Жребий праведных грешниц (сборник) Нестерова Наталья

– Как сложится, – ответил ему Еремей. Вышел за ворота и забыл о госпитале, где все почему-то считали, что он вкладывает в работу душу. А это была просто добросовестность.

Душа же его была намного больше, сложнее и шире, чем можно было подумать, глядя, как он налаживает производство гробов. Бесконфликтность и покладистость Еремея объяснялась его равнодушием. Ему были безразличны человеческие страсти: борьба честолюбий, желание главенствовать, прославиться, разбогатеть. И носители этих страстей – обычные люди – тоже были ему неинтересны.

Он мог очаровать и очаровывал людей, не прилагая к тому никаких усилий, не ставя целью, не желая. Ему приписывали замечательные достоинства, и Еремей никогда не давал повода разочароваться. Но только Анфиса, жена, знала, что в основе его характера лежит равнодушие – ко всему и ко всем, даже к собственной работе. То, что сделал вчера, сегодня уже ему не нравится, неинтересно, постыло. Анфисе достался муж, у которого хозяйская сметка и забота отсутствовали начисто. За тридцать лет супружеской жизни Анфиса так и не смогла с этим смириться. Цедила презрительно:

– Мясо хорошо в пирогах, реки в берегах, а хозяин – в доме.

Она тоже взяла привычку вставлять пословицы и поговорки, но с целью, отличной от мужниной. Хотела бить Ерему его же оружием.

Анфиса у сына спрашивала, кто такая Карла Маркса. Оказалось – мужик, придумавший учение про пролетариат, который есть простые грязные фабричные рабочие. По разумению Анфисы, Карл Маркс секту организовал, вроде молокан или трясунов, только без плясок. Степушку в секту втянул Вадим Моисеевич, ссыльный. Учительница их школьная померла, жид Моисеевич одну зиму ее заменял. По весне новую учительницу прислали, но ребятня, подростки и те, кто постарше, продолжали к Моисеевичу бегать. Книжки он им читал, разговоры вел. Кто ж знал, что плохому научит? Задурил парням головы проклятый жид!

Однако когда Колчака разгромили и Степан властью стал, Анфиса стала думать, что не муж был прав, а сын, и секта правильная. Обещают порядок навести и справедливость. Несправедливостью, чистым грабежом были злодеяния колчаковцев, которые хлеб да скот отбирали, парней силой уводили. Кроме того, название у секты было хорошим – «большевики». Как большаки, то есть старшие, наследники, опора родительская.

Не прошло и года, как «политические взгляды» Анфисы резко переменились.

Укладываясь спать, поостыв, Анфиса думала о том, что надо смириться с выбором сына – Прасковья так Прасковья. Все равно Степку не сломаешь. Только пусть прощения за грубость, непочтение к родителям попросит и, как положено, благословения.

Она нисколько не сокрушалась о том, что обругала сына, и не видела противоречия: Степан к ней с вестью давно желанной, а она в ответ заяростилась. Любое своеволие в семье, попытки жить своим умом, принимать решения без ее ведома вызывали у Анфисы бешеный протест. И хотя на Степана, как и на мужа, ее гнев не действовал, они все-таки без лишней нужды старались не попадать матери под руку. Для остальных же это была наука: поблажек ни для кого Анфиса Ивановна не делает.

Степан

Выйдя из дома, Степан запахнул тулуп, поднял воротник. На улице бушевал злой ноябрьский ветер, стрелял ледяной картечью. Под ногами бугрилась невидимая замерзшая грязь – чтобы не оступиться, идти приходилось осторожно и вихляво. Звезд и луны на небе не было, только свет в окнах – мерцающие огоньки – указывал путь.

В доме вдовы Лопаткиной нынче супрядки. Лопаткина зарабатывает тем, что шьет и продает одежду из домотканого полотна. В старые времена порты и рубахи посконные (из конопляного волокна) были рабочей одеждой, а повседневные и особенно праздничные наряды приобретались в городе, в том числе и нижние рубахи из тонкой бязи или даже батиста. Теперь мало кто мог себе позволить фабричный шик, и домодельная одежда стала основой гардероба. Большинство женщин сами ее изготавливали. Времени на украшения – пустить по подолу и по вороту тесьму, вышивку – не оставалось, ведь одежды требовалось много. Да и где взять тесьму и нитки нелиняющие? Старые запасы кончились, а новые приобретать – дорого, на соль не хватает. Кроме нательной одежды ведь надо еще напрясть шерсть, навязать чулки (их носили и мужики, и бабы, и дети), исподки и верхницы (рукавицы). Сибирь не прощает легкомысленного отношения к одежде. Однако женщины остаются женщинами: чуть отпустило лихолетье, стремятся украсить себя. Сибирячки поверх рубах надевали поневы – своеобразные юбки из двух-трех не сшитых, а укрепленных на поясе полотен, и телогреи – длинные распашные кафтаны с широкими косыми клиньями по подолу, стеганные ветошью или шерстью.

Лопаткина как раз и шила поневы да телогрейки – теперь, а в былые времена предпочитала ладить душегрейки – праздничное дамское полупальто из беличьего меха, крытое штофом или ею лично по сукну расшитое стеклярусом и шелковыми нитками. По наблюдениям Степана, Лопаткина зарабатывала мизер, едва сводила концы с концами, но упорно колдовала над чанами, варила краски, изготавливая крашенку – цветное полотно для своих изделий, и ни одна вещь, проданная ею за копейки, не походила на другую. Лопаткину прозвали Модисткой, вложив в это слово и уважение, и насмешку. Уважение – за преданность своему таланту, насмешку – за неумение на нем разбогатеть. Столько полотна наткать, пряжи льняной и шерстяной напрясть, сколько нужно для понев и телогреек задуманных, Лопаткина-Модистка сама не могла. Она привлекала сельских девок и молодух, четко зная их умения и раздавая уроки-задания. Расплатой были супрядки, дословно – «совместные прядения», а по факту – вечеринки, гульбища.

Степану как главе власти ходить на подобные сборища было зазорно. Но Степан никогда не боялся уронить авторитет, потому что уважение – это не задранный нос и не котелок с варевом, который надо донести и не расплескать. Авторитет – это твои дела. Где ему с молодежью, которая есть движущая сила будущего справедливого общества, встречаться, как не на супрядках? И еще имелся личный мотив. Мать Прасковью держала в доме, не позволяя носа на двор высунуть, но к Лопаткиной на супрядки отпускала.

