Русские женщины (сборник) Фрай Макс
Федот тогда и сам готов был поучаствовать в розыгрыше и, позвонив по одному из номеров, спросить что-нибудь такое, от чего диспетчерша поперхнётся от стыда, но Аблез быстро свернул инцидент.
— Хотель тёлка снят, но их главный меня на хуй послаль, — сказал он.
А Федот и тогда тоже подумал, что это шутка и с чувством юмора у горца всё в порядке.
С матерью Федот делиться своими наблюдениями не стал, а решил исследовать проблему своими силами. За пару дней перед операцией он предупредил Валентину, что идёт гулять на проводы друга в армию. Весь вечер просидев у монитора в компьютерном клубе «Empireal», около десяти вечера он занял пост в доме напротив, чтобы видеть, как Аблез выйдет из парадного. Тот вышел, когда на часах было 22:20. Отпустив его вперёд, Федот тихо вышел и незаметно пошёл следом на безопасном расстоянии. Больше всего он боялся, что тот, почуяв слежку, обернётся: так бывает, когда оба — преследуемый и следящий — напряжённо боятся одного и того же. Чтобы не думать об объекте, Федот считал движущиеся навстречу машины. Автомобильное движение и ветер, шелест ещё не опавших листьев заглушали шаги. Шли они долго, не менее часа. По Троицкому мосту двигались небольшие группы молодёжи — всё больше навстречу, нежели вслед. Это дало возможность незаметно перейти мост. О том, куда направляется преследуемый, Федот не думал, так как он вообще старался как можно меньше думать о нём, стараясь идти тихо и чётко, как робот, не упуская из виду движущийся объект. В парке у «Горьковской» было светло от фонарей. Там пришлось немного приотстать и идти параллельно, в темноте. Ветер усилился: чувствовалась близость Невы. Сад закончился. На скамейках у тёмного зоопарка сидела то ли подгулявшая школота, то ли учащиеся путяг и ставили песни с телефона. Песни были почему-то из ротации «Нашего радио», которые были популярны десять-пятнадцать лет назад: из репертуара групп «Жуки», «Сплин» и «Смысловые галлюцинации». Аблез, не попадая на глаза никому, пошёл вдоль ограды зоопарка, внезапно остановился, подошёл к дереву, отлил, отошёл ещё на пару шагов вперёд и, резко присев, разгрёб руками дёрн и палые листья под оградой. Федот, притаившийся практически в двух шагах, прекрасно разглядел довольно глубокий и широкий подкоп, в который ловко пролазил Аблез. Федот последовал его примеру. Территория зоопарка была освещена мягким светом фонарей, пахло неволей, навозом и звериным теплом.
В этой части зоопарка жили копытные: ламы, куланы, бараны и зебры. Федот с удивлением понял, что он здесь почти всё помнит и знает: вон там, за вольером с ламами, живёт его знакомый — одинокий винторогий козёл с человеческими глазами и фантастическими рогами, похожий чем-то на старого еврея, а вон там — семейка весёлых симпатичных лошадок-куланчиков. В голову пришло, что не далее как сегодня утром он прочёл в Интернете новость, как какой-то мужик-шоферюга по фамилии Кулан подрался на дороге с женой крупного чиновника Черкасова и, получив от неё в табло, теперь подаёт в суд. Федот всегда знал, что люди хуже зверей и что в клетках надо держать как раз-таки именно их.
Аблез между тем в один момент открыл вольер с осликами и по-хозяйски вошёл в него. Тут же раздался оглушительный трубный вопль: ИА! Встрепенулись и зафыркали соседи слева, справа и напротив и вновь затихли. Аблез что-то сказал по-своему, цокнул языком, и ослик послушно поднялся ему навстречу. Горец разулся, сняв высокие ботинки и носки. Он всунул задние ноги осла в берцы и затянул шнурки. Затем он не спеша спустил штаны — в свете фонаря Федоту хорошо был виден его напряжённый член. Крепко прихватив осла за бока, он подошёл к нему вплотную и засадил ему, делая возвратно-поступательные движения. Федот смотрел на это отстранённо, как на театр теней. Затем достал телефон и включил видеозапись. И не прекращал снимать до тех пор, пока осёл не был разут, а Аблез, взяв свои боты в охапку и заперев вольер, не выполз за ограду. Обувшись и замаскировав лаз, он отправился в обратный путь. Федот отодвинул дёрн, вылез и вызвал такси к планетарию. До развода Троицкого моста оставалось полчаса. Через пятнадцать минут водитель привёз его домой, на Марата.
Ещё с улицы он понял: что-то произошло. Свет горел во всех комнатах, в бабкиной комнате окно было раскрыто настежь. Мать стояла в коридоре, на сквозняке, её била дрожь. Но при этом она довольно спокойно сказала Федоту, что бабка час назад как умерла, что она всё грязное уже вынесла на помойку и ждёт Федота, чтобы бабушку обмыть. Они решили подождать до утра — они же вполне могли обнаружить мёртвую бабку не ночью, а именно с утра — так и было бы, если бы они сейчас спали, а они должны были спать. А то начнёшь звонить — сразу приедут и те и эти, и начнётся: делай то, делай это — а силы где взять? Лучше всё же сейчас хоть немного поспать, а утром заниматься похоронами.
— Да и Аблез придёт, поможет, — добавила Валентина.
— Мать, гони его в шею и забудь о нём, — неожиданно жёстко сказал Федот, раньше всегда встававший на сторону чужого.
До Валентины не сразу дошло, что сын знает нечто такое, чего ещё пока не знает она. Она сидела и моргала глазами, тупо глядя на Федота.
— Ты знаешь, где он? Куда он ходит и что делает по ночам?
— Нет, — промямлила Валентина, — а что? Куда? Наркотики?
— Сама ты наркотики! — отрезал Федот. — Знаешь, куда он ходит? Ишак ебат, вот куда!
Пытаясь улыбнуться, Валентина скорчила жалкую гримасу:
— Ну, неудачно пошутил он тогда, помню. Ты же сам смеялся, Федот! Когда он… когда мы…
— Мать! Я только что видел сам то, что я тебе сказал. На, смотри! — Федот слил запись с телефона на компьютер и поставил на большой монитор. — Зырь!
Валентина побледнела. Федот вовремя придержал её за плечи и накапал корвалола.
— Налей лучше водки мне, сынок, а то в голове как спазм какой-то, — тихо попросила Валентина.
Они выпили, не чокаясь, по маленькой, двадцатипятиграммовой рюмке. В дверях зашевелился ключ — вернулся Аблез. Он ничего не почувствовал: ни того, что в доме смерть, ни того, что его ожидает щекотливый разговор. Не разуваясь, зашёл в туалет, не запирая дверей, шумно помочился, пошёл на кухню, взял из холодильника крабовую палочку и стал жевать. Валентина вышла навстречу — растрёпанная, в халате.
— Ну и что ты делал, где ж ты был, по ночам ходить-то не ссыкотно? — спросила она недобрым голосом.
