Жребий праведных грешниц (сборник) Нестерова Наталья

Через месяц после Нового года выяснилось, что обе невестки тяжелые. Прасковья – понятно, молодая здоровая жена, которая понесла сразу после свадьбы. «Но Марфа? – удивлялась Анфиса Ивановна. – Неужто у Петьки само наладилось?»

Средний сын Петр не был худоумным, то есть глупым. Он числа в уме складывал быстрее матери, память имел хорошую, лучше Степана в школе учился. Но и умным Петьку тоже не назовешь. Было в нем что-то детское, нелепое, все гы-гы да гы-гы после каждого слова. От этого досужливого гыгыканья Анфиса решила сына отучить розгами, когда Петьке было лет десять. Порола хворостиной, которую с собой носила: гыгыкнет – она его по спине хворостиной. Петька стал пуглив как заяц и ночью мочился в кровать. Анфиса махнула рукой – не действует наука.

Петр был так же высок и широкоплеч, как старший Степан. Но Степа ладно сложен, а у Петьки ноги очень длинные, тулово же короткое, словно кто-то ему на плечи надавил и к земле прибил. У Степана лицо широкое, скуластое, глаза большие, близко к носу посаженные. У Петьки голова яйцом, глаза навыкате, разбежались в стороны, точно хотели за уши спрятаться. Когда они рядом стояли, сходство все-таки проглядывалось, но Петька был как плохо сделанный Степан.

Трудиться Петька не шибко любил, но и не отлынивал: что мать скажет, выполнит от сих до сих, без удовольствия, без инициативы, без хозяйской сметки. Не было у него своей воли, только под чужой жил, по приказу. И нисколько его не расстраивало, что он такой нюхлый. Лыбится к месту и не к месту, гы-гы.

Женила Анфиса Петьку десять лет назад, когда ему только восемнадцать стукнуло. Рано, конечно, зато на какой справной девке! Месяц, второй, третий, пятый после свадьбы проходит – не беременеет Марфа. Плохой знак. Обычно в бесплодии винили женщин. Анфиса тоже про невестку говорила: «Лицом бела, да нутром гнила». На самом деле подозревала Петьку. И не напрасно.

Ходила подслушивать к их спаленке, ухо к двери прикладывала. Возятся, Петька пыхтит, все как положено. Потом вдруг Анфиса слышит голос сына: «Еще чеши! Сильнее чеши!» Чего это она ему чешет? Спину, что ли? Или пятки? Точно дитяти? Потом снова Петькин голос: «Пососать дай!» И раздается чмоканье – как теленок под коровьем выменем кормится. Да что ж у них там происходит? Петька зарычал утробно, и молодые затихли. На следующую ночь Анфиса снова подслушивала, и опять повторилась странная спектакля.

Не нравилось все это Анфисе, поэтому затеяла она откровенный разговор с Марфой. Отозвала в сторонку и стала допытываться. Сначала намеками, но Марфа-дура, как будто свекрови приятно такие допросы вести, только краснела и мыкала. Тогда Анфиса прямо спросила, как Петька ей вставляет. Оказалось, вовсе не вставляет! Силы небесные, у нее невестка нераспечатанная!

А с другой стороны, могла бы Анфиса терпеть год-два мужа, который «почеши» и «дай пососать»? Анфиса бы его, даже Ерему, поганой метлой до околицы гнала бы. Марфа терпит. Такая святая?

В святость современниц Анфиса не верила. Святые девы в других, израильских обстоятельствах обитали. А у сибирских баб страсти-желания неосуществленные – что пыж, забитый в дуло ружья. Задел курок, порох вспыхнул, пыж погнал вперед с громадной скоростью дробь – кого не убьет наповал, того покалечит.

Анфиса не любила вспоминать про визит к доктору. Доктор был пьян и обозвал ее Антуанеттой.

Специально повезла Петьку в земскую больницу, подальше от глаз односельчан. Дождались очереди, вошли в кабинет. Доктор не то чтобы вусмерть пьян был, но изрядно.

– На что жалуетесь? – спросил и громко икнул.

– Вот сын мой, полгода женат, детей нет.

– Полгода не срок, и-ик! Раздевайтесь!

– Чего? – оторопела Анфиса.

– Я не вам, мамаша! Прикажете по прекрасным глазам вашего сына мне его половое бессилие определять? Вы, мамаша, за дверью подождите. Снимай порты, герой, и показывай свое хозяйство.

Анфиса вышла, села на лавку, и почти сразу раздался столь дикий крик боли Петра, что она чуть не свалилась, а некоторые люди из очереди испуганно вскочили. Петр вылетел из кабинета, на ходу натягивая штаны, и рванул к выходу.

– Мамаша, зайдите! – послышалось из кабинета.

Анфиса вошла. Доктор промокал усы платком – только что выпил, не таясь, стопка рядом стояла. Он выдвинул ящик стола, убрал стопку и обратился к Анфисе:

– У вашего сына, научно говоря, фимоз – узость отверстия крайней плоти или ее приращение.

У Анфисы еще стоял в ушах страшный крик сына, и она ничего не понимала из слов доктора.

– Чьей плоти? – спросила Анфиса.

– Не моей и не вашей, – хохотнул доктор и снова громко икнул. – Вы знаете, как устроен мужской член, по-вашему выражаясь, елда, уд, или как там вы еще величаете сей орган любви, а также, ик, мочеиспускания?

Анфиса вспыхнула, пошла пятнами.

– Спрашиваю, – продолжал доктор, – потому что бабы наши, нарожав десяток детей, в глаза не видели, каким аппаратом этих детей им заделали. Вот и вы, мадам, смутились. Между тем в этом нет ничего срамного. Какая, по сути, разница: нос или уд? Функционально, то есть с точки зрения физиологии, конечно, разница колоссальная, но и то и другое не более чем орден… то есть орган… Хотя у некоторых такой орган, что никакого ордена не надо. Увы, это не про вашего сына.

Доктор взял листок бумаги, нарисовал на нем непонятные загогулины.

