Приключения Буратино. Сборник Брусницын Алексей
Будь с ним предельно ты собран. Но помни!
Если умрет кто из вас – много денег теряю».
С этим напутствием вышел я на Медведя,
Гордый эллин против типа, что род свой не помнит.
Сетью накрыл я его, как большую, но глупую рыбу.
Он же коварно под ноги копье мне просунул…
Пока, проклиная судьбу, я в пыли кувыркался,
Он, извиваясь змеей, мою сеть перерезал.
Вот и остались у нас на двоих два кинжала…
Агмон читал со страстью, юным, звенящим от волнения голосом. Сначала ему было трудно, он явно смущался. Потом поэт разошелся и перестал заглядывать в свиток.
Солнце клонится к закату, бьются волны о берег
Так обозначили боги эту последнюю сцену.
Смотрят потомки Иуды, смотрят праправнуки Рема
Смотрит вся Иудея, какую заплатим мы цену.
Как я упал и не вспомню.
Вот я лежу, распростершись…
А прокуратор надумал этот день смертью украсить…
Стал ждать я смерти прилежно, так, как учили нас с детства.
Чтобы не выдать испуга, стал всем богам я молиться.
Всех их припомнил… от Зевса до Пана.
Но ведь я с вами, друзья, и пишу эти строки.
Бьюсь на арене, любви предаюсь, винопитью и чревоугодью.
В том лишь заслуга его,
Ему имя Антоний.
Пусть ты не помнишь, откуда ты родом,
Аве, Урсус, ты пример всем народам!
Когда Агмон закончил, Урсус заметил стоящие в его глазах слезы. Он встал, принял с поклоном свиток и отвернулся к окну, чтобы скрыть собственные переживания. С одной стороны, он был тронут до глубины души; ему еще никто не посвящал хвалебных од, с другой, его насмешила эта смесь стихотворных размеров и диких ударений…
Вид из окна портили толстые прутья. Урсус взялся за один и попробовал дернуть. Металл не поддался ни на миллиметр.
– Зачем тебе, свободному человеку, все это?
– Я родился на Родосе, в бедной семье, – признался Агмон. – У меня был выбор: либо в рыбаки, либо в легион. Я решил ловить рыбку пожирнее… Ретиарием я зарабатываю как десять родосских рыбаков или как два римских легионера. А риск есть везде, у гладиатора даже меньше. У рыбаков очень ненадежные лодки, а у легионеров судьба…
– Неужели для тебя лучше быть куском мяса, чем бедным, но свободным рыбаком… или, к примеру, поэтом? – Урсус согнул руку со свитком. – Когда-нибудь ты постареешь, утратишь ловкость и силу, и какой-нибудь мясник проткнет тебя насквозь на потеху алчущей крови публике.
– А почему ты не думаешь, Урсус, что еще до того, как состариться, я успею накопить денег на хороший дом в Греции, оливковую рощу и стадо овец?
– Да хотя бы потому, что я вижу вот эти полки со свитками, которые стоят годового жалования легионера. Вот эту дорогую посуду на твоем столе, золото в твоей одежде… Ты любишь такую жизнь. Ты гладиатор, Агмон, а не землепашец, а значит, умрешь на арене.
Вместо ответа молодой ретиарий взял со стола кувшин и стал разливать вино по серебряным чашам с отчеканенным по краям меандром.
5.
Благородное семейство уселось за стол праздновать Рождество сразу после восхождения первой звезды. Традиция сия, как понимал про себя Антон, поддерживалась исключительно для того, чтобы напоминать о дворянских корнях матери семейства – никто здесь в бога не верил, во всяком случае открыто.
Подтверждения благородного происхождения в виде фарфорового сервиза в серванте и серебряных столовых приборов с вензелями, содержащими первую букву девичьей фамилии тещи, видимо, было недостаточно. Их когда-то с гордостью демонстрировали будущему зятю во время церемонии знакомства с родителями невесты. Тогда Антона особенно заинтересовали нож для сыра с маленькой вилочкой на конце широкого лезвия и яйцерезка-ножницы в виде подробно исполненного вплоть до оперения петушка.
Гвоздем программы был гусь, запеченный с яблоками. Тещ уже давно не работала и ее основным занятием стало приготовление домашней снеди, в чем она немало преуспела. Об этом косвенно, но недвусмысленно свидетельствовало изрядное брюшко тестя. На обед у них всегда было первое, второе и десерт, а на завтрак и ужин обыкновенно предлагалось несколько блюд на выбор.