Степан ломал голову над тем, как уговорить Прасковью – Парасю, Парасеньку – жениться без церковного венчания. Когда впервые заговорил о том, что ему, партийцу, в храме попу кланяться никак невозможно, Парася испуганно вытаращила глаза, закусила кулачки и смотрела на него с таким страхом, будто он смертный грех предложил. Хотя, с точки зрения Параси и большей части их дремучего населения, жить невенчаными и есть большой грех. У Параси не было страха в глазах, когда давала отлупы Данилке Сороке и Сашке Певцу, а тут до слез расстроилась и испугалась.

Благодаря Данилке и Сашке, известным варнакам, Степан и обратил внимание на Прасковью Солдаткину.

За правдой, то есть помощью, к Степану пришла Наталья Егоровна Солдаткина, мать Прасковьи:

– Ты теперь власть, Обчество старинное разогнали…

Как и во всех сибирских селах, в Погорелово до революции имелось крестьянское Обчество (по-расейски – Общество, Община, Мир). Сибиряки делили людей на «своих», то есть членов Обчества, и «расейских», то есть переселенцев, на «своих» и чиновников. Попасть в Обчество было непросто, но уж если тебя приняли, то пользуешься законно (и бесплатно!) общими угодьями, «рыбными местами», ягодниками, ближними лесами и находишься под надежной защитой от произвола властей. А случись с тобой несчастье в виде смерти, Обчество не оставит сиротинушек без пригляда и помощи. На общем сходе, который называли «обчественное согласие», выбирали старосту, окладчика, счетчика, рассыльных, челобитчиков, заслушивали отчеты предыдущего «сельского правительства». Справедливо ли оно распределяло натуральные повинности: ямщицкую, выделение лошадей и подвод, исправление дорог, отопление правления, школы и церкви, оплачивало учителей и караульную службу; собирало подати, налоги и отчисления на нужды Обчества? Староста и понятые выполняли судебные функции – разбирательства о мелких хищениях, потравах посевов, разделе имущества, несоблюдении противопожарных мер, незаконной порубке леса, жалобы о предосудительных поступках: предерзости в миру, непристойности, пьянстве, буянстве, распутстве, похабстве, и даже «кляузничанье на суседа» могло стать основанием для обчественного приговора. Чаще всего он представлял собой штраф – «мирской начет», но случались и посадки в кутузки, на хлеб и воду. Крайней мерой было исключение из Обчества и изгнание из села.

– Вместо Обчества, – напомнил Степан Солдаткиной, – теперь Советы.

И едва удержал тяжелый вздох. Вся полнота исполнительной власти теперь лежит на его плечах. При этом губернская законодательная власть сама не знает, чего хочет.

– Мне советы не нужны, – отрезала Наталья Егоровна. – Советами девке не поможешь.

Наталья Егоровна рассказала о том, что Данилка Сорока и Сашка Певец не дают прохода ее дочери Прасковье. Домогается Сорока, а Сашка в его приспешниках. Женщина перечислила длинный список учиненных «безобразиев», которые по характеру делились на два противоположных действия – задабривания и угрозы. Сорока как-то швырнул под ноги Парасе полфунта конфет и орехов – она переступила и пошла дальше, ребятня бросилась поднимать. Подарками, вроде шали набивной и сережек с рубинчиками, пытался подластиться. Парася его подарки не приняла.

– Откуда у выжиги шали да сережки? – спрашивала Наталья Егоровна и сама же отвечала: – Не иначе, ворованные. Сам знаешь: поселенец что младенец, на что глянет, то и стянет.

Одновременно Сорока подлавливал Парасю, зажимал, пытался лапать, а его постоянный адъютант Сашка Певец на стреме стоял и смеялся. Парася отбивалась чем под руку попадется. Один раз с ведрами шла, окатила Сороку водой. Но того не отлить, настырный. Жениться-то он звал, понятно. Да разве пойдет справная девушка за такого пропойцу и охальника? В последнее время дошло до прямых угроз. Данилка Сорока заявил, что если не будет добровольного согласия, то пойдет за него Прасковья порченая, никуда не денется. Она теперь из дому не показывается, только вместе с матерью выходит.

– Завчера, – подвела итог своему печальному рассказу Наталья Егоровна, – измазали нам ворота дегтем. Стыд-то какой! Срамят девку. Знаешь ведь, как люди подумают: честная-то честная, а дыму без огонька не бывает…

– Разберусь, – пообещал Степан.

Связываться с Данилкой и Сашкой ему не хотелось, но давно уже требовалось.

Сорока и Певец были из столыпинских переселенцев, приехавших в село в шестом году. Между переселенцами и старожилами всегда существовали разногласия. И до реформы Столыпина ехали за Урал «расейские», как их называли коренные сибиряки, а после реформы потоком хлынули. Старожилы из Обчества считали несправедливыми претензии переселенцев на пахотные земли и пастбища. Земли навалом – расчищайте, окультуривайте и пользуйтесь. В точности как предки старожилов поступали. А переселенцы претендовали на все готовенькое да еще помощь от государства получали, и от податей, денежных и натуральных, их освобождали. Ловко устроились!

Несмотря на льготы, в суровых сибирских условиях редкая семья могла быстро стать на ноги. Приходилось наниматься в работники к старожилам. Это был честный путь в Обчество. Потому что хорошему работнику всегда платили много: до семидесяти рублей в год, плюс одежда и молодняк скота, плюс «присевки» с полутора десятин земли, засеянных хозяйскими семенами. Платили исправно; случись неурожай, хозяин расплачивался «по уговору», то есть работник получал всегда сполна. Он сидел за общим семейным столом, мог обращаться к хозяину на «ты», его жена и дети находились под покровительством хозяйки. За три-четыре года хороший работник накапливал сумму, достаточную для ведения собственного хозяйства, и писал прошение о вступлении в Обчество. Если принимали, он пользовался общими сельскохозяйственными угодьями, платил подати – их размер всегда служил показателем богатства и гражданской состоятельности.

Среди переселенцев таких, кто хотел и мог своим трудом выбиться в достойные хозяева, было большинство. Но, как всегда это бывает, гнилое меньшинство портило жизнь: лодыри, бражники, паскудники своим поведением совращали молодежь, подрывали вековечную мораль и устои. Если раньше «поганую овцу» центробежной силой общего неприятия выбрасывало прочь – парень уходил на прииски, в старатели, на тракт подменным ямщиком, – то теперь он никуда не уходил, куролесил и куражился по месту жительства. Пока Обчество было в силе, пока не наступили смутные времена войн и революций, на поганцев находили управу. Тот же Данилка, которого сход Обчества постановил изгнать из села, ходил по домам, кланялся в ноги мужикам, обещал «исправиться поведеньем». Ему поверили, и напрасно. Власть Обчества упразднили (стараниями того же Степана), и пропал инструмент воздействия на варнаков. Тридцатипятилетний Данилка – бандитская разбойная натура мелкого деревенского пошиба – привлек для проказ Сашку Певца, безвольного, безалаберного, но музыкально одаренного парня, которому все бы гармонь растягивать, на балалайке бренчать да песни голосить.