– Вот как устроен нос… При чем здесь нос? – спросил он сам себя, тупо уставившись на рисунок. – Нос не ваш случай. – Доктор перечеркнул загогулины и нарисовал колбаску. – Это мужской член.

– Какого мужика? – спросила Анфиса, мгновенно поняв, что вопрос ее глупый.

– Вы на меня произвели впечатление разумной женщины, – скривился доктор. – Как же я устал от вашего невежества. Любого мужика! – повысил он голос. – Смотри сюда! Тут на конце головка. Если ты, баба, меня спросишь, чья головка, я тебя выгоню!

Будь доктор трезв и строг, Анфиса заробела бы, но доктор был хмелен. А пьяные все одинаковые – что генерал, что мужик. Генералов Анфиса не видала, а на пьяных мужиков насмотрелась и выводы давно сделала.

– Не шибко разоряйся! – стала понемногу приходить в себя Анфиса. – На народные деньги содержишься! Лечить поставлен, так лечи!

– По сути, вы, мадам, правы! Простите великодушно! – От гнева доктор легко вернулся к благости. Он пьянел все больше и больше, а людей-то в коридоре еще десятка два. – Итак, головка. – Доктор пририсовал к колбаске шляпку от гриба. – Она закрывается кожицей, которая именуется по-научному крайней плотью. В норме, то есть у всех мужиков, кожица сдвигается, легко обнажая головку, и происходит великий акт… И-ик! – дернулась голова у доктора, он потерял мысль, перескочил на другое. – Мария-Антуанетта, жена Людовика Шестнадцатого… Юная, милая, прекрасная, вздорная, избалованная, но все равно прекрасная, окруженная интриганами… детей нет, династия в опасности, у Людовика фимоз… Император Иосиф специально приезжает в Париж, чтобы уговорить короля сделать операцию…

Доктор говорил мечтательно, словно вспоминал свою молодость, проведенную в других краях и странах. Анфиса кашлянула, напоминая о себе.

– Операция, только операция, – вернулся к ней доктор. – Несложная, хотя и болезненная в его возрасте. Вроде обрезания, как у жидов и татар. Все, иди, Антуанетта, зови следующего.

Петр ждал ее у саней, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Заканючил, как малый ребенок:

– Мама, мама, он меня как дернул! Так больно, мама!

Анфиса, красная от пережитого срама, внутренне кипящая, постаралась говорить спокойно и ласково:

– Петруша, доктор говорит, операцию надо делать…

– Нет, нет! – замахал сын руками испуганно.

– Ты ить женат, надо, чтоб по-людски, как остальные мужики…

– Нет, нет!

– Петя, пожалей Марфу!

– Нет, нет! Сбегу!

Редко бывало, чтобы он не слушался. А тут Анфиса видела – так боится, что против матери пойдет, против черта, прости господи.

– Я тебе сбегу! – заехала она сыну по уху. – Садись в сани, поехали!

Анфиса не была королевой, и императора, который сына уговорит под нож идти, у нее тоже не было. Даже муж отсутствовал, на войну забрали. Конечно, можно Петьку скрутить, пятерых мужиков взять, держать его будут. И смотреть, как ее сыну елду обрезают? Неизвестно еще, что после операции с Петей случится. Умом тронется, будет совсем малахольным, внуков Анфиса не получит, а сын начнет в постель дуть, как в детстве. Пусть уж будет как есть, как Бог рассудил.

Когда Анфиса узнала про беременность Марфы, ночью ей приснился страшный сон. Будто держат Аким и Федот сына Петра, у того порты спущены, а Анфиса когтями у сына между ног дерет, дерет… Кровь так и хлещет во все стороны, на Анфису брызжет, лицо все залито, руки по локоть красные… Проснулась от собственного крика в холодном поту. Предчувствие нехорошее подступило, сердце сжалось и колотится, дятлом стучит, горечь во рту. «Это я с вечера жирного поела, – успокаивала себя Анфиса, – вот и привиделось. Надо молитву прочитать». Она бормотала слова молитвы и знала, что жирные пироги с гусятиной тут ни при чем. Предчувствовала беду.

Но никакой бедой в их доме не пахло. Напротив, стало веселей, радостнее, улыбчивей. Начались перемены со Степановой женитьбы, и были связаны они с Прасковьей. Вроде и тихая, и скромная, и пугливая, а пришла и точно святой водой жилище окропила. Рядом с ней становилось благостно, легко, чисто. От ее обращения, улыбки, взгляда, который Парася со временем перестала прятать, исходили волны доброты. Они касались других людей, вызывая ответный посыл сердечности. В присутствии Параси казалось невозможным грубить, сквернословить, дурно отзываться о людях, яроститься. Чары ее не действовали только на Анфису Ивановну, которая была вообще глуха к человеческому обаянию, а к добросердечию невесток – вдвойне. Они, невестки, не для умиления предназначены.

Ревнивого неприятия добавил еще и Ерема, сказавший про молодую сноху:

– Как цветок нежный в дом внесли.

Однажды Еремей привез саженец в горшочке, сказал жене, что вырастет из него растение в потолок высотой и красоты африканской. Велел заботиться, поливать. Анфиса для порядка поворчала, но иметь в доме «африканца», как окрестили растение, ей нравилось. Перед соседками с притворной докукой хвасталась:

– Прет и прет этот фриканец. А как зацветет, плоды даст? Вдруг они ядовитые? Дети не ровен час полакомятся.

Анфисе завидовали. Растение не цвело, под потолок не вымахало, но за два года поднялось на полтора метра, поражало нездешней формой резных листьев и цветом – зеленым в красноту. Еремей, когда приезжал, делал новые кадки, лично пересаживал африканца. А потом растение заболело, пожелтело, стало ронять листья. Анфиса написала об этом мужу, в ответном письме он велел растение удобрить – развести куриного помета и полить африканца. Наверное, Анфиса перестаралась, слишком крепкий раствор сделала. Африканец в неделю сгорел. Нюраня плакала, Анфисе было досадно. Но Анфиса никогда долго не сокрушалась о том, чего исправить было нельзя.

– На чужой стороне и весна не красна. Что где рождается, там и пригождается, – сказала Анфиса и выкинула растение.