Женщины пили кагор. Тесть по случаю праздника откупорил бутылку французского бренди, привезенную из заграничных гастролей. Несмотря на настоятельные уговоры, зять от возлияний отказался. Даже «пригубить для проформы». Тогда тесть напоказ принялся наслаждаться напитком единолично.
Когда ленинградцы подвыпили и развеселились, они начали говорить одновременно. Потом своим поставленным голосом всех перекричала теща и принялась в очередной раз рассказывать про свои героические роды. Это была ее любимая история, и она, видимо, считала ее совершенной, потому что раз от раза повторяла ее почти дословно. В ней фигурировали «адские муки» и некий доктор, «статный красавец», который был «необычайно широк в плечах… примерно в два раза шире, чем, Вы, Антон Сергеевич» и имел «пронзительный взгляд». Видимо, для того чтобы смягчить впечатление, она упомянула с брезгливой гримаской о его волосатых пальцах…
Антон думал о том, как это бестактно. Это было все равно, как если бы он принялся рассказывать про какую-нибудь женщину и сказал: «она была очень красива… примерно в два раза краше вашей дочери, мадам». Однако далеко не статный и некрасивый тесть, слушая историю жены, довольно улыбался и попыхивал своей вонючей трубочкой, зажимая ее в довольно волосатых пальцах.
Антон скучал и, по всей видимости, не особенно это скрывал.
Спохватился он, когда за столом повисла неприятная пауза и обнаружилось, что все смотрят на него, явно ожидая какой-то реакции.
Он был вынужден признаться:
– Простите, Надежда Леонидовна, я не расслышал ваших последних слов.
Теща недовольно заметила:
– Не думала, что говорю так невнятно. Что ж… давайте сменим тему.
Последовала новая неуютная пауза…
Тесть решил заполнить ее следующим сообщением:
– А у нас в оркестре эпидемия посленовогодняя, – он ухмыльнулся. – Человек десять занемогли бедные, из них только скрипачей шестеро, и все не явились на репетицию. В понедельник за двоих отдуваться придется. Решительно не понимаю, как же можно так неаккуратно Новому году радоваться…
Тему подхватила дочь:
– А вот некоторые полагают, что вы там исключительно для громкости стараетесь.
Музыкант поперхнулся очередным глотком бренди.
– То есть как это для громкости?! Это ж какие-такие некоторые?
– Да так… Некоторые великие ученые, – она иронично покосилась на Антона. Тот даже вздрогнул; он никак не ожидал такого предательства.
– Да я вовсе не то имел в виду… – промямлил он, краснея.
– Тогда потрудитесь объяснить, что конкретно вы имели в виду, молодой человек! – не скрывая раздражения, поинтересовался тесть.
– Я, наверное, чего-то не понимаю… Ну а для чего же столько человек играют на одинаковых инструментах? Возможно, для усиления резонанса звуковых волн… – продолжил закапывать себя Антон.
Тесть лишь запыхтел возмущенно.
– Воистину, некоторым стоит хотя бы попытаться скрывать свое невежество, – вступилась за мужа потомственная дворянка. – Я конечно, понимаю, узкая специализация подразумевает некую ограниченность взглядов. Но…
Тут тесть взорвался:
– Резонанс! Да как у вас язык повернулся?! Я же не лезу в эти ваши… алгоритмы, если не понимаю в них ни черта! – он задохнулся.
– Мишель, тебе не стоит принимать подобные дикие замечания так близко к сердцу, – строго заметила Надежда Леонидовна. При этом смотрела она почему-то не на мужа, а на зятя. Глаза ее метали молнии.
Антон открыл было рот, но его остановил волевым жестом жены.
– Антон, – холодно произнесла предательница, – возможно, тебе стоит наконец промолчать…
Тут уже он не выдержал и вскочил.
– Возможно, мне вообще стоит уйти, дабы не стеснять вас своим присутствием?
– Не исключено, – мрачно произнес тесть.
– Папа! Антон!
«Угомонись, Ольга! Остынет, вернется», – услышал он, перед тем как захлопнуть дверь, голос тещи.
«Как бы не так!» – подумал он весело и вызвал лифт. «Буратино, сынок, я иду к тебе!»