— Где быль — там нет! Где-где! Гуляль! Ышак ебаль! — и рассмеялся, показав ровные белые зубы.
Валентина с перекошенным лицом метнулась к нему, но её перехватил Федот, встав между ними. Аблез, оттолкнув Федота так, что тот отлетел к стенке, с размаху ударил Валентину по лицу и, оскалив зубы, схватил её за горло и стал душить:
— Сука! Грязны пьяны свеня!
Валентина захрипела. Это ещё больше раззадорило горца — он с остервенением стал плевать ей в лицо и сжимать горло, со всей силы упираясь коленом в живот. Глядя на обмякшую мать, Федот с трудом поднял с полу мешок с цементом и со всей мочи обрушил его на голову душителя. Раздался хруст, и через мгновение руки, сжимавшие горло Валентины, разжались. Аблез лежал, вывернув голову набок, глаза были открыты, изо рта на пол стекала кровь. Федот плеснул в лицо матери водой, она застонала. Он помог ей подняться. Они оба подошли к телу, замершему в неестественной позе, и поняли, что оно мёртво.
— Шея сломана, — констатировал Федот.
— Так, Федот, надо вызвать «скорую».
— Это разве что тебе. Кстати, как ты? — Федот ощупал лицо и шею матери. — Вроде всё цело. Никуда не звони, надо разобраться: два трупа в доме — это тебе не пачка печенья: утро вечера мудренее.
— Так уже и так утро, — вздохнула Валентина.
— Есть план, — бодро сказал Федот. — По-любому хороним бабулю: приезжают врачи, вызывают ментов…
— Как — ментов? — растерялась Валентина, оглядываясь на мёртвого.
— Потому что так положено: чтобы зафиксировали, что нет насильственной смерти. Так всегда делается, алгоритм такой, так что этого… ослоёба мы пока в диван засунем.
Валентина молча смотрела на сына.
— Не бойся, я всё продумал. Бабушке напишут справку, я поеду за свидетельством о смерти и заодно куплю гроб. У Цветницкого недавно дед помер, я с матухой везде ездил. Они деда в морг не сдавали: он у них дома в гробу на столе лежал, я видел.
— Федот! Что ты несёшь? — Валентина закрыла лицо руками, а если бы могла и ногами, то и ногами бы закрыла.
— А чего? Может, ты хочешь в тюрягу из-за своего чуркамбеса? Или, может, хочешь, чтоб я сел? От армии меня отмазала, зато в тюрьму спровадила.
Валентина разрыдалась.
— Хватит. — Федот обнял мать. — Короче, этот мудила пока полежит в диване, а потом мы его вместе с бабушкой похороним — заодно.
Всё прошло гладко. «Чётко по сценарию», — подытожил Федот, когда два дюжих дядьки привезли в квартиру гроб — самый большой из имеющегося в наличии стандарта. Валентина залезла на антресоли, сбросила сверху пыльный матрас, сняла наматрасник. В него, как в саван, засунули тело горца. Валентина взяла суровые нитки, собралась зашить мешок.
— Мать, ты что? — подскочил Федот. — А бабушка?
Бабка хоть и была почти вдвое меньше кавказца, но двоих уложить в гроб не представлялось возможным.
— Целиком не получится, придётся нарезать, то есть укомплектовать частями.
Они вдвоём отнесли бабку в ванну, и самую страшную работу Валентина взяла на себя. Она довольно неплохо знала анатомию — кости, суставы, сочленения тела она изучала в художественном училище. Отчленяя конечности от туловища, она наносила топором точные сильные удары, стараясь попадать между костной тканью, между суставами и сухожилиями. Ноги и руки отдельно укладывались по периметру, с трудом, но можно было втиснуть туловище, а вот голова никак не хотела влезать — не было для головы места — и точка.
— Задача не имеет решения! Ладно, с головой разберёмся. Главное, всё остальное упаковалось — я, если честно, не ожидала, — с облегчением сказала Валентина.
В дверь позвонили. Мать и сын замерли и затаились. Потом позвонили ещё и ещё. Затем звонок стал звонить непрерывно — кто-то держал на нём палец, не отпуская.
Валентина схватилась за сердце. Федот на цыпочках подкрался к двери и посмотрел в глазок.
— Это дворничиха, урючка. Что лестницу моет: воды, наверное, хочет набрать. Надо открыть: у нас везде свет горит, она же видит, что дома кто-то есть.
Валентина закрыла дверь в ванную и пошла открывать. На лестнице стояла Гульнара, таджичка, с двумя вёдрами:
— Хозяйка, дай воды набрать, мыть надо.
— Проходи. Горе у нас: бабушка вчера умерла, мама моя.
— Ой бой! Ай пахта, джын пахта! — запричитала Гульнара. — Ай беда, хозяйка, ай-ай, — и пошла на кухню за Валентиной, минуя ванную.
— Я там в ванне бельё замочила. Описалась она перед смертью, — сказала Валентина, помогая таджичке переливать воду из кастрюли в вёдра, — вот на кладбище едем, машину ждём.
Таджичка, благодаря и кланяясь, пошла обратно на лестницу.
— Ой, тут ещё расписаться надо, что я у вас убирала, — протянула она листок Федоту. Тот, улыбнувшись, поставил в обходном листе подпись «Генрих Гиммлер», а в графе «время уборки» — «14.88».
— Правильно, что впустили. А то бы она сказала, что у нас свет горел, а мы не открыли, — лишние подозрения.
Гроб с некоторыми усилиями закрылся с обеих сторон на два замка.
— Так, молоток давай и гвозди. Надо ещё забить для верности.
Забивала гвозди тоже Валентина. Несмотря на бардак, у неё всегда всё было, весь необходимый хозяйственный стафф. Во всех хозяйственных делах она смолоду привыкла рассчитывать только на себя и привычно делала всю мужскую работу по дому.
Валентина переложила голову в кастрюлю, из которой она помогала урючке набирать воду, и тщательно вымыла ванну невыносимо воняющей хлоркой «Белизной», стоявшей под ванной со времён социализма.
— Федот, — позвала она сына, который пошёл на кухню перекусить и уже разбил в сковородке четыре яйца, — я знаешь что думаю? От головы позже избавимся. Сейчас не до этого. Давай занимайся похоронами, езжай на кладбище, договаривайся. Сегодня надо похоронить, срочно всё сделать. Вот деньги — на, возьми — сто тысяч здесь. — Валентина знала, что Федот не станет налево-направо разбрасываться деньгами даже в такой экстремальной ситуации, а постарается большую часть проблем решить путём непосредственных переговоров. Вот это он умел: у Федота был талант договариваться с людьми, располагать их к себе. — Документы не забудь.
— Ладно, мама, всё сделаю, ты меня знаешь. А голову куда?
— В морозилке пока полежит. А когда всё уляжется — посмотрим. Потом уже не так страшно, если что.