С такой же решительностью она относилась к животным. Одряхлевших собак, неспособных нести службу, велела пристреливать, не кормила из жалости. Да и бесполезные люди, старики например, остро чувствовали, что Анфиса вычеркнула их из ближнего круга тех, кто имеет силы для труда, голодом стариков не морит, но глядит равнодушно, как на пустое место. Доживай, мол, но не докучай.

Степан, приходя домой, спрашивал жену, не обижала ли ее свекровь. Узнавал не таясь, в присутствии Анфисы Ивановны. Парася, всегда встречавшая мужа с радостной улыбкой, мотала головой и искоса, словно извиняясь за бестактность мужа, поглядывала на свекровь. Анфиса только усмехалась. Она знала, что отложенная кара страшней исполненной, ожидание наказания часто тяжелее самого наказания. Невестка, каждую минуту ждущая свекровиного гнева, куда покладистее и удобнее, чем поротая-перепоротая. Кроме того, Анфиса опасалась, что в ответ на ее лютость Степан уйдет, отделится, заживет своим домом. Этого Анфисе решительно не хотелось.

В глазах двух молодых женщин, носивших под сердцем детей, плескались удивление, восторг, страх и надежда – поразительная смесь чувств, порожденная тем таинством, что происходило внутри их тел. Мужчины тоже стали улыбчивее, расслабленнее, чаще шутили. Даже Аким и Федот, чьи сердца давно обуглились от перенесенного горя, поддались общему настроению.

Как-то Нюраня спросила работника:

– Дядя Федот, в клети мои саночки были, куда делись?

– Безрукий клеть обокрал, – ответил Федот, – голопузому за пазуху поклал, за ними слепой подглядывал, глухой подслушивал, немой «Караул!» кричал, безногий в погоню побежал.

Все рассмеялись. Анфиса, творившая тесто на пироги, оглянулась, посмотрела на работника. Впервые увидела на его лице подобие улыбки, больше похожей на кривую ухмылку. Акима она однажды застала за тем, что тот вырезал деревянную погремушку для младенца. Аким хозяйки не заметил, строгал ножом по деревяшке, дергал головой, смахивая со щек катившиеся из глаз слезы.

– Совсем с ума все посходили! – буркнула Анфиса.

Прасковья и Марфа то и дело о чем-то шушукались, Нюраня пыталась участвовать в этих разговорах, но ее со смешками отсылали прочь или переводили разговор на другое, для девчоночьих ушей позволительное.

Нюраня, как никто другой чуткая к переменам настроения, любившая задор и веселье, наслаждалась теплой обстановкой в доме. Мама почему-то эту обстановку допускала, хотя обычно давила всякое балобольство, шум и суету. У Нюрани вдруг появились две старшие сестры – добрые, смешливые, заботливые. Марфа-то была и раньше, не бранилась, не ругалась, рук не распускала, но ходила точно приспатая, безучастная – как больная корова. А теперь вслед за Парасей и подмигнет, и вкусненьким тайком от мамы одарит. Выслушает Нюру-трещотку, которой надо про все, что на улице поймала, рассказать, откликнется – пошутит или замечание толковое сделает. А Парася – это слов нет, подарок из подарков Нюре. Брату Степану тоже, конечно, но он ведь только вечером приходит, а в Нюранином распоряжении Парася весь день. Даже уроки за нее делает, если прикинуться, что у самой не выходит.

Нюраню называли «наша коза», потому что она любила скакать – вприпрыжку носилась по двору и в доме гарцевала, не могла долго усидеть на месте.

– Уймись, коза! – бросала через плечо мама. – Опять что-нибудь посшибаешь.

– Я коза, бе-бе-е-е! – Нюраня приставляла к вискам указательные пальцы и этими «рожками» принималась всех бодать.

Они включались в Нюранину игру – увертывались, притворно пугались или хватали девочку в обнимку: «А мы свяжем эту козочку!» Или свои рожки выставляли: «На козочку бычок пошел!»

Запрыгнув на спину брату Петру, Нюраня из козочки превращалась в кавалериста, размахивала рукой и верещала:

– Сотня, к бою!

Петр с гыгыканьем прыгал по хате.

Осмелев, Нюраня даже на маму шла в атаку.

Потеряв терпение, Анфиса хлестала детей полотенцем:

– Уймитесь, черти! Ишь, расшалились. Делать нечего? Я вам найду занятье!

Нюране, рослой, как и все Медведевы-Туркины, в тринадцать лет можно было дать шестнадцать, почти девушка. Но Нюраня оставалась ребенком, шаловливым и проказливым.

– Чисто дитя, – говорила Анфиса мужу.

– И ладно, – отвечал Еремей, с любовью глядя на разыгравшуюся дочь. – Пусть скачет-веселится, пока можно. Еще натрудится и нагорюется в жизни.

Анфиса ревновала мужа ко всем, даже к родной дочери. Ей-то, Анфисе, не доставалось таких любовных взглядов и улыбок.

Марфа

Когда Марфа поняла, что беременна, она словно проснулась. Вся ее предыдущая жизнь была сном – тягучим, серым, безрадостным.

Мать Марфы происходила из спрятанной в тайге деревни строгих староверов. Отец Марфы оказался там случайно. Двадцатилетний ямщик в метель сбился с дороги и замерз бы, не наткнись на него охотники. Его привезли в деревню, поместили в сарай, бросили тюфяки, одеяла, дали посуду – все это потом сожгли бы, даже чугунки, в которых готовили еду для «поповца», не пожалели бы, выкинули. За добро и спасение ямщик отплатил тем, что, едва поправившись, затащил в сарай подвернувшуюся девицу и слегка потискал. Интересно было, на какой лад у баб-староверок все устроено. На тот же, что и у простых баб? Интерес едва не обернулся погибелью. Пришлось выбирать: или голову под топор, или жениться. Домой приехал с женой, которая была ему что собаке седло. Так и не полюбились: ни он ее сердца не растревожил, ни она его не взволновала, друг другу не простили сломанной судьбы.