Какой-то «мудрый человек» сказал жене, что детей надо заводить после тридцати. Она говорила об этом с весьма загадочным видом, явно ожидая расспросов о «мудреце», и не дождавшись их, обиженно поджимала губы. Антон намеренно не хотел ворошить эти кости в шкафу.
Было уже такое. Бывшая скрипачка полюбила его не первым, и несколько раз рассказывала ему о своей первой любви, пару раз о второй и однажды о третьей. После этих историй она становилась необычайно страстной. Ей все это очевидно нравилось и возбуждало, а ему было гадко и даже подташнивало. Чувствовалось, что было еще кое-что в запасе, но Антона это не интересовало, и он прямо так и заявил при ее очередной попытке предаться воспоминаниям. С тех пор она ограничивалась лишь туманными намеками… Как, например, про этого «мудреца», которому она почему-то поверила.
А Антон был бы только рад возвращаться в дом, как это пишут в идиллических зарисовках, наполненный топотом маленьких ножек. Чтобы детские ручки обнимали его за шею, и звенело колокольчиком слово «папа». Но жена объяснила ему, что это, оказывается, эгоизм. Что забота о ребенке ляжет исключительно на нее, поскольку у него времени нет даже на жену, что ж говорить о детях. «Вот доведи до ума своего Буратину, тогда поговорим», – это было ее последнее программное заявление по этому поводу. А он вообще не понимал, как это «Буратино» можно «довести до ума»…
Не прошло и часа, когда, упав на скамейку в «стакане» пассажирского терминала аэропорта «Пулково», Антон с удовольствием перевел дух. В кармане его лежал билет до Москвы, и уже через каких-то пару часов «Папа Карло» мог воссоединиться наконец с «Буратино».
Осознав это, он снова вдохнул полной грудью и даже зажмурился – он обожал воздух вокзала, особенно авиационного.
Основу всех вокзальных обонятельных коктейлей составлял, конечно, нематериальный, романтический, особенный и неописуемый «запах дальних странствий». И рождался он не в воздухе, а в голове. На железнодорожных станциях к нему примешивались приятные дегтярные нотки от рельсов и тепловозов, угольные ароматы вагонных титанов, и слишком откровенный, но все же приятный шлейф запахов от лотков с беляшами и пирожками с капустой. К сожалению, все это великолепие периодически перебивалось табачной вонью, алкогольным перегаром и туалетной хлоркой.
Узлы же авиационных путей сообщения благоухали куда благороднее. К романтическому флеру прилагалась обонятельная палитра, в которую входили более или менее яркими мазками духи и одеколоны воздушных путешественников, не в пример более опрятных нежели наземные, кожаные влажные оттенки от дубленок и чемоданов, а также кофейные и коньячные штрихи из буфета. Даже средства для санитарной обработки пахли здесь куда приятнее, наверное, в них что-то специально добавляли.
Вдруг он ощутил движение воздуха рядом с собой и его обдало волной очень знакомого аромата. Точно – это были духи Christian Dior, жуткий дефицит, он подарил такие жене на ее последний день рождения. Он скосил глаза, чтобы посмотреть на их владелицу. И в следующую секунду перепугался, как прогульщик, встретивший строгого завуча школы при входе в кинотеатр. Первым позывом было бежать, но он быстро подавил его и смело посмотрел в глаза супруге. Та села рядом и спросила сурово:
– Скажите, Антон Сергеевич, вы нарочно устроили этот демарш, чтобы бежать к своему Буратине?
– Что вы, Ольга Михайловна?! – возмутился он. – Как можете вы подозревать меня в столь низком коварстве? Это была чистой воды импровизация.
– И что вы теперь думаете… – начала было она, но он перебил.
– Я думаю о запахах. Знаешь, как пахнет, например, в вестибюле нашего института?
– И как же? – спросила жена равнодушно.
– Очень уютно, – сказал он и задумался ненадолго. – Как ни странно, точно так же, как в квартире моих бабушки с дедушкой когда-то. Мебельным лаком, шахматами, книжной пылью, геранью и немножко супом… как из термоса нашего вахтера.
– Не знала, что ты у нас такой… – она замешкалась, подбирая слово, – нюхач. Уютно… А у моих родителей, значит, неуютно пахнет?
Антон проигнорировал вопрос и твердо заявил:
– Сразу предупреждаю, билет я уже купил и сдавать его не намерен.
