Восемь белых ночей Асиман Андре
– Лучше, – ответил я.
И, обведя глазами всех тех, кто собрался более или менее вокруг нас, – некоторые держали тарелки и свернутые салфетки, а в них – столовое серебро из той эпохи, когда родители Ганса бежали из Старого Света, – я понял, что, невзирая на все их колкости и подшучивания по поводу моей реакции на закуску Манкевича, это все равно один из самых прекрасных вечеров за долгое-долгое время. Ганс, Пабло, Павел, Орла, Бэрил, Тито, Ролло – все мне неведомые.
Клара напомнила всем, что скоро пора отправляться к полуночной мессе.
– Всего-то на часик, – пояснила она.
На следующий год, предложил кто-то.
– Чего-то Инки не видать, – высказался Пабло.
– А он ушел. – Ролло явно решил прийти Кларе на выручку.
– Да-а-а-а, – протянула Клара, в смысле: «Так, чтобы больше не спрашивали».
– Поверить не могу. – Потом она мне объяснила, что это сказал Павел.
Кто-то тряс головой: «Клара и все эти ее мужчины!»
– Кто-нибудь хоть примерно представляет, как меня достали мужики – каждый со своим маленьким Гвидо, встающим по стойке смирно, точно водяной пистолетик…
– Помилуй господи, – произнес Пабло. – Клара опять со своим «Как меня достали мужики».
– Ты в том числе, Пабло, – рявкнула она. – Ты с твоей никчемной мелочовкой.
– Предлагаю не обсуждать мой душевой шланг. Он бывал в таких местах, куда ни один еще не засовывал свой Гвидо. Уж поверь.
– А он чего? – осведомилась сварливая Бэрил, имея в виду меня. – Он тебя тоже уже достал?
– Я вообще не хочу связываться ни с кем – ни этой зимой, ни в этом году; чем целоваться с мужчинами, лучше уж с женщинами. Лучше уж переспать с женщиной, чем позволить еще одному мужику дотронуться до тебя своей вонючей палкой.
И в доказательство она подошла к столу, где сидела Бэрил, уселась рядом, несколько раз коснулась ее лица губами, а закончила полномасштабным поцелуем. Ни та ни другая не сопротивлялась, обе закрыли глаза, и поцелуй, как бы дурашливо он ни начался, с виду казался невероятно страстным и совершенно обоюдным.
– Так-то! – произнесла Клара, выпроставшись еще до того, как Бэрил очухалась. – Все поняли?
Непонятно было, к кому из мужчин она обращается.
– А неплохо целуется, – похвалила Бэрил.
Поцелуй вышел свирепый. Как я понял, «залечь на дно» означало: «Я пока не готова, хочу домой, увези меня отсюда, хочу побыть одна, мне нужна любовь без других, отпусти меня обратно к моим стенам, моим крепким, верным, неколебимым стенам». Но вместо этого поцелуй получился безжалостный. Можем трахнуться, но любви не найдем, нет ее во мне – ни к тебе, ни к кому бы то ни было. Вот почему ты стоишь на моем пути. Она говорила со мной, теперь я в этом почти не сомневался. Даже твое терпение меня изводит. Все в тебе – молчание, такт, гребаная сдержанность, то, как ты даешь мне слабину в надежде, что я не замечу, – все это мне поперек души, не нужна мне любовь, так что отвяжись. Женщины снова поцеловались.
Когда поцелуй завершился, первым заговорил Ганс:
– Все это начинает смахивать на французское кино. Во французских фильмах все выглядит логично.
Пытаясь сделать вид, что их поцелуй ничего во мне не разбередил, я заметил, что не уверен. Французские фильмы – не про жизнь, а про романтику жизни. И не про Францию, а про романтику Франции. По большому счету, французские фильмы – про французские фильмы.
– Ответ прямо из французского фильма, – объявила Клара, возвращаясь к нашему столу; она говорила с нетерпением в голосе, будто имея в виду: «Хватит мне этих игр разума». – «Моя жизнь как французский фильм» – отличная мысль, – заявила любительница вечеринок, которой надоели игры разума. – Посмотреть его, что ли, сегодня. – А потом, подумав: – Нет, слишком много раз уже видела. Знакомый сюжет, знакомая концовка.
