Ехал Грека Токарева Виктория
Люди закричали. Крик все нарастал и уже перестал быть похожим на человеческий крик. Я почувствовал, как меня тянет, всасывает в эту дыру. Я расставил руки и ноги, как краб, чтобы уцепиться, задержаться. Но меня туго и окончательно выбило из самолета. Я захлебнулся леденящим холодом и полетел. Мимо меня, как падающая звезда, пролетел горящий мальчик. И я заплакал. Я летел и подробно плакал по себе. Облако меня обмануло. Оно не пружинило, а пропустило меня, и я увидел землю, тяжело летящую мне навстречу.
…Я проснулся от толчка.
Самолет шел по бетонной дорожке. Стюардесса стояла в конце салона и желала чего-то хорошего.
Шел восьмой день отдыха.
Ко мне заглянул архитектор и спросил, не