Пограничная трилогия: Кони, кони… За чертой. Содом и Гоморра, или Города окрестности сей Маккарти Кормак

Ролинс полулежал, прислонившись спиной к седлу и вытянув ноги к костру. Подошва его правого сапога отставала, и он закрепил ее через рант проволочными скрепками.

Видишь ли, приятель, начал он, глядя на сигарету, я уже пытался тебе кое-что втолковать, но ты и тогда не услышал, да и теперь, похоже, слушать не захочешь.

Я понимаю, к чему ты клонишь.

А я так понимаю, что тебе просто приятно пролить слезу на сон грядущий.

Джон-Грейди промолчал, а Ролинс продолжил:

Учти, она небось якшается только с такими, у кого есть собственный самолет. Не говоря уже про машины.

Наверное, ты прав.

Рад это слышать.

Но это ведь ничего не меняет, правда же?

Ролинс снова затянулся. Они долго сидели и молчали. Потом Ролинс бросил окурок в костер, сплюнул и сказал:

Лично я на боковую.

Ценная мысль, кивнул Джон-Грейди.

Они расстелили одеяла. Джон-Грейди стащил сапоги, поставил их рядом и улегся, вытянув ноги. Костер почти совсем догорел, и Джон-Грейди лежал и смотрел на звезды, эти светящиеся сгустки раскаленной материи, которые испещряют небосвод. Внезапно он раскинул руки в стороны и крепко-крепко прижал к земле ладони. Ему показалось, что он – единственная неподвижная точка в мире, а вокруг все куда-то стремительно летит и кружится.

Как ее зовут? – послышался из темноты голос Ролинса.

Алехандра… Ее зовут Алехандра.

В воскресенье днем Джон-Грейди и Ролинс отправились в поселок Ла-Вега на лошадях из того табуна, с которым так крепко поработали. Эскиладор[57] на ранчо постриг их овечьими ножницами, и теперь их шеи над воротниками сделались странно белыми, словно шрамы. Они ехали, надвинув шляпы на брови, и посматривали по сторонам с таким видом, будто готовы в любой момент принять вызов здешних мест и всего, что они в себе таят. По дороге устроили призовую скачку на пятьдесят центов, и Джон-Грейди одержал победу. Потом поменялись конями, и снова удача оказалась на его стороне. Перевели коней с галопа на рысь, и те бежали разгоряченные и в мыле. Когда кони неслись по дороге, крестьяне с корзинами овощей и фруктов или ведрами, прикрытыми марлей, жались по обочинам, а кое-кто на всякий случай прятался в кустах и кактусах. На юных всадников мексиканцы взирали с удивлением. Их кони грызли удила, с морд летела пена, а седоки отрывисто переговаривались на непонятном языке и погоняли коней, неудержимые в своем неистовстве, которое, казалось, вот-вот взорвет весь этот мир, но бешеный смерч пролетал, оставляя позади все как было. Пыль, солнце, чириканье птиц.

В магазинчике, куда они зашли, на полке лежали стопки рубашек – снимешь верхнюю, развернешь, и на ней окажется высветленный прямоугольник на том месте, куда падало солнце или пыль, или все вместе. Ролинс перемерил немало рубашек, прежде чем отыскал такую, у которой рукава не были ему коротковаты. Хозяйка вынимала булавки, которыми рубашка была сколота, и, держа их во рту, прикладывала рукав к руке покупателя, после чего горестно качала головой. Выбрав по паре новеньких, негнущихся джинсов, Джон-Грейди и Ролинс отправились в примерочную, – ею служила спальня в задней части магазинчика; в спальне стояли три кровати, а цементный пол был когда-то выкрашен в зеленый цвет. Усевшись на одну из кроватей, покупатели стали пересчитывать деньги.

Она сказала, что джинсы стоят пятнадцать песо. Сколько это по-нашему? – шептал Ролинс.

Просто запомни: два мексиканских песо – это четверть доллара.

Сам запомни! Короче, почем штаны-то?

Доллар восемьдесят семь.

Черт возьми! Тогда мы неплохо живем. Тем более что через пять дней получка!

Взяв себе еще носки и нижнее белье, они выложили все на прилавок, чтобы хозяйка посчитала, сколько они ей должны. Та завернула покупки в два отдельных пакета и перевязала бечевкой.

Сколько у тебя осталось? – спросил Джон-Грейди.

Четыре доллара с мелочью.

Купи себе сапоги.

На сапоги немного не хватает.

Я одолжу.

Без балды?

Конечно.

А ведь нам сегодня потребуются финансы и на вечер.

Ничего, еще пара долларов останется. Давай.

А что, если ты захочешь угостить свою даму шипучкой?

Это разорит меня аж на целых четыре цента. Не бери в голову.

С сомнением во взгляде Ролинс взялся за пару сапог, поднял ногу и приложил подошву одного из них к своей:

Малы, даже мерить незачем.

А попробуй вон те.

Черные?

Ну да! Почему нет?