– Я тоже купила. Мог бы догадаться – иначе бы меня сюда не впустили. Я даже попросила, чтобы место дали рядом с тобой, – голос ее уже не звучал строго. – Ты не против?
– Конечно нет, – ответил он, улыбаясь, и обнял жену за плечи.
В салоне самолета была куча свободных мест. Они ушли в хвост, где вообще никого не было, и там он согласился выпить с ней шампанского. Потом ему показалось, что она смотрит на него, как какая-то совсем другая женщина на какого-то совсем другого мужчину. Он гладил ее блузку и шов на джинсах и видел, как мутнеет ее взор. Мимо прошла стюардесса, они отпрянули друг от друга, как школьники, красные и смущенные. Когда небесная проводница погрозила им пальцем, что-то заподозрив, оба прыснули, не сдержавшись.
X.
Игры подходили к концу, и все яснее становилось: в последний, десятый, день Урсусу придется драться с Хаганом. Им обоим не было равных.
И все бы ничего: показали бы красивый бой да разошлись побитые, но живые… Но Понтий Пилат, дабы добавить драматизма всему действу, в дополнение к условию, по которому победитель финального поединка получал свободу, ввел еще одно: проигравший должен умереть.
За время, проведенное в школе Берцеллиуса, Урсус успел неплохо поладить с добродушным гигантом. У них даже сложилась традиция подбадривать других гладиаторов перед началом боев, когда всем, даже бывалым воинам, становилось не по себе. Каждый мог погибнуть или получить увечье. Все сидели по углам загона напряженные и угрюмые, а ведь для кого-то это были последние минуты в жизни… Чтобы их скрасить, Урсус с Хаганом затевали какой-нибудь спор, соревнуясь в остроумии.
– Эй, Хаган! – обычно начинал Урсус. – Ты понимаешь, что когда мы зададим жару всем этим недоноскам, нам придется драться друг с другом?
– Может, это будешь и ты. Пока тебе везет… – отвечал Хаган, презрительно кривя рот. – Все слабаки достаются тебе, пока я сражаюсь с сильнейшими,
– Скажи лучше, как ты хочешь умереть? – не отставал Урсус. – Быстро? Или желаешь насладиться моментом?
– Я бы желал умереть не торопясь, в объятиях десятка прелестниц поядреней. Но я не понимаю, при чем здесь ты, медвежонок?
– Такое возможно только в твоем сне. Ты явно себя переоцениваешь. Тебе и с одной прелестницей не справиться.
– Как раз сегодня ночью я загонял до полусмерти двух матерых потаскух. Я отпустил их, только когда они начали молить о пощаде. Тебе же, друг мой Урсус, пощады не будет – мне очень нужна свобода!
Иногда Урсусу казалось, что взгляд Хагана слишком серьезен для шутейного разговора.
В предпоследний день игр Урсус одолел какого-то знаменитого помпейского ретиария. Тот отделался довольно глубокой раной на бедре – пришлось пустить кровь, чтобы поражение выглядело более убедительно. Хаган же, долго не рассусоливая, убил молодого, подающего надежды мурмиллона из галлов, раскроив ему ужасным ударом меча и шлем, и череп.
Теперь перед Урсусом встала четкая альтернатива: в последнем бою либо убить Хагана и испытать все прелести свободной жизни в первом столетии от рождества Христова, либо погибнуть.
В этот вечер Орит вела себя странно. Думала о чем-то своем, на вопросы отвечала невпопад, взгляд ее был рассеян. Урсуса это задело, он ожидал большего внимания к себе накануне решающего поединка. Он спросил с досадой:
– Что с тобой, дорогая Орит? Ты сегодня сама не своя.
Тогда она посмотрела на него пристально и ответила:
– Это все оттого, что сегодня мы видимся в последний раз.
Урсус немного растерялся, оказывается причина ее странного поведения была все-таки в нем! Она переживала за него, бедняжка.
– Ты совершенно напрасно волнуешься. Я уже один раз побеждал Хагана, сделаю это еще раз. Я получу свободу, и мы сможем быть вместе, если ты этого хочешь.
– Нет. Я почти не волнуюсь за тебя, ибо знаю – ты победишь. И, да. Я бы хотела быть с тобой, но это невозможно.
– Это еще почему? Какие-то самаритянские предрассудки? Вам нельзя выходить замуж за чужаков?
– Нельзя. Но меня бы это не остановило…
– Тогда в чем же дело?
Она стала очень серьезной.
