Музыка горячей воды Буковски Чарльз
– Мило не это, а то, что мы тут вместе.
– Правда, что ли?
– Ну да.
– Пойдем в спальню.
Гарри пошел за нею. Нана допила и поставила пустой стакан на комод. Зашла в чулан. Просторный он у нее. Запела, постепенно раздеваясь. Пела Нана лучше Рошели. Гари сидел на кровати и допивал. Нана вышла из чулана и растянулась на кровати. Совсем голая. Волосы на пизде у нее были гораздо темней, чем на голове.
– Ну? – спросила она.
– Ой, – сказал Гарри.
Снял ботинки, носки, снял рубашку, брюки, майку, трусы. Лег на кровать с нею рядом. Она повернула голову, и он ее поцеловал.
– Слушай, – сазал он, – а надо весь свет оставлять?
– Конечно нет.
Нана встала и выключила верхний свет и лампу на тумбочке. Гарри почувствовал у себя на губах ее рот. Язык протиснулся к нему, заскользил туда-обратно. Гарри вскарабкался на женщину. Она была очень мягкая – вроде водяного матраса. Он целовал и лизал ее груди, целовал ее в рот и в шею. И еще сколько-то времени ее целовал.
– Что такое? – спросила она.
– Не знаю, – ответил он.
– Не получается, да?
– Не-а.
Гарри встал и начал одеваться в темноте. Нана зажгла ночник на тумбочке.
– Ты что, лифтовый маньяк?
– Нет-нет…
– То есть у тебя только в лифтах получается, да?
– Нет, нет, ты вообще-то у меня первая. Сам не знаю, что на меня нашло.
– Но теперь-то я тут, – сказала Нана.
– Я знаю, – ответил он, натягивая брюки. Потом сел и принялся надевать носки и ботинки.
– Слушай, сукин ты сын…
– Да?
– Когда будешь готов и захочешь меня – поднимайся в квартиру, ясно тебе?
– Да, мне ясно.
Гарри совсем оделся и снова встал.
– Никаких больше лифтов, ясно?
– Ясно.
– Если ты опять изнасилуешь меня в лифте, я вызову полицию, точно тебе говорю.
– Ладно, ладно.
Гарри вышел из спальни, миновал гостиную и вышел из квартиры. Подошел к лифту, нажал кнопку. Дверь открылась, и он шагнул в кабину. Лифт пошел вниз. Рядом стояла миниатюрная восточная женщина. Черные волосы. Черная юбка, белая блузка, колготки, крохотные ступни, туфли на высоком каблуке. Очень смуглая, помада еле видна. Просто крохотное тело – и поразительная, аппетитная задница. Глаза карие, глубокие, выглядят усталыми. Гарри протянул руку и нажал аварийную кнопку. Шагнул к женщине – и тут она закричала. Он сильно шлепнул ее по лицу, вытащил носовой платок и сунул ей в рот. Одной рукой перехватил ее за талию и, пока она свободной рукой царапала ему физиономию, задрал на ней юбку. Ему понравилось то, что он увидел.
Головняк
Марджи обычно принималась играть Шопена, когда садилось солнце. Она жила в большом доме, в стороне от дороги, и к закату бренди или скотч уже ударял ей в голову. В 43 фигура у нее была стройной, лицо – нежным. Муж умер молодым, пятью годами раньше, и жила она теперь вроде бы в одиночестве. Муж был врачом, ему везло на бирже, а деньги вкладывались так, что ее стабильный доход теперь составлял 2000 долларов в месяц. Добрая часть этих 2000 долларов шла на бренди или скотч.
После смерти мужа у нее было два любовника, но ни один роман ни к чему не привел, и оба оказались недолгими. Казалось, мужчинам недостает волшебства, они по большей части никуда не годились – нив постели, ни духовно. Интересовались по преимуществу новыми автомобилями, спортом и телевидением. По крайней мере, Гарри – ее покойный муж – время от времени брал ее послушать какую-нибудь симфонию. Ей-богу, Мета[22] – очень скверный дирижер, но лучше, чем смотреть «Лаверн и Ширли»[23]. Марджи смирилась с тем, что ей придется существовать без зверя-самца. Жила себе спокойно – с пианино, бренди и скотчем. А когда садилось солнце, пианино ей требовалось позарез – и Шопен тоже требовался, и скотч и/или бренди. Наставал вечер, и она прикуривала одну сигарету от другой.