Ролинс надел черные сапоги и прошелся в них взад-вперед. Хозяйка одобрительно покивала.

Ну, как тебе?

Да вроде нормально. Только вот к этаким каблучищам надо привыкнуть.

А ты спляши.

Чего?

Спляши, говорю.

Ролинс посмотрел на хозяйку, потом на приятеля:

Черт побери. Я что, умею, что ли?

А ты спляши как умеешь.

Громыхая на старом дощатом полу, Ролинс отбил чечетку и остановился, ухмыляясь в облаке поднятой пыли.

Qu guapo[58], сказала хозяйка.

Джон-Грейди улыбнулся и сунул руку в карман за деньгами.

Мы забыли купить перчатки, сказал вдруг Ролинс.

Перчатки?

Ну да. Мы, конечно, маленько приоделись, но работать-то все равно придется.

Тоже верно.

Веревки из агавы протерли мне все ладони.

Джон-Грейди посмотрел на свои руки, спросил женщину, есть ли у нее рабочие перчатки, и они купили себе по паре.

Пока она их заворачивала, друзья стояли у прилавка, и Ролинс смотрел на свои сапоги.

У старика Эстебана в конюшне есть манильские веревки. Мягкие, прямо шелк. Как только подвернется случай, одну для тебя позаимствую, сказал Джон-Грейди.

Черные сапоги. Надо же! Всегда мечтал стать разбойником с большой дороги, сказал Ролинс, качая головой.

Хотя вечер выдался прохладным, двойные двери амбара были распахнуты. Человек, продававший билеты, сидел на стуле, поставленном на деревянное возвышение, так что при появлении очередного посетителя ему приходилось нагибаться, чтобы взять монету и вручить билет – или принять корешок от того, кто выходил и теперь возвращается обратно. Большое строение из саманных блоков опиралось на наружные столбы, из которых далеко не все являлись частью его первоначальной конструкции. Окон у строения не было, а стены сильно потрескались и местами, казалось, вот-вот обвалятся. Освещался зал двумя рядами электрических лампочек в бумажных мешочках, раскрашенных акварельными красками так, что на просвет виднелись следы от кисти. Зеленые, красные и синие абажурчики были грязноваты и казались одного цвета. Пол хоть и подмели ради такого случая, но под ногами похрустывала шелуха от семечек и солома. В дальнем углу зала вовсю наяривал оркестр, расположившийся на возвышении из дощатых поддонов, сзади прикрытом раковиной из согнутых железных листов. У подножия эстрады были установлены «прожектора» – мощные лампы в больших жестянках из-под повидла, поставленных прямо на драпировку из цветной материи, которая весь вечер потихоньку тлела. Отверстия банок были затянуты цветным целлофаном, и прожектора отбрасывали на раковину причудливые тени музыкантов. Под потолком в полумрае время от времени проносились с жуткими криками козодои.

Джон-Грейди, Ролинс, а также местный парень Роберто стояли у дверей в темноте среди машин и фургонов и передавали друг другу пинтовую бутылку мескаля. Роберто приподнял бутылку и сказал:

A las chicas![59] – Сделал глоток и передал бутылку дальше.

Джон-Грейди и Ролинс также сделали по глотку, после чего насыпали на запястья соли из бумажки и лизнули. Роберто затолкал в горлышко бутылки пробку из кукурузного початка и спрятал бутылку за колесо грузовика. После чего они поделили на троих пачку жевательной резинки.

Listos?[60] – спросил Роберто.

Listos.

Она танцевала с высоким парнем с ранчо Сан-Пабло. На ней было голубое платье, и ее губы были накрашены. Джон-Грейди, Роберто и Ролинс стояли у стены и смотрели на танцующих, не забывая поглядывать на девчонок в дальней части зала. Джон-Грейди стал проталкиваться между группками молодежи. Пахло потом, соломой и крепкими духами всех мастей. На эстраде аккордеонист отчаянно боролся с непослушным инструментом, усердно топая в такт. Затем он сделал шаг назад, и вперед вышел трубач. Алехандра вдруг посмотрела через плечо партнера туда, где стоял Джон-Грейди. Ее черные волосы, повязанные голубым бантом, были высоко подняты, и шея белела словно фарфоровая. Когда она снова повернулась в его сторону, на ее губах появилась улыбка.

До этого он никогда до нее не дотрагивался. Ее рука оказалась очень маленькой, а талия тонкой. Она посмотрела на него с какой-то особой решимостью, улыбнулась и прижалась щекой к его плечу. Голос трубы направлял танцующих в их одиноких и совместных странствиях. Вокруг лампочек в мешочках кружили мотыльки.

Алехандра говорила на английском, выученном в школе, и в каждой ее фразе он пытался отыскать тот смысл, на который надеялся. Он повторял ее слова про себя и снова ставил под сомнение их истинное значение. Она сообщила ему, что очень рада видеть его здесь.

Я же сказал, что приду.

Сказал…

Труба неистовствовала, увлекая их в жаркий водоворот.