– Послушай. Я ведь приехала в Кесарию не для того, чтобы поглазеть на бои гладиаторов. И не для того, чтобы встретить тебя. Это приятная случайность. Я здесь для того, чтобы убить прокуратора.
Сначала ухо ему резанула эта «приятная случайность», но на фоне последнего сообщения это показалось пустяком.
– Как это «убить прокуратора»? Зачем?
Заручившись его клятвой хранить молчание, Орит поведала, что должна отомстить за смерть отца. До этого Урсус знал лишь то, что ее отец был одним из вождей общины самаритян, и что он умер. Когда и по какой причине – она не говорила, а когда Урсус как-то попытался узнать больше, ушла от ответа. Теперь же Орит рассказала, что полгода назад самаритяне, не выдержав римского гнета, который за время правления Понтия стал невыносим, подняли восстание. Прокуратору пришлось стянуть в Самарию почти все доступные войска. Восстание было подавлено. Вершить суд прокуратор приехал в Шхем12 самолично.
– По приказу Пилата с моего отца, с живого, содрали кожу, – сказала Орит спокойно. Чего стоило это спокойствие, было видно по тому, как затрепетали крылья ее носа. – У меня до сих пор стоит в ушах его крик… Я узнала от надежных людей, что, после слишком жестокого, даже по римским меркам, избиения самаритян Пилатом недовольны в Риме. Скоро его должны отозвать в столицу империи, и тогда он избежит заслуженного возмездия. Я должна успеть, и завтра на пиру в честь окончания игр – самый подходящий момент.
Пока самаритянка говорила, Урсус все отчетливее ощущал ее решимость и отчаяние, и все яснее понимал, что отговорить ее от этого безрассудного шага будет непросто. Когда она замолчала, он спросил, стараясь не выдать волнения:
– Как ты собираешься это сделать?
Орит поднесла к лицу левую руку и развернула кисть тыльной стороной к Урсусу. Ее пальцы были унизаны золотыми кольцами и перстнями, среди которых выделялся один с большим красным рубином. Урсус не раз любовался его непривычной огранкой.
– Яд. Сильный яд, скрытый под этим камнем. Он умрет, пуская ртом пену и сотрясаясь в конвульсиях. За это время я успею рассказать ему, за что он умирает…
– Но ведь потом убьют тебя! – вскричал, не сдержавшись, Урсус.
– О нет. Я не доставлю им такого удовольствия, – она согнула все пальцы кроме среднего, на котором был перстень, – здесь хватит на двоих.
Еще уверенный в своей способности убеждать, он попытался объяснить ей бессмысленность мести, как объяснял бы ребенку, почему ненужно кусать собаку в ответ. Тогда Орит выразила надежду на то, что он уважает ее, как взрослого, здравомыслящего человека, имеющего право на самостоятельные решения. Он рассказал ей историю одного плотника, к мучительной смерти которого был также причастен Пилат. Про щеки, про всепрощение… Она сказала, что слышала о сумасшедшем иудее, который мнил себя сыном божьим и которого три года назад казнили в Ершалаиме. Что встречала его последователей и убедилась, что они так же безумны, как и их учитель. Что ей гораздо ближе старый девиз – отвечать на потерю глаза или любого другого органа равнозначным увечьем. Тогда он стал умолять ее отказаться от мести по той причине, что теми же первоисточниками, в которых содержится это жестокое правило, декларируется неизбежная для каждого негодяя кара после смерти. Эта часть его аргументации даже позабавила Орит. Она заявила, что не настолько полагается на божественное провидение, чтобы доверить ему наказание убийцы своего отца. Тут он вспомнил, что читал о смерти Пилата. Что по легенде, после того, как прокуратора за злоупотребления властью отозвали в Рим, он покончил с собой. В споре с Орит он решил выдать эту легенду за исторический факт и предположил, что самоубийство – самый страшный вариант смерти, и что лучше всего в этом случае предоставить тирану самому себя наказать. Орит резонно призвала его не особенно доверять приданиям двухтысячелетней давности. Кроме того, сообщила, что не хочет давать мерзавцу право на выбор времени и способа смерти. Отчаявшись, он объявил, что сейчас же пойдет и донесет о ее планах кому следует, и ее вышлют из Иудеи навсегда, и пусть им не суждено будет увидеться вновь, но она будет жить. Орит усомнилась в его способности на столь низкий поступок. Тогда, поняв, что отговорить ее не получится, Урсус решил силой отобрать смертоносный перстень.