Для Степана сложность заключалась в том, что и Данилка, и Сашка были классово родственными элементами. Сражались на стороне красных, хотя как сражались – еще вопрос. Данилка называл себя «крестьянским пролетарием», но в партии большевиков не состоял, всегда поддерживал Степана, горлопаня на сходах (по-теперешнему – общих собраниях) и даже угрожая карами почетным старикам. Авторитетов Данилка не признавал, а Степан не мог до конца избавиться от привитого с пеленок уважения к старшим и мудрым.

Степан решил первым делом выслушать «потерпевшую». Слово это ему очень нравилось, впервые услышал на воинском суде во время службы в Красной армии. Потерпевший в его представлении – это человек, над которым надругались, а он достоинства не потерял и просит о справедливом возмездии.

Потерпевшая Прасковья, когда он пришел в дом Солдаткиных, смотрела в пол и наливалась красным цветом.

– Значит-ца, – заговорил Степан, – ты жалуешься на Данилку и Сашку?

– Нет, – прошептала она.

– Чего «нет»?

– Не я жалуюсь, а мама.

– Это сути не меняет. Какие такие их действия тебя конкретно оскорбили?

Степан понимал, что несет чушь и говорит, как их приходской дьячок, который в подпитии витийствовал. Степан удивлялся сам себе, но перестроиться не мог.

На вопрос Парася не ответила, только покраснела еще пуще.

Анфиса Ивановна, мать Степана, была не права, обзывая Прасковью шклявой и нюхлой доходягой. Естественный отбор: суровый, но очень здоровый климат, раннее закаливание, отличное питание вкупе с дозированными трудовыми нагрузками детей («надорвать» ребенка или подростка считалось большим грехом) вывели породу, которая по праву прославилась. «Сибиряк» и «сибирское здоровье» стали синонимами крепости тела и духа. Анфиса Ивановна, ее муж, сыновья, невестка Марфа – все под два метра и могутные. Рядом с ними Прасковья, метр с полтиной, выглядела недоростком. Однако она была хорошо и пропорционально сложена, и ее бедра круглились приметно (залог хороших родов). В Расее Прасковья за первый сорт сошла бы. Но Сибирь не Расея. Лицом Прасковья неприметна, глазу не зацепиться ни за красоту, ни за уродство – не ряба и не носата. Не то что любой из Турков – у них волосы вроде конской гривы, а нос «на троих рос, одному достался». Миловидность Прасковьи заметить было сложно еще и оттого, что, стеснительная, она редко поднимала глаза, а если и смотрела на собеседника прямо, то в ее взгляде была испуганная просительность. По крестьянским представлениям, девка должна быть скромной, но не робкой. Скромность считалась следствием хорошего воспитания, а робость – неисправимым природным недостатком. Девка должна помалкивать (скромно), но, коль спросят, отвечать (не робея) внятно, не заикаясь. Робость воспринималась и как слабость характера, и как физическое малосилье, что сводило на нет прочие достоинства девушки. Именно таких установок придерживалась мать Степана, но не он сам. Его как раз пленяли робкие, пугливые женщины. И не потому, что рядом с ними он чувствовал себя особенно могутным. Его охватывало умиление сродни тому, что бывает, когда смотришь на молоденькое дерево, ребенка, котенка или щенка, козочку или жеребенка. Но девушка, конечно, не березка годовалая и не телочка новорожденная, так ведь и чувство его с другим оттенком – с плотским желанием.

– Повторяю свой конкретно-предметный вопрос, – сказал Степан и неожиданно закашлялся. – В чем выражаются ваши требования как потерпевшей?

Казалось, что Прасковья грохнется сейчас на пол в беспамятстве. Степан даже представил, как отхаживает ее, положив на свои колени. Но девушка резко повернулась и убежала в глубь дома. Степан остался стоять дурень дурнем. Помялся-помялся да и пошел вон.

За оградой поджидали Данилка и Сашка. Не замедлили нарисоваться.

– Ты чаво ето, председатель, – нарочито коверкая слова, начал Данилка, – к моей зазнобе подкатываешь?

– Была твоей, стала моей, – неожиданно для себя самого свирепо ответил Степан.

– Как ето?

– А вот так!

Степан с размаху, со всей силы заехал Данилке в рыло. Тот улетел на противоположную сторону улицы. Непонятная злость еще не вышла из Степана, он повернулся к Сашке. Тот попятился, с перепугу напоролся на колдобину, упал на зад, ойкнул, подскочил и бросился бежать. Гармонь, которую Сашка теперь держал за один ремень, растянулась мехами, подлетала и хлопала его по ногам.

Степан засмеялся.

– Я тебе не оставлю, – сказал Данилка.

Степан развернулся к нему, продолжая улыбаться:

– Чего?

– Того!

Данилка сидел на земле и утирал кровь с разбитой губы.

– Вот и поговорили, – усмехнулся Степан. – Еще раз Прасковью обидишь, заопять получишь.

И пошел прочь.

Данилка его угроз не испугался, и неизвестно, как сложилась бы судьба Прасковьи, если бы Данилка Сорока не заболел. На рыбалке провалился в реку, намок. Застудился сильно, лихорадка била припадочно, от жара бредил, метался. Потом кашлять начал надрывно, будто чахоточный. Думали, не выкарабкается, а он сдюжил, хотя два месяца провалялся в болезни. За это время у Степана с Прасковьей и сладилось.

Собаку, кысу, теленка, петушка или даже волчонка, в тайге найденного, приручить – известное дело. А соболя или песца ручными сделать нельзя – не домашняя, дикая у них природа. Парася стала для Степана соболенком, которого он сумел сделать ласковой кысой. Сначала разговорами-беседами, потом осторожными дотрагиваниями. Приручал Парасю к себе не из гордого самомнения, не для забавы, а по велению сердца, неожиданно и сладко растревоженного. Когда Парася научилась не прятать глаза, смотреть на него, и во взгляде ее был океан любви, веры, надежды, счастья, Степан почувствовал ответственность не меньшую, чем за мировой пролетариат и всемирную революцию. Великая Цель стала вдруг почти вровень с целью бытовой – сделать Парасю счастливой, иметь от нее детей, выстроить свой семейный коммунизм.