У Марджи было одно развлечение. В соседний дом въехала новая пара. Только едва ли они были парой. Он на 20 лет старше женщины, бородатый, могучий, свирепый и, судя по всему, полубезумный. Урод, а не мужчина, всегда либо навеселе, либо с похмелья. Женщина, с которой он жил, тоже была не подарок – хмурая, равнодушная. Спит на ходу. Оба как-то друг к другу привязаны, однако такое ощущение, будто они смертельные враги. Постоянно ссорятся. Первым Марджи обычно слышала женский голос, затем – вдруг и громко мужской, и мужчина при этом всегда орал непристойные гнусности. Иногда следом билось стекло. Хотя чаще было видно, как мужчина уезжает на своей древней колымаге, и в округе наступала тишина – дня на два, на три, до его возвращения. Дважды его забирала полиция, но он неизбежно возвращался.
Однажды Марджи увидела его снимок в газете – мужчина оказался поэтом Марксом Реноффски. О его творчестве она слыхала. На следующий день Марджи отправилась в книжный магазин и скупила все его книжки, какие были. После обеда она мешала его поэзию со своим бренди, а вечером, когда стемнело, забыла поиграть ноктюрны Шопена. По некоторым стихам о любви она поняла, что он живет со скульпторшей Карен Ривз. Марджи почему-то стало не так одиноко, как раньше.
Дом принадлежал Карен, вечеринки там шли одна за другой. Когда музыка и хохот звучали громче всего, Марджи неизменно наблюдала, как этот огромный бородатый Маркс Реноффски выходит из дому на задний двор. Он садился один с бутылкой пива в лунном свете. Тогда Марджи вспоминала его стихи о любви и жалела, что не знакома с ним.
В пятницу вечером, через пару недель после того, как Марджи купила его книги, до нее донеслась их громкая ссора. Маркс пил, и голос Карен звучал все пронзительней.
– Слушай. – Это был голос Маркса. – Когда я, блядь, захочу выпить, я, блядь, возьму и выпью!
– Большего урода я в жизни своей не знала! – Голос Карен.
Потом какая-то возня. Марджи выключила свет и прижала нос к оконному стеклу.
– Черт бы тебя побрал, – услышала она Маркса. – Ты на меня кидаешься, так сейчас получишь!
Маркс выскочил на крыльцо с пишущей машинкой. Не портативной – обычная модель, и Маркс тащил ее, ковыляя по ступенькам, несколько раз чуть не упал.
– Я выкину твою голову, – орала Карен. – Я выбрасываю твою голову!
– Валяй, – ответил Маркс. – Прямо на помойку.
Марджи увидела, как Маркс загрузил машинку в свой автомобильчик, а с крыльца вылетел крупный тяжелый предмет – очевидно, голова – и приземлился у Марджи на газоне. Отскочил и упокоился у большого куста роз. Маркс уехал. В доме Карен Ривз погас свет, и наступила тишина.
Когда наутро Марджи проснулась, на часах было 8.45. Она свершила туалет, поставила вариться два яйца и выпила кофе с капелькой бренди. Подошла к переднему окну. Большой глиняный предмет по-прежнему лежал под розовым кустом. Марджи вернулась в кухню, вытащила яйца, остудила их под холодной водой и почистила. Села есть с последней поэтической книжкой Маркса Реноффски – «Опять двадцать пять, я люблю себя». Открыла где-то на середине:
- о, у меня эскадроны
- боли
- батальоны и армии
- боли
- континенты боли
- ха, ха, ха
- и
- у меня есть ты
Марджи доела яйца, добавила две капельки бренди во вторую чашку кофе, выпила, надела брюки в зеленую полоску, желтый свитер и – так в 43 выглядела Кэтрин Хепбёрн – сунула ноги в красные сандалии, после чего вышла во двор. Машины Маркса на улице не было, а в доме Карен стояла тишина. Марджи подошла к розовому кусту. Лепная голова лежала под ним лицом вниз. Сердце Марджи забилось сильнее. Она подняла ногу и перекатила голову – с земли на нее глянуло лицо. Определенно Маркс Реноффски. Марджи подняла Маркса и, бережно прижимая к бледно-желтому свитеру, унесла в дом. Поставила его на пианино, затем смешала себе бренди с водой и, пока пила, сидела и смотрела на голову. Корявый Маркс и уродливый, но очень настоящий. Карен Ривз – хороший скульптор. Марджи была благодарна Карен Ривз. Она еще поразглядывала Маркса – по голове все было видно: доброту, ненависть, страх, безумие, любовь, лукавинку, но главное – любовь и лукавинку. В полдень, когда в эфир вышла станция КСУК с классикой, Марджи сделала погромче и принялась пить с подлинным наслаждением.