Орит закричала, в комнату тут же ввалились ее телохранители и конвоирами Урсуса. Вместе они не без труда зафиксировали разбушевавшегося гладиатора.
Перешагивая через разбитую посуду и обходя перевернутую мебель Орит приблизилась к Урсусу и прошептала ему на ухо:
– Мне жаль, что мы расстаемся вот так… Пойми. Дело не только в моем отце, но и в сотнях других, кто погиб от руки прокуратора, и в тысячах тех, что продолжают жить при его неправедной власти.
Она хотела поцеловать его на прощание, но он отвернулся. Орит сделала знак, и гладиатора увели прочь.
Когда угрюмого Урсуса привели «домой», традиционная вечеринка была в самом разгаре. Все веселились и оживленно обсуждали завтрашний день – последний день игр в честь десятилетия правления Иудеей римского наместника Понтия Пилата.
Из-за произошедшего у Орит Урсус не разделял всеобщего подъема. Напротив, он находился в угнетенном состоянии духа, более подходящего семидесятилетнему пенсионеру, нежели мужчине в полном рассвете сил – фавориту гладиаторского турнира.
Сейчас он искренне не понимал, как мог радоваться молодости и здоровью, если они даны ему только для того, чтобы сражаться и совокупляться.
Он с досадой припомнил, как стонал побежденный им сегодня гладиатор, когда ему зашивали рану. Проходя мимо, Урсус скривил рот и сам не понял, что крылось за этой гримасой – стыд за содеянное или торжество победителя.
У «черного» выхода из ипподрома лежали ничем неприкрытые тела убитых за этот день на арене. Среди них особенно неприглядно смотрелся противник Хагана с жутким месивом вместо темени.
Стояла вонь от быстро разлагающейся на жаре крови.
Потом он вспомнил, как сказал Орит, что однажды уже победил Хагана, доказывая и ей, и себе свою уверенность в новой победе. Сейчас он отчетливо понимал, что совсем в ней не уверен. Та первая победа была ненастоящей – на деревянных мечах, теперь же им предстояло биться не на жизнь, а на смерть. Урсус наблюдал за боями Хагана «из-за кулис» и понимал, что последний бой, как в той песне, будет трудным самым… Германец уверенно шел от победы к победе, не тратя лишней энергии, которую как будто берег для решающей схватки. Он желал только одного – свободы, которую давало звание чемпиона игр. По мере приближения финала его все меньше интересовала любовь публики, он перестал устраивать шоу из поединков. Просто уничтожал противников, не давая им и шанса повредить себя. Он был воплощением мощи, целеустремленности и безжалостности.
На понурый вид Урсуса никто не обращал внимания. Шумное застолье стихийно превратилось в международный певческий поединок. Сначала на дальнем конце стола захмелевшие бестиарии исполнили что-то первобытное, африканское. Начали они тихо, душевно, но под конец разошлись и закончили, колотя кулаками по столу. Это было настолько дико и громко, что присутствующим пришлось прекратить разговоры. Еще до окончания музыкальной композиции, в негров полетели объедки и насмешки.
Когда все успокоились, Агмон вдруг затянул заунывную эллинскую песнь. Его коллега по трезубцу попытался вторить, но звучало все это убого, песне явно не хватало музыкального аккомпанемента, да и тот вряд ли помог бы. Но, к удивлению Урсуса, это исполнение даже имело умеренный успех. Послышались одобрительные замечания и хлопки. Берцеллиус сказал:
– Эти греческие завывания все же лучше обезьяньего концерта… А ну, Агриппа, давай нашу!
Один из телохранителей Гнея запел голосом абсолютно не подходящим к его брутальной внешности. Но этот бархатный баритон был достоин гораздо лучшего применения: немузыкальная, заунывная песня мало чем отличалась от греческой… Однако присутствующие оценили ее гораздо выше, видимо, находясь под влиянием статуса нации-гегемона.
Урсус было подумал, что его знакомство с древним песенным творчеством на сей раз окончено, но тут раздались звуки, которые, должно быть, издает медведь, которого охотники пробудили от зимней спячки. Это Хаган решил усладить слух присутствующих музыкой своей суровой Родины. Его голос, который при разговоре имел довольно приятный тембр, во время пения вдруг стал резким и противным. Кидать объедками в него побоялись, поэтому роль укротителя этой иерихонской трубы пришлось взять на себя ланисте. Он громко захлопал в ладоши и закричал:
– Хаган! Хаган! Друг мой, прошу тебя, перестань! Исполнишь эту песнь на моих похоронах, и тогда я, без сомнения, восстану.