Богомольная мама с пеленок воспитывала Марфу (других детей не было) в покорности и смирении. Надо молиться и трудиться, не шалить, не гулять, не бегать с деревенской ребятней, не водить с девушками хороводы. На Марфе лежит грех родителей, который она должна замолить служением Богу и праведным трудом. Мать мечтала, чтобы дочь ушла в обитель. Мать по-своему любила Марфу, и монастырское бытие в сравнении с жизнью среди поповцев казалось ей счастьем.

Марфа помнила момент, когда разуверилась в Боге. В том, что Он существовал, сомнений не возникало. Но Бог был злой, недобрый, милости от него Марфа никогда не получала. Бог устами мамы велел замаливать грех родителей. Но разве Марфа виновна в их грехе?

Мама уже болела, лежала на кровати. Марфа при свете керосиновой лампы читала вслух Библию. К четырнадцати годам она прочла Библию и другие святые книги от корки до корки раз десять или двадцать – не понимая содержания, не запоминая. А по улице шли на супрядки девушки и парни, заливисто смеялись, играла гармонь…

– Что ты там бормочешь? – спросила мама. – Не слышу, громче!

– Не верю, не верю в Тебя, – тихо твердила Марфа. – Ты злой, плохой, не верю…

Испугалась своей смелости до дрожи. Но кары за богохульство не последовало. Не грянул гром и не убил Марфу.

– Пойду теля проверю, – поднялась она и вышла из дома.

И в коровнике, прислонившись к стенке, глядя на потолок, ждала, что рухнет на нее крыша, прольется огонь страшной кары. Вспомнились слова: «Величием славы Твоей Ты низложил восставших против Тебя. Ты послал гнев Твой, и он палил их, как солому…» Марфа ждала «в огне пламенне, дающаго отмщение неведующим Бога» и в то же время чувствовала, что готова к этой каре и не отступится, и приятно хмелела от своей храбрости. Крыша не рухнула, и огонь не пролился, чаша Божьего гнева на нее не опрокинулась.

На два протеста: отказаться от Бога и от затворничества – у Марфы воли не хватило. До маминой смерти, которая случилась через год, Марфа так и жила монашкой-трудницей, втайне проклявшей Бога. В гробу мама лежала с мирным выражением лица, с легкой улыбкой, словно в конце концов обрела счастливое пристанище. Отца на похоронах не было, он давно устроился на почтовую станцию ямщиком и домой заглядывал редко. К дочери относился с таким же презрением, как и к жене.

Марфу забрала к себе тетка, сестра отца. Она была женщиной сварливой, желчной, обиженной на весь белый свет. Слова в простоте не скажет, только с упреком ядовитым. А все потому, что муж гулял. То ли в самом деле гулял, то ли придумывала – поди разберись.

После маминой смерти от пятнадцати до семнадцати годков Марфа вдруг стала расти и крепчать в кости – вытянулась, налилась силой.

– Одёжи не напасёсся. Все прет тебя и прет на дармовых хлебах, – говорила тетка.

Про дармовой хлеб было несправедливо – Марфа трудилась на совесть, теткино хозяйство благодаря племяннице заметно улучшилось. Марфа была хороша собой – ладная, статная. В ней чувствовалась смиренная сила – как в покладистой кобылице, которую работа не изнуряет, а только прибавляет крепости в теле.

Тетка Марфу на гулянки тоже не пускала. Мама из боязни греха велела дома сидеть, тетка – из вредности. Неизвестно, сколько бы тетка продержала Марфу в черных батрачках, если бы не вздумала племянницу к мужу взревновать. Совсем с ума съехала, детей своих заставляла за отцом и Марфой следить. Не зря говорится: ревнивой, что вшивой, спокойно не спится.

И тут случилось негаданное, хотя и давно страстно ожидаемое счастье. Анфиса Ивановна Медведева присмотрела Марфу, посватала за своего большака Степана. Тетке жаль было терять дармовую работницу, но ядовитая ревность оказалась сильнее. Марфа видела несколько раз Степана. Красивый, могутный – из другой жизни, куда Марфа и мизинчиком не совалась. Два месяца после сговора для Марфы стали праздником души. Мутный серый сон сменился розовым, багряным, солнечным.

Бывает, баба выплачется от горя. А Марфа измечталась – от счастья грядущего. Чего только ей сны наяву не дарили, каких она только себе обещаний не давала – сделать Степана счастливым, служить ему истово. Жизнь, впереди лежащая, казалась раем земным.

Но баба выплачется – занозу из сердца вытащит, а измечтается – глубже загонит. Врастет игла в сердечную плоть, клещами не извлечь.

Когда оказалось, что мужем ее станет не Степан, а Петр, Марфа так растерялась, что ничего не соображала, привычно подчинялась чужой воле. И кончились багряные сны, и вернулись мутные, хуже прежних. От супружеских выкрутасов Петра ее воротило, свекровь Анфиса Ивановна, как прежде мать и тетка, заставляла трудиться и трудиться. Видеть Степана, желанного и недоступного, подавать ему завтрак или ужин, трудиться с ним бок о бок в поле – вот все счастье. Потом, когда война с германцем началась, Степан в тайгу ушел. Но за три года любовь Марфы к нему не сгинула, только еще больше обросла несбыточными мечтами.

Это случилось, когда Марфа через щель незатворенной двери в комнату молодоженов увидела, как Степан подхватил жену на руки, закружил. Прасковья его руками за шею обхватила и, смеясь, целовала в лоб, в щеки, в шею…

Ненавидеть людей Марфа не умела, ненавидела только злого Бога. Парася, законная жена Степана, – добрая, смешливая и пугливая. К ней Бог милостив, а к Марфе за грехи родителей жесток. Так я тебе, Бог, не дам больше меня казнить!

В сеннике был крюк на потолке. На этом крюке Марфа решила повеситься. Стояла на скамье, прилаживала веревку, руки дрожали не от страха, а от нетерпения – скорее хотелось удушиться, а петля не получалась.

– Ты что это, девка, удумала? – раздался вдруг за спиной голос свекра Еремея Николаевича.

Он случайно здесь оказался: шел за доской в сарай, услышал возню в сеннике, заглянул.