А ты думала, я не приду?

Она откинула голову назад и посмотрела на него с улыбкой. Глаза ее сверкали.

Al contrario… Наоборот. Я знала, что ты придешь.

Когда музыканты устроили себе перерыв, они подошли к буфету и он купил две порции лимонада в бумажных стаканчиках. Они вышли на дорогу. Навстречу им то и дело попадались парочки, все с ними раскланивались и желали им доброго вечера. Было прохладно. Пахло землей, парфюмерией и лошадьми. Алехандра взяла его за руку, рассмеялась и сказала, что он mojado-reverso, «мокрая спина» наоборот – редкостный, невиданный зверь, которого надо холить и лелеять. Он рассказывал о себе. О том, что его дед умер и ранчо продали. Они уселись на длинное цементное корыто-поилку. Она скинула туфли, положила их себе на колени и, вытянув в темноту босые ноги, стала задумчиво водить пальцем по темной воде. Вот уже три года, как она учится в школе-интернате. Ее мать живет в Мехико, и по воскресеньям она приходит к матери домой обедать, но иногда они обедают вдвоем где-нибудь в городе и потом отправляются в театр или на балет. Мать говорит, что жить на асьенде скучно и одиноко, но и в городе у нее, по правде говоря, друзей не много.

Она сердится на меня за то, что мне нравится приезжать сюда. Говорит, что я больше люблю отца.

Это так и есть?

Да. Хотя я приезжаю совсем не поэтому. Но мама говорит, что настанет время и у меня все это пройдет…

Пройдет желание приезжать сюда?

Да вообще все. Все мои детские задвиги.

Она посмотрела на него и с улыбкой спросила:

Ну что, пойдем обратно?

Джон-Грейди повернул голову туда, где горели огни. Там снова заиграла музыка.

Она встала и, опершись о его плечо, стала надевать туфли.

Я познакомлю тебя с моими друзьями. Познакомлю с Люсией. Она очень красивая…

Бьюсь об заклад, что ты красивее.

Ой, что ты говоришь! Это неправда! Люсия просто чудо какая красавица.

Домой он возвращался один. От рубашки пахло ее духами. Все три их лошади стояли там, где они их привязали, но Ролинс и Роберто словно в воду канули. Пока Джон-Грейди отвязывал своего жеребца, два других коня удивленно повернули головы в его сторону и тихо заржали, словно напоминая о себе и о своей готовности пуститься в обратный путь. Вокруг урчали моторы автомобилей, по домам потянулись и пешие. Джон-Грейди отвел своего еще плохо обученного коня подальше от людей и огней и только тогда сел в седло. Когда отъехал от поселка на милю, его стала нагонять машина, битком набитая веселой молодежью. Машина стремительно приближалась, и Джон-Грейди съехал на самую обочину. От света фар конь разнервничался и стал подниматься на дыбы. Когда машина с ним поравнялась, сидевшие в ней что-то прокричали Джону-Грейди и кто-то запустил в них с конем пустой банкой из-под пива. Конь задергался, забил задом, но Джон-Грейди начал ему втолковывать, что все в порядке, ничего, мол, страшного не случилось, и вскоре они снова двинулись рысью. Перед ними висело облако поднятой машиной пыли, и ее мелкие частички медленно кружились в воздухе, пронизанном светом звезд, словно земля источает из себя что-то таинственное. Джон-Грейди счел, что конь достойно выдержал сегодняшнее испытание, о чем ему и сообщил.

На весенних торгах в Лексингтоне дон Эктор приобрел через агента жеребца-производителя и послал за ним Антонио, брата геренте. Тот отправился за покупкой в грузовичке марки «интернешнл харвестер» модели 1941 года с прицепом и отсутствовал два месяца. Дон Эктор вручил ему письма по-английски и по-испански, где излагалась цель поездки. Кроме того, в коричневом конверте, перевязанном для надежности шпагатом, Антонио вез большую пачку долларов и песо, а также векселя банков Хьюстона и Мемфиса на предъявителя. Антонио не говорил по-английски и не умел ни читать, ни писать. Когда он вернулся, конверта, как и письма по-испански, при нем уже не было, но письмо по-английски осталось. По сгибам оно распалось на три части, имело невероятно потрепанный вид и было покрыто кофейными пятнами и чем-то еще, напоминающим кровь. Антонио один раз побывал за решеткой в Кентукки, один раз в Теннесси и трижды в Техасе. Въехав во двор, он вышел из машины, на непослушных ногах направился к кухне и постучал в дверь. Мария впустила его, и он стоял, держа в руке шляпу, и ждал появления хозяина. Когда тот вышел на кухню, они обменялись рукопожатием, и асьендадо осведомился у Антонио насчет его здоровья. Тот сказал, что чувствует себя превосходно, и вручил дону Эктору обрывки письма, кипу счетов и чеков, а также квитанций и справок из кафе, бензоколонок, магазинов и тюрем. Он вернул хозяину оставшиеся у него деньги, в том числе мелочь, затерявшуюся по разным карманам, ключи от грузовика и, наконец, бумагу от мексиканской таможни в Пьедрас-Неграсе вместе с длинным, перевязанным синей лентой манильским конвертом, где находились документы на жеребца и справка-счет.