Федот поехал по делам и довольно скоро всё уладил. Через три часа он приехал на ритуальном автобусе, привёз с собой двух грузчиков. Они вчетвером — водитель помог — занесли гроб в салон машины. На кладбище тоже всё шло гладко. Правда, за могильщиками пришлось побегать. Но Федот вызвонил их, и вскоре на автокаре подъехали двое с характерными землистыми лицами. Встав друг напротив друга, они в полном молчании быстро и споро стали с двух рук закидывать могилу землёй, сверху насыпали аккуратный свежий холмик. Федот дал каждому три бумажки по пятьсот рублей.
Домой вернулись уже поздним вечером. Валентина собрала на стол: надо же бабушку помянуть, а то не по-людски как-то. Фотографии не нашлось, и Валентина оклеила чёрным скотчем свою картину — последний бабкин портрет, — где она в кружевной рубашке и бархатной шляпе, как старая голландка. Единственное большое зеркало в коридоре накрыли простынёй. Посередине стола на большом блюде расположили голову, поставили к губам рюмку с водкой. Поминали солёными огурцами, салом и докторской колбасой прибалтийского производства. Федот не поленился и сбегал в хачмагазин шаговой доступност за киселём из смородины фирмы «Валио».
Где-то через неделю бабкину голову, вынув из морозильника, Валентина положила в тот самый мешок с капустой, которую она так и не успела засолить. Некоторые кочаны уже стали подгнивать и слегка почернели. Можно было ещё, сняв верхние листья, капусту пустить в дело, но Валентина решила, что двух вёдер плюс семилитровая кастрюля, которые получились с одного мешка, — хватит им на всю зиму за глаза и за уши, больше и не съесть. Голову она положила в самый низ, а сверху — самые гнилые и чёрные кочаны, и в то же утро Федот вышел во двор, когда под окнами загрохотало приехавшее пухто, и сам закинул в него мешок. Машина уехала. Валентина стала снаряжаться на Невский. Уже стояла глубокая осень. Сверху на куртку и свитер пришлось надеть ветровку, на ноги натянуть две пары тёплых носков. Она посмотрела на календарь — было девятое ноября, а бабушка умерла первого. «Девять дней, — подумала Валентина, — ну вот и управились».
Андрей Рубанов
Вдовьи бреды
Душный, жаркий июнь в Москве.
Город не остывает за короткую ночь.
Все полуголые. Шаркают сандалетами. На лицах глянец пота.
Она уверенно входит, обмахиваясь огромным бумажным конвертом, зажатым в толстых розовых пальцах. Ей примерно 65. Рыхлая женщина на рубеже превращения в старуху. Белая, нелепая полотняная кепка громоздится на дыбом стоящих коротких седых волосах.
На ней лёгкое, приличное платье. Она слегка сутулится. Она вся нездорово-розовая и от жары как бы плавает, колыхаясь в собственном теле, как в пузыре.
Позвонила вчера вечером. Бог знает кто и как сообщил ей номер моего телефона.
— Меня зовут Маша, я продюсер народного телевидения. У меня к вам есть предложение.
Так она прогудела если не молодым, то вполне свежим голосом. Я зарабатывал написанием сценариев. Заказы были выгодные, поступали равномерно; я выбирал самое лучшее. Пожилая Маша не сумела внятно выразить свои притязания на мои мозги. Речь пошла о «цикле программ по тематике криминала и истории». Но что-то в ней было, какая-то своя энергия. Уверенный напор. Я сказал, что встретиться в ближайшие дни не смогу, улетаю в Лос-Анджелес, — и она, засмеявшись, похвалила меня:
— Молодец!
Чего бы тебе меня хвалить, подумал тогда я цинично. Ты меня совсем не знаешь. Вдруг я плохой человек? Но о встрече условился.
Я стараюсь внимательно рассматривать любые предложения от любых людей, знакомых и незнакомых. Из ста встреч девяносто восемь не приносят результата. Зато две оставшихся вырастают в серьёзные многолетние отношения. В дружбы даже. Главное — пропускать через себя людей, любых.
Через две недели Маша сидела напротив, капризно прогоняя официанта за новым стаканом: первый показался ей недостаточно чистым. Обмахивалась конвертом. Через минуту я уже тосковал. В московских барах только очень глупые люди ведут себя привередливо и просят официанта проследить за температурой чая или пива; все прочие понимают, что официант забудет особые пожелания клиента ровно через пять секунд после того, как их услышит. Маша уверенно пыхтела:
— Народное телевидение. Это нашего премьер-министра идея. Выделено десять миллиардов! Они не знают, куда девать деньги. Там бардак, надо ловить момент! Вы молодец! Вы — энергичный! Это ваш шанс!
— Согласен, — сказал я, — а что конкретно нужно?
— Всё что угодно! Мне дают место в сетке! Двенадцать часов. Двадцать четыре документальные программы по полчаса каждая.
— Отлично, — сказал я, — мне нравится. Двенадцать часов продукта. Большая работа.
Она сверкнула выцветшими глазами:
— Вот именно! А если дело пойдёт — получим ещё больше! Мы им нужны. У меня уже есть идеи, как делать первую и вторую программы… Вот смотрите: один советский лётчик попадает к канадским индейцам…
— Подождите, — сказал я. — Кто заказывает работу?
— Пока никто. Мы напишем двадцать четыре заявки, совсем короткие, на полторы страницы каждая…
— А, — сказал я. — «Мы напишем». Ясно.
— Да! Вы же молодой и талантливый. Вам это — раз плюнуть. Вы десять романов написали. Вот смотрите: лётчик попадает к индейцам и становится их вождём. Это реальная история! И вот однажды к ним приезжают советские туристы — а все индейцы вдруг начинают петь: «Ой ты, степь широ-о-ока-а-а-я-я…» — И она расправила плечи, освобождая дыхание, и запела, помогая себе рукой, довольно звучно, и её глаза заслезились; взгляд улетел в никуда; полтора десятка посетителей бара — клерков и менеджеров из неподалёку расположенного офисного центра — обернулись и бросили в нашу сторону недоуменные взгляды.
— Маша, — сказал я, — давайте я всё обдумаю — и позвоню? Завтра?
— Конечно, — разрешила Маша и придвинулась, обдавая меня карамельной парфюмерной волной, и голос её заговорщицки треснул. — Слушайте, я вам скажу начистоту. Строго между нами. Моя главная цель — телевизионная лотерея! Мы с мужем десять лет прожили в Америке! Мы знаем нужных людей! Иосиф Кобзон купил половину Лас-Вегаса! Если мы пробьём это дело — нам дадут любое количество денег. Для разгона — три миллиона долларов, сразу. Для этих людей — не сумма, а тьфу!
— Невероятно, — ответил я. — Очень интересно. Дух захватывает. Я всё понял. Я позвоню вам завтра во второй половине дня.