Еремей обхватил сноху за пояс, стащил со скамьи. Веревка, которую Марфа держала в руках, упала змеей, оплела обоих.

– Ты что? Что? – повторял испуганно Еремей. – Ты чего?

– Не могу! – простонала Марфа. – Пустите, батюшка! Не могу я так больше жить! Лучше смерть.

Марфа смотрела на Еремея сухими, лихорадочными, без слезной влаги глазами. В них были боль и отчаяние такой силы, что, окажись на месте снохи мужик, Еремей разжал бы руки – иди, человек, вешайся, я не вправе обречь тебя на продолжение земных страданий. Еремей никогда не задумывался о судьбе Марфы, а теперь ее горести враз открылись ему. Неудалый отец Марфы, бросивший семью. Мать, вечно закутанная в черное, истово богомольная, нелюдимая, потом тетка, злая и придурочная, муж Петр губошлеп, свекровь доброй матушкой не стала, и забота ее о невестке не более, чем о скотине…

Жалость к Марфе растопила сердце Еремея, а вслед за жалостью вспыхнуло желание.

– Ну, будет, будет… – Он не отпускал Марфу, сначала пальцами свободной руки вытирал у нее слезы со щек, потом губами собирал…

Гладил ее ласково и медленно раздевал, говорил нежные слова, которых Марфа никогда не слышала, успокаивал и чутко откликнулся на то, что ей не понравилось, когда захватил губами сосок. Отпустил и стал ушко языком щекотать.

Муж Петр к Марфиным сосцам по ночам тянулся, кусал и чмокал, ерзал, пыхтел. Так противно было, хоть вой. Крепилась, терпела, пока он не пустит лужицу ей на живот или на ляжку, не откинется, не захрапит.

Это был грех. Но ведь Еремей Николаевич – свекор, ему видней, как правильнее. Бог грех не любит, а Марфа Бога не любит. Пусть Бог подавится!

На стылом зимнем сене Марфа стала женщиной. Она не пережила плотской радости, потому что в какой-то момент стало очень больно, едва не вскрикнула, зубами губу закусила. Свекор Еремей Николаевич в ее девичью преграду продолжал тыкать и тыкать, словно кол забивал. Это он Богу по лбу бил. Так Богу и надо! Измывался над Марфой, пусть теперь сам покорежится!

– Натворили мы с тобой делов, Марфа, – сказал Еремей Николаевич, когда все закончилось, когда расправлял по ее ногам юбки.

– Вы меня, батюшка, из петли вынули, с того света вернули. Я вам не судья. А в Божий суд давно не верю.

– Да? – удивился Еремей Николаевич. – Экая ты, однако!

Потом у них еще несколько раз случилось. По обоюдному сговору, вернее – скорому перегляду. Глазами встретились, договорились без слов, схоронились в сеннике или в амбаре…

Анфиса ничего не замечала. За Марфой она давно не следила. Тетёха и есть тетёха. Хотя, когда открылась Петькина ущербность, зорко наблюдала – не найдется ли охотник Марфу распечатать, не потянется ли невестка к чужой елде. К члену с головкой, как говорил доктор, чтоб этому доктору в гробу перевернуться, если помер, или коростой покрыться, если жив.

Так бывает, когда ждут-ждут опасности, но она не приходит, и постепенно бдительность угасает. Какой-нибудь дом ограбят варнаки, хозяева бдительно каждую ночь замки проверяют, а через месяц-другой спокойной жизни снова забывают ворота запереть.

Когда Марфа поняла, что беременна, ее тяга к ласкам свекра вмиг исчезла. Марфа проснулась. Теперь – навсегда. Никто не мог забрать у нее счастья – крохотного дитятки, которого растила под своим сердцем. Марфа стала другой по-настоящему. Презрение к мужу, страсть к Степану – все отошло в сторону, ничто не имело ценности в сравнении с ней самой. Впервые в жизни Марфа чувствовала гордость не от копеечных подарков Степана, не от скупой похвалы мамы, тетки или свекрови. Она, Марфа, была сама по себе и гордость, и благодать, и надежда, и будущее багряное.

Еремей тоже потерял интерес. Его никогда не возбуждали счастливые женщины. Он испытывал легкий стыд перед женой, но не раскаяние. Не оправдывался мысленно, не ставил себе в заслугу, что вынул сноху из петли. И не пытался Марфу задобрить, чтобы молчала. И по пословице «смалчивай, сноха, сарафан куплю» себя не вел. Стал чуть внимательнее и ласковее к Марфе, и только.

Еремей легко расставался с земными страстями, но был безоружен перед страстью к творчеству. Не Марфа стала занимать его мысли и будить желания, а многоярусный наличник с узором, представляющим собой дерево, оплетенное змеей, подбирающейся к чудной птице наверху, который месяц не получался. Еремей переделывал его несколько раз, но изделие никак не удовлетворяло, начинал заново, улучшая детали, и опять не выходило то, что грезилось.

И Марфа, на свой лад, не терзалась, хотя понимала, что виновата. Перед Богом грех для нее был не страшным, а даже презрительным. Бог теперь напоминал Марфе седобородого деда Егора, жившего с большой семьей на краю села. Когда-то Егор Семенович был силен, лют, вспыльчив и скор на расправу. Его все боялись: и родня, и соседи. А теперь из почтения делали вид, что трепещут, когда старик, криволицый и подволакивающий ногу, размахивает палкой и гнусаво бранится. Однажды Марфа видела, как дед Егор замахнулся на Данилу Сороку, а тот ему кулак в нос:

– Уймись, старый! А то и вторую ногу сломаю!

И дед Егор струхнул, бормоча под нос ругательства, заковылял прочь.

Так и Бог, раньше грозный и суровый, превратился в старикашку, который пугает Страшным судом, пылающим огнем, а поделать ничего не может.

Муж Петр права не имел обвинять Марфу, ведь как женщину он ее только мучил. Подушкой Марфа мужа не придавила, потому что смертоубийство было страшным грехом – не перед Богом, а перед людьми и перед собой. Марфе проще было себе петлю на шею накинуть, чем чужую душу погубить.