По общему мнению, «Степан не в отца пошел», их сходство ограничивалось внешностью. На самом деле у них было много единого. И тот и другой – фанатичные идеалисты. Только идеи разные: один бредил красотой и хотел поспорить с природой, второй мечтал о всеобщем счастье и переломе существующего миропорядка. И в отношениях с женщинами у них был одинаковый пусковой механизм чувственности – жалость. Хотя у Еремея Николаевича эта жалость не простиралась дальше полового удовлетворения – любовь к женщине никогда не была для него источником вдохновения. Степан Еремеевич, напротив, при отсутствии художественных талантов, был способен поэтизировать женщину, испытывать в ней потребность не только под одеялом.

На супрядки Степан пришел вовремя. Пасмы с пряжей уже убрали, на стол выставлялось угощение, в дом один за другим заходили парни, помогали расставить лавки, освободить место для плясок. Обмен подначками и шутками начался. Все щелкали кедровые орешки – привычное лакомство, помогавшее растворить неловкость первых минут общения.

Среди мужского пола были шестнадцатилетние недоростки, которых в прежнее время не допустили бы на вечерку, и вдовцы седые, которым новую жену положено выбирать не на гулянках, а с помощью свахи. Данилка Сорока с Сашкой Певцом явились без приглашения. Лопаткина только вздохнула: раньше неприглашенному парню можно было показать на выход да послать вдогонку обидные слова. А теперь на мужской пол недостача, всякому путь открыт. С другой стороны, без заводного Сашки с его гармонью, песнями, прибаутками супрядки выйдут скучными и пресными, в следующий раз девушки могут не согласиться на работу в уплату за гулянку.

Сашка растянул гармонь, выдал бравурную мелодию и запел частушку:

  • Как на Каче грязь и тина,
  • Там девчонки как картина.
  • Как на Каче грязь и кочки,
  • Там девчонки как цветочки.

– Ой-ка! – притворно возмущенно воскликнула одна из девушек и запела в ответ:

  • Ты, извозчик, подай клячу,
  • Увези меня на Качу.
  • Милый мой по Каче плавал,
  • Утонул, паршивый дьявол.

После обмена частушками затянули плясовые песни и начались танцы – «крутихи», в которых парень брал девушку под руку и они вращались на месте. В избе тесно – хороводы не поводишь, но в тесноте свои преимущества – можно прижаться как бы невзначай. Разгоряченные парни выскакивали на улицу – охладиться, девушки смеялись в ладошку, молодухи были откровеннее: «Унесся штаны выстужать!»

Стали играть в «Фантики», в «Золото хоронить», в «Ремяшок», в «Соседа». Смысл всех игр заключался в том, чтобы показать свое расположение той или оной персоне.

В игре «Сосед» расселись парами, Сашка – ведущий – спрашивал:

– Соседка соседа любит?

– Не любит, – отвечала девушка.

– А кого любит?

– Вон того, – показывала она пальцем на другую пару.

Парни вставали и менялись местами, пока у каждой девушки не оказывался рядом тот, кто ей нравился. Степана выбирали часто, только и вскакивал, а Прасковья особым успехом не пользовалась.

– Эх, давно я с девками не целовался! – подал клич к новой игре Данилка. Плюхнулся на лавку, подхватил ближайшую девушку и усадил себе на колени. – На проходку!

В этой игре девушки сидели на коленях у парней. Один из них, беспарный, достал из кармана горсть орехов и поклонился:

– Девки, припойте меня!

Девушки затянули проходочную песню:

  • Конь по бережку похаживает,
  • Золотой уздой побрякивает,
  • Золотой уздой, серебряною.
  • А навстречу ему девица.
  • Сходится близешенько…

Парень подошел к выбранной им девушке, поклонился, протянул гостинец.

Девушки громко повторили:

  • Сходится близешенько,
  • Целоваться милешенько!

Девушка встала, шагнула вперед, подставила лицо. Они поцеловались и ушли на край лавки, а оставшийся без пары молодец вышел «на проходку».

«Целовальных» игр было много, они как дозволенный акт входили в народный моральный кодекс. По этому кодексу, если девушку ненароком в укромном месте увидят в объятиях-лобызаниях с парнем, то хула-позор и ворота в дегте ей обеспечены. С другой стороны, как еще законно и прилично дать выход бурлению молодых соков? Как понять, волнуют ли тебя до внутреннего трепета прикосновения избранника, или поцелуи его оставляют сердце холодным? Только в «поцелуйных» играх. Ведущий зорко смотрел, чтобы поцелуи не затягивались, губами соприкоснулись – и только. Для того, кто нарушал, у ведущего в руках были вожжи или ремень.

Когда очередь дошла до Сороки, у Степана не было сомнений, кого он выберет для поцелуя. Сидящая на коленях у Степана Парася замерла, будто одеревенела.

Сашка, перебивая поющих девушек, заголосил:

  • Катилыся кадка,
  • Целоваться сладко.
  • Катилыся колесо,
  • Целоваться хорошо.
  • Из Москвы пришел приказ:
  • Целоваться сорок раз!

Данилка остановился напротив Прасковьи и, ухмыляясь, протянул ей сладкий пряник. Она помотала головой и вжалась спиной в торс Степана.

– Перебьёсся! – сказал он, поднимаясь и ставя девушку на ноги. – Спасибо честной компании! Будьте здоровы!

Пошел к выходу, подталкивая впереди себя Прасковью.

Данилка побелел от гнева. Сашка, нисколько не огорченный позором друга, запел:

  • Елка сухая, топор не берет,
  • Милка скупая, никак не дает!

Грянул общий смех, сметая возникшую было неловкость. Одна из бойких девиц выдала частушку:

  • Гармонистов у нас много,
  • Балалаечник один.
  • Давайте, девки, сбросимся,
  • По разочку дадим!

Она шлепнула Сашку по голове кулачком, следом и от других досталось ему оплеух. Мир и веселье были восстановлены.

Степан с Прасковьей сошли с крыльца и укрылись за ним от ветра.

– Ты подумала, Парасенька? – спросил Степан, прижимая девушку к себе.

– Чего ж думать, Степушка? – глухо сказала она, зарываясь носом в отворот его тулупа и втягивая, точно зверек, родной запах.

– Соболек ты мой, – нежно шепнул Степан.

Он ее часто называл собольком, хотя Парасе казалось, что ничего в ней соболиного нет – ни бровей, ни пушистых волос. Но звучало сладко. Степан, грозный с виду, могутный, авторитетный, с ней наедине становился мягким и ласковым. Его большие руки – кулаки с голову ребенка – касались ее бережно, с заботой. Поначалу робевшая до немоты в его присутствии, Парася постепенно перестала пугаться, а потом почувствовала свою власть над этим самым лучшим, красивым, сильным, умным, наипрекрасным человеком. Она творила с ним чудо, но и он зачудил ее до остановки сердца. В его объятиях ей иногда не хватало воздуха, сердце не стучало – так бы и померла в эту минуту, не жалко, лучше уж не бывает.