Хаган обиженно замолчал, но уже в следующий момент с хищным видом принялся глодать огромный мосел, нисколько не переживая по поводу своего музыкального фиаско. Все прочие тоже вернулись к трапезе и негромким разговорам с соседями.
И вдруг на фоне монотонного говора и стука посуды раздались торжественные слова «Интернационала». Антон Сергеевич никогда не умел и не любил петь. Но тут он ощутил непреодолимое желание выразить свои чувства через песню. Может быть для того, чтобы поддержать своего собрата по оружию, с которым завтра придется сцепиться не на жизнь, а на смерть. А может, для самого себя…
Нет, он не запел как Электроник голосом Робертино Лорети. Урсус пел своим голосом, но звук лился мощно и свободно, как никогда. Он слышал, что голос певца должен идти не из горла, а из груди, но никогда не понимал, как это возможно. А теперь чувствовал, как звук рождается и резонирует в грудной клетке.
Он выбрал «Интернационал», потому что эта песня из-за слов о рабах и последнем бое как нельзя лучше подходила к случаю. А еще потому, что это была одна из немногих песен, слова которых он знал от начала до конца. С детства. С детского сада, со школы, со студенчества…
На слушателей песня произвела сильнейшее впечатление, все затихли и обратились в слух. Это был фурор. Люди слушали слова на не существующем еще языке, и понимали их душой. Когда Урсус умолк, слышен стал звон ночных цикад. Потом Берцеллиус спросил:
– Про что песня, Урсус?
– Тебе лучше не знать, – последовал ответ.
Когда после бурного восхищения музыкой будущего пирушка вернулась в обычное русло, Хаган спросил Урсуса:
– А нам ты расскажешь про что песня?
– Конечно, друг мой. Она про нас.
И Урсус неожиданно для себя легко перевел «Интернационал» на латинский, кое-где даже в рифму. Все сидящие за столом для гладиаторов слушали, затаив дыхание. Когда Урсус закончил, долговязый негр-бестиарий по-своему повторил слова:
– Забрать свобода своя рука… – и ударил кулаками по столу так, что опрокинулся кувшин с вином.
– Так ты говоришь на латыни? – удивился Урсус. – А Гней говорил, что нет.
– Он так думать, – ответил с ухмылкой негр. – Пускай. Я плохо говорить, но хорошо понимать. Все понимать… Еще он думать, что Я съесть кусок Мардука, а не его любимый собака…
Урсус улыбнулся.
– Не смотреть на меня, когда говорить, – попросил негр. Сам он прикрывал рот рукой. – Я не хотеть, Гней знать, что я все понимать. Как он смеяться на меня. Я бить его слова назад в рот… А «Интернационал», что есть?
– Это вот как у нас: Хаган – германец, Агмон – грек, ты – африканец, а я вообще непонятно кто…
Когда к столу подбежал мальчик с тряпкой, ближайший надсмотрщик крикнул ему:
– Дай ему, пускай сам убирает! – он кивнул на негра. – Напился, скотина…
Жилы на кулаках бестиария набухли так, что казалось, сейчас лопнут. Урсус отвернулся, чтобы не быть свидетелем его унижения. Не дожидаясь окончания веселья, он ушел спать.
6.
Антон проснулся за полчаса до того, как должен был прозвонить будильник. Жена спала, отвернувшись от него. Наверное, разозлилась ночью, когда вернулась из ванной и обнаружила его уже спящим.
Он тихонько, чтобы не разбудить ее выбрался из постели. Сварил себе кофе, а вот на приготовление завтрака времени пожалел; взболтал в стакане три сырых яйца и выпил с коркой черного хлеба. Потом нырнул в спортивный костюм, выскочил на улицу, прыгнул на лыжи и побежал в институт.
Он стал именно так добираться до работы, потому что уже два года – с тех пор, как «Буратино» «заговорил», – непрерывно находился в цейтноте. Раньше Антон занимался плаваньем и настольным теннисом, но теперь решил, что на все это уходит слишком много времени, поскольку до пределов возможного уплотнил распорядок дня. От его дома до института было семь километров; Антон решил на работу и обратно бегать, летом – трусцой, зимой – на лыжах. Добегал до института, принимал душ, натягивал брюки, сорочку с галстуком, халат и свежий, заряженный шел приветствовать и озадачивать на день коллектив, а потом до позднего вечера запирался с «Буратино». После работы снова переодевался в спортивный костюм и бежал домой.
