Музыка горячей воды Буковски Чарльз
– Ты не против?
– Нет.
– Знаешь, как мы день провели?
– Нет.
– Мы читали твои стихи!
– О?
– И знаешь, что он сказал?
– Нет.
– Он сказал, что стихи у тебя великолепные!
– Ну нормально.
– Слушай, он меня так возбудил. Я даже не знаю, что теперь делать. Ты не приедешь? Сейчас? Я хочу тебя видеть сейчас…
– Луиз, я работаю…
– Слушай, ты ничего против черных мужчин не имеешь?
– Нет.
– Мы с этим парнишкой уже десять лет знакомы. Он на меня работал, когда я была богатой.
– То есть когда жила со своим богатым мужем?
– А позже мы увидимся? Ибсен в восемь тридцать.
– Я тебе скажу.
– Ну вот надо было этому подонку ко мне припереться? Мне ведь было так хорошо, пока он не заявился. Господи. Так возбудил, мне нужно тебя видеть. Я с ума сойду. Он такой красивый.
– Я работаю, Луиз. Тут у меня пароль – «квартплата». Попробуй понять.
Луиз повесила трубку. Снова она позвонила в 8.20 – насчет Ибсена. Генри ответил, что еще работает. Он и работал. Потом начал пить и просто сидеть в кресле – он просто сидел в кресле. В 9.50 в дверь постучали. Бубу Мельцер, рок-звезда номер один в 1970 году, в данное время – безработный, живет на прежние авторские отчисления.
– Привет, детка.
Мельцер вошел и сел.
– Чувак, – сказал он, – ты прекрасный старый кошак. Я не могу тебя в себе изжить.
– Кочумай, детка, кошаки теперь не в моде, на гребне псы.
– Мне тут помстилось, что тебе надо помочь, старик.
– Детка, а когда было иначе?
Генри вышел на кухню, отыскал два пива, чпокнул их и вынес обратно.
– Я сейчас без пизды, детка, а для меня это все равно что без любви. Я их не разделяю. Я не такой умный.
– Мы все дураки, Папаша. И нам всем нужна помощь.
– Н-да.
У Мельцера с собой был маленький целлулоидный тюбик. Он аккуратно выстукал из него два беленьких пятнышка на кофейный столик.
– Это кокаин, Папаша, кокаин…
– А-хха-а.
Мельцер залез в карман, вытащил купюру в 50 долларов, свернул эти 50 потуже и вправил себе в ноздрю. Зажав пальцем вторую, сгорбился над пятнышками на столике и вдохнул. Затем извлек 50 долларов из носа, вправил во вторую ноздрю и всосал второе пятнышко.
– Снежок, – сказал он.
– Так Рождество ж, – ответил Генри. – Уместно.
Мельцер вытряс на кофейный столик еще два пятнышка и передал полтинник Генри. Генри сказал:
– Не стоит, у меня свои есть, – нашел купюру в один доллар и заправился. По разу в каждую ноздрю. – Что скажешь насчет «Белого пса», который «наседает»? – спросил он.
– Это «Белый пес наседает», – ответил Мельцер, вытряхивая еще два пятнышка.
– Боже, – произнес Генри, – по-моему, мне больше никогда не будет скучно. Тебе же со мной не скучно, правда?
– Фиг там, – ответил Мельцер, заправляясь через 50 долларов со всей дури. – Папаша, да ни в жисть…
Пьянь по межгороду
Телефон зазвонил в 3 ночи. Фрэнсин поднялась и сняла трубку, потом принесла телефон Тони в постель. То был телефон Фрэнсин. Тони ответил. Звонила Джоанна – по межгороду, из Фриско.
– Слушай, – сказал он. – Я ж велел тебе сюда больше не звонить.
Джоанна была пьяна.
– Ты давай заткнись и выслушай. Ты мне, Тони, должен кой-чего.
Тони медленно выдохнул:
– Ладно, валяй.
– Как Фрэнсин?
– Мило, что поинтересовалась. Она прекрасно. Мы оба прекрасно. Мы спали.
– Ладно, я вообще-то проголодалась и вышла за пиццей, я в пиццерию пошла.
– Ну?
– Ты против пиццы?
– Пицца – это мусор.
– Что б ты понимал. В общем, я села в этой пиццерии и заказала особую пиццу. «Дайте мне лучшую-наилучшую», – говорю. И я сидела, а они мне ее принесли и сказали: восемнадцать долларов. Я говорю: я не могу восемнадцать долларов заплатить. Они засмеялись, ушли, а я стала есть пиццу.