– Ты чего там нюхаешь? – Степан поднял ее лицо, взял в ладони.

– Сладко пахнет.

– Да чем же?

– Тобою.

– Ах, Парасенька! – Он снова прижал ее к себе. – Голубка ты моя, пичужка…

Она хихикнула кокетливо:

– Это что за животное я? Чудо-юдо какое-то. Соболек крылатый с клювиком?

Степан тоже рассмеялся.

– Парася, нам пожениться надо.

– Хорошо.

– Но в церковь я идти не могу: ни по совести, ни по долгу, ни по положению. Понимаешь?

– Понимаю.

– Мы с тобой распишемся по новым правилам.

– Не могу я без венчания.

– Вот опять! На дворе тыща девятьсот двадцать третий год!

– От Рождества Христова! Степушка, сокол мой, я для тебя всё-всё, – торопливо заговорила Парася, – хоть девичество мое, честь… лишь для тебя, с тобой…

– Сама-то себя слышишь? Девичество, мол, бери, а в жены не хочу…

– Я хочу! Очень хочу. Только без венца – это не жена перед Богом и людьми.

– Бога нет! – досадливо отрезал Степан.

– А кто ж мне такое счастье, кто тебя подарил?

– Земные отец и мать.

– Ты им сказал?

– Сказал.

Прасковья почувствовала по его тону, что объяснение с родителями было нелегким.

– Анфиса Ивановна меня не хочет?

– Захочет, никуда не денется, – отмахнулся Степан. – Вот представь, как я в церковь…

– Я твоей мамы боюсь, – перебила Прасковья. – Она строгая и меня не любит, да?

– Не о том ты кручинишься. Замерзла? Ну, иди сюда! – Он распахнул тулуп и охватил полами девушку.

Степан понял, что Парасю ему не уговорить. Она, конечно, политически дремучая, но ведь не твердая, а мягкая и податливая до невозможности. Мягкое сломать нельзя, только растоптать. А топтать свою любушку Степан не желал. Проблема заключалась еще и в том, что с местным батюшкой, отцом Серафимом, Степан был на ножах. Поп не прощал Степану настойчивого и успешного отваживания молодежи от церкви. У них состоялось несколько резких бесед, в которых поп обвинял председателя в бесовщине и насаждении разврата. Степан, подкованный аргументами Вадима Моисеевича, своего главного учителя и наставника, с которым поддерживал постоянную связь, твердил про опиум для народа и приводил факты: в семнадцатом году в армии отменили обязательное присутствие солдат на богослужении, и две трети перестали их посещать. О чем это говорит? Настоящей веры нет, а только принуждение. И доказательств существования бога нет, а есть только ярмо на шее трудового народа и вожжи в руках попов.

В данных обстоятельствах прийти к отцу Серафиму и просить обвенчать совершенно невозможно. Значит, надо ехать за тридевять земель, где тебя никто не знает, и искать попа, который согласится на тайное венчание.

Была середина ноября, а настоящий снег еще не лег. Землю покрывал слой белой крупы. Природа точно злилась: прятала солнце, напускала суровые ветры, стреляла ледяной картечью. Степан проехал верхом семьдесят верст и закоченел до беспамятства. Ввалился в дом к отцу Павлу, неразборчиво поздоровался и рухнул, дойдя до лавки. Попадья и поповны всполошились, принялись его раздевать и отпаивать горячим чаем.

– Какая нужда тебя, добрый молодец, заставила в такие погоды ко мне явиться? – спросил отец Павел.

– Жениться хочу, – зубами выбивая дробь о край чашки, простучал Степан. – Коня моего, там, во дворе…

– Присмотрят за твоим конем, – успокоил батюшка. – Венчаться, значит? Ну-ну. А ведь про тебя знаю. Степан Медведев, точно? Отец Серафим про тебя рассказывал.

«Откажет! – мысленно чертыхнулся Степан. – Куда мне тогда податься? Чуть не околел, а он откажет».

Но отец Павел согласился их обвенчать через две недели. То ли сыграло роль то, что жених едва не обморозился, то ли уговоры попадьи подействовали – Степан сам говорить не мог: согревшись и поев, уснул мертвецким сном. А возможно, между попами существовала какая-то конкуренция и один другому с удовольствием утер нос. Как бы то ни было, договор состоялся.

Обратный путь был веселее: ветер неожиданно утих, невидимые облака рассеялись, на бархатно-черном небе сияли звезды – дырки в Царствие Небесное, а самые большие врата в него – лунные – освещали путь. Сравнение с Царствием Небесным пришло атеисту Степану в голову не иначе как благодаря тому, что он прикладывался к фляжке с крепкой брусничной настойкой, которую отец Павел дал ему для внутреннего согрева и с наказом вернуть. Не пустую, понятно.

В ночь перед венчанием Прасковья не могла уснуть. Ей, конечно, было обидно, что выходит замуж тайно. Не было ни сватовства, ни обряда расплетания косы, ни девичника. Не украшались сани свадебного поезда, не готовился пир на несколько дней. Однако эти утехи не шли в сравнение с тем, что она приобретала, с тем гордым довольством, которое испытала, когда Степан сообщил о скором венчании. Он просил держать секрет, но ведь завтра все и так узнают.

Прасковья, встав с постели, пробежала через комнату, забралась к матери под одеяло, прижалась к ней, как маленькая испуганная девочка.

– Ты чего? – сквозь сон пробормотала Наталья Егоровна, обнимая дочку. – Ноги ледяные. Приснилось страшное?

– Мама, я замуж выхожу. Степан увозом меня берет.

Наталья Егоровна мгновенно проснулась и запричитала. Против Степана в качестве мужа Параси она ничего не имела. Да и у кого язык повернется забраковать такого выгодного жениха? Опять-таки, Парася в него влюблена, без очков видно – расцвела девка, вся так и светится. Но почему тайно-то, по-варнакски?

Прасковья с жаром объяснила, что Степану не положено венчаться по законам новой власти.

– Зачем же нам власть, которая блуд привечает? – разумно спросила мама.

На этот вопрос у Параси не было ответа, но она с утроенной силой принялась оправдывать Степана (слышал бы он ее в этот момент!) и возносить ему благодарность за то, что ради любви, ради Параси, пошел против своего партийного закона.

Подъехав к дому Солдаткиных на выездных санях – с облучком и расписной спинкой, – Степан не стал вызывать невесту условным знаком – свистом. В доме горел свет, значит, не спят. Он оставил брата Петра в санях, а сам зашел в дом. Поздоровался, поклонился Наталье Егоровне и попросил руки ее дочери. Не по уставу говорил, но с извинениями и волнением:

– Простите, Наталья Егоровна, что беру вашу дочь увозом. Тому есть политические обстоятельства общей обстановки и мои личные. Я Прасковью люблю всем сердцем и обещаю вам беречь ее дороже счастья. Мне без Параси счастья нет.