— Договорились, — сказала Маша. — Спасибо вам большое. Вот, смотрите: я вам покажу…
Я демонстративно извлёк телефон и проверил входящие сообщения. Одновременно привстал. Можно было расплатиться, выйти вместе с нею и даже проводить до метро, затем вернуться назад в бар и закончить ежедневную норму в четыре страницы. Но Маша уже тянула из конверта старые чёрно-белые фотографии, раскладывая передо мной веер: вот она с космонавтом Андрианом Николаевым, вот она с певцом Муслимом Магомаевым. Огромные узлы цветастых галстуков, огромные цветы на платьях, приятные лица, свободные открытые улыбки. Семидесятые годы подмигнули мне благожелательно. Крепдешин, маграрин, капрон, «Союз-Аполлон» — из этого культурного слоя пророс и я сам.
Молодая, цветущая Маша, с причёской «бабетта» и круглыми полными коленями, храбро улыбалась. Магомаев и Николаев источали величие. Старая, полуразрушенная Маша сидела напротив, и огонёк безумия горел в прозрачных глазах. Она хотела, чтоб я ей верил, она боялась, что её не примут всерьёз. Она знала, что безумна, — иначе не носила бы фотографии с собой. Мы вышли в горячий, липкий, расслабленный, многоязыкий город, он весь слегка бредил от духоты, и было легко, прислушавшись и присмотревшись, ощутить разнообразные бреды, окружающие нас со всех сторон; наверное, пятая, если не четвёртая часть жизни человека проходит в тех или иных бредах, любовных и алкогольных, наркотических и душевных; в бредах старости, горя, отчаяния. И вот попадаешь, выходишь на чистый источник бреда, на колодец, откуда бред поступает в мир; в такие колодцы обязательно надо заглядывать.
На второй встрече — там же спустя несколько дней — я в течение часа молчал, а Маша извергалась историями своего восхождения и падения, а также детально разработанными планами головоломных затей. В самых важных местах она понижала голос и совершала головой вращательные движения, как бы пытаясь просверлить меня концом внушительного, чуть кривого носа.
— Есть люди, они сразу платят миллион за фотографию с принцем Уэльским. То есть они плохо себе представляют, кто такой принц Уэльский, но фотографию хотят. Желательно — в обнимку. Что надо? Пустяк: слетать в Лондон и там, прямо в аэропорту, взять справочник «Жёлтые страницы». На первом же развороте указан телефон приёмной Букингемского дворца… Потом — просто позвонить и договориться…
— Есть люди, они спят и видят, чтоб создать особый фонд для съёмок православных блокбастеров. Сейчас наступит эпоха православных блокбастеров. Надо написать заявку хорошего православного блокбастера, короткую, страниц буквально на тридцать, и представить. Сразу выплатят миллион долларов. Должно быть максимальное количество православия и батальные сцены с кровью.
— Есть люди, они сейчас везут в Москву Леонардо Ди Каприо. Он будет играть Распутина. Звезда желает проконсультироваться насчёт водки и прочих русских народных обычаев. И чтоб поправили диалоги в сценарии. А то будет развесистая клюква. Ди Каприо серьёзный актёр, он не хочет, чтоб в России над ним смеялись. Там сразу выписывают пятьсот тыщ долларов за мастер-класс русского пьянства…
Она не сочиняла на ходу, нет — всё было уложено в систему, с обязательной ставкой: от полумиллиона в твёрдой валюте. Но насчёт сумм она перебирала, перевирала, ей бы убрать один нолик из любого расклада. Двадцать тысяч за пьянку с Ди Каприо, пятьдесят за батально-православный сценарий. Было бы достовернее.
— Есть люди, они вам сделают грин-кард. Учите английский! Вашу книгу издадут в университете штата Нью-Джерси. Считайте, уже издали. Я договорюсь. Там огромный рынок. Вы взлетите мгновенно. За вторую книгу получаете миллионный аванс. И одновременно пропихиваем вас в совет директоров народного телевидения. Писать ничего сами не будете. Пусть другие пишут. Вы выбираете по конкурсу и верстаете бюджет.
— Есть люди, они организовывают звонок из администрации президента. Это стоит триста тыщ, но мне сделают за двести. Вы заходите в любое министерство с любым предложением. У меня есть идея. Серия альбомов о красотах России. Подарочное издание. Мелованная бумага. Финская. Идите в Минкульт! Предлагайте. Потом позвонят из администрации, и дело в шляпе. Укажем тираж — сто пятьдесят тыщ. Напечатаем пятнадцать. Остальное поделим. Под каждой фотографией стихи дадим. У меня есть подруга, замечательно пишет. Любовь как розовый бутон, сверкает чёрный небосклон, и кровь на полях страны прольют её верные сыны…
К концу второй встречи в гудящей голове всплыло простонародное выражение «нашла свободные уши». И опять в финале она приосанилась, сердечно улыбнулась несвежим ртом и устало подняла ладони: вот, мол, чем приходится заниматься в столь преклонную пору, миллионы туда-сюда двигать, а пора бы внуков нянчить — и снова не нашлось отваги отказать ей твёрдо. Я даже взял у Маши рукопись с изложением приключений авиатора-индейца. Манускрипт читать не стал, а позвонил старому другу Семёну Макарову и рассказал всё.
— Больше с ней не говори, — сурово велел Семён. — Я сам. Текст мне отдай. И работай спокойно.
Он тоже писал сценарии, и мы действовали в тандеме. Круг наш узок, все продюсеры и кинотеледраматурги знакомы друг с другом, тех и других на всю страну не более трёхсот персон. Отношения портить нежелательно. Слухи распространяются мгновенно, обиды помнятся десятилетиями. Если надо было кому-то отказать — я не отказывал сам. Приходил Семён, представлялся моим ассистентом. Сообщал, что я «занят на другом проекте». Либо, наоборот, вместо Семёна в игру включался я и произносил ту же фразу. Так мы создавали впечатление «конторы», организации, движущегося солидного дела. Кроме того, Семён тоже был жадным до человеков, и он с наслаждением сообщил спустя несколько дней, что бреды продюсера Маши произвели на него большое впечатление.
— За два часа всю жизнь рассказала. Жена бывшего министра. Из прежних времён, советских. Хватка прекрасная. Вцепляется и не отпускает. Но к народному телевидению не имеет никакого отношения.
— И что? — спросил я. — Ты, наверно, денег ей дал?
— Конечно, — вздохнул Семён. — Пятьдесят долларов. Очень обрадовалась. А вообще её муж умер недавно. Сорок лет вместе прожили. Она в горе. Помутилась рассудком. Забудь.