– Как твои сестры?
– Я ни с той ни с другой больше не живу. Обе меня вытурили. Из-за этих моих звонков тебе по межгороду. Некоторые счета за двести долларов переваливали.
– Я ж велел тебе больше не звонить.
– Заткнись. Мне так легче себя предавать. Ты мне кой-чего должен.
– Ладно, продолжай.
– Ну, в общем, ем я эту пиццу, а сама не знаю, как буду за нее платить. А потом на меня сушняк напал. Надо пивка, поэтому я отнесла пиццу к бару и заказала пива. Выпила, еще пиццы поела и тут вижу – рядом такой высокий техасец стоит. Футов семи ростом. Он меня пивом угостил. И музыку по автомату слушал – кантри-энд-вестерн. Там все место в таком стиле. Тебе же не нравится кантри-энд-вестерн, правда?
– Мне пицца не нравится.
– В общем, я с техасцем пиццей поделилась, и он мне еще пива взял. И вот мы пили пиво и ели пиццу, пока не доели. За пиццу он заплатил, и мы пошли в другой бар. Опять кантри-энд-вестерн. Мы потанцевали. Он хорошо танцевал. Мы пили и ходили по всяким таким кантри-энд-вестерн-барам. В какой бар ни зайдем – там кантри-энд-вестерн. Мы пили пиво и танцевали. Замечательно у него выходило.
– Ну?
– Наконец мы опять проголодались и зашли в драйв-ин съесть по гамбургеру. Едим мы гамбургеры, а он вдруг наклонился и меня поцеловал. Страстно так. У-ух!
– О?
– Я ему говорю: «Блин, пошли в мотель». А он такой: «Нет, давай ко мне». А я: «Нет, я в мотель хочу». Но он все равно меня уломал к нему.
– А жены дома не было?
– Нет, у него жена в тюрьме. Насмерть застрелила одну их дочку, той семнадцать было.
– Понятно.
– В общем, у него только одна дочка осталась. Ей шестнадцать, и он меня с ней познакомил, а потом мы ушли в спальню.
– Мне нужно знать подробности?
– Дай мне рассказать! Я за этот звонок плачу. Я за все свои звонки сама платила! Ты мне кой-чего должен, поэтому бери и слушай!
– Дальше.
– Ну, в общем, мы зашли в спальню и разделись. Втарен он был что надо, только краник у него был какой-то до ужаса синенький.
– Беда только, если яйца синеют.
– В общем, мы легли в постель, повозились немного. Но тут возникла проблема…
– Слишком напились?
– Да. Но главным образом – из-за того, что его раскочегаривало, только если его дочка в комнату входила или шум от нее какой доносился – кашляла она там или в туалете смывала. Один взгляд на дочку – и его возбуждает, просто-таки подпаливает.
– Понимаю.
– Правда?
– Да.
– В общем, утром он мне сказал, что я у него на всю жизнь могу остаться, если мне нужно. Плюс еженедельное содержание в триста долларов. Дома у него было очень славно: две с половиной ванных, три или четыре телевизора, целый шкаф книжек – Пёрл С. Бак, Агата Кристи, Шекспир, Пруст, Хемингуэй и «Гарвардская классика», сотни поваренных и Библия. Две собаки, кошка, три машины…
– Так?
– Вот что я тебе и хотела рассказать. До свидания.
Джоанна повесила трубку. Тони вернул свою на рычаг, поставил телефон на пол. Потянулся. Он надеялся, что Фрэнсин спит. Она не спала.
– Чего ей надо? – спросила Фрэнсин.
– Рассказала мне про мужика, который еб своих дочерей.
– Зачем? Для чего ей тебе такое рассказывать?
– Наверное, думала, что мне будет интересно, ну и тот факт еще, что она с ним тоже еблась.
– А тебе было интересно?
– Да не особо.
Фрэнсин к нему повернулась, и он запустил ей руку вокруг талии. Трехчасовая пьянь по всей Америке пялилась в стены, окончательно махнув на все рукой. Чтоб стало больно, вовсе не нужно быть пьянью, чтоб тебя баба обнулила – тоже; но тебе может быть больно, и ты пьянью станешь. Пораскинешь немного мозгами, особенно по молодости: дескать, тебе везет, – да, иногда и возит. Но в действие вступают всякие средние величины, всевозможные законы, про которые ничего не знал, хоть и воображал, будто все идет хорошо. И однажды ночью – жаркой летней ночью где-нибудь в четверг – понимаешь, что и сам уже пьянь, сам сидишь где-нибудь в полном одиночестве, в дешевой съемной комнатушке, и сколько б раз ты здесь уже ни бывал, это не помогает, все даже хуже, поскольку привычно не рассчитываешь, что тебе такое предстоит. И остается одно – закурить новую сигарету, налить себе еще, проверить стены, вдруг на них повылазили рты и глаза. Немыслимо, что мужчины и женщины друг с другом делают.