Дон Эктор положил деньги, квитанции и документы на буфет, а ключи сунул в карман. Затем спросил, доволен ли Антонио грузовиком.

S. Es una troca muy fuerte[61].

Bueno. Y el caballo?[62]

Est un poco cansado de su viaje, pero es muy bonito[63].

Упоминавшимся в их разговоре конем был темно-гнедой жеребец ростом в шестнадцать ладоней в холке и весом тысяча четыреста фунтов. Для представителя этой линии разведения у него были хорошая мускулатура и прочный костяк. В третью неделю мая его вернули на ранчо из столицы Мексики все в том же трейлере. Джон-Грейди и сеньор Роча пошли в конюшню на него взглянуть. Джон-Грейди уверенно открыл дверцу денника, вошел и, подойдя к жеребцу, стал гладить его, что-то говоря ему по-испански. Потом он обошел его кругом, продолжая говорить, а дон Эктор молча глядел на обоих. Джон-Грейди приподнял коню переднее копыто,посмотрел, потом спросил хозяина:

Вы уже на нем ездили?

Конечно.

Я хотел бы проехаться… Если вы не против…

Милости прошу.

Вышли из денника, прикрыв за собой дверь. Какое-то время стояли и молча смотрели на коня.

Le gusta?[64] – спросил дон Эктор.

Жеребец что надо, кивнул Джон-Грейди.

Потом юные американцы работали с манадой[65], и асьендадо то и дело заходил в корраль. Они ходили среди кобыл, и Джон-Грейди рассказывал об их качествах, а дон Эктор слушал, размышлял, отходил на несколько шагов, присматривался, кивал, снова погружался в размышления, потом, глядя в землю, переходил на другую точку, меняя ракурс, и снова поднимал глаза на кобылу, пытаясь увидеть ее по-новому, разглядеть в ней то, что прежде от него ускользало. Если дон Эктор не находил в кобыле достоинств, на которые указывал его молодой помощник, он так и говорил, и Джон-Грейди обычно не возражал, соглашаясь с мнением хозяина. Впрочем, почти за каждую из кобыл он склонен был замолвить словечко, лишь бы у нее имелось то, что называют здесь la nica cosa[66]. Свойство, позволяющее простить лошади все, кроме совсем уж вопиющих изъянов, а суть его состоит в интересе лошади к коровам. Когда Джон-Грейди приучал к седлу наиболее перспективных кобыл, он выезжал на луга к сьенаге, где в сочной траве паслись, обходя топкие места, коровы и телята. В манаде попадались кобылы, проявлявшие повышенный интерес к тому, что им показывал Джон-Грейди. Он был убежден, кстати, что этот интерес не просто прививается, но и передается по наследству. Дон Эктор относился к этой теории довольно скептически, зато оба свято верили в две вещи, о которых, впрочем, никогда не говорили вслух: во-первых, Господь создал лошадей, чтобы пасти скот, и, во-вторых, работа со скотом есть единственный правильный источник богатства.

Жеребца поставили в конюшню у дома геренте, подальше от кобыл, и, когда у тех началась течка, Джон-Грейди и Антонио занялись делом. В течение трех недель они случали их практически ежедневно, а иногда заставляли жеребца проявлять себя во всем блеске даже и по два раза в день. Антонио выказывал производителю большое уважение и величал его «кавальо-падре». Подобно Джону-Грейди, Антонио охотно разговаривал с жеребцом и часто что-то ему обещал, причем всегда неукоснительно выполнял обещания. Заслышав его шаги, жеребец поднимался на дыбы, а Антонио, подходя к его деннику, начинал тихим голосом на все лады расписывать ему кобыл. Он никогда не устраивал случки два дня подряд в одно и то же время и говорил дону Эктору, что жеребца надо почаще прогуливать, чтобы тот оставался управляемым. Он делал это по наущению Джона-Грейди, которому очень уж нравилось на этом жеребце кататься. Точнее сказать, ему нравилось, когда все видели, как он на нем катается. Впрочем, если честно, Джону-Грейди хотелось, чтобы то, как он скачет на этом жеребце, видел вполне определенный человек, один-единственный.