«Продюсер Маша» звонила мне ещё раз двадцать, обычно — вечером рабочего дня, когда я укладывал спать шестимесячную дочь, или утром выходного дня. Два или три раза я с ней говорил, в прочие моменты не отвечал или отправлял сообщения с вежливыми извинениями. Как себя вести с женщиной, похоронившей мужа, я не знал. Возможно, её супруг, будучи живым, укрощал её тягу к аферам и прожектам. Возможно, она ужаснулась своему одиночеству и от страха пошла «к людям», готовая предложить первому встречному миллион, десять миллионов, мировую славу, дружбу с королями и звёздами экрана. Фантазия и отвага спасали её от сумасшествия. Всё, что мы могли, — восхититься ею и посочувствовать ей. Она была упорна и педантична. В какой-то момент перестала звонить мне, полностью переключилась на Семёна. Семён несколько раз встречался со вдовой. Он давал ей деньги. Он внимательно прочитал историю лётчика-индейца. К сожалению, история была настоящая, а значит — недостаточно бредовая, чтоб переделывать её в полноценный текст. В конце концов Семён устал и прекратил встречи. Рукопись вернуть забыл.
В конце лета он показал мне последнее сообщение от Маши: «Верни сценарий, или прокляну твоего сына».
Герман Садулаев
Мария
Машинное время подсовывает свои метафоры. Мы хотим видеть человеческую память как виртуальную картотеку, где каждое событие хранится в отдельной папке. Но у нашей памяти нет каталога. Нет файлов. Если что и напоминает машинный интеллект, то только поиск по ключевым словам. Потому что поиск по ключевым словам воспроизводит действующий принцип работы памяти. Если бы мы захотели изобразить архивариуса памяти в виде условного персонажа, таковым стал бы не дотошный клерк, листающий аккуратный гроссбух, а сумасшедший учёный, роющийся в груде хлама, сильно напоминающей обычную помойку, со словами: «Где-то я видел такую же зелёную бутылочку».
Человеческая память имеет не цифровую, а аналоговую природу. В этом смысле каждое новое воспоминание не создаёт нового файла, а записывается на предыдущее, подобно тому как новую магнитофонную запись можно сделать поверх старой на ту же самую магнитную ленту.
В 2003 году Борис Гребенщиков (впредь и далее — БГ) поёт: случилось так, что наша совесть и честь была записана у нас на кассетах; кто-то принёс новой музыки, и нам больше нечего было стирать. Ко времени создания этой песни вряд ли кто-то, включая самого БГ, обновлял фонотеку на магнитофонных лентах. Кассеты ушли в прошлое, уступив место цифровым компакт-дискам. Однако БГ пользуется образом записи на магнитную ленту, чтобы сообщить слушателю: новое послание не образует для себя нового смыслового пространства, а пишется поверх старых смыслов, стирая и заменяя последние.
В дополнение к образу следует сказать, что при плохом качестве звукозаписывающей аппаратуры есть вероятность наложения новой записи на старую без полного стирания старой. Такая вероятность и реализуется человеческой памятью.
Иными словами, человеческая память — это палимпсест. Память можно уподобить манускрипту, в котором новый текст наносится прямо на старый. А то произведение искусства и случайностей, что получается в результате, и составляет текущее содержание нашего сознания в каждый конкретный момент. Для иллюстрации ниже я создам условный палимпсест из текстов трёх абзацев предыдущего текста; не имея возможности печатать буквы сверху других букв, я предположу, что составитель манускрипта, вписывая новый текст, использовал пробелы в старом.
человеческая память иными в дополнение словами имеет человеческая следует не память сказать цифровую палимпсест что в этом а при смысле аналоговую память плохом можно природу употребить качестве манускрипту в звукозаписывающей в котором этом аппаратуры новый смысле текст есть каждое наносится вероятность новое прямо наложения воспоминание на новой не старый записи создаёт текст на нового старую и то файла без произведение а полного искусства записывается стирание и случайностей на старой что предыдущее такая получается подобно вероятность в результате тому и составляет как реализуется текущее новую человеческой содержание магнитофонную памятью нашего запись можно сознания сделать поверх в каждый старой на ту конкретный же самую момент магнитную ленту
Нетрудно заметить, что в этой какофонии словно бы появляются смыслы, отсутствовавшие в начальных текстах любого из трёх абзацев. Но это иллюзия. Никаких новых смыслов в смешении текстов нет. Образы новых мыслей подсовывает нам услужливый ум. Палимпсест — всего лишь хаотическое нагромождение записей. Кстати или некстати, но смешение слов такого рода — один из первых и самых простых приёмов шифрования. Расчёт как раз на то, что читающий будет искать смысл в случайно сформированном тексте, тогда как для разгадки нужно знать алгоритм.
Такова человеческая память и таков человек. Человек выпекает себя слоями, как торт «Наполеон». Не в том смысле, что торт сам выпекает себя. Хотя, в принципе, почему бы и не в том?
Недавно мы с женой были в гостях. Это было хорошее место под Малагой, и хозяева были испанцы. Они испекли торт «Наполеон», потому что к ним стали приходить русские, а как им стало известно, русские очень любят торт «Наполеон». Но мы не проявили никакого интереса к торту «Наполеон». Торт «Наполеон» надоел нам в России. Вместо торта мы интересовались фруктами, которые росли в саду у хозяев. Мы ходили по саду и рассматривали фрукты и даже пробовали некоторые на вкус, хотя мы не знали названий — видимо, руководствовались презумпцией разумности хозяев, которые не станут высаживать в своей усадьбе деревья с ядовитыми плодами.
Есть ли какой-то смысл в истории с тортом и фруктами? Может быть, есть, может быть, нет. Мой архивариус подсунул мне воспоминание о торте «Наполеон» по принципу «смотри, здесь у меня такая же зелёная бутылочка», то есть использовав поиск по ключевым словам.
Итак, человек испекает себя слоями, слой за слоем, слой за слоем. И так без конца. Или, вернее, до конца. Потому что конец есть. Не понимаю, что имеют в виду все эти люди, когда говорят, что «жить нужно настоящим моментом». Или что «реально только настоящее». В действительности всё наоборот. Настоящее не обладает ровно никакой реальностью. Реально прошлое, поскольку оно существует в виде испечённых слоёв торта, реально будущее, точнее, будущее потенциально, а никакого настоящего нет. Однажды наступает момент, когда выпекание торта прекращается. Торт взрывается, из торта вылезает вся обмазанная сладким кремом, облитая сиропом, украшенная клубничками, а во всём остальном нагая и прекрасная девушка. Допустим, она блондинка и у неё ярко-голубые контактные линзы. У неё высокая грудь, узкая талия и широкие бёдра. Гирлянда из мармелада и марципанов от её мраморных плеч доходит до низа подрагивающего в возбуждении живота. А в руках она держит, допустим, косу. Вот этот момент и является единственным настоящим, но после него не наступает никакого будущего, а прошлое теряет свой смысл. Свиток сгорает.
Не только эмпирический человек, но и эмпирическая культура и всяческая человеческая цивилизация являются палимпсестом. Археологи видят историю наглядно, как культурный слой, состоящий из пластов различных эпох. Однако было бы упрощением думать, что времена следуют друг за другом в строгом порядке. Что какой-нибудь проконсул какого-нибудь Рима собирал граждан и говорил: ну, сегодня закончили мы формирование пласта второго века до Рождества Христова, поэтому давайте прикроем артефакты ровным слоем песка, чтобы археологи будущего не перепутали, а с завтрашнего дня начнём с Божьей помощью делать пласт первого века. Нет, пласты проникают друг в друга и смешиваются.