Тони подтянул Фрэнсин к себе поближе, тихонько прижался к ней плотнее всем телом и послушал, как она дышит. Ужас, что к такому дерьмищу опять надо относиться всерьез.
Лос-Анджелес такой странный. Тони послушал немного. Птицы уже проснулись, чирикают, а темнотища – хоть глаз выколи. Скоро народ поедет к автотрассам. Автотрассы загудят, на улицах повсюду начнут заводиться машины. А тем временем трехчасовая пьянь всего мира будет лежать в своих постелях, напрасно стараясь уснуть, – отдых этот они заслужили, обрести бы его.
Как напечатать свою книгу
Всю жизнь я был андерграундным писателем, а потому знавал очень странных редакторов, но самым странным был Г. Р. Маллох – и его супруга Жимолость. Маллох, бывший уголовник и гальянщик, редактировал журнал «Кончина». Я начал отправлять ему стихи, последовала переписка. Он уверял меня, будто моя поэзия отбила у него вкус к любым другим стихам; я отвечал, что у меня тоже. Г. Р. начал заговаривать о книжке моих стихов, и я ответил: мол, ладно, валяй, выпускай, нормально. Он снова написал: дескать, гонорары платить не могу, мы бедны как церковная мышь. Я ответил в том смысле, что ладно, это нормально, к черту гонорары, я беден, как иссохшая сиська церковной мыши. Он ответил: секундочку, большинство писателей, ну, мол, он с ними знаком, и они полнейшие козлы и люди просто ужасные. Я написал: ты прав, я полнейший козел и просто ужасный людь. Ладно, ответил он, мы с Жимолостью едем в Л. А. на тебя посмотреть.
Через полторы недели зазвонил телефон. Они в городе, только-только из Нового Орлеана, остановились в гостинице на Третьей улице, где полно проституток, алкашни, карманников, форточников, посудомоев, гопстопников, душителей и насильников. Маллох обожал всяких подонков – мне кажется, он даже бедность любил. По его письмам я понял: Г. Р. полагает, будто бедность порождает чистоту. Разумеется, богачам всегда хотелось, чтобы мы в это верили, но тут уже другая история.
Я сел с Мари в машину, и мы поехали – для начала остановились и взяли три шестерика и квинту дешевого виски. Снаружи стоял седой человечек, футов пяти ростиком. Одет в синий рабочий комбез, а на шее – бандана (белая). На голове красовалось очень высокое белое сомбреро. Мы с Мари подошли. Он пыхал сигареткой и улыбался.
– Чинаски?
– Ну, – ответил я, – а это Мари, моя женщина.
– Ни один мужчина, – сказал он, – не может звать женщину своей. Мы ими никогда не владеем, мы их лишь ненадолго заимствуем.
– Ну, – сказал я, – наверно, так лучше всего.
Вслед за Г. Р. мы поднялись по лестнице, прошли по выкрашенному в синий и красный коридору, где смердело убийством.
– Нашли вот единственную гостиницу в городе, куда пускают собак, попугая и нас двоих.
– Ничего вроде местечко, – сказал я.
Он открыл дверь, и мы вошли. Внутри бегали две собаки, а посреди комнаты стояла Жимолость с попугаем на плече.
– Томас Вулф, – произнес попугай, – величайший писатель в мире из ныне живущих.
– Вулф умер, – сказали. – Ваш попугай ошибается.
– Он стары, – сказал Г. Р. – Он у нас уже давно.
– А вы сколько с Жимолостью вместе?
– Тридцать лет.
– Ненадолго позаимствовал?
– Похоже на то.
Собаки носились вокруг, а Жимолость стояла посреди комнаты с попугаем на плече. Смуглая, на вид итальянка или гречанка, очень костлявая, мешки под глазами; смотрелась она трагично, вроде бы добрая и опасная, но главным образом – трагичная. Виски и пиво я поставил на стол, и все к нему придвинулись. Г. Р. принялся сдирать крышечки с пива, я начал распечатывать виски. Вместе с несколькими пепельницами возникли пыльные стаканы.