Она наплела мужу, чья постылость как будто меньше стала, переносимей, не столь тошнотворной, что его, Петра, семя чудным образом в нее затекло и потому она забеременела. Петр поверил и обрадованно загыгыкал. Его радость была не отцовской, без гордости за продолжение рода, а нелепо детской. Точно Петру пообещали братика или сестричку. Отгыгыкав, Петр сказал:

– Мама довольная будет!

Свекровь, когда Марфа ей призналась, что тяжелая, спросила:

– Как у вас вышло-то?

И тут же пожалела о своем вопросе. Выслушивать подробности Анфисе не хотелось. Всего того, что напоминало о позоре в докторском кабинете, она предпочитала не касаться.

Марфа покраснела, глядя в пол, пробормотала:

– Вот, вышло.

– Бог не без милости, – отрезала свекровь. – Что-то кислым тянет, иди проверь, не забродила ли квашня.

Марфа отправилась исполнять приказ, улыбаясь. Она теперь часто улыбалась. За всю прежнюю жизнь столько не улыбалась.

Вина Марфы перед свекровью, конечно, имелась. Но счастье было безгранично велико, и в нем топилась любая вина. Петр глуп, а свекровь Анфиса Ивановна сильна. Глупых и сильных не жалко: первые не поймут, вторые переживут. Кроме того, согрешник Еремей Николаевич вел себя так, будто ничего срамного не случилось, будто так и надо. Свекор – человек добрый и совестливый. Если он не кручинится, если и тени раскаяния и стыда не промелькнет на его лице, то чего уж Марфе этим голову забивать? Как-то Еремей Николаевич заметил: «В чем грех, в том и спасение». Это точно про нее, про Марфу.

Свой грех она положила в сундук, как убирают с глаз долой ненужные вещи, закрыла крышкой и не вспоминала, что там хранится. Всего три вещи, три греха: богоотступничество, любовь к Степану и вот теперь сожительство со свекром.

Проходка

Ожидание детей, которые появятся на свет, сродни ожиданию весны, рождения нового цикла природы, в котором буйство лета – это молодость, осень – пора зрелости и подведения жизненных итогов, спячка зимы – как умирание.

Но и настоящая весна не припозднилась. Ярко светило солнце, на приседающих сугробах рябью плясали синие тени. Ночью примораживало, снег покрывался коркой, которая днем играла радужным самоцветным блеском. Выстуженная земля показалась только на взгорках и в проталинах на дне весело бегущих ручьев. Уже чувствовался легкий дух земли, он носился невидимыми струями, щекотал ноздри. Совсем скоро весенний запах земли – прелый, хмельной, манящий – заполнит все вокруг. И у крестьян извечная тяга к труду на земле станет непереносимо острой. Готовясь к первому выходу на поле, они будут притворно строго покрикивать на домашнюю скотину и птицу, которые беспокоятся так же явно, как люди, чувствуя весеннее обновление и связанное с ним ожидание новых свежих кормов, и спаривания, и сытной летней благодати, и рождения потомства.

Приезд землеустроителей и землемеров раньше, когда началась чехарда с переселенцами, превращался в маленькое восстание, сопровождался криками, руганью, до кулачного боя доходило. Но в двадцать четвертом году перекрой наделов не вызвал бури эмоций. Никто не хотел брать много земли. Зачем корчиться, если излишки урожая потом все равно отберут? Земли нужно ровно столько, сколько требуется на личный прокорм. Сибирские крестьяне, наученные продразверстками, а еще раньше колчаковцами и бандитской шелупонью всякого толка, трудиться на чужого дядю не хотели. С болью в душе Степан каждый год смотрел на захирение, скукоживание хозяйств, на постоянно сокращающиеся пахотные площади, когда-то отвоеванные предками у суровой сибирской земли, а теперь порастающие диким подлеском.

Анфиса к приезду землемеров подготовилась, много часов провела, делая рутинную домашнюю работу, осмысливая, как и власть обмануть, и свой достаток увеличить. В числе преимуществ семьи Анфисы, которые возникли и сохранились только благодаря ее уму, хозяйской сметке, знанию людей и своеобразному отношению к изменениям в политике, имелось одно самое главное. У Анфисы было пять здоровых и крепких мужиков: два сына, два работника и муж. Из многих дворов на пашню, а потом на сенокос и жатву выйдут мальчишки-подростки да девчонки. У вдов сердце кровью обольется, когда обрекут они малолеток на тяжелый труд, но выхода нет – мужиков-то повыкосило в лихолетье, а жить-питаться надо.

План Анфисы состоял из двух частей. Во-первых, она отселила работников Федота и Акима. Бывшую пимокатную мастерскую подремонтировали, утеплили стены, сложили печь, поставили мебель. Теперь работники жили отдельно, хотя столовались в хозяйском доме. На полном основании Аким и Федот могли претендовать на наделы как отдельные хозяева.

Степан прекрасно понимал хитрость матери:

– Они же от тебя ни на шаг! Как телята, без веревки привязанные. Ты с их наделов загребешь и себе на заимках спрячешь!

– Не себе, а нам, – усмехалась Анфиса. – И кто знает, как дело повернется. Может, еще женятся, детей нарожают. А тут и свое хозяйство.

– Как же! – кипятился Степан. – Женятся, нарожают!

– Сам с ними поговори.

– Говорил. Одно твердят: как Анфиса Ивановна скажет. Вот ты, Еремей Николаевич, – поворачивался он к отцу, – как думаешь?

– Я думаю, что ты сам и власть твоя не знаете, чего хотите. То ты о сокращенье земельных угодий горюешь, то тебе земли мужикам жалко.

– Мне не жалко! Я хочу по справедливости!

– Ладил мужичок челночок, а свел на уховертку, – пожимал плечами Еремей.

– Мы по закону для Акима и Федота землю требуем? – спрашивала Анфиса.

– По закону, – вынужден был признать Степан.

