Присягнувшая Черепу Стейвли Брайан
Музыканты под утро зачехлили инструменты, но на площадке еще остались несколько упрямых компаний по два-три человека. В паре столиков от нас дурачилась молодая парочка: он все норовил взять ее за руку, а она сердито отдергивала кисть, прижимала к себе и тут же снова выкладывала на стол, словно наживку для рыбы. Еще дальше очень толстый и очень пьяный мужчина уныло напевал, превращая плясовой мотив в погребальный. Прислужники уже начали сдвигать стулья и протирать столики, но нас пока не тревожили.
– Нет, – решила, подумав, Эла. – Не сегодня.
Я этого не ожидала.
– Только что ты ворчала, что я все скрываю.
– Да и скрывай себе. Мне это нравится. – Она осушила бокал и через его край взглянула мне в глаза. – Если никто ничего не скрывает, чего нам искать?
– Мне бы в постель, – покачала я головой, окончательно запутавшись.
– Ты весь день проспала! – закатила глаза Эла и перевела взгляд на полуголого юношу, обслуживавшего наш столик. – И Триему здесь еще надолго работы.
– Мне надо в постель, – повторила я, нетвердо вставая на ноги. – Чтобы завтра быть готовой.
– О? – подняла бровь жрица. – Смею спросить, к чему ты готовишься?
– Кое-кого убить.
Казалось, Глотка только и знает, что бить и пить.
Что этого здоровяка зовут Глоткой, я уже поняла: каждый раз, как он с грохотом опускал на стол деревянную пивную кружку, сидевшие вокруг – тоже солдаты, его подчиненные, – хором голосили: «Глот-ка, Глот-ка, Глот-ка!»
И происхождение клички нетрудно было угадать: его шея мясистой колонной поднималась от тяжелых плеч до ушей. Из-под открытого ворота форменной рубахи виднелись татуировки, большей частью шипастые лозы и сплетение колючек, хотя имелся и корявый рисунок женщины, растопырившей угловатые голые ноги так, словно пыталась – вопреки всякой вероятности – получить удовольствие от его вздувшейся артерии. И вообще весь ублюдок был как его шея: словно кто-то сляпал его из здоровенных кусков мяса, не слишком сообразуясь со строением скелета.
Глотка не пел, зато поддерживал самые высокие ноты хора соратников, колошматя по чему попало: по столу, по собственному колену или по плечу собутыльника, будто доказывал, что пьян и ни о чем не думает.
Я ни тому ни другому не верила.
Правда, он у меня на глазах влил в себя внушительное количество пива и теперь качался на стуле, но качался как-то не так. Движение выглядело нарочитым, наигранным. И глаза у него не блуждали, как у настоящих пьяных, смотрели уверенно. Вроде бы он ничего не замечал за кругом собутыльников, но взгляд безостановочно, быстро и хладнокровно шарил по комнате. И к открывшейся двери Глотка оборачивался неуловимым движением – я сама бы не заметила, если бы нарочно не присматривалась.
Согласно общепринятому заблуждению, крупные мужчины глупы. Я слышала тому десяток объяснений: что мышцы оттягивают кровь от мозга, что головы у них страдают в бесчисленных драках, что им попросту ни к чему острый ум. В театре их обычно представляют смешными тупицами, писатели рисуют придурками среди стройных и разумных созданий. Как видно, мысль, что можно быть сильным и умом, и телом, оскорбляет наше врожденное чувство справедливости. Нам кажется, что существует честный обмен: бедная жизнь или богатая душа, красота или благородство. Только мир устроен иначе. Богиню-родительницу честность и справедливость не волнуют.
Бедиса одаряет благословениями по своей прихоти: одного осыплет здоровьем, силой и мудростью, другому откажет даже в таком простом утешении, как прямой позвоночник. Только смерть уравнивает всех.
Глотка, бесспорно, был еще жив – убить его предстояло мне, – и я с сожалением отмечала, что как раз его Бедиса одарила очень щедро. Я перевела взгляд на его спутников – судя по значкам на аннурской форме, солдат его легиона. Любого из них убить было бы проще. По правде сказать, проще было бы убить даже всех разом. Солдаты были молоды, за годы переходов и боев на Пояснице накачали силу, но, в отличие от Глотки, все они создавались по человеческой мерке. Шеи их казались пучками из позвоночника, пищевода, гортани и нервов, а не архитектурными сооружениями. К тому же они волновались.
Конечно, они скрывали это как умели: смеялись громче обычного, хлопали друг друга по плечам, старательно не замечали соседей – местных жителей, расположившихся за другими круглыми столами и почти невидимых в слабом свете красночешуйчатых фонариков. Кое-кто из солдат пробовал пить наравне с Глоткой, но по тому, как они спотыкались и путали слова песен, делалось ясно – не угонятся. Но и после полубочонка пива они не могли скрыть боязливых взглядов, и руки у них сами собой тянулись к мечам и ножам на поясе. А когда со стойки свалилась глиняная кружка, даже самый пьяный из их компании подскочил, будто ожидая удара.
Разумеется, тут, хоть отчасти, сказались мои старания. Аннур два века с завоевания Домбанга твердил, что город теперь – часть мирного и единого целого, будто вражду можно изжить подписанием пары договоров и отменой прежних пошлин. Обычно мир не так податлив.
Я в свое время проводила свободные часы над огромной рашшамбарской коллекцией старых карт. Впрочем, до сих пор провожу, и вот что поражает меня в этих пожелтевших листах пергамента: королевства и империи могут менять названия, их части могут разделяться или сливаться, создавая видимость перемен, но основные границы сохраняются из века в век. Ни одна империя не объединила земель к востоку и к западу от Анказа. Никакое правление не свело в единое государство города на севере от Ромсдальских гор. И ни одна сила Эридрои не обуздала диких земель Поясницы – тех самых, где лежала дельта реки Ширван и стоял Домбанг. Ни одна, пока не пришел Аннур.
Империя полуденного солнца победила в большом сражении при Домбанге, и легионам картографов пришлось вдруг чертить новые карты, словно тысячелетия гордости и верности можно отменить одним сражением и чернильными линиями новых границ. В городе, хоть и подпольно, осталось старое жречество. Люди еще помнили древние песни. Во дворцах, по мостам еще стояли старинные статуи тех, кто правил Домбангом во времена его свирепой независимости. Аннур чуть не два века принуждал город забыть свою историю, но история, как вода или гниль, проникает в любую щель. И хватило малости красной краски и отпечатка моей ладони, чтобы напомнить всем и каждому: эти легионы под стягом пылающего солнца называют себя защитниками, но они – захватчики.
И видно, солдаты на том конце таверны это хорошо понимали. Громкий хохот и натужное веселье дополнялись короткими мечами – помехой в застолье, зато очень полезным средством, если наружу придется прорубаться с боем. Для моей цели – убийства их командира – это было весьма некстати.