– Французские фильмы все про парижан, – заметил Ганс, – а не про евреев с Верхнего Вест-Сайда, страдающих несварением и глотающих антидепрессанты. – Повисло ошарашенное молчание. – А теперь, – добавил он, вставая и поворачиваясь ко мне, чтобы пожать руку, – enchant[12]. – Он двинулся к выходу из оранжереи. – Приходи Новый год встречать. Я серьезно. Только Монике ни слова.
– Кто такая Моника? – спросил я у Клары, когда он отошел и мы остались вдвоем за столиком.
– Его пассия-больше-не-пассия, – пояснила Клара.
Я задумался.
– А ты была его пассией?
– Могла стать.
– Но не захотела?
– Тут все сложнее.
– Из-за Гретхен?
– Гретхен бы меня подталкивала, не останавливала. «Из-за Гретхен» – скажешь тоже!
– Просто любопытно.
После паузы:
– Важная нимформация: женщины тоже страдают нимфибалентностью.
– А сейчас ты ее ощущаешь? – поинтересовался я, восхищаясь собственной смелостью, зная, что она обязательно поймет, что я имею в виду. – Потому как я в данный момент – нет, – добавил я.
– Это я знаю. – Так близко она ко мне еще не приближалась.
– Откуда?
– Просто знаю.
– Ты за словом в карман не лезешь.
– А то. Так поэтому я тебе и нравлюсь, да?
– Напомни мне мой зарок никогда не связываться с женщинами, которые не лезут в карман за словом.
– Когда именно тебе это напомнить?
– Прямо сейчас. Нет, не сейчас. Сейчас все слишком здорово, мне слишком хорошо.
А потом – больше я ничего не успел добавить – последовал жест из тех, которые способны изменить вашу жизнь. Она очень медленно поднесла ладонь к моему лицу, тыльной стороной, и погладила с обеих сторон.
– Я залегла на дно так глубоко, что тебе и не представить. Боюсь, не как в этом твоем рядском французском фильме. Говоря на журнальном языке, мне «вот столечко» осталось до душевного нездоровья.
Она почти что сомкнула большой и указательный пальцы.
– Может, не стоит читать журналы?
Пропустила мимо ушей.
– Можно скажу одну вещь?
– Валяй, – ответил я, чувствуя, как желудок завязывается в узел.
– Я сейчасабсолютно непригодна ни для кого, – объявила она, имея в виду: для тебя.
Я посмотрел на нее.
– По крайней мере честно. Ты ведь честно говоришь?
– Крайне редко.
– И это честно.
– Вряд ли.
После этого нас начали перебивать, Кларино внимание перетекло на других гостей – тут она и напомнила про полуночную мессу.
В собор Святого Иоанна мы вошли, когда служба уже давно началась. Никого из нас это не смущало. Мы просто влились в густую толпу, скопившуюся у входа, и стояли там, глядя, как другие блуждают по центральному нефу в поисках свободного места рядом с теми, кто уже уселся и причастился. Воздух был плотным от света свечей, музыки, хоругвей и шороха бесконечных шагов взад-вперед по центральному проходу.
– Пробудем минут десять, не больше, – постановила Клара, когда мы с ней добрались до выгороженного пункта медицинской помощи и двинулись вспять, протискиваясь сквозь толпу, – и наконец столкнулись с другими из нашей компании, они пробирались к поперечному нефу. – Напрасные евреи, – добавила она, имея в виду нас всех.
Мы отыскали свободный уголок, где можно было прислониться к стене, в одной из сводчатых часовен и стали рассматривать туристов, вслушиваясь в звуки органа в стиле нью-эйдж, который пытался звучать вдохновенно.
Наверное, сочетание Клары, храма, снега, музыки, романтики во французском духе и свечей, которые все мы зажгли, загадав про себя желания, навело меня на мысль о фильмах Эрика Ромера. Я спросил Клару, видела ли она их. Нет, впервые слышу. Потом поправилась: это у него персонажи только и делают, что говорят? Да, совершенно верно, ответил я. Добавил, что на Верхнем Вест-Сайде как раз проходит ретроспектива Ромера. Она спросила где. Я ответил.
– Для кого-то из этих туристов это, наверное, волшебное действо: приехать аж в самый Нью-Йорк бог весть откуда и попасть прямо на рождественскую мессу, – сказала она.
Она сколько себя помнит, столько сюда и приходила. Я вообразил ее вместе с родителями, потом – одноклассниками, любовниками, друзьями, теперь – со мной.
– Когда-нибудь поперечный неф откроют, и этот собор наконец-то будет достроен. – Я вспомнил, что читал где-то: у собора закончились средства, уволили всех резчиков, каменщиков, убрали инструменты. Через сто лет, может, и начнут – а может, не начнут – достраивать.
– Человек, который положит последний камень, пока даже не родился.
То были последние слова любительницы вечеринок, после чего она собрала всех и погнала к центральному входу. Вот что нужно, чтобы оценить масштаб, подумал я. Газовые рожки прошлого века и последний резчик – через век после нынешнего. Чувствуешь себя совсем, совсем ничтожным: наши пересуды, вечеринка, невысказанные укоры и упреки, ночь на балконе с видом на луч, который пробирается сквозь серебристо-серую ночь, а мы ведем разговоры о вечности – сто лет спустя кому это будет ведомо, интересно, актуально? Мне. Да, мне – точно.
Когда мы зашагали по снегу обратно, они с кем-то из нашей компании, мне еще незнакомым, вырвались вперед, схватившись за руки, а потом принялись швырять друг в друга снежками. В сторону от центра машин совсем не было, поэтому мы шли собственно по Бродвею, чувствуя себя выдающимися пешеходами, вернувшими себе власть в городе. Наконец, перед самым входом в парк Штрауса, Клара вернулась ко мне, взяла меня под руку и потребовала, чтобы мы вместе прошли через парк – любимое ее место на всем свете, как она сказала. Почему? – спросил я. Потому что он в самом центре всего и по сути нигде, в ином измерении – укромный, потайной, ни с чем не соприкасающийся, приватный альков, куда заходишь, чтобы повернуться к миру спиной. Или залечь на дно, сказал я, пытаясь подшутить над ней, над нами, даже над памятником Памяти, которая тоже, сказала она, залегла на дно. Действительно, статуя крепко задумалась, ушла в себя, окутанная «колючим, яростно-белым снегом в вихре пурги» Хопкинса. Хочется рюмку крепкой водки, чтобы топила лед, сказала она, когда мы выходили из парка. А потом – что-нибудь сладкое, типа десерта. Да, типа Хопкинса, добавила она. Почему я сегодня так счастлив? – хотелось мне спросить. Потому что ты меня влюбляешься, а мы следим за процессом, ты и я. В очень замедленном темпе. Да кому это ведомо? – спросишь. Ведомо мне.
Мы все набились в лифт, сбросили пальто в гардеробе и помчались наверх, обратно в оранжерею. Со столов убрали, перекрыли их к десерту, поставили новые бутылки. Когда всем налили водки, я решил выдержать паузу и, когда нас повторно обнесли десертом, начать подавать знаки, что мне пора уходить. Был уже третий час ночи. Чем старательнее я изображал скрытое беспокойство, намекая на скорый уход, тем сильнее мне хотелось его ускорить. Наверное, на деле я просто очень хотел, чтобы Клара заметила и попросила меня остаться.
Так в итоге и произошло.
– Ты правда уходишь? – Как будто она совершенно случайно подумала про такую немыслимую вещь.
– Как, уже уходишь? – воскликнул Пабло. – Ты же только пришел!
Я благожелательно улыбнулся.
– Я, – это «я» было густо подчеркнуто голосом, – налью ему еще выпить. – Это Павел. – Нельзя же уходить на пустой желудок.
– Да, такого мы не допустим, – согласилась Бэрил.
– Так ты уходишь или остаешься? – поинтересовался Пабло.
– Остаюсь, – сдался я, зная, что это не сдача, я поступаю так, как и хотел.
– Хоть с чем-то определился, – произнесла Клара.
Как мне нравятся эти люди, оранжерея, островок вдали от всего и всех, что я знаю. Укрыться от времени. Пусть так длится вечно.
– Вот, – сказал Павел, протягивая мне вместительную стопку. Я собирался ее взять, но он слегка отвел ее, пришлось чуть приблизиться – и тут он чмокнул меня в щеку. – Не удержался, – объявил он во всеуслышание. – Кроме того, он будет страшно ревновать, а я обожаю, когда Паблито ревнует.
– Нужно немедленно ввести противоядие, – заявила Бэрил. – Вопрос, позволит ли он.
– Может, и позволит.
– Наверняка, – сказала Клара с подчеркнутым равнодушием, разбередившим меня еще сильнее.
– Прежде чем погружаться, нужно спросить разрешения, – хихикнула Бэрил.
– Да не ты ему нужна. Впрочем, именно поэтому он и позволит тебе поцеловать себя так же, как она поцеловала тебя – во весь фронт, да еще и с трепетом. – Опять Ролло.
– Так и кто ему нужен?
– Она, – заявил Ролло.
– А он мне нет, – фыркнула Бэрил.
– Она залегла на дно, – пояснила Клара, имея в виду себя.
– А он – на лед, – добавил я.
Мы переглянулись. Веселье и единомыслие в наших взвешенных, на первый взгляд трезвых словах.
– Кстати, – сказала она, – ты ведь так и не знаешь моего полного имени. Клара Бруншвикг, пишется не по-людски. И раз уж ты спросил – да, я есть в телефонном справочнике.
– А я спросил?
– Собирался. Или должен был. Под префиксом «Академия-2»…
Как она виртуозно меня считывает – а я пока вижу ее на самом поверхностном уровне.
Брууншвейг, Бруншвиг, подумал я про себя, как оно пишется? Брансвик, Бранчвик, Бушвик.
– Записать?
– Знаю я, как пишется Бранчвайг.
И вновь, хотя и неохотно, я показал жестами, что собираюсь уйти. При этом мое желание услышать, чтобы меня попросили остаться, было настолько очевидно, что хватило одного слова Пабло и Бэрил – и я снова уселся, а в руках у меня оказался очередной бокал чего-то там.
Бэрил скользнула мимо, потом остановилась передо мной.
– Ты на меня сердишься? – спросил я.
– Нет, но у меня к тебе счетец. Потом рассчитаемся.
В конце концов мы все спустились по винтовой лестнице – оказалось, что вечеринка в самом разгаре, все, кто наводнял гостиную, сгрудились вокруг пианиста с горловым голосом, который, похоже, на совесть отдохнул, вернулся на прежнее место и пел ту же самую песню, что и несколько часов назад. Елка стояла на месте. И миска с пуншем тоже. Вот здесь Клара сказала, что у меня потерянный вид. А вон там Клара и какой-то тип, представленный ею как Манкевич, попросили всех помолчать, встали на две табуретки и запели арию Монтеверди. Звучала она две минуты. Но ей предстояло изменить мою жизнь, мой взгляд на очень, очень многие вещи, как уже изменили меня снег, луч прожектора и пустой заснеженный парк. Короткая пауза – и певец с горловым голосом вновь принял эстафету.
В начале четвертого утра я наконец сказал, что все-таки должен уйти. Рукопожатия, объятия, чмок-чмоки. По пути в гардероб я отметил, что вечеринка и не думает заканчиваться. Проходя мимо кухни, я уловил сладкий шоколадный, с примесью горячего масла запах – видимо, очередной эскадрон в бесконечном параде десертов или первый намек на ранний завтрак.
Бэрил дошла со мной до гардероба. Я потерял номерок, и гардеробщик впустил меня в просторное, до отказа забитое помещение вместе с Бэрил. Она тоже уходит? Нет, просто хотела попрощаться и сказать, как рада знакомству.
– Ты мне понравился, – завершила она, – вот я и подумала: а возьму и скажу ему об этом.
– Скажу ему? – Я понял, что улыбаюсь.
– Скажу, что смотрела на него и думала: если он об этом заговорит, я ему скажу. Завтра, протрезвев, я буду делать вид, что ничего не говорила, а сейчас сказать – проще некуда, но очень хочется, чтобы ты знал, – вуаля!
Я видел, что она сдает назад до упора. Я бы мог то же самое сказать Кларе.
Я промолчал. Вместо этого обнял ее за плечи и прижал к себе, облапив ласково и по-дружески. Но ей нужно было не дружеское объятие, так что я и оглянуться не успел, как уже затолкнул ее за одну из шатких перегруженных вешалок, а потом – еще дальше, в джунгли шуб, заполонивших комнату, точно неободранные туши на бойне, и там, за плотной стеной одежды, впился ей в губы, пустив руки блуждать по ее телу.
Никто нас не видел, да всем было все равно. Я знал, что ей нужно, и был рад показать, что знаю. Мы не сдерживались. Все произошло бы молниеносно.
– Слава богу, есть кому нас удержать, – произнесла она в конце.
– Наверное, – повторил я.
– Не наверное. Тебе это нужно не больше, чем мне.
Ни с ее стороны, ни с моей не было ни проблеска страсти, одно лишь сокодвижение.
Выйдя из гардероба со своим пальто, я увидел Клару – она с кем-то разговаривала в коридоре. Отчасти я даже хотел, чтобы она увидела нас вместе.
– Ты же знаешь, что она в тебя по уши втрескалась, – сказала мне Бэрил.
– Нет.
– Все это заметили.
Я прокрутил в голове весь вечер и не смог вспомнить хоть малейшего намека со стороны Клары на то, что она в меня втрескалась. Бэрил небось все выдумала, чтобы сбить меня с толку.
– Тебе точно пора? Я тебя повсюду искала, – произнесла Клара – в руке у нее был бокал.
– Чао, любовничек, – обронила Бэрил, оставляя меня наедине с Кларой – это сопровождалось кивком, целью которого было частично раскрыть нашу гардеробную тайну.
– Что это еще такое? – осведомилась Клара.
– Она, видимо, так привыкла прощаться.
– У вас там приключилось Вишнукришну-Виндалу?
– Чего?
– Неважно. Ты правда собрался домой в такую метель?
– Да.
– Сюда на машине приехал? В такую ночь такси явно не поймаешь.
– На автобусе, на нем и уеду.
– На М5, моем самом любимом. Пошли. Провожу до моей остановки.
– Я…
Так, опять я за свое, пытаюсь ее отговорить, хотя сам ничего не хочу сильнее.
Еще двадцать минут ушло на поиски Ганса и на прощания со всеми остальными.
Потом приехал лифт. Мы вошли в полном молчании – незнакомцы, гадающие, что бы сказать, отметающие одну тему за другой по причине их пустячности.
– Важная нимформация: это тринадцатый этаж, – сказала она, как будто речь шла о знакомом, о котором упоминалось раньше, а теперь мы проезжаем мимо его дома. – А тогда я вышла на десятом.
Она улыбнулась. Я – в ответ. Почему мне казалось, что еще такая минута – и я сломаюсь? Только бы поездка в лифте поскорее закончилась. При этом я знал, что нам остались считанные минуты, и мечтал, чтобы они длились вечно. Хотелось, чтобы она нажала кнопку «стоп» сразу после закрытия дверей и сказала, что забыла что-то, не подержу ли я для нее двери. Кто знает, куда бы нас это завело, особенно если бы кто-то из ее друзей заметил, что я дожидаюсь ее у открытой двери лифта – давай, снимай пальто, хватит уже этих твоих «мне пора, мне пора». Или старый скрипучий лифт мог застрять между этажами, поймать нас в ловушку темноты и превратить этот час в ночь, день в неделю – мы сидели бы на полу и открывали друг в друге то, чего не открыли за этот вечер, в темноте, ночь, день, неделю – сидеть и слушать, как домоуправ стучит по тросам и шкивам, а нам все равно, мы вернулись к «Белым ночам» и к Николаю Кузьмичу из Рильке, которому вдруг выдали такую пропасть времени, что можно транжирить его безоглядно, крупными купюрами или мелкими – тратить, тратить, тратить, и, подобно ему, я попросил бы о крупном займе и сделал так, чтобы лифт застрял бы навечно. Нам спускали бы еду, питье, даже радио. Наш пузырь, наша вмятинка во времени. Но лифт неуклонно спускался: седьмой, шестой, пятый. Скоро все закончится. Неотвратимо скоро.