Еще затемно он приходил на кухню, пил кофе и на рассвете седлал жеребца. В саду ворковали голуби, веяло утренней прохладой, и, когда Джон-Грейди выезжал из конюшни, жеребец бил копытом, гарцевал и выгибал шею. Джон-Грейди уезжал по дороге к сьенаге. Ехал берегом озера, и при его приближении с мелководья взлетали гуси и утки, проносились над водой, разрывая утренний туман, а потом взмывали ввысь, превращаясь в сказочных жар-птиц в лучах еще только собиравшегося взойти и невидимого с дороги солнца. Иногда жеребец переставал дрожать, лишь когда они оказывались у дальнего края озера. Джон-Грейди заговаривал с ним по-испански, и его слова звучали будто библейские речения, будто не занесенные еще на скрижали заповеди. Soy comandante de las yeguas, говорил Джон-Грейди. Yo y yo solo. Sin la caridad de estas manos no tengas nada. Ni comida ni agua ni hijos. Soy yo que traigo las yeguas de las montaas, las yeguas jvenes, las yeguas salvajes y ardientes[67]. Он произносил свои речи, а между его колен, под могучими сводами конских ребер, выполняя чью-то непреклонную волю, колотилось большое темное сердце, разгоняя по венам и артериям кровь. Сизые сплетения кишок поднимались и опускались в такт работе мощных бедер, колен, берцовых костей, прочных, словно льняные веревки, сухожилий, которые, подчиняясь этой самой загадочной, таящейся под конской шкурой в глубинах плоти, непреклонной воле, сгибались и выпрямлялись, сгибались и выпрямлялись – и несли жеребца вперед. Его копыта пробивали колодцы в стлавшемся понизу тумане, голова моталась из стороны в сторону, с оскаленных зубов слетала слюна, а в горящих выпуклых глазах пылал окружающий мир.

Потом Джон-Грейди возвращался на кухню и шел завтракать. Мария хлопотала по хозяйству: подкладывала дрова в большую, с никелированным верхом плиту или раскатывала тесто на мраморной крышке стола, и порой ее пение доносилось из глубины дома. Иногда он вдруг улавливал слабый запах гиацинта – значит, через холл недавно проходила Алехандра. Если Карлос с утра пораньше резал телку, то возле дорожки под навесом на кафельных плитках восседало целое скопище кошек, причем каждая сидела на своей персональной плитке. Джон-Грейди останавливался, брал в руки одну из кошек, начинал ее гладить, а сам не спускал глаз с внутреннего дворика, где однажды увидел Алехандру, которая собирала там лаймы. Он стоял, смотрел, гладил кошку, потом выпускал ее из рук, и кошка возвращалась на свое законное место, а Джон-Грейди входил на кухню, снимая на пороге шляпу. Иногда Алехандра завтракала в столовой одна, и Карлос относил туда поднос с кофе и фруктами. Иногда она каталась по утрам верхом. Как-то раз Джон-Грейди поехал на жеребце к северным холмам и увидел ее милях в двух от себя на нижней дороге, что вела к озеру. Она часто каталась по лугам у озера, а однажды он увидел, как она бредет по мелководью среди камышей и, подобрав юбки одной рукой, другой ведет за повод своего вороного араба, а над ней летают с криками краснокрылые дрозды. Время от времени она останавливалась и наклонялась, срывая белые лилии, а черная лошадь терпеливо застывала в ожидании, словно большая собака.

После тех самых танцев в Ла-Веге Джон-Грейди ни разу с Алехандрой не разговаривал. Она уехала с отцом в Мехико, а вернулся тот уже один. Даже спросить о ней Джону-Грейди было некого. В последнее время Джон-Грейди приобрел привычку кататься на жеребце без седла. Едва дождавшись, когда конь завершит свое дело, он скидывал сапоги и запрыгивал коню на спину, пока Антонио еще держит только что покрытую кобылу за скобу; при этом кобыла стояла, опустив голову и широко расставив ноги, и дрожала мелкой дрожью, ее бока ходили ходуном, а изо рта вырывалось судорожное дыхание. Наподдавая босыми пятками по брюху жеребца, Джон-Грейди выезжал из конюшни, а жеребец фыркал, ронял пену и плохо соображал, что происходит. Они неслись по нижней дороге, и Джон-Грейди, работая одним веревочным недоуздком, низко пригибался к конской шее и тихо бормотал жеребцу что-то непристойное. У коня под взмокшей шкурой бешено пульсировала кровь, а от самого Джона-Грейди пахло и жеребцом, и кобылой. Во время одной такой безумной скачки Джон-Грейди повстречался с Алехандрой, которая возвращалась на своем вороном от озера.

День уже клонился к вечеру. Джон-Грейди натянул веревочные поводья, и жеребец остановился, дрожа всем телом, переминаясь с ноги на ногу и мотая головой, отчего во все стороны летела пена. Алехандра тоже остановила своего вороного, и Джон-Грейди вытер потный лоб, снял шляпу и махнул Алехандре, чтобы она проезжала. Он даже съехал с дороги в осоку, чтобы им было проще разойтись. Алехандра подала вороного вперед и поравнялась с Джоном-Грейди, который приложил указательный палец к шляпе, кивнул ей и решил, что она сейчас двинется дальше, но не угадал. Алехандра снова остановилась и повернулась к Джону-Грейди. На черном лоснящемся боку араба играли блики света. Под пристальным, чуть вопрошающим взглядом Алехандры Джон-Грейди вдруг почувствовал себя н своем взмыленном жеребце разбойником с большой дороги. Алехандра между тем смотрела на него, словно желая услышать то, что он ей давно хотел сказать, и Джон-Грейди действительно произнес какие-то слова, но сколько ни пытался потом припомнить, какие именно, так и не смог. Смог только воскресить в памяти улыбку Алехандры, хотя такой отклик вовсе не входил в его намерения. Алехандра устремила взор вдаль, на озеро, сверкавшее под последними лучами солнца, а потом перевела взгляд на Джона-Грейди и его жеребца.