Наталья Егоровна смахнула слезу и для благословения взяла в руки икону, с которой заранее вытерла пыль, натерла льняным маслом. Степану пришлось целовать икону и потом, в церкви, снова прикладываться к доскам с намалеванным образом, креститься неоднократно. Пережил – губы не отсохли, и лоб не треснул.

По первоснежью управляемая Петром тройка обратной дорогой бежала резво, и у молодых, сидевших тесно обнявшись, закутанных в меховые дохи, настроение было радостным и возбужденным. Состояние – как вдох, длинный сладкий вдох чистейшего пьянящего воздуха, который хочется втягивать бесконечно. Снежная крупа, вырывавшаяся из-под лошадиных копыт, бившая им в лицо, таяла на горячих щеках, и казалось, будто они плачут от счастья и слезы их смешиваются.

Парася думала: «Вот бы так мчаться и мчаться по лесным дорогам, мимо вековых елей, по проселкам и берегу реки, в теплых объятиях мужа (как непривычно это слово!) и не страшиться предстоящего – жизни в Степиной семье, грозной Анфисы Ивановны…»

У Степана впервые в жизни было ощущение, что поймал судьбу за хвост, что выиграл в лотерее, в которой сто миллионов участников остались ни с чем. И в то же время он чувствовал, что пропал, угодил в капкан, но при этом был счастлив, и вздумай кто-нибудь его из капкана вызволять, воспротивился бы изо всей мочи. На него навалилась ответственность за Парасю, и эта ответственность пугала, потому что была внове, однако если бы у Степана попробовали забрать его новую ответственность – вцепился бы руками и зубами. Его сердце дробилось на части, но при этом стучало ровно и спокойно, оно хотело вырваться из груди, укатиться вперед, обгоняя сани, пушечным ядром взмыть в небо и взорваться разноцветным фейерверком.

– Стёп! Ты что? – тихо и ласково, прямо в ухо, спросила Парася, когда он принялся своим громадным носом тереться о ее щеки и не то мурлыкать, не то рычать.

– Я тебя люблю! Ах, как я тебя люблю!

– Всё ж таки я сильнее люблю, – проворковала она. – От верхушек до кончиков и навсегда. Мне страшно и радостно, как я люблю.

– Тебе страшиться нечего.

– Думаешь? – вздохнула Парася, боявшаяся встречи со Степиной матерью.

– Ты теперь замужем – «за мужем», то есть за мной.

– Му-у-уж… – протянула она, точно пробуя это непривычное слово на вкус.

– Же-е-ена-а… – подхватил Степан.

Петр оглянулся на смех. Брат и его новоиспеченная супруга хохотали, как хохочут люди без повода, когда им нужно выпустить пар, дать волю неудержимым чувствам.

Сватовство

После отъезда молодых Наталья Егоровна не находила себе места. Убрала в доме, растопила печь, поставила хлеб, приготовила завтрак для свекра и двух младших детей. Девятилетнего Ваню мужу, погибшему на войне в четырнадцатом году, не довелось увидеть. И прочитал ли он письмо перед смертью, узнал ли, что долгожданный сын родился, – неведомо. Когда уходил, Парасе было восемь, а средней дочери Кате – шесть. Свекровь несчастным случаем погибла в начале зимы шестнадцатого года – провалилась на реке в полынью, стянутую тонкой коркой льда и припорошенную снегом, невидимую. По общему мнению старожилов, не обозначить жердями полынью после рыбалки могли только поселенцы, но не пойман – не вор, никто в злостной небрежности не покаялся. Свекор, оставшийся за главного, и Наталья Егоровна, не обладавшие хваткой и сметкой Анфисы Ивановны, едва сводили концы с концами. В последнее время свекор стал прихварывать, незаметно для себя Наталья стала называть его дедушкой, вслед за детьми, а не батюшкой, как прежде.

Промаявшись несколько часов, она оделась и пошла к Агафье – своей сестре и крестной матери Прасковьи. Услышав новость, крестная разбушевалась: увозом венчаться – на всю жизнь клеймо, не сотрешь! Теперь уже Наталья Егоровна, оправдывая Степана, говорила про «обстоятельства» и «политику». Последнее слово часто звучало, но бабы толком не понимали его значение и постепенно политикой стали называть все, что входило в противоречие с нормальным жизнеустройством – войны, бунты, продразверстки, жестокие, а то и нелепые приказы новой власти.

Агафья Егоровна, по характеру более решительная, чем сестра, постановила идти к Медведевым, разведать обстановку. Это означало – настроение Анфисы Ивановны. С сегодняшнего дня Прасковья поступала под полную власть свекрови. Муж, конечно, силу имеет, но больше по ночам. От зари до зари невесткой командует свекровь со всеми вытекающими последствиями, которые есть судьба женщины.

Жизнь девочки-девушки до замужества представляла собой подготовку к семейной жизни. Ее учили прясть, вышивать, шить, ткать. С семи лет она уже сама готовила себе приданое и подарки родственникам будущего мужа, вручаемые на свадьбе. В шестнадцать лет она умела доить корову, работать на сенокосе, обрабатывать лен и коноплю, чисто убирать в доме и на подворье, ходить за малыми детьми на примере младших братьев и сестер. Если таковых не было, то у родственников нянчила. С семи лет, после первых заданий по пригону гусей, объем учебы нарастал, и к восемнадцати девушка становилась полноценной работницей. Но мать никогда не учила ее готовить еду. Потому что невестка не должна нести в мужний дом привычки и рецепты родного дома. Хозяйничать в кути у печи с казанами, кастрюлями ее наставляет свекровь. Чтобы девушка, когда придет время, сама став свекровью, передала семейные обычаи собственной невестке. Так вот и получалось: свекровь могла держать Прасковью в кути на легкой, приятной работе, а могла без продыху гонять как рабыню – заставить невестку драить песком и специальным ножом-скребком пол, столы, лавки, доить коров и коз, кормить скотину, таскать тяжеленные чаны, убирать на заднем дворе в стойлах. А потом еще нос морщила бы – мол, от невестушки навозом несет. И никто свекрови слова поперек не скажет: ни муж, ни родная мать молодухи. Муж, то есть сын, пусть не лезет в бабьи дела, а родная мать свое уже сделала: спасибо, получили работницу – криворукую неряху.