Например, горожанин роет глубокий колодец и попадает на много столетий ниже. А его дочка роняет в колодец браслет. И археолог будущего находит браслет в слое почвы, относящемся к той эпохе, когда люди ещё не знали металлов, а охотились на пещерных медведей с камнями и рогатинами. Этот образ браслета в колодце наверняка имеет какой-то символический смысл в контексте исследуемой метафоры сознания, памяти и культуры, однако я не могу понять какой.
В городе Кордова есть католический собор, который называют «Мескета», то есть «мечеть». Потому что во времена мавров собор был мечетью, самой большой в Европе. Когда испанцы отвоевали Кордову, мечеть освятили и назначили католическим храмом, впоследствии немного перестроив для удобства христианских богослужений. До мавров на месте Мескеты была христианская базилика. Мавры несколько раз перестраивали и достраивали свою мечеть. Во время одной из реконструкций местный эмир специально следил за тем, чтобы в новых постройках использовали только новые материалы. Видимо, обычно использовали старые материалы. Блоки из разобранного и упразднённого строения, стоявшего тут ранее. И камни христианской базилики пошли на строительство мусульманской мечети. Справедливости ради надо сказать, что прежде базилики на этом месте в Кордове стоял римский языческий храм. И при строительстве христианской базилики наверняка использовались материалы римского храма. Нам неизвестно, что было в этом месте до римского храма. Скорее всего, что-то было, какое-то культовое сооружение древних иберийских племён. История камней Мескеты уводит в бесконечность.
Одним из чудес света древние греки считали Александрийский маяк. А потом он куда-то делся. Был разрушен землетрясением, и обломков никаких не осталось. И только недавно историки догадались, что из кирпичей маяка в пятнадцатом веке построен форт Кайтбей, который иначе не удалось бы соорудить так успешно и быстро. Египетские пирамиды стоят ободранные, потому что белые облицовочные плиты египтяне, впавшие в неверие, растащили на свои бытовые постройки. А на даче у моей тёщи перед баней лежит плоский могильный камень, на котором можно прочитать про рабу Божью Марию, упокоившуюся в (неразборчиво); тёща уверяет, что дача стоит не на кладбище, а просто удобный камень давно притащили и сделали из него опору для порожка, и все так делают.
Метафора камней мне более или менее ясна. Когда-то извлечённый из природы материал получает некую форму и используется для постройки чего бы то ни было, начиная с простейших дольменов. Последующая культура, ставя иные цели и задачи, имея иные руководящие идеи и образы, тем не менее берёт старые каменные блоки. Потому что культурная переделка связана с меньшей затратой энергии, чем новое извлечение материала из природы. Это важно. Работа изначального каменотёса — самая трудная. Так камень путешествует из культуры в культуру, из эпохи в эпоху, покрываясь новыми знаками, барельефами, технологическими пометками, проходит через храмы, дома собраний, тюрьмы, пока не закончит свой век на огороде дачника. Впрочем, почему закончит? Это дачник закончит свой век, рано или поздно. А камень, может, ещё проживёт не одну жизнь.
Таковы образы, идеи, символы, формирующие человеческую культуру. Они весьма редко изобретаются заново (выламываются из скалы природы). Чаще с них сбивается старый барельеф и вырезается новый, или новый вырезается поверх старого, или старому барельефу дают новое имя и толкование.
Чтобы лучше понять человеческую культуру, нужно иметь в виду ещё две метафоры. Первая метафора — это баня на даче моей тёщи. Когда-то у моей тёщи был деревенский дом в Псковской области. При доме была баня, сложенная из брёвен. Потом тёща поменяла дом в Псковской области на дачу под Ленинградом, а баню задумала увезти с собой. Мужчины под руководством тестя сначала пронумеровали каждое бревно по известной им системе. Потом раскатали баню. Брёвна привезли на дачный участок под Ленинградом. И заново собрали баню, водворив каждое бревно на его прежнее место согласно нумерации.
Так любая культура или цивилизация может быть воссоздана на новом месте, в новых обстоятельствах, в новое время при условии, что сохранён и перевезён материал и наличествует системная инвентаризация элементов культуры. Поэтому мы, без сомнения, можем воссоздать СССР: ни одна из республик никуда не делась, а номера брёвен у каждого написаны на лбу.
Вторая метафора: колодец в Альгамбре. Это не совсем колодец, скорее шурф. И можно видеть, как чёрная земля иберийской эры сменяется мрамором Рима, который перетекает в мавританские изразцы и далее в песчаник эпохи католических королей. А сверху какой-то турист из Америки уронил мятую банку из-под кока-колы. И смысл в том, что всё существует слоями, пирогом, палимпсестом, но и одновременно, сразу. В зрачке туриста, который посмотрел в шурф и увидел его весь, от глубины до поверхности, прежде чем уронить, нарочно или нечаянно, свою блядскую газировку.
Теперь я могу наконец рассказать про свою жену. Её зовут Ева. Однако имя Ева порождает целый ряд иудео-библейских ассоциаций. Что-то там про Адама, про яблоко, про змея и потерянный рай. Я не Адам и ничего такого не имею в виду. Если бы я планировал ряд культурных ассоциаций, я бы назвал свою жену Шакунталой, но среднерусскому читателю имя Шакунтала ничего не сообщит, никаких воспоминаний не вызовет, да и произнесёт читатель имя неправильно. Поэтому мою жену впредь и далее будем звать Машей.
Маша — хорошее русское имя. Оно связано с таким количеством сюжетов, что, можно сказать, совершенно свободно от жёстких ассоциаций. В русской литературе иметь имя Маша — всё равно что не иметь никакого имени. Маша и Дубровский. Не плачь, Маша, я здесь! — поёт БГ. «Капитанскую дочку» Пушкина тоже зовут Машей. «Маша и медведь» — русская сказка, совсем иначе, чем «Белоснежка и семь гномов», интерпретирующая образ девушки-культуры, встречающей природу, олицетворённую хтоническими существами. Белоснежка вступает в противоестественное сожительство с гномами, которое закономерно приводит к её клинической смерти (хтоническая природа — мертвородящая, рождающая смерть); для того чтобы вернуть Белоснежку, Принц, олицетворяющий мужское агрессивное начало культуры, проводит контртеррористическую операцию в логове природы. Наша Маша просто обманывает медведя и на его горбу быстро возвращается к дому, к цивилизации.
Самая пронзительная Маша русской литературы — героиня стихотворения Николая Гумилёва «Заблудившийся трамвай»: Машенька, ты здесь жила и пела, / Мне, жениху, ковёр ткала, / Где же теперь твой голос и тело, / Может ли быть, что ты умерла!