– Тогда и спора нет. Может, Акимка да Федотка и не нарожают, а про будущность все равно думать надо. Ты же, Степушка, скоро отцом станешь, а хозяйской мысли у тебя в голове и толечки нет. Весь в отца! Сидит полный день досточки режет! Еремей Николаевич! Я к тебе обращаюсь! – повысила голос Анфиса. – Брось деревяшки, иди плуги проверь! Да и коней подковывать пора! Послал мне Господь работников! У одного политика, у другого деревяшки…

Когда Анфиса начинала браниться и проклинать судьбу, отец и сын считали за лучшее скрыться от ее глаз. Анфиса отпускала, в спины кричала. А попробовали бы другие: Петька, дочь, невестки, работники – ушмыгнуть! Анфиса еще пуще разъярилась бы от такого неуважения, и досталось бы им значительней.

Анфиса отселила бы Петра с Марфой, чтобы свое хозяйство завели, тогда урожай с их наделов пошел бы в общую копилку, то есть в закрома Анфисы. Но была опасность, что и Степан вздумает уйти, своим домом жить, а это Анфисе пока было крайне невыгодно.

Вторая часть плана касалась новых свойственников – матери Прасковьи и ее нищего семейства.

Анфиса была спесива и не любила бедноты. Если уж иметь право ходить с гордым лицом, то не среди голытьбы. Она выросла в обстановке сытого достатка, купеческого благополучия. Бедными в пору ее детства и отрочества были только лентяи да лишенцы. С лентяями разговор короток, лишенцам положена христианская милостыня. На милостыню Анфисина родительская семья никогда не скупилась. Отец и мама своим примером приучили Анфису к тому, что за свое доброе дело, за поданную милостыню ждать благодарности не следует. Потому что ты не ради сладких слов одариваешь, а для спасения своей души и тем, что по милости Божьей имеешь. Эта установка отлично вписывалась в непомерную гордость Анфисы. Ей не требовались излияния благодарственные, она кривилась, когда их слышала. Ей хотелось положения! Если не самой богатой быть, то очень богатой – из первых. Ей нужно было иметь возможность одаривать, которая для Анфисы была важнее самой пылкой признательности. Но в последние годы все переменилось – в бедноту откинуло многих, если не большинство. И вины в том людей не было, и на злой рок, вроде пожара, не попеняешь. Огонь, спаливший хозяйства, был не натуральный, а политический. Однако характер Анфисин он мало поменял – как не уважала она бедноту раньше, так и теперь не любила.

Она многим помогала: семье погибшего брата, племянникам со стороны мужа, старой тетке, троюродным деду с бабкой, у которых не осталось кормильцев. Помощь ее была главным образом продовольственная. Не закармливала, но с голоду помирать не давала. На Анфису произвел жуткое впечатление рассказ одного мужика из Ишимского уезда. У них реквизировали даже семенной хлеб, от голода стали скотомогильники раскапывать. Сибирские крестьяне! Из Ишимского уезда и полыхнуло Восстание, которое подавили кроваво. Бедных и голодающих стало еще больше.

Время от времени Анфиса посылала работников или сына Петра к своей нищей родне на срочно необходимые работы – дырявую крышу починить, печь переложить. Но ходить к Анфисе с просьбами было бесполезно. Челобитчиков она не терпела, как не любила оказывать лекарскую помощь захворавшим односельчанам. Анфиса сама определяла, кому чего требуется. Кроме учета собственных нешуточных запасов, держала в голове крайние нужды нахлебников, помнила, у кого мука кончилась, чьи детишки износили одежду до тряпья.

Когда Степан женился, семья Солдаткиных вошла в число тех, кому покровительствовала Анфиса, не давая помереть с голоду. Прасковья, желая навестить маму и брата с сестрой, спрашивала разрешения у свекрови уйти со двора, но никогда не просила гостинцев. Анфиса Ивановна могла отпустить невестку, а могла запретить и дать грязную работу. Могла щедрый подарок передать, вроде мешка муки или большого шмата солонины, а могла буркнуть:

– Пирогов возьми. Три штуки. Да не с рыбой, а с капустой! Развелось дармоедов!

Прасковья кланялась:

– Спасибо, Анфиса Ивановна! – А больше ни слова. Свекрови не нравилось, когда бедные языками чешут.

Однажды Нюраня, которая обожала с Прасковьей или одна к Наталье Егоровне бегать, стащила из кути для Вани и Кати Солдаткиных оставшиеся от завтрака шанежки. Когда Нюраня вернулась домой, Анфиса Ивановна выпорола ее жестоко. Орала, что из-за Нюрки-воровки теперь Солдаткины зубы на полку положат, с голоду подохнут, корочки сухой больше не получат. Чтоб знала дочь из дома таскать!

Как Нюраня плакала-выла! Стекла дрожали. Еремей Николаевич попытался вступиться за дочь, так и ему досталось за то, что грабительницу выгораживает. Анфиса Ивановна разошлась нешуточно. Два порока: воровство и лукавство – она ненавидела и не прощала. Хотя сама, все близкие знали, на чистом глазу врала Степану про истинное количество своего добра и припасов.

На следующий день Наталья Егоровна, каким-то образом прознав о наказании Нюрочки, пришла с шанежками – своими, испеченными из муки, которую заняла у соседей.

Анфиса Ивановна не из тех, кто быстро отходит, полыхнул и погас, поразорялся, руки распустил, а через несколько минут успокоился и пряник дал. Анфиса Ивановна вспыхивала бурно и горела долго, по нескольку дней могла за провинность корить.

С каменным лицом она приняла от дрожащей Натальи Егоровны гостинец, позвала дочь, ткнула пальцем – велела сесть на лавку. И швырнула перед девочкой узелок с шанежками.

– Ешь! Все ешь!

Нюраня, которая вчера исплакалась до сухой икоты, которую Марфа и Прасковья отпаивали, теперь снова захлюпала носом.

– Я сказала – ешь! Жри, воровка!

Степана дома не было. Он не позволил бы над сестренкой измываться. Еремей Николаевич только со сватьей поздоровался и выскользнул из избы. Невестки, сватья Наталья Егоровна, Анфиса Ивановна и Петр, гыгыкающий, наблюдали, как трясущимися руками Нюраня толкает в рот еще теплые булочки, давится ими…

И все-таки Прасковья свою свекровь любила, потому что не могла не любить всех, кто со Степаном одной крови. Но это была странная любовь – как к солнцу, например. Очень нужно солнцу, чтобы ты его любила? Даже если это солнце согревает сирых и убогих.