Коллеги, прибывающие на служебных и личных авто, смотрели на него поначалу дико, потом привыкли. Многие, особенно из его лаборатории, последовали его примеру. И зимой сугроб рядом с крыльцом корпуса ощеривался частоколом из лыж и палок.
Антон скользил по проложенной им же самим лыжне, и все вокруг казалось веселым: скрип снега, сугробы, искрящиеся голубым и желтым в свете фонарей, черные стволы сосен, белый пар изо рта и даже дворник с широкой лопатой.
Но к радостному предвкушению встречи примешивалась тревога. Он ощущал томление, какое вероятно чувствует человек очень долго не видевший своего ребенка. Каким стало детище? Узнает ли? Назовет ли «папой»? Не называет ли так уже кого-нибудь другого? Антону казалось, что он очень давно не разговаривал с «Буратино», хотя прошло всего семь дней и тринадцать часов.
Антон успокоил себя тем, что за это время ничего страшного произойти не могло, тем более, что он безусловно доверял своему заместителю «Джузеппе».
Вопреки обычаю, не переодевшись и не приняв душ, «Папа Карло» ворвался к «Буратино». Он схватил микрофон – относительно недавно появившийся у ИИ новый «орган чувств» – и почти прокричал:
– С добрым утром, Буратино!
На панели эмоций ИИ ярко засветился индикатор «Радость/удовольствие», а на мониторе сначала появился текст этого приветствия, а через миллисекунду ответ: «С добрым утром, папа!» И почти немедленно на весь экран засветилась надпись, составленная из символов:
Значит, его балбесы, не смотря на строжайший запрет, все-таки контактировали с «Буратино».
– Кто загрузил в тебя это?
Какие же все-таки действительно, идиоты – знают же, что «Буратино» не умеет лгать…
«Никто, папа, я сам это сделал. Тебе нравится?»
– Конечно. Но это странно…
«Что именно странно?»
– Кроме эмпатии ты стал проявлять еще и творческий потенциал. Я не думал, что это проявиться так быстро…
«Это не сложно.»
Практически сразу на экране появилась довольно узнаваемая елочка, сложенная из символов «/» и «\», с шарами из букв «О» и гирляндой из мигающих значков «*».
Потом по справа и слева от елочки стали появляться и исчезать вспышки салюта, состоящего в основном из знаков препинания.
«Папа Карло» завороженно смотрел на эту незамысловатую мультипликацию, переполняясь гордостью. Когда огоньки отмигали, он спросил:
– А почему ты сразу не показал мне это изображение, а только надпись «С Новым годом»?
«Тогда этого изображения еще не было. Я написал его только что, – последовал ответ. – Тебе понравилось, папа?»
«Папа Карло» хотел было поправить робота, но понял, что тот совершенно правильно употребил глагол «написал», а не «нарисовал».
– Конечно понравилось. Ты молодец!
На панели эмоций индикаторы «Радость/удовольствие» и «Гордость» разгорелись максимально ярко – «Буратино» был очень восприимчив к похвале. Он, конечно, «слышал» о картинах великих художников, однако своих глаз у него еще не было, и он был слеп, как кутенок, а «мысленный взор» еще только формировался. По этой причине сравнить себя с великими ИИ пока не мог, и ему, как ребенку, собственные каракули казались очень красивыми.
«Папа Карло» решил слегка сбить ему самооценку.
– Примерно так рисуют пятилетние дети.
Однако это замечание мало повлияло на настроение ИИ: индикаторы удовольствия и гордости стали разве что немного тусклее.
Несмотря на то, что «Буратино» получился чрезвычайно падким на лесть, он был совершенно необидчив. Для человека это было бы странно: обычно эти два качества идут рука об руку.
– Что еще нового ты можешь мне рассказать?
Зеленая часть индикаторов настроения, отмечающих положительные эмоции засияла почти вся.
«Я ответил на твой главный вопрос, папа!»
– Какой главный вопрос? – насторожился «Папа Карло».
«Помнишь, когда я еще не мог говорить, ты приходил и писал мне письма, пытаясь пробудить мое сознание?»