Дай прокатиться, вдруг сказала она.

Что-что?

Я хочу на нем прокатиться, упрямо повторила Алехандра.

Она требовательно смотрела на Джона-Грейди из-под широкой шляпы, а он растерянно уставился на колыхавшуюся под порывами ветра осоку, словно там скрывается столь нужная ему сейчас помощь, а потом опять посмотрел на Алехандру.

Когда? – пролепетал он.

Что «когда»?

Когда ты хочешь прокатиться?

Прямо сейчас.

Джон-Грейди опустил глаза на своего жеребца, словно удивляясь, каким образом тот здесь оказался. Он лихорадочно думал, что ответить, и произнес первое, что пришло на ум:

На нем нет седла.

Вижу.

Он стиснул бока жеребца пятками и в то же время натянул веревочные поводья, чтобы показать, что жеребец нервничает, но тот остался стоять как вкопанный.

Не знаю, что на это скажет хозяин. Мне кажется, он будет недоволен.

Она только улыбнулась, словно жалея его, но жалости в этой ее улыбке на самом деле не было.

Она спешилась, перебросила поводья через голову вороного и застыла, с улыбкой глядя на Джона-Грейди и держа руку с поводьями за спиной:

Слезай.

Ты уверена?..

Да. Побыстрее…

Он соскользнул с жеребца. Джинсы, еще горячие и влажные, липли к бедрам.

А как же вороной?

Езжай на нем и поставь его в денник.

Но меня на нем увидят в доме.

Тогда поставь его к Армандо.

Я попаду в историю…

Уже попал.

Она повернулась, забросила свои поводья на седло, подошла к Джону-Грейди и взяла у него из рук веревочный повод, потом положила руку ему на плечо, и он почувствовал, как у него гулко заколотилось сердце. Чуть наклонясь, он сплел пальцы, сделав из ладоней подобие стремени, она ступила в это стремя сапожком, он приподнял ее, она перекинула ногу через спину коня, затем пришпорила жеребца, тот помчался по дороге вдоль озера, и вскоре они скрылись из вида.

Джон-Грейди медленно ехал назад на вороном арабе. Солнце село. Он очень надеялся, что Алехандра все-таки догонит его и они опять поменяются конями, но так этого и не дождался. В сумерках он провел вороного мимо дома Армандо и поставил в конюшне, привязав в проходе к столбу. Он снял с вороного уздечку, ослабил подпруги, но расседлывать не стал. В доме было темно, и Джон-Грейди вздохнул с облегчением – вдруг там никого нет, – но не успел он порадоваться удаче, как в кухне вспыхнул свет и отворилась дверь. Джон-Грейди не только не обернулся, но даже прибавил шаг, впрочем, тот, кто появился на пороге, и не подумал его окликнуть.

Потом она снова уехала в Мехико, но до отъезда Джону-Грейди удалось еще раз увидеть ее, когда она возвращалась верхом с прогулки в горах. Она сидела в седле, как всегда, прямо и непринужденно, а за ней чернели грозовые тучи. Алехандра ехала, сдвинув шляпу на лоб и завязав ленты под подбородком, ее черные волосы развевались на ветру. Время от времени за ее спиной черноту туч прорезали молнии, хотя грома слышно не было. Алехандра спускалась по низким холмам, не обращая внимания на ненастье. Уже начал накрапывать дождь, а она не спеша выехала на луг, потом оказалась возле поросшего тростником и как-то вдруг побледневшего на фоне туч озера. Ехала, гордо выпрямившись в седле, пока ее на накрыла пелена ливня – настоящий конь, настоящая всадница, настоящая природа, и в то же самое время – греза, мечта, обман.

Дуэнья Альфонса приходилась Алехандре не только двоюродной бабушкой, но и крестной, и ее присутствие на асьенде казалось дополнительным напоминанием о том, что еще живы фамильные традиции и не прервалась связь времен. За исключением старинных фолиантов в кожаных переплетах, ей принадлежали все книги в домашней библиотеке и фортепьяно. Стоявший в гостиной стереопроектор и пара одинаковых ружей фирмы Гринера в итальянском гардеробе комнаты дона Эктора когда-то принадлежали ее брату. Именно с ним она была изображена на фотографиях у соборов разных городов Европы. Она и ее невестка в белых летних платьях, а также ее брат, в костюме с жилеткой, при галстуке и в панаме, с темными усами, темными испанскими глазами и величественностью гранда. Среди старых портретов в гостиной, на которых краска потрескалась от времени, словно глазурь на старинных чашках, выделялось изображение ее прадеда. Портрет был написан в Толедо в тысяча семьсот девяносто седьмом году. Самым последним по времени был ее собственный портрет в роскошном платье, ростовой, написанный в Росарио по случаю ее пятнадцатилетия в тысяча восемьсот девяносто втором году.