Может ли быть, что умерла Маша? — вот главный вопрос русской литературы. Я сейчас говорю предельно серьёзно. И вы поймёте, когда узнаете, кто такая Маша, моя жена.
БГ поёт: опомнись, мать сыра природа, я всё же сын тебе родной! Так в студийной записи. На некоторых концертах БГ делает намеренную «оговорку»: опомнись, мать сыра природа, я всё же муж тебе родной. Философская проблема не только в том, как мать (сыра природа) может быть одновременно и женой героя (Дубровского). Но и в том, как она может быть одновременно сырой природой и Машей? Потому что речь именно о Маше, в этом я уверен. У Маши с сырой природой свои, весьма непростые, отношения.
Агния Барто рассказала об этом так: наша Маша громко плачет, уронила в речку мячик. Тише, Машенька, не плачь, речку к чёрту расхерачь. Налицо столкновение культурной Маши с мокрой стихией (сыра природа). Само имя поэтессы весьма необычное. Агни — бог космического огня в индуизме. Бардо — особая транзитная область умерших по версии тибетского буддизма. Если опустить намеренные искажения, то имя означает «адское (или очищающее) пламя». Если бы текст песни «Взвейтесь кострами, синие ночи» написала Агния Барто, кольцо символов замкнулось бы, но стихи на музыку Кайдан-Дешкина сочинил другой огнепоклонник, Александр Жаров. Напомни мне, если я пел об этом раньше.
БГ поёт: эй, Мария, что у тебя в голове?.. Ты снилась мне, я не смотрел этих снов. Возникает вопрос: как можно не смотреть сны, которые тебе снятся? Возможна ли такая степень самоотстранения? Неучастия? Такая позиция наблюдателя в центре циклона, когда он достигает высочайшего совершенства наблюдения — перестаёт наблюдать? Ответ в последнем куплете: так что, Мария, я знаю, что у тебя в голове. Адепт понял, что в голове Марии всё.
Голову Марии подняли со дна моря в Александрийской бухте. Она стояла в затопленном античном храме, то есть не голова, а вся Мария, целиком. Её тогда звали Исида. Я читал разные отчёты об экспедициях подводных археологов. Одни пишут, что обнаружили статую богини ростом в три метра, но без головы. Другие пишут, что обнаружили статую высотой в семь метров и с головой. Я не знаю, одна это богиня или разные. И где сначала была голова. Я был в Александрии, в музее, где должна стоять Исида Форосская, но постамент оказался пуст. Официальная версия: статуя поехала в Париж на выставку. Шепчут, что Исида лицом слишком похожа на Мадонну, слишком похожа. И не стоит на такое смотреть.
Есть во Франции церковь Нотр-Дам-де-Пюи (Богоматери Пюиской), построенная не позднее XII века, в ней находится статуя Чёрной Мадонны; эта же самая скульптура раньше была Исидой, которой поклонялись в храме Исиды. Прочие Чёрные Мадонны, которых не менее пятидесяти в Испании, а во Франции более трёхсот, списаны с Исиды. Младенец Гор, сидящий на коленях у матери, считается Иисусом. Но самое интересное в другом.
Исида, Чёрная Мария, почитается одновременно и как Мария Магдалина. Мария Магдалина была девушкой, принявшей учение Иисуса и, по некоторым (впрочем, апокрифическим) версиям, — его женой. Таким образом, Исида — Мария стала одновременно матерью и женой Богочеловека Иисуса.
Мадонну изображают стоящей на полумесяце, например, в каноническом сюжете «жена, облачённая в солнце». Поверхностные культурологи говорят, что Мария наследует Диане, богине луны. Но это неправда. Моя Мария — это не Диана, но Астарта. Астарта держит крест и плачет, стоя на серпе луны. Потому что она потеряла своего супруга Таммуза, который одновременно был её сыном. На шумерском языке его звали Думмузи, что значит «истинный сын водной бездны». Здесь мы замыкаем кольцо.
Потому что Мария — это море. Она же Мара, смерть. Мария, Маша, плачет над водной бездной, над смертью, в которую она уронила свой мяч, своего сына и мужа, но мяч не утонет, мяч вернётся к Маше, воскреснет. Однако Маша сама является сырой природой, водной бездной, сама есть причина и рождения своего сына, и смерти своего мужа, которые оба являются для неё одним мячиком, предметом космической игры. Иногда мою жену зовут Майя, это одно и то же.
Не плачь, Маша, я здесь! — поёт БГ. Не плачь, солнце взойдёт. Жизнь победит смерть, природа воскреснет, и я воскресну, пусть в другом облике, но снова буду тебе мужем и сыном. Дубровский берёт аэроплан. И возносится на небо, пообещав Маше вернуться, как Карлсон обещает Малышу, как Терминатор обещает зрителю. Он вернётся, он всегда возвращается. Мы все вращаемся в круге вечного возвращения, который иначе называется самсара, или, если по-русски, океан, водная бездна.
Мы разобрались с моей женой в её аспекте богини и природы, однако не смогли интерпретировать её ипостась как культуры, противостоящей и божественному и природному началам. Что я могу сказать? Моя жена любит ходить в Дом кино на показы всяческого артхауса. В этом нет никакого смысла, кроме демонстрации надстроечного и избыточного характера человеческой культуры как таковой.
Ещё один тупик интерпретации ждёт меня, когда Мария становится моей дочерью. Такого барельефа нет ни на одном из камней. А она стоит передо мной, тянет ручки и нараспев, с повышением во втором слоге, произносит: па-апа. Кто папа? — пугаюсь я.
Иногда торт протекает. И я вижу свою жену как манускрипт. То есть когда я смотрю прямо на неё, то вижу только последний текст. Но стоит мне отвернуться, как периферическим зрением я начинаю считывать иные слои палимпсеста. Когда жена снится мне ночью, то, боже, лучше бы я не смотрел этих снов. На самом тёмном дне моего самого тайного сна Мария, жена моя, смыкается с Марией, моей матерью. И вместе они скорбят обо мне.
Меня утешает лишь то, что сам я — такой же исчёрканный манускрипт. Или просто один текст в абракадабре, один пласт в культурном слое или мятая банка кока-колы. Так видит меня Мария.
Так видит, но всё-таки плачет, стоя на полумесяце, сидя у реки времени, у Стикса мёртвых, по воде которого уплывает мячик, шарик моей души. Плачет, потому что я смертный, мне суждено умереть. Она же не умрёт никогда. Может ли быть, чтобы ты умерла? Нет, не может. Машенька никогда не умрёт. Потому что она и есть — смерть.
Роман Сенчин
Валя
В этом году я был у родителей и в один из первых же дней, копаясь на огороде, услышал за забором детский требовательный голос:
— Валя!.. Ва-ля!
— Ау, — через некоторое время отозвался другой голос, старческий, бессильный.
— А мама когда приедет?
— А?
— Мама когда приедет?
— Скоро, сынок, потерпи.
— А куда она поехала?
— А?
— Куда она поехала?
— Работать поехала, деньги зарабатывать.
