала каким-то загадочным образом вывели из игры Эраста Петровича. Потом похитили Корделию. Заманили меня в засаду (а на мостике была именно засада). Похитили (господи, дай бог чтоб только похитили!) Эмму. Приехали в гостиницу за господином и увезли его в неизвестном направлении. Единственное, что у них не получилось – избавиться от меня.
Потом я стал ломать голову над вражеским замыслом.
Тут было несколько загадок.
Почему всех похитили, а убить хотели только меня?
Вероятно, для Корделии Эрмин у них запланирован финал, изображающий несчастный случай или естественную смерть, предположил я.
Господина они не умертвили, потому что главный акунин «Э.П.» испытывает родственные чувства. И это не Аспен, мы ошиблись.
Но зачем они похитили Эмму? А может быть, ее убили и кинули тело в реку? Мое сердце тоскливо сжалось, мешая дедукции, но усилием воли я отогнал чувства прочь. Приказал себе: «Не разбрасывайся. . Тем более за тремя. Твой заяц – господин, за ним и гонись. О Корделии и даже об Эмме, как это ни горько, на время забудь».
Карета увезла господина в неизвестном направлении и следов не оставила. В таких случаях Эраст Петрович говорил: «Надо построить радугу». Один конец радуги упирается в землю там, где находишься ты. Напрягаешь разум, призываешь на помощь сатори. Это усилие излучает сияющую радугу, которая вторым своим концом должна указать точку поиска.
Я зажмурился, сжал кулаки, попробовал излучить радугу.
За что можно зацепиться, от чего оттолкнуться?
Единственное, что у меня было – предметы, которые я успел извлечь из кармана метателя ножей.
Я повертел в пальцах эмалевую райскую птичку. Что она означает – непонятно.
Кожаный веер я спрятал в карман, поближе к сердцу.
Покрутил монокль. Раздвинул его, заглянул в окуляр. Вещь хорошая, английской работы, но что от нее проку?
Долго рассматривал билет. Германские имперские железные дороги. Проездной билет № 102227. Из какого-то Швебиш-Халля до Марбурга с пересадкой в Штутгарте. На два лица. Отбытие вчера в восемь часов вечера, прибытие в половине третьего ночи.
Первым моим порывом было отправиться на станцию с двойным названием. Но что я там буду делать, в этом Халле? Кого искать? Один пассажир мертв, другой увел куда-то Корделию.
Нет, я только попусту потрачу время. Тем более что господина увезли в карете, а не по железной дороге…
Следующая идея была продуктивнее: отправиться к ван Дорну и потолковать с ним по душам. Вдруг он все-таки что-то знает. Эмма была уверена, что после нашего визита доктор обязательно должен был связаться со своим клиентом. По крайней мере я добуду копию телеграммы и узнаю, что именно вчера было сообщено таинственному «Э.П.».
Но и это не поможет мне добраться до «Э.П.». А совершенно ясно, что найти Эраста Петровича я смогу, только если доберусь до его сатанинского родственника.
В депеше господина полицайрата было сказано, что сведений о телеграфном аппарате, с которого «Э.П.» выходит на связь, нет даже в секретном регистре министерства, а значит, аппарат был получен и установлен за взятку.
Вот он, путь к «Э.П.»! Круг лиц, которые могут предоставить подобную услугу, должен быть очень узок. Может быть, это вообще один чиновник. Надо установить, кто это, а потом я вытрясу из взяточника сведения о том, где находится аппарат. Там же отыщется и «Э.П.»!
Дальнейший ход моих мыслей был уже прост.
Ясно, что помочь в этом деле мне может только Шпехт-сан. А значит, я немедленно отправляюсь в Берлин.
Я посмотрел на часы и очень удивился. Был уже четвертый час пополудни. Оказывается, я просидел над рекой много часов. Это оттого, что мысль много раз ходила по одному и тому же кругу – пока круг не превратился в радугу.
В обычное время мой нетерпеливый живот бурчанием напомнил бы о себе, но есть совсем не хотелось. Заходя веред, скажу, что я ничего не ел и ни минуты не спал все последующие дни, не испытывая потребности ни в пище, ни в отдыхе. В периоды крайнего напряжения сил и чувств обычные нужды исчезают. Я, конечно, читал о верных вассалах клана Отоми, отказавшихся от еды и сна до тех пор, пока они не отомстят за своего господина, но считал поэтическим преувеличением, что они просуществовали так целых семнадцать дней. Теперь тот же путь предстояло пройти мне. И, поверьте, обходиться без еды было не самое трудное.