Агафья Егоровна робела не меньше Натальи, но, в отличие от младшей сестры, умела свои волнения подавлять внутренними установками: «А что я делаю неправильно?» и «Бог не выдаст, черт не совратит». Кроме того, Агафья, имевшая троих сыновей, любила племянницу и крестницу как родную дочь и всегда переживала, что у Парасеньки характер стеснительный, не бойкий, заклюют нашу тихую горлицу.

В доме Медведевых завтракали – неспешно, по-зимнему, не торопясь на срочные работы. За столом сидели Анфиса Ивановна, Еремей Николаевич, невестка Марфа, маленькая Анна, которую все звали Нюраней, и двое работников.

Работников по нынешним скудным временам мало кто нанимал, тем более в зиму. Однако работники – это показатель богатства. Кроме того, сорокалетние Аким и Федот, чью правдивую историю знала только Анфиса, приросли к семье Медведевых, как вырванное и выброшенное растение, большинство корней которого погибло, цепляется слабыми побегами за новую почву.

Двоюродные братья Аким и Федот были родом из дальней, вниз по Иртышу, деревни, где климат суровее, чем в Погорелове. Про такие места говорили: «Репа не каждый год вызревает». Зато люди на севере вызревали упрямые и прижимистые в том смысле, что высоко ценили плоды своих тяжких трудов. Когда новая власть принялась выгребать «излишки» и вспыхнуло Восстание, крестьянский сибирский бунт, Аким и Федот воевали против большевиков, за что дома их сожгли, а родных вырезали: стариков с печи стащили и младенцев из люлек вытащили, никого не пожалели. Акиму и Федоту удалось бежать, а потом прибиться к Анфисиному дому. Сыну и мужу Анфиса с точностью до наоборот объяснила: Аким и Федот за советскую власть голос подавали, не хотели к восставшим примыкать, а те в отместку их семьи погубили, некуда мужикам податься, пусть живут, трудятся за прокорм. Физически Аким и Федот были крепкими, а душами израненные, слабые.

Анфиса Ивановна умела молчать. Когда она раскрывала рот и поносила всех, кто виновен и кто под руку попался, люди вжимали голову в плечи. Но ее молчания страшились больше. Анфиса Ивановна застывала – выпрямив спину, растянув шею, и нос ее, без того нехрупкий, становился как бы крупнее, орлинее. И это была уже не женщина, а какое-то существо наивысшее, черные глаза которого прожигали насквозь. И покориться этому существу казалось удовольствием, напоминающим детское, когда после родительского наказания, собственных горьких слез, маминого прощения мчишься выполнять ее какое-нибудь пустяковое распоряжение с таким пылом, словно наградой будет дюжина сладких пряников.

На приветствие сестер Солдаткиных отозвались все, кроме Анфисы. Она буркнула что-то нечленораздельное и застыла: подбородок задрала и глядела в сторону. Это было вызывающе грубо, невежливо, некультурно.

Степан так и не извинился, о сватовстве более разговора не заводил. Подначенный супругой Еремей спросил сына: «Дык что с твоей женитьбой?» – «Поживем – увидим», – ушел от прямого ответа Степан. И вот теперь приперлись сестры Солдаткины. Неспроста – подсказало сердце Анфисе. Что-то произошло помимо ее воли и участия – значит, недоброе и неправильное. В этой ситуации самое лучшее – грозно молчать. Правильно молчать – она знала точно – вернейший прием. К сожалению, для молчания сил требовалось больше, чем для крика.

Зыркнув на жену, превратившуюся в монумент, Еремей поднялся и с улыбкой пригласил гостюшек скинуть верхнюю одежду и разделить с ними трапезу. Даже помог снять шубейки, передав их потом на руки Марфе.

Вдовицы Наталья и Агафья, поразившись такому галантерейному обращению, а еще более – ласковой улыбке Еремея, одинаково про себя восхитились: «Мужик-то какой!» Но продолжение мысли было у них разным.

«Счастливая Анфиса! – позавидовала Агафья. – Мы-то давно забыли, как мужицкий пот пахнет. Еще одна-две войны, и придется мужиков, как племенных быков, по дворам водить».

«Степан на отца похож, – подумала Наталья, – такой же справный и могутный, и улыбка у них хорошая, добрая. Славные детки у Параси будут».

Марфа поставила на стол тарелки и чашки для гостей. Разговор поддерживал Еремей Николаевич – о погоде, о ценах на обмолот, пушнину, убой дикого зверья и рыбу. Рассказал смешную историю времен своего пребывания в самарском госпитале. Наталья и Агафья смеялись с излишней готовностью, Нюраня заливалась, работники ухмылялись, Марфа прятала смешок, прикрыв рот ладошкой, и только Анфиса Ивановна сидела с каменным лицом. Ей показалось, что муж, едва заметно кивнув в ее сторону, как бы сказал гостюшкам: да пусть пыжится, не обращайте внимания.

В Сибири гостеприимство считалось важнейшей добродетелью. Но в гости обычно ходили по приглашению на престольные и семейные праздники. К приему гостей готовились: мыли дом до зеркального блеска, стряпали праздничные блюда. Без крайней нужды, по прихоти, никому не приходило в голову заявиться к кумовьям, родственникам или сватам. Отрывать от работы, сбивать заданный ритм трудов – грубость и невежество. Если у бабы имелась в клюве какая-то совсем уж горячая сплетня, она могла вызвать подружку, сестру или соседку на двор, быстро «сообчить» и убраться восвояси. То же касалось и мужиков, хотя у них, конечно, не сплетни, а политика. Еще бабы нарядами щеголяли и приготовленными яствами хвастались, отводили душу за пересудами на «беседках» – исключительно женских посиделках.

Приход сестер Солдаткиных, незваных, принявших приглашение разделить трапезу, усевшихся за стол, означал только наличие чрезвычайной новости. Все ждали ее оглашения, работники, по пятой чашке чая потягивающие, в том числе. А Еремей под одобряющими взглядами Натальи и Агафьи Солдаткиных витийствовал, красовался. Анфиса давно за ним ведала – иногда любит напылить. Бабы думают – для их восхищения, а он для собственного удовольствия. Настроение игривое у него сегодня, вчера что-то удачное навырезал из своих дощечек, а если бы не ладилось его пустопорожнее занятие, то не рассиживал бы, улизнул – разбирайся, жена, сама, какая нелегкая принесла этих баб.

Ритуал встречи незваных гостей затягивался, и молчание Анфисы на фоне общих смешков выглядело теперь, спасибо муженьку, нелепо.

Пришлось ей разомкнуть уста, отдать распоряжения:

– Аким – молоть ячмень. Федот – кузнецу отведи коней на перековку.

– Трех забрали Степан Еремеевич и Петр Еремеевич, – ответствовал Федот. – В выездные сани впрягли и ночью на тройке отбыли.