С минуту за забором была тишина, а потом ребёнок снова позвал:
— Валя-а!
— А?
— Валя, а когда мы кушать будем?
— Скоро, сынок, сейчас доделаю…
— Валя, я кушать хочу!
— Ну пойдём, пойдём…
Я оторвался от работы, пытаясь сообразить. Точно такие же разговоры я слышал двадцать лет назад, когда наша семья только переехала в эту деревню. Да, двадцать лет назад, летом девяносто третьего.
Когда бываешь в том месте, где когда-то жил раз в год, кажется, что люди должны остаться такими же, что и были. И удивляешься, когда встречаешь того, кого знал пацанёнком, а теперь он здоровенный парень, мужичара. Девчонки, которые проходили мимо наших ворот с ранцами за плечами, возвращаясь из школы, превратились в тётенек, у которых дети в выпускных классах. Половины обитателей нашей коротенькой Заозёрной улицы уже нет в живых, в половине изб — новые люди…
Да, время летит, его не остановишь, и потому я оторопел от этого требовательного детского: «Валя! Ва-ля!» Словно и не было двадцати лет, словно и соседка, старушка Валентина Семёновна, и её внук Олежек остались прежними.
Позже, когда мы отдыхали с родителями у крыльца в тени черёмухи, отец спросил меня:
— Слыхал, как внучок бабушку называет? Лет восемьдесят между ними, а — Валя.
— Слышал, слышал…
— Да не внучок, — поправила мама. — Внук Олег в тюрьме сидит. А это правнук говорить научился.
— А, ну да, ну да, — покивал отец, — правнук.
А мама вспомнила:
— Ой, Рома, тут ведь такая история случилась! — Но остановилась, глянула на забор. — Потом расскажу, в доме.
И за ужином рассказала:
— Таня-младшая, которая Валентины Семёновны внучка, устроилась на почту… Три месяца почта на замке стояла, никто не шёл, письма с городской машины развозили… И вот её взяли. А тут подписка, и, когда хватились денег, их нет. Оказалось, Таня взяла и что-то на них себе купила…
— Как так? — усмехнулся я. — За это же можно срок заработать. И откроется быстро.
— Ну вот не побоялась. Или думала, что успеет вложить. Но обнаружилось. Теперь прячется где-то… И ведь это не первый раз у неё такое. Года два назад устроилась социальным работником. Это которые одиноким, больным людям помогают по хозяйству… И вот ходила по ним и плакалась, что денег нет совсем, ребёнок маленький, брат сидит, мать больная, бабушка старая… Старики ей одалживали какие-то суммы, а она не отдаёт и не отдаёт. И пожаловались её начальству. Её уволили, конечно… И года полтора маялась без работы…
— Вообще, конечно, судьба у семьи, — вздохнул отец, — не позавидуешь.
— А во всём, я считаю, Валентина Семёновна виновата, — отозвалась мама. — Так она их всех разбаловала, что совсем они не понимали, как им жить. Как совсем в другом мире выросли, и когда стали взрослыми, то оказались неподготовленными совершенно. Отсюда и все их беды…
Я вспомнил, что там было, двадцать лет назад и позже.
В половине избы жили Валентина Семёновна, её дочь Татьяна и ребятишки — тогда им было лет восемь-десять — Таня и Олег, которого до поры до времени называли Олежек. Татьяна была полной, молодой, всегда по-городскому одета. Часто ездила в город, увидеть её несущей воду от колодца или выдирающей крапиву у забора было невозможно — она таким не занималась. У неё была какая-то болезнь, и статус (тогда это слово было не в ходу, но понятие существовало) больной освобождал её от работы. Кажется, она получала какую-то пенсию, а может, и нет. Но в любом случае вела себя так: я больной человек, не дёргайте меня, но заботьтесь…
Её дочку Таню одевали как принцесску, да и воспитывали так же. Я ни разу не видел её в огороде, она не ходила в магазин. Чаще всего сидела на лавочке у калитки, смотрела направо-налево, будто чего-то чудесного ожидая.
Олежек, младше сестры года на два, наоборот, был какой-то всегда расхристанный, крикливый, драчливый. С пацанятами, жившими по улице, постоянно ругался, с ним неохотно играли. Зато часто можно было услышать его требовательное:
— Валя! Ва-ля-а!
Татьяна была замужем, но муж сидел. Сидел за убийство, хотя, как говорили соседи, сам он не убивал, а его заставили взять убийство на себя. Дали семь лет. Вроде бы настоящий убийца или убийцы обещали после освобождения помочь деньгами и теперь передавали богатые передачи… Сидел он где-то недалеко, и Татьяна как-то сказала, что они там разводят карпов. Не знаю, правда или нет.
Муж просидел меньше семи. Примерно пять. Освободился, сразу купил квартиру где-то недалеко от Красноярска. В Назарово, кажется.
Татьяна с детьми собрали вещи и отправились к нему. Помню, как Валентина Семёновна их провожала, просила не забывать, приезжать. Татьяна вымученно обещала: «Да наверное… Но это ведь далеко…» У Валентины Семёновны была ещё старшая дочь, но она никогда не появлялась в деревне (по крайней мере, я не слышал, чтоб приезжала), был и бывший муж, отец дочерей, о котором и не вспоминали, да и он вряд ли вспоминал о Валентине и дочерях.
В общем, Татьяна с детьми уехали с радостью, готовые к новой жизни, а через два дня вернулись. Оказалось, что в квартире другая женщина, а муж Татьяны подал на развод…
Это был конец девяностых. Трудные, смутные годы… Если в начале десятилетия люди ещё надеялись на то, что всё наладится, станет как было или даже лучше, то года с девяносто пятого надеяться перестали. Переименованный в акционерное общество совхоз развалился, работы не было, и одни впряглись в своё хозяйство, а другие балансировали на грани нищеты.
Татьяна всё так же почти каждый день ездила в город, благо проезд для неё был льготный. Ездила то ли в больницу, то ли пыталась как-то там зацепиться, в городе. Вряд ли найти работу, скорее — мужчину… Дочь Таня оканчивала школу, в свободное время по-прежнему в ярких нарядах сидя на лавочке, а Олежек учёбу забросил. Болтался по деревне, всё что-то высматривая, к чему-то примериваясь. Иногда на него нападал азарт работать, и он начинал переделывать ограду палисадника или выпрямлять обвисшую калитку, но быстро бросал, и Валентина Семёновна или сама доделывала незаконченное, или звала кого-нибудь из мужиков, обещая бутылку или деньги…
Время от времени Олежек рыбачил.
Зады наших огородов выходили к озерцу, и он устанавливал на берегу удочки, наблюдал за сделанными из гусиных перьев поплавками. Клёв был плохой — карасей и окуней почти всех давно переловили сетями, — и Олежек просиживал на берегу по целым дням, чтоб рыбы набралось хоть на уху.
— Валя! — кричал он. — Валя-а!
— Ау, сынок? — слышалось с огорода.