Из-за стены слева вдруг громыхнул мужской голос:
– Блядина ебаная, ты говно мое жрать будешь!
Мы сели, я всем плеснул виски. Г. Р. передал мне сигару. Я развернул, откусил кончик и закурил.
– Чего думаешь о современной литературе? – спросил Г. Р.
– Да мне она вообще-то до ноги.
Г. Р. сощурился и ухмыльнулся мне:
– Ха, я так и думал!
– Слушай, – сказал я, – ты б снял это сомбреро, я бы хоть поглядел, с кем дело имею. Может, ты конокрад какой.
– Нет, – ответил он, театральным жестом срывая с головы сомбреро, – но я был одним из лучших гальянщиков во всем штате Огайо.
– Вот как?
– Да.
Девчонки бухали себя не помня.
– Я своих собачек просто обожаю, – сказала Жимолость. – Ты собак любишь? – обратилась она ко мне.
– Даже не знаю, люблю я их или нет.
– Себя он любит, – заметила Мари.
– У Мари очень проницательный ум, – сказал я.
– Мне нравится, как ты пишешь, – сказал Г. Р. – Многое можешь сказать без выкрутасов.
– Гениальность, вероятно, – это способность говорить глубокое просто.
– Это чего? – спросил Г. Р.
Я повторил заявление и плеснул по кругу еще виски.
– Это надо записать, – сказал Г. Р. Вытащил из кармана ручку и записал на краешке бурого бумажного пакета, лежавшего на столе.
Попугай слез с плеча Жимолости, прошелся по столу и вскарабкался мне на левое плечо.
– Вот как мило, – сказала Жимолость.
– Джеймс Тёрбер, – изрекла птица, – величайший писатель в мире из ныне живущих.
– Тупая тварь, – сообщил я птице.
И почувствовал острую боль в левом ухе. Птица мне его чуть не оторвала. Все мы такие ранимые создания. Г. Р. насдирал еще крышечек с пива. Мы пили дальше.
День перешел в вечер, а вечер стал ночью. Я спал на коврике в центре комнаты. Г. Р. и Жимолость – на кровати. Мари заснула на тахте. Все они храпели, особенно Мари. Я встал и сел за стол. Осталось еще немного виски. Я вылил себе и выпил теплого пива. Потом сидел и опять пил теплое пиво. Попугай сидел на спинке стула напротив. Неожиданно он слез, прошел по столу между пепельницами и взобрался мне на плечо.
– Не говори больше такого, – сказал я ему. – Очень раздражает, когда ты такое говоришь.
– Блядина ебаная, – сказал попугай.
Я снял птицу за ноги и опять посадил на спинку стула. Потом вернулся на коврик и заснул.
Наутро Г. Р. Маллох объявил:
– Я решил напечатать книжку твоих стихов. Можно возвращаться домой и браться за работу.
– Хочешь сказать, ты убедился, что я не просто ужасный людь?
– Нет, – ответил Г. Р., – я вообще в этом не убедился, но решил презреть свой здравый смысл и все равно тебя напечатать.
– Ты действительно был лучшим гальянщиком в штате Огайо?
– О да.
– Я знаю, ты сидел. Как тебя поймали?
– Так глупо, что не хочу об этом.
Я спустился, взял еще парочку шестериков и вернулся, а потом мы с Мари помогли Г. Р. и Жимолости собрать вещи. Для собак и попугая у них были особые переносные ящики. Мы все спустили по лестнице и загрузили мне в машину, потом сели и допили пиво. Все мы были профессионалы: всем хватало ума не заговаривать о завтраке.
– Теперь ты к нам приезжай, – сказал Г. Р. – Будем книжку вместе собирать. Ты, конечно, сукин сын, но с тобой можно разговаривать. А другие поэты – они всё перышки топорщат да выпендриваются, козлы неумные.
– Ты ничего, – сказала Жимолость. – Собачкам понравился.
– И попугаю, – добавил Г. Р.
Девчонки остались в машине, а я вернулся с Г. Р., чтоб он сдал ключ. Дверь открыла старуха в зеленом кимоно, волосы выкрашены в ярко-красный.
– Это Мама Стэффорд, – представил ее Г. Р. – Мама Стэффорд, это величайший поэт в мире.
– Правда? – уточнила Мама Стэффорд.
– Из ныне живущих, – уточнил я.