«Что ж ты до сих пор молчал?!» – в другой ситуации взвилась бы Анфиса. Но тут никак не отреагировала, только зыркнула гневливо и дернула головой в сторону двери – убирайтесь! Федот выходил понурым – рассердил хозяйку, он-то думал, по ее наказу сыновья уехали.

Наталья и Агафья намотали на ус: всем распоряжается Анфиса Ивановна, а Еремей Николаевич ни сожаленья, ни стыда не выказывает оттого, что жена вместо него командует. Ставки Еремея заметно упали.

Анфиса, у которой кончалось терпение, обратилась к гостьям:

– С чем пожаловали?

От такой грубости Еремей скривился, Марфа всхлипнула, как от тычка, и даже Нюраня хрюкнула от удивления – мамаша ее «за воспитание» часто ругает, а сама ведет себя невежливо.

Мысленно сложив факты, Анфиса уже поняла, что случилось. Степан хотел жениться на Прасковье Солдаткиной и этой ночью с братом уехал. Куда? Венчаться. Степка-то безбожник и с отцом Серафимом в контрах. Значит, отправился куда-то далеко, и вынудила его Параська, которая, получается, над ее сыном большую власть имеет. Теперь пришли Наташка и Агашка – хвостами мести, обстановку разведывать.

По большому счету, развитие событий устраивало Анфису. Степан наконец женился и взял свою, местную – тихоню Прасковью, из которой можно веревки вить. А то, что на первых порах Параська верх взяла, так это дело временное. У невестки помыслы, а у свекрови промыслы. Главное – Степан не привез из города девку в красной косынке. Про них жуть срамную рассказывают.

Наталья и Агафья Егоровны, мекая, заикаясь, рассказали про увоз. Не смогли скрыть печали: свекровь невзлюбит их Парасеньку – иного мнения, глядя на Анфису Ивановну, сложиться не могло.

У Анфисы были два варианта поведения. Первый: потеплеть, принять случившееся с христианским смирением, обняться с новоиспеченной сватьей и начать приготовления к свадебному пиру, сетуя на скромность угощения из-за скорых обстоятельств. Еремей знал, что в любых обстоятельствах, и в нынешних в том числе, когда продукты от реквизиторов прячут в схронах, Анфиса могла закатить пир горой. Он надеялся и взглядами предлагал жене поступить именно так. Второй вариант: сохранять ледяное равнодушие, не выказывать эмоций, что означало категорическое неодобрение случившегося.

Еремей раньше других понял, к какому решению склонилась жена. Мысленно чертыхнулся: «Турка каменная! Была царь-девица, а теперь из себя королеву Несмеяну корчит!»

Когда пришли гостьи, Анфиса смотрела на правую сторону комнаты. Пока они говорили, буравила их насмешливым взглядом, теперь же, выслушав презрительно и молча, повернула голову и уставилась на печь. Еремей понимал, что жена ведет себя грубо, но воспитывать ее в присутствии посторонних было недопустимо. Да и в отсутствие – хлопотно. Он пожал плечами и окончательно упал в глазах Натальи и Агафьи.

Нюраня, не понимая ситуации – подтекстов, намеков и невысказанного, – видела, что с мамой происходит неладное. Мама давно страдала какой-то болезнью, которая называлась вроде… вроде «замок». Что-то у мамы внутри запиралось, и во время приступа она белела от боли, не могла двинуться, просила лекарство. Название лекарства Нюраня помнила.

– Марфа! Скорее, Марфа! – закричала девочка. – Видишь, маму опять заперло! Касторки ей! Касторки!

Еремей зашелся от смеха, раскачиваясь, стукнул головой по столу. Марфа бросилась в куть, чтобы свекровь не видела ее смешка. Гостьи закусили губу, подавляя ухмылки. Анфиса от возмущения – спектакль провалился – теперь застыла по-настоящему. Наталья и Агафья поспешили распрощаться.

Когда Еремей возвратился из сеней, проводив гостий, Анфиса ожесточенно лупила дочь. На одну руку намотала косу Нюрани, больно прихватив у затылка, так, что девочка вывернула голову, другой рукой била наотмашь – куда придется.

Еремей выхватил дочь, прижал ее, рыдающую, к себе и попенял жене:

– Что ты, Турка, бесишься? Что ты не даешь жизни ни себе, ни людям?

– Я-а-а?! – заголосила Анфиса. – Я плохая?! Тогда берись сам, – она кругом повела руками, – берись за все, командуй, хозяин! Хватит бока мять! Как с войны пришел, ни одного заказа! А он досточки режет! Кому они нужны?! Кто семью кормить будет?!

Она поносила мужа, и все обвинения ее были справедливы. Но на самом деле ей хотелось сказать… даже не сказать (потому что в слова правильные и точные Анфиса облечь свою боль не могла), а выплеснуть на единственного рокового мужчину главный упрек – в том, что он, как никто другой, знает в ней хорошее и плохое и видит, что плохое чаще всего берет верх, так пусть бы сам из нее хорошее к свету тащил. И надо для этого малость – ласковое внимание да одобрение, теплоты сердечной хоть крупинка, заботы искренней хоть капля. Она, Анфиса, ради семьи гору готова свернуть, а при Еремином одобрении – все горы земли.

Ерема, обняв за плечи дочь, успокаивая, обещая вырезать ей красивое веретенце, ушел в другую комнату. Горе Нюрани было тем сильнее, что она не понимала, за что наказание. Хотела маму захворавшую полечить, а мама рассердилась.

– Чего ты там возишься? – развернувшись к Марфе, гаркнула Анфиса. – Сказано было варево делать!

Ничего подобного сказано не было. Вчера квасили капусту, набили три бочки шинкованной вперемешку с кочанами, разрезанными на четыре части. Сегодня планировали закончить, еще одну бочку наполнить. Варево – полуфабрикат для похлебки – обычно готовили по весне. Но Марфе и в голову не пришло указывать на вдруг сменившиеся планы. Она только спросила, сколько брать мяса и овощей.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Заговор раскрыт. Заговорщики обезврежены. Император лично прибыл в Академию, чтобы отблагодарить мен...
Башни духов связывают части мироздания. Демиурги сражаются за право, управлять тысячами богов центра...
И снова Алексей Терехин переносится в другую эпоху, на этот раз в тяжкое для России время – вторжени...
Правдивое и захватывающее повествование о полном опасностей плавании и о людях моря, последних роман...
Жизнь Юли - вечная и беспросветная борьба как с собственной сущностью, так и с окружающим миром. Род...
Один из финансовых гениев корпорации Arasaka попадает в альтернативный мир Японии восьмидесятых, где...