Около четырех, по-прежнему под бренди, она с ним начала разговаривать:
– Маркс, я вас понимаю. Я могла бы подарить вам истинное счастье.
Маркс не ответил – он лишь стоял у нее на пианино.
– Маркс, я читала ваши книги. Вы – чувствительный и одаренный человек, Маркс, – и очень забавный. Я вас понимаю, милый. Я не такая… как та, другая женщина.
Маркс продолжал ухмыляться, глядя на нее щелочками глаз.
– Макс, я могла бы играть вам Шопена… ноктюрны, этюды.
Марджи села за пианино и заиграла. Вот он, Маркс. Ведь ясно же – он никогда не смотрит футбол по телевизору. Вероятно, наслаждается Шекспиром, Ибсеном и Чеховым по Каналу 28. И, как и в своих стихах, он замечательный любовник. Марджи налила себе еще бренди и продолжила играть. Маркс Реноффски слушал.
Когда концерт окончился, она посмотрела на Маркса. Ему понравилось. Марджи точно знала. Она поднялась. Голова Маркса была прямо перед ней. Марджи подалась вперед и легонько его поцеловала. Отстранилась. Он ухмылялся, он восхитительно щерился. Она опять приникла губами к его рту и подарила ему медленный страстный поцелуй.
Наутро Маркс по-прежнему стоял на пианино. Маркс Реноффски, поэт, современный поэт, живой, опасный, милый и чувствительный. Марджи выглянула в окно. Его машины еще нет. Держится подальше. Он держится подальше от этой… стервы.
Марджи повернулась и заговорила с ним:
– Маркс, вам нужна хорошая женщина.
Она зашла на кухню, поставила вариться два яйца, добавила в кофе капельку бренди. Мурлыкала себе под нос. День был похож на вчерашний. Только лучше. Ей было лучше. Она еще почитала стихов Маркса. И даже сама написала стихотворение:
- эта божественнейшая случайность
- свела нас
- вместе
- хотя ты – глина
- а я – плоть
- мы соприкоснулись
- мы как-то соприкоснулись
В четыре позвонили в дверь. Марджи подошла и открыла. Там стоял Маркс Реноффски. Он был навеселе.
– Лапа, – сказал он, – мы знаем, что голова у тебя. Что ты собираешься делать с моей головой?
На это Марджи не смогла ему ответить. Маркс протолкнулся мимо нее в дом.
– Ладно, где эта чертова дрянь? Карен хочет ее обратно.
Голова стояла в музыкальной комнате. Маркс походил по дому.
– Ничего у тебя тут. Живешь одна, а?
– Да.
– А че такое, мужиков боишься?
– Нет.
– Слушай, когда Карен меня в следующий раз вытурит, я к тебе завалюсь. Лады?
Марджи не ответила.
– Ты не ответила. Значит, лады. Ну, отлично. Только мне все равно голову надо забрать. Слушай. Я заметил, ты Шопена играешь, когда солнце садится. В тебе виден класс. Мне нравятся классные девки. И бренди наверняка глушишь, а?
– Да.
– Начисли-ка и мне. Три пальца на полстакана воды.
Марджи зашла в кухню. А когда вышла со стаканом, Маркс уже был в музыкальной комнате. Он нашел голову. Стоял, опираясь на нее – локтем прямо на макушку. Марджи дала ему стакан.
– Спасибо. Ага, класс – в тебе есть класс. Рисуешь, пишешь, сочиняешь? Чего-нибудь еще делаешь, кроме Шопена?
– Нет.
– А, – сказал он, подняв стакан и одним махом его ополовинив. – Спорим, делаешь.
– Что делаю?
– Ебешься. Спорим, ебаться ты мастерица.
– Не знаю.
– Ну а я знаю. И не стоит транжирить. Не хочу я, чтоб ты это транжирила.
Маркс Реноффски допил и поставил стакан на пианино рядом с головой. Подошел к Марджи, схватил. От него воняло рвотой, дешевым пойлом и беконом. Иголочные острия волос у него в бороде тыкались Марджи в лицо, пока он ее целовал. Потом он отстранил лицо и оглядел ее своими крохотными глазками.
– Ничего не упускай в жизни, лапа! – Она телом почувствовала, как напрягся его пенис. – Пизду я тоже ем. А не ел, пока полтинник не стукнуло. Меня Карен научила. Теперь мне равных в мире нет.