– А зашли бы, мальчики, выпить? Похоже, вам не повредит.
Мы зашли и насилу влили в себя по бокалу теплого белого вина. Затем попрощались и вернулись к машине…
На вокзале Г. Р. взял билеты и сдал попугая и собак в багаж. Потом вернулся и подсел к нам.
– Терпеть не могу летать, – сказал он. – Ужасно боюсь.
Я сходил за полупинтой, и мы, пока ждали, передавали ее по кругу. Потом объявили посадку. Мы постояли на перроне, как вдруг Жимолость подскочила и поцеловала меня взасос. К концу поцелуя ее язык быстро заскальзывал мне в рот и выскальзывал обратно. Я закурил сигару, пока Мари целовала Г. Р. Потом Г. Р. с Жимолостью залезли в вагон.
– Он приятный человек, – сказала Мари.
– Голубушка, – ответили, – по-моему, у него на тебя встал.
– Ревнуешь?
– Я всегда ревную.
– Смотри, они сидят у окна, они нам улыбаются.
– Как неловко. Скорей бы этот блядский поезд уже тронулся.
Наконец он и тронулся. Мы, само собой, помахали, а они помахали нам в ответ. Г. Р. щерился довольно и счастливо. Жимолость, по-моему, плакала. Выглядела она вполне трагично. А потом мы их больше уже не видели. Все кончилось. Меня напечатают. Избранные Стихи. Мы повернулись и пошли через весь вокзал обратно.
Паук
Когда я позвонил, он пил шестое или седьмое пиво, и я подошел к холодильнику и себе взял тоже. Потом вышел в комнату и сел. Выглядел он скверно.
– Что такое, Макс?
– Только что бабу потерял. Ушла пару часов назад.
– Я даже не знаю, что сказать, Макс.
Он оторвался от пива.
– Слушай, я знаю, что ты не поверишь, но мне поебок не перепадало уже четыре года.
Я тянул пиво дальше.
– Я тебе верю, Макс. На самом деле в нашем обществе живет очень много людей, которым от колыбели до могилы вообще поебок не перепадает. Сидят в своих комнатушках, делают висюльки из фольги, потом по окнам их развешивают и смотрят, как на них солнце играет, как они на сквозняке колышутся…
– Ну а я вот только что одну потерял. И ведь прямо тут у меня была…
– Рассказывай.
– В общем, в дверь позвонили, открываю – а там стоит девчоночка, блондинка в белом платье, голубые туфельки, говорит: «Вы Макс Микловик?» Я отвечаю: да, – а она: я, говорит, вас читала, можно войти? Я говорю: ну еще бы, конечно, – впускаю ее, она проходит и садится в кресло вон в углу. Я сходил на кухню, налил два виски с водой, вернулся, один стакан ей дал, потом сам сел на тахту.
– Смазливая? – спросил я.
– Еще как, и фигурка отличная, под платьем все видно. Потом она у меня спросила: «Вы когда-нибудь читали Ежи Косинского?» «Читал “Раскрашенную птицу", – говорю. – Ужасный писатель». «Он очень хороший писатель», – отвечает.
Макс сидел и думал – наверное, про Косинского.
– И больше ничего не было? – спросил я.
– Над ней паук паутину плел. Она вскрикнула. Сказала: «Паук на меня нагадил!»
– А он нагадил?
– Я ей ответил, что пауки не гадят. Она говорит: «Еще как гадят». А я говорю: «Ежи Косинский – паук», а она: «Меня зовут Лин», и я говорю: «Здравствуйте, Лин».
– Разговор что надо.
– Да, что надо. Потом она говорит: «Я вам кое-что хочу рассказать». Я говорю: «Давайте». А она: «Меня в тринадцать лет учил играть на пианино настоящий граф, я его документы видела, он был по закону настоящий граф. Граф Рудольф Штауффер». «Вы пейте, пейте», – говорю я.
– Можно мне еще пива, Макс?
– Конечно, и мне захвати.
Когда я вернулся, он продолжал:
– Она допила, и я подошел к ней за стаканом. Руку к нему протянул, а потом нагнулся ее поцеловать. Она отстранилась. «Блин, это же просто поцелуй, а? – говорю. – Пауки тоже целуются». «Пауки не целуются», – отвечает. Мне больше ничего не оставалось, только пойти и налить нам еще, чуть покрепче. Вышел обратно, отдал Лин стакан и опять сел на тахту.
– По-моему, вам обоим нужно было на тахте сидеть, – сказал я.