Своей угрозы в отношении Солдаткиных Анфиса Ивановна не выполнила. Три недели продержала их на голодном пайке и Прасковью к родным не отпускала, а потом снова послала и пшена, и холста, и шерсти пряденой – ребятишкам теплой одежды на поддевки навязать.

Прасковья безмерно уважала Анфису Ивановну за поистине генеральскую способность руководить большим хозяйством, которое вдобавок делилось на хозяйство явное и тайное. Степа говорил, что хорошие командиры добренькими не бывают, и каялся тихо в их ночных беседах, что недостает ему твердости, что добренький он. Прасковья горячо возражала: не может доброта быть во вред! Однако самодурство Анфисы Ивановны, доходившее до неоправданной жестокости, Прасковья приписывала именно генеральству свекрови. И перепады настроения: суровость и одновременно щедрая помощь, раздаваемая с брезгливой миной, – все это было, по мнению Прасковьи, малой платой за генеральство, от которого многим жилось неголодно.

Анфиса Ивановна никогда в доме Солдаткиных не бывала, а тут вдруг распорядилась, сказала Прасковье:

– Свечереет, к матери сходи. Скажи, воскрестным днем я к ней загляну. С тобой Федот пойдет, на санках кой-шо отвезет. Обратно Степан тебя пусть заберет. Сидит в своем правлении денно и ношно, бумажки перебирает, умаялся поди.

Свекровь без острой надобности беременных невесток на улицу не пускала. А если и выходили они за ворота, то с сопровождающим. На весенней дороге скользко, упадут не ровен час, зародыши выкинут, кровями изольются, матку порвут, и больше детей не будет. Всего этого Анфиса Ивановна не объясняла, Прасковья и Марфа сами знали. Так случилось (двадцать лет назад) с Анфисиной двоюродной сестрой, которая после выкидыша не оправилась и зачахла через несколько лет.

«Санки Федоту свекровь большие или маленькие собрала? – мучило любопытство Прасковью. – И зачем в воскресенье к маменьке заявится? Ой, страшно!»

Санки были большими, и дары на них, холстиной от чужих глаз укрытые, – царские. Зерно всякое, круги замороженного молока (коровы в простое перед отелом, а у Анфисы Ивановны загодя припасено), и сыр, и мясцо вяленое и соленое, бутылка постного масла, репа, капуста, морковь – свои-то овощи на исходе. Конечно, Пасха скоро, а к святому дню Анфиса Ивановна была особенно щедра. Хотя сыну Степану, безбожнику, уступила: не отмечали у них в семье теперь религиозный праздник широко. Яйца красили и куличи пекли, тайком в церкви освящали, но гостей не приглашали, большого застолья не устраивали.

Мать Прасковьи подаркам, конечно, порадовалась, перекрестилась на иконы:

– Дай Бог здоровья Анфисе Ивановне! Не забудь про ее дела праведные, не суди строго за грехи невольные.

– Мамаша! Анфиса Ивановна через три дни к тебе придет.

– Пошто? – оборвалась на полуслове Наталья Егоровна и повернулась к дочери.

– Не спознала я.

– Дык что свекруха сказала-то?

– Что придет.

– Дык пошто?

– Не говорила.

– А по намекам?

– У Анфисы Ивановны намеков не быват.

Мать перепугалась не меньше дочери. Они долго гадали-рядили, но так и не придумали, зачем Анфисе Ивановне понадобилось в гости ходить. Суетливо убирали в доме, и без того чистом в преддверии Пасхи.

Анфису тоже занимали мысли о предстоящем визите, и касались они не самого предмета предстоящего разговора, а одёжи – во что нарядиться? Анфиса редко выходила за ворота. По скудости времен родня, которой не откажешь, праздники теперь устраивала редко и гостей не приглашала. По дворам шастать, сплетни разносить Анфиса была не охотница. Ей самой все на хвосте сороки приносили – как правило, из тех благодарных женщин, кому Анфиса помогла своими подаяниями, или племянницы-тараторки. И теперь Анфису заботил ее внешний вид – надо так одеться, чтобы и не дорого-парадно, и не позорно-скудно, чтобы и дать понять достаток, и не вызвать злопыхательства. Ведь ей предстояло пройти все село, почти из конца в конец. И в этом заключалась вторая сложность. Дорога – чистый лед, а миновав главную улицу, надо повернуть налево, там спуск. Упадет Анфиса и покатит на заду под горку. То-то смеху будет: шла павой, да приземлилась канавой. Послать работников ночью песку на спуск насыпать, палку в руки взять? Все не годится – кривотолки пойдут.

По насупленному лицу жены Ерема видел, что ее что-то заботит, и – редкий случай – поинтересовался, в чем дело. Анфиса сказала, мол, собирается сватью проведать, а на улице склизко, упадет, ноги-руки переломает…

– Юбки задерутся, – подхватил Ерема, прекрасно знавший, как важно для жены выступать боярыней, – и вся деревня твое исподнее будет лицезреть. Я тебе, Анфисушка, на подошвы ботиночек сейчас кошки маленькие сделаю. Вроде тех, с которыми шишкобои на деревья лазят, только крохотные и незаметные.

– Ну, сделай, – вспыхнула от удовольствия Анфиса.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Заговор раскрыт. Заговорщики обезврежены. Император лично прибыл в Академию, чтобы отблагодарить мен...
Башни духов связывают части мироздания. Демиурги сражаются за право, управлять тысячами богов центра...
И снова Алексей Терехин переносится в другую эпоху, на этот раз в тяжкое для России время – вторжени...
Правдивое и захватывающее повествование о полном опасностей плавании и о людях моря, последних роман...
Жизнь Юли - вечная и беспросветная борьба как с собственной сущностью, так и с окружающим миром. Род...
Один из финансовых гениев корпорации Arasaka попадает в альтернативный мир Японии восьмидесятых, где...