– Мне бы не хотелось торопиться, – слабо вымолвила Марджи.
– А, да это же прекрасно! Вот что мне нравится – настрой! Чаплин влюбился в Годдард[24], когда увидел, как она кусает яблоко! Спорим, ты яблоки кусаешь только так! Спорим, ты этим своим ртом и другое можешь, да, да!
И он поцеловал ее опять. А оторвавшись, спросил:
– Спальня где?
– Зачем?
– Зачем? Затем, что там и займемся!
– Чем займемся?
– Да еблей же!
– Вон из моего дома!
– Шутишь?
– Не шучу.
– Правда, что ли, не хочешь ебаться?
– Именно.
– Слушай, десять тысяч баб спят и видят, как со мной в люльку залечь!
– Я к их числу не отношусь.
– Ладно, тогда начисли мне еще, и я пойду.
– Договорились. – Марджи ушла на кухню, залила на три пальца бренди в пол стакана воды, вышла и отдала ему.
– Слушай, ты знаешь, кто я?
– Да.
– Я Маркс Реноффски, поэт.
– Я же сказала, я знаю, кто вы такой.
– А, – сказал Маркс, выпив залпом. – Ладно, мне надо идти. Карен, она не доверяет мне.
– Скажите Карен, что, по-моему, она отличный скульптор.
– А, ну да, еще бы… – Маркс взял голову и прошел через всю комнату к двери. Марджи – за ним. На пороге Маркс остановился.
– Слушай, а у тебя в трусиках не чешется?
– Разумеется.
– И что ты делаешь?
– Мастурбирую.
Маркс приосанился.
– Мадам, это преступление против природы и, что гораздо важнее, против меня.
Он закрыл за собой дверь. Марджи посмотрела, как бережно он несет голову по дорожке. Затем он свернул к дому Карен Ривз.
Марджи зашла в музыкальную комнату. Села к пианино. Солнце клонилось книзу. У нее все по графику. Заиграла Шопена. Сегодня она играла Шопена как никогда.
Утро из-под палки
В 6 утра Барни проснулся и стал тыкаться хуем ей в зад. Ширли сделала вид, что спит. Барни тыкался жестче и жестче. Ширли встала и ушла в ванную, помочилась. А когда вышла, Барни скинул одеяло и тыкался в воздух под простыней.
– Смотри, малыша! – сказал он. – Эверест!
– Завтрак готовить?
– Какой на хер завтрак? Залезай сюда!
Ширли залезла, а Барни схватил ее за голову и поцеловал. Изо рта у него воняло жутко, а щетина была еще жутче. Он взял руку Ширли и положил себе на хуй.
– Прикинь, сколько баб себе такое бы хотели!
– Барни, у меня нет настроения.
– Че это – нет настроения?
– А то, что мне секса не хочется.
– Захочется, малыша, еще как захочется!
Летом они спали без пижам, и Барни на нее залез.
– Открывайся, черт бы тебя драл! Заболела?
– Барни, прошу тебя…
– Чего просишь? Я хочу себе жопки, и я себе жопки получу!
Он лез и лез хуем, пока не вставил.
– Блядь чертова, да я тебя надвое раскрою!
Барни ебся, как машина. У Ширли к нему не было никаких чувств. Как вообще можно выходить вот за это замуж? Как вообще можно жить вот с этим три года? Когда они только познакомились, Барни совсем не казался таким… деревом.
– Нравится тебе такая палка, а, детка?
Всей своей тяжестью он на нее навалился. Он потел. Ни секунды передышки ей не давал.
– Кончаю, малыша, КОНЧАЮ!
Барни скатился и вытерся простыней. Ширли встала, сходила в ванную и подмылась. Затем ушла на кухню готовить завтрак. Поставила картошку, бекон, кофе. Разбила в миску яйца и взболтала. Ходила она в шлепанцах и халате. На халате значилось: «ЕЕ». Из ванной вышел Барни. На лице у него была пена.
– Эй, малыша, где мои зеленые трусы с красной полосой?
Она не ответила.
– Слышь, я у тебя спрашиваю – где трусы?
– Не знаю.
– Не знаешь? Я тут горбачусь целыми днями по восемь – двенадцать часов, а ты не знаешь, где мои трусы?
– Не знаю.
– Кофе выкипает! Гляди!
Ширли погасила пламя.