Джон-Грейди не видел ее толком ни разу. Разве что иногда в холле мелькнет силуэт. Он и не подозревал, что она догадывается о его существовании, пока через неделю после отъезда Алехандры в Мехико его не позвали в дом сыграть в шахматы. Когда, надев ради этого случая новую рубашку и новые джинсы, он появился на кухне, Мария все еще мыла посуду после ужина. Она посмотрела на Джона-Грейди, который стоял, держа в руках шляпу.

Bueno. Te espera[68].

Он поблагодарил ее, прошел через кухню в холл, отворил дверь в столовую и остановился. Дуэнья Альфонса встала из-за стола и чуть наклонила голову:

Добрый вечер. Пожалуйста, входи. Я сеньорита Альфонса.

На ней была темно-серая юбка и белая плиссированная блузка. Ее седые волосы были собраны в пучок, и она очень походила на учительницу, каковой, впрочем, в свое время и была. По-английски говорила с британским акцентом. Она вытянула руку, и Джон-Грейди чуть было не подскочил, чтобы пожать ее, но все же сообразил, что ему просто указывают на стул.

Добрый вечер, мэм. Меня зовут Джон-Грейди Коул.

Прошу садиться. Рада тебя видеть.

Спасибо, мэм.

Он отодвинул стул, сел, положил шляпу на соседний стул, а сам уставился на шахматную доску, которую она чуть пододвинула к нему. Доска, сделанная из древесины грецкого ореха и клена «птичий глаз», по краям была инкрустирована жемчугом, а фигуры вырезаны из слоновой кости и черного рога.

Мой племянник не желает играть со мной. Я громлю его… Я правильно сказала – громлю?

Да, мэм.

Как и Джон-Грейди, она оказалась левшой или, по крайней мере, играя в шахматы, переставляла фигуры левой рукой. Мизинец и безымянный палец у нее отсутствовали, но Джон-Грейди заметил это, лишь когда игра была в полном разгаре. Наконец он взял ферзя, она улыбнулась и признала себя побежденной. Затем она с явным нетерпением показала жестом, чтобы он расставлял фигуры для новой партии. Он быстро завладел двумя конями, потом съел слона, но она сделала один ход, другой, и ему пришлось задуматься. Он уставился на доску, и вдруг у него возникло подозрение, уж не решила ли она, что он нарочно сдает игру. Ведь он и впрямь неосознанно стремился к этому, но она-то поняла это еще до того, как он сам разобрался в своих намерениях!

Джон-Грейди откинулся на спинку стула, не сводя глаз с доски. Дуэнья Альфонса смотрела на него с явным любопытством. Он снова наклонился над доской, двинул вперед слона, и она получила мат в четыре хода.

Я сваляла дурака. Когда пошла конем. Это был грубый промах. А ты отлично играешь.

Спасибо, мэм. Вы тоже очень хорошо играете.

Она подняла рукав блузки и посмотрела на маленькие серебряные часики. Джон-Грейди сидел не шелохнувшись. Вообще-то, ему следовало лечь спать еще два часа назад.

Ну, может, еще одну?

Хорошо, мэм.

Она разыграла неизвестный ему дебют. В конце концов он потерял ферзя и сдался. Она улыбнулась и торжествующе посмотрела на него. Вошел Карлос с чайным подносом, поставил его на стол, а она отставила доску, придвинула к себе поднос и стала расставлять чашки и тарелки. На одной тарелке был нарезанный пирог, на другой крекеры, на третьей несколько сортов сыра. Кроме того, там была вазочка с чем-то темным и в ней серебряная ложка.

Ты пьешь чай со сливками?

Нет, мэм.

Она кивнула и стала наливать чай.

Вряд ли мне удастся второй раз так удачно разыграть против тебя этот дебют.

Надо же, первый раз с ним столкнулся!

Я это поняла. Его придумал ирландский гроссмейстер Поллок. Я боялась, что ты знаешь это начало.

Я хотел бы еще разок увидеть его.

Увидишь.

Она пододвинула к нему поднос:

Угощайся.

Если я все это съем, мне будут сниться кошмары. Поздновато уже…

Она улыбнулась, потом взяла с подноса и развернула льняную салфетку:

Мне часто снятся странные сны. Но боюсь, что они не имеют отношения к тому, что я ела, задумчиво сказала она.

Да, мэм.

У снов очень долгая жизнь. Мне и сейчас снятся те же сны, которые я видела в детстве. Удивительное постоянство для чего-то столь эфемерного…

Полагаете, они что-нибудь значат?