То, что я столько времени потратил на построение радуги, очень осложнило мое положение, и без того сложное. Я понял это, когда вышел на большую улицу, ведущую к вокзалу. Около афишной тумбы стояли люди. Какая-то фрау рассеянно на меня оглянулась и вдруг вскрикнула:
– Mein Gott! Guk mal![16]
Все тоже обернулись, уставились на меня и вдруг кинулись наутек. Сбежал даже гужевой извозчик, бросив свою повозку. Я остался в одиночестве.
На тумбе висел плакат с крупной надписью «ОСТОРОЖНО: КИТАЕЦ – УБИЙЦА». Под нею рисунок: блинообразная физиономия, ежик коротко стриженных волос и узенькие-преузенькие глазки. За сведения о моем местонахождении полиция обещала 500 марок. Вероятно, за ними все и побежали. А может, от страха. В мирном круглом городе, наверно, редко убивают. Особенно «китайцы».
Все-таки не зря немцев у нас называют «японцами Запада». Это самая четкая и распорядительная европейская нация. Полиция успела не только объявить меня в розыск, но уже напечатала объявления и даже их расклеила!
В растерянности, однако, я пребывал недолго. Это состояние, в котором уважающий себя человек задерживаться не должен.
Прежде всего я, конечно, побежал в сторону, противоположную той, куда удалились местные жители, и забрался в какие-то безлюдные задворки. По счастью, зимой рано темнеет, и довольно скоро наступили сумерки. Я шел, выбирая неосвещенные переулки, и решал непростую задачу: как добраться до Берлина человеку, которому нельзя появляться в людных местах? Ведь на вокзале горит яркий свет, полно народу и несомненно дежурит полиция. Мало выбраться из Марбурга. Чертову афишу наверняка уже развешивают на соседних станциях. Скоро начнут таскать в полицию всех азиатов, обитающих в округе.
По дороге на Фридрих-Вильгельм-штрассе я всё придумал.
В дом ван Дорна я пролез через открытую форточку на первом этаже. Подкрался к кабинету, где доктор давеча принимал нас с господином. Прислушался.
Мне повезло. Хозяин был внутри, шуршал бумагами.
Дверь не скрипнула. Оказавшись за спиной у ван Дорна, я сначала зажал ему рот ладонью, чтобы доктор не заорал, и только потом поздоровался.
– Прошу простить за беспокойство, но у меня к вам большая просьба, – тихо сказал я на самом старательном немецком, потому что решил пока не выходить за рамки вежливости.
Историк вздрогнул и замычал.
– Пожалуйста, не шумите, – попросил его я и, когда он испуганно кивнул, убрал ладонь.
– Ка…кая… прось…ба? – сдавленно прошептал ван Дорн. Его глаз за зелеными стеклами я не видел, поэтому не могу сказать, с ужасом он на меня смотрел или нет. Наверно, с ужасом. Марбург город маленький, и герру доктору уже, наверное, было известно про «китайца-убийцу». Не исключаю, что он даже успел донести в полицию о вчерашнем визите.
– Большая, – повторил я. – Не будете ли вы любезны показать мне телеграмму, которую вы отправили господину фон Дорну после нашего посещения?
Я решил для себя: если доктор начнет отпираться, я перестану быть вежливым. Но ван Дорн сразу сказал:
– Да-да, конечно. Сейчас…
Взял папку, которую я уже видел, вынул оттуда верхний листок.
«МЕНЯ ПОСЕТИЛ НЕКТО ЭРАСТ ФАНДОРИН, КОТОРЫЙ ЯВЛЯЕТСЯ ОТПРЫСКОМ РУССКОЙ ЛИНИИ РОДА, ПОТОМКОМ КОРНЕЛИУСА ФОН ДОРНА. УВЕРЕН, ЧТО ЭТОТ ЧЕЛОВЕК ПРЕДСТАВЛЯЕТ ДЛЯ ВАС ИНТЕРЕС. НЕ ЗНАЮ, «БЕЛЫЙ» ОН ИЛИ «ЧЕРНЫЙ», НО ОПРЕДЕЛЕННО НЕ «СЕРЫЙ». ПРИМИТЕ ЗАВЕРЕНИЯ В ИСКРЕННЕМ ПОЧТЕНИИ, ВАН ДОРН».
Была там и ответная депеша, состоявшая из одного слова DANKE. Отправлена в 4:15 пополудни.
Ничего полезного я не узнал. Это меня расстроило. Однако доктор повел себя со мной безупречно, и я счел своим долгом объяснить, с каким опасным субъектом он имеет дело.
– Скажу вам нечто очень важное, – начал я, – потому что вы кажетесь мне человеком искренним.
– Каким? – удивился ван Дорн. – Я не очень хорошо понимаю ваш акцент.
Но дело было не в моем плохом немецком. Это слово, известное всякому японцу, не переводится на европейские языки.
Однажды господин сформулировал мысль, с которой я поначалу не согласился.
Эраст Петрович сказал: «Человеку кажется, что им владеет много разных мотивов и страстей, но в каждом есть некий главный двигатель, побуждающий тебя к одним действиям и отвращающий от других. Если знать, что это за мотор, суть личности раскрывается, как на ладони. Но большинство не понимает даже про самих себя, что ими движет на самом деле». Я, помню, заспорил и даже не спросил, в чем же его собственный мотор. А теперь, в зрелые годы, думаю, что господин был прав. И угадываю, чт направляло все его действия: отвращение к некрасоте поступков. Не любовь к красоте, а именно отвращение к некрасоте. Потому что он был не творец Добра, а истребитель Зла, это совсем другая миссия.
Мною же всегда владело очень японское стремление к сэйдзицу. В европейских языках нет точного перевода для этого понятия. Каждый раз мне приходилось подыскивать какие-то приблизительные слова, близкие по смыслу.
– Anstndiger Mann[17], – пояснил я ван Дорну, хотя это не совсем сэйдзицу. – Знайте же: ваш клиент – злодей и преступник. Он приказал убить мсье дез Эссара, чтобы завладеть его картиной. И это далеко не единственное преступление вашего «Э.П.». Его подручные сегодня похитили моего друга, которого вы вчера видели, и еще двух женщин. Мой вам совет: прекратите все сношения с фон Дорном. Это очень опасный человек.
– О боже, – пролепетал ван Дорн, побледнев. – Я так и чувствовал, что добром это не кончится. Слишком уж всё было похоже на сказку. Но какой ужас, что герра Фандорина похитили! Неужели это из-за моей телеграммы?
Я промолчал, чтобы еще больше не отягощать совесть почтенного историка.
– Могу ли я… Могу ли я хоть как-то искупить свою вину? – Его голос дрожал от волнения. – Скажите, я всё сделаю!
– Вы можете сделать три вещи. Вернее, две вещи сделать и одну не сделать.
– Говорите!
– Начну с последней. Пожалуйста, не сообщайте «Э.П.» об этом разговоре.
– Обещаю! Я вообще больше никогда не буду ему писать!
– Во-вторых, есть ли у вас расписание поездов?
– Конечно. Мои исследования понуждают меня много путешествовать.
Он снял с полки брошюру, я открыл ее на страничке «Berlin» и обрадовался. Через полтора часа в столицу отправлялся поезд – как кстати.
– В-третьих, подарите мне, пожалуйста, ваши зеленые очки.
Выходя, я еще прихватил одну из тросточек герра ван Дорна, и на улице превратился в слепого. Шел, постукивал по тротуару палочкой. Если прохожие на меня и глядели, то с сочувствием.
Но меня мог выдать акцент. Поэтому на вокзале я пристроился неподалеку от билетной кассы.
Очень скоро я увидел того, кого ждал: молоденькую медхен, путешествовавшую в одиночестве.
Я замычал, протянул вперед бумажку. На ней было написано: «Высокочтимый (Sehr geehrter) господин или высокочтимая госпожа, я слепой и немой от рождения. Прошу вас купить мне билет до Берлина. Деньги у меня есть».
Напрямую к кассиру я не обратился, опасаясь, что тот предупрежден полицией и настроен на бдительность – может раскусить мой маскарад.
Барышня сначала, конечно, отпрянула. Потом, прочтя начало, нахмурилась – подумала, я клянчу милостыню. А в конце, как и следовало, ыла растрогана доверчивостью бедного калеки – я протянул ей свой бумажник.
Она тоже направлялась в Берлин и купила мне билет на соседнее место, а потом заботливо отвела в вагон и там тоже всё хлопотала. Накрыла меня своим пледом, предложила бутерброд и горячий чай. За плед я поблагодарил, от угощения отказался. Пища не лезла мне в горло.
Мы поехали.
Милая бесхитростная девушка рассказывала про свою милую бесхитростную жизнь (она, как Красная Шапочка, ехала проведать бабушку), я со своим неважным немецким половины не понимал, но просто наслаждался звуками нежного голоса.
Как же я люблю женщин. Если человечество чего-то стоит, то только из-за них. Они добрые, самоотверженные, терпеливые и терпимые, от них исходят любовь, тепло и ласка. А те из них, кто неласков, недобр и нетерпим, обладают другими, еще более драгоценными качествами. Ах Эмма, Эмма…
Мне было всего тридцать девять лет, я пока не вышел из возраста глупости. Я еще не знал, какими бывают женщины.
– Ой, у вас из-под очков слезы текут, – сказала моя спутница. – Вы, наверное, очень страдаете? Представляю, как это ужасно – ничего не видеть, ничего не говорить.
И заплакала сама.
Вот я пишу сейчас эти строки, и мои глаза тоже заволакивает влага. Прошло много лет, но проклятое писательство лишь растревожило старую рану. Зачем, зачем я стал ее бередить?
Не буду продолжать. Тем более что после отъезда из Марбурга мне было не до ведения дневника, и дальнейшие события сохранились у меня в памяти какой-то сумбурной чехардой.
Увы, моя вторая попытка стать писателем вновь оказалась неудачной.
На этом рукопись Масахиро Сибаты обрывается.
Часть вторая
Сокрытое во тьме
Все люди разные
(Продолжение)
Брюнет с черными усиками
Брюнет с аккуратными черными усиками медитировал в позе «Спящий тигр». Это самый лучший способ взять под контроль ярость, которая клокочет внутри. Ярость была не гневная, не горячая, а холодная, никогда не перегорающая, потому что мерзлота, в отличие от огня, пожирающего самого себя, вечна. Медитация сжимала ярость, как пружину, всё существо наполнялось звенящей силой.
Он приготовил себе подарок, небольшой красивый праздник. Потому что любил себя баловать и любил красивое. В конце концов даже бог имеет право на отдых. Вот и в христианской Книге сказано: «И завершил Господь к седьмому дню дела Свои, и почил от всех дел, которые делал».
Глаза с огромными черными зрачками на несколько мгновений открылись, осмотрели помещение. Тонкие губы тронула улыбка. И поглядел Бог вокруг на то, что Он сделал, и сказал себе: это хорошо.
Этюд был подготовлен безупречно. Луч лампы высвечивает зелень нефрита, иероглифы начертаны с элегантной небрежностью, волосы сидящей девы отливают бронзой. Остается только дождаться гостя. Он в пути, скоро будет здесь. Ожидание праздника – тоже праздник. Спешить некуда.
На столе лежала пришедшая накануне телеграмма из Марбурга, во всех отношениях приятная.
Быстрый стук. Голос:
– Господин, экстренное сообщение из Парижа!
Ресницы снова открылись и больше уже не закрывались. Зрачки стремительно сузились. Цвет глаз оказался бирюзовый, с ледяным отливом.
Тронув узкой рукой висок (он был седоватый, словно примороженный инеем), брюнет тихо спросил очень молодого человека, просунувшего голову в дверь:
– К-кто ты? Я тебя раньше не видел.
– Кнобль, дежурный… Я только что закончил школу. Первый день здесь.
Парень очень волновался.
– Я же отдал рафи`ку п-приказ не беспокоить меня ни при каких обстоятельствах. Ни-при-каких.
– Но рафик проверяет посты, а пришла телеграмма. Там написано: «Сверхсрочная. Вручить немедленно».
Сидящий вздохнул, протянул руку.
– Давай.
Прочитал. Поморщился. Блаженное состояние было разрушено, праздник испорчен.
Минувшей ночью ему приснился кошмар. Будто он – не он, а кто-то совсем другой, в ком не леденеет безмолвная вечная ярость, а журчит родник, горячий ключ, и вокруг не ночь, а сияющий день. Никогда, никогда раньше ему не снился день, только ночь, только темнота. Отвратительный сон, не к добру.
Так и вышло. В Париже очередной кризис, требующий вмешательства. И праздник отменяется. Нет времени.
Ярость вонзалась в сердце острыми ледяными иголками, требовала выхода.
Нажал на кнопку, вызвал местного рафика.
– Еду в Париж. Немедленно. – Набросал несколько строчек на листке. – Это отправить Лябурбу.