– Либо ты вообще кофе не варишь, забываешь про него, либо он у тебя сбегает! Или ты забываешь купить бекона, или, блядь, у тебя тосты подгорают, или ты мне трусы теряешь, или еще какая хуйня. У тебя вечно какая-то хуйня!
– Барни, мне не очень хорошо…
– Да тебе вечно нехорошо! А когда, ебаный в рот, тебе уже станет хорошо? Я тут хожу и горбачусь, а ты валяешься, журнальчики весь день почитываешь да свою вялую сраку жалеешь. Думаешь, там легко? Ты вообще соображаешь, что безработных – десять процентов? Соображаешь, что мне за эту работу надо каждый день драться, каждый божий день, пока ты рассиживаешь в кресле да себя жалеешь? Да вино хлещешь, да сигареточки смолишь, да с подружками пиздишь? С девочками, с мальчиками, кто там у тебя в подружках. А мне, ты думаешь, там легко?
– Я знаю, что нелегко, Барни.
– А ты мне даже свою жопку больше не подставляешь.
Ширли вылила омлет на сковородку.
– Ты б хоть добрился, а? Завтрак уже скоро.
– Як тому, что чего это ты стала такая упорная насчет жопки? Она у тебя в золото, что ли, оправлена?
Ширли помешала вилкой омлет. Потом взяла лопаточку.
– Это потому, Барни, что я тебя терпеть не могу. Я тебя ненавижу.
– Ненавидишь? Это чего это?
– Я терпеть не могу, как ты ходишь. Терпеть не могу, что у тебя волосы из носу торчат. Мне твой голос не нравится, глаза. Мне не нравится, как ты думаешь, как разговариваешь. Ты мне вообще не нравишься.
– А сама-то? Тебе есть что предложить? Ты погляди на себя! Да тебе в третьесортном борделе работы не дадут!
– У меня она уже есть.
Он ее ударил – ладонью по щеке. Ширли выронила лопаточку, покачнулась, ударилась о раковину, однако на ногах устояла. Подняла лопаточку с пола, вымыла под краном, вернулась к плите и перевернула омлет.
– Не хочу я никакого завтрака, – сказал Барни.
Ширли выключила горелки и ушла в спальню, легла в постель. Она слышала, как он собирается в ванной. Ей было противно, даже когда он плескался в раковине водой, пока брился. А когда зажужжала электрическая зубная щетка, она представила, как щетинки у него во рту чистят зубы и десны, и ее затошнило. Потом запшикал лак для волос. Потом тишина. Потом спустили воду.
Он вышел. Она слышала, как он выбирает в шкафу рубашку. Зазвякали ключи и мелочь, когда он надевал брюки. Затем кровать просела – он опустился на краешек, натягивая носки и ботинки. Затем кровать снова поднялась – он встал. Ширли лежала на животе, лицом вниз, глаза закрыты. Она чувствовала, как он на нее смотрит.
– Слушай, – сказал он, – я тебе только одно хочу сказать: если у тебя другой мужик, ты труп. Поняла?
Ширли не ответила. Его пальцы вцепились ей в загривок. Он несколько раз жестко пихнул ее лицом в подушку.
– Отвечай! Ты поняла? Поняла? Ты меня поняла?
– Да, – ответила она. – Я поняла.
Он ее отпустил. Вышел из спальни в большую комнату. Закрылась дверь, Ширли услышала, как он спускается по ступеням. Машина стояла на дорожке, и Ширли послушала, как она заводится. Потом машина уехала. Потом тишина.
Туда-сюда-обратно
Засада с прибытием в 11 утра и чтениями в 8 вечера вот какая: иногда человек низводится до того, что его выводят на сцену, а там на него глядят, прикалываются над ним, шпыняют, поскольку им одного надо – не просвещения, а развлечения.
Профессор Крагмац встретил меня в аэропорту, в машине я познакомился с двумя его собаками, а с Пульхольцем (который много лет читал мои работы) и двумя юными студентами – один знаток карате, у другого сломана нога – уже дома у Хауарда. (Хауард – преподаватель, который и пригласил меня читать.)
Я сидел мрачный и праведный, пил пиво, а почти всем, кроме Хауарда, надо было на занятия. Захлопали двери, залаяли и ушли собаки, тучи сгустились, а Хауард, я, его жена и молоденький студент остались сидеть. Жена Хауи Жаклин играла со студентом в шахматы.
– У меня новая поставка, – сказал Хауард. Раскрыл ладонь – там лежала горсть пилюль.
– Нет, – ответили, – проблемы с желудком. Неважно ему в последнее время.