Дуэнья Альфонса посмотрела на него с удивлением:

Конечно. Сны всегда что-то значат. Ты разве так не считаешь?

Ну, не знаю… Это ведь ваши сны…

Она снова улыбнулась:

Что же с того? Это вовсе не делает их хуже. А где ты научился играть в шахматы?

Отец научил.

Он, наверное, отличный шахматист?

Лучшего шахматиста, чем он, я не встречал.

А ты у него выигрывал?

Иногда. После того как он вернулся с войны, я начал его побеждать. Но он, похоже, не играл в полную силу. Он вообще потерял интерес к шахматам и теперь совсем их забросил.

Жаль.

Мне тоже жаль, мэм.

Она снова наполнила чашки.

Пальцы я потеряла из-за несчастного случая на охоте. Стреляла голубей. Правый ствол разлетелся вдребезги. Тогда мне было семнадцать. Столько же, сколько сейчас Алехандре. Я правильно поняла? Тебе ведь хотелось узнать, что у меня с рукой. Любопытство в порядке вещей. Ну а я попробую угадать, откуда у тебя шрам на щеке. Это лошадь, да?

Да, мэм. Я сам виноват.

Она внимательно посмотрела на него, и в глазах ее появилась симпатия. Потом она улыбнулась:

Шрамы обладают удивительным свойством. Они напоминают о том, что наше прошлое реально. И не позволяют нам забывать о событиях, которые оставили эти шрамы, верно?

Конечно, мэм.

Алехандра пробудет у матери в Мехико две недели. А потом вернется сюда на все лето.

Он судорожно сглотнул.

Какой бы я ни казалась со стороны, я не из тех, кто коснеет в старине и ветхих традициях. Но этот мир тесен. Очень тесен. Мы с Алехандрой часто спорим. Даже ругаемся. Она напоминает мне меня в семнадцать лет. Порой мне кажется, что я вступаю в спор с собственным прошлым, с собственным «я». В детстве я чувствовала себя несчастной по причинам, которые теперь утратили значение. Но то, что нас объединяет – меня и мою племянницу…

Она вдруг осеклась, отодвинула в сторону чашку с блюдцем, и на полированной поверхности стола остался запотевший след, который сразу начал быстро уменьшаться и вскоре исчез. Дуэнья Альфонса устремила взгляд на Джона-Грейди.

Видишь ли, в юности мне было не к кому обратиться за советом. Впрочем, я, наверное, все равно не стала бы никого тогда слушать. Я выросла в мужском обществе. Мне казалось, что это поможет мне в будущем нормально жить в мире мужчин, но выяснилось, что это не так. У меня был мятежный нрав, и я легко распознаю его в других. Но я никогда не хотела ничего ломать… Ну, кроме разве что того, что норовило сломать меня. Природа вещей, которые способны человека сломать, меняется и со временем, и с возрастом. В молодости это социальные условности, власть старших. Потом приходят болезни. Но мое отношение к этим вещам не изменилось. Ни на йоту.

Джон-Грейди молча слушал ее, а она продолжала:

Пойми: конечно же, я с симпатией отношусь к Алехандре. Даже когда она вытворяет бог знает что. Но я не хочу, чтобы она потом горевала. Я не хочу, чтобы на ее счет злословили, обливали грязью. Я прекрасно представляю, что это такое. Она-то считает, что ей все нипочем. Наверное, в идеальном мире досужие толки и сплетни не несут печальных последствий. Но я имела возможность убедиться, к чему они приводят в реальной жизни. Все может кончиться весьма плачевно. Может случиться кровопролитие. И даже смерть. В нашей семье есть тому примеры. Алехандра считает все это пустыми условностями, чушью, на которую не стоит обращать внимание, пережитком прошлого…

Она сделала покалеченной рукой жест, который одновременно мог означать и несогласие, и завершение фразы, потом снова сложила руки и посмотрела на Джона-Грейди.

Ты младше, чем она, но все равно вам незачем кататься по округе вдвоем, без сопровождения. Когда слухи об этом дошли до меня, я подумала: не поговорить ли сначала с ней, но все-таки решила, что не стоит.

Она откинулась на спинку стула. Джон-Грейди слышал, как тикают часы в холле. Из кухни не доносилось ни звука. Дуэнья Альфонса смотрела на него в упор.

Страницы: «« ... 7891011121314 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Сходил человек за хлебушком, называется…По дороге нашел себе массу неприятностей: побои, шрамы, поре...
Руководство для тех, кто хочет эффективно вести разговор, правильно себя подавать и оказывать воздей...
У этих механизмов никогда не бывает сбоев. Они вечны, как вечный двигатель и снега на вершине Килима...
Если птичка увязла в хитроумных интригах, то пора вспомнить о крыльях. Если король одной рукой выдае...
Год прошел, другой идет. Время врачует любые раны. Возвращается домой Линда, которая уехала, чтобы н...
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ КАГАРЛИЦКИМ БОРИСОМ ЮЛЬЕВИЧЕМ, СОДЕРЖ...