В 8 вечера я вылез на сцену.
– Пьяный, он пьяный, – доносились голоса из зала.
У меня с собой была водка с апельсиновым соком. Начал я с глотка, чтоб расшевелить в них омерзение. Читал час.
Аплодировали сносно. Подошел мальчишка, весь трепеща.
– Мистер Чинаски, я должен вам сказать – вы прекрасный человек!
Я подал ему руку.
– Все нормально, парнишка, покупай мои книжки и дальше.
У некоторых какие-то книги были, я в них рисовал. Все кончилось. Поторговал задницей.
Вечеринка после чтений была как обычно – преподаватели и студенты, тусклые и никакие. Профессор Крагмац завел меня в уголок и принялся выспрашивать, а вокруг ползали поклонницы. Нет, отвечал я ему, нет, ну да, у Т. С. Элиота есть хорошие места. Мы на Элиота слишком взъелись. Паунд, да, ну, мы обнаруживаем, что Паунд не совсем таков, каким мы его считали. Нет, я не могу назвать ни одного выдающегося современного американского поэта, извините. Конкретная поэзия? Ну да, конкретная поэзия – это как что угодно, не допускающее иных толкований. Что, Селин? Старый маразматик с усохшими яйцами. Только одна хорошая книга – первая. Что? Да, конечно, этого достаточно. То есть вы сами-то и одной не написали, верно? Почему я к Крили[25] придираюсь? Я уже перестал. Крили написал столько, что большинству его критиков и не снилось. Да, я пью, а разве пью только я? А как иначе тут выдержать? Женщины? О да, женщины, о да, конечно. Нельзя писать о пожарных кранах и пустых пузырьках из-под туши. Да, мне известно про красную тачку под дождем[26]. Слушайте, Крагмац, не хочется, чтоб вы один меня тут присвоили. Я лучше похожу…
Я остался на ночь и спал на нижней койке под тем мальчишкой, который знаток карате. Около 6 утра я его разбудил – зачесался геморрой. Поднялась вонь, и сучка, спавшая со мной всю ночь, начала в меня тыкаться. Я перевернулся на спину и опять уснул.
Когда проснулся, никого уже не было, один Хауи. Я встал, принял ванну, оделся и вышел к нему. Ему было очень плохо.
– Боже, ну и крепкий же вы, – сказал он. – У вас тело прямо двадцатилетнего.
– Вчера никаких спидов, никакого бенни, очень мало жесткача… только пиво и трава. Повезло, – сказал я.
И предложил яйца всмятку. Хауард поставил вариться. За окном вдруг стемнело. Будто полночь. Жаклин куда-то позвонила и сказала, что с севера идет торнадо. Полило как из ведра. Мы съели яйца.
С подружкой и Крагмацем пришел поэт на вечер. Хауард выскочил во двор и выблевал все яйца. Новый поэт – Блэндинг Эдвардз – заговорил. Он ничего дурного не хотел. Говорил о Гинзберге, Корсо, Керуаке. Потом Блэндинг Эдвардз и его подружка Бетти (она тоже сочиняла стихи) бегло заговорили друг с другом по-французски.
Темнело все больше, сверкала молния, опять лило, и ветер – ветер был ужасен. Вынесли пиво. Крагмац напомнил Эдвардзу, чтобы тот пил не слишком, ему вечером читать. Хауард сел на велосипед и укатил в самую бурю учить первокурсников в университете английскому. Пришла Жаклин.
– Где Хауи?
– На двух колесах умотал на свиданку с торнадо, – сказал я.
– С ним все в порядке?
– Когда уезжал, смахивал на семнадцатилетнего парнишку. Принял пару таблеток аспирина.
Остаток дня мы ждали и старались избегать разговоров о литературе. Меня отвезли в аэропорт. Чек на 500 долларов я уже получил, сумка стихов при себе. Я велел никому не выходить из машины, когда-нибудь пришлю всем по открытке с видом.
Вошел в зал ожидания и услышал, как один парень сказал другому:
– Ты глянь-ка, во мужик!
У всех местных были одинаковые прически, одинаковые пряжки на каблукастых ботинках, легкие куртки, однобортные костюмы с латунными пуговицами, полосатые рубашки, галстуки всех цветов – от золотого до зеленого. Даже выглядели на одно лицо: носы, уши, рты, гримасы – все похоже. Мелкие лужи под ледком. Наш самолет опаздывал. Я встал за кофейный автомат, выпил два черных кофе, поел крекеров. Потом вышел и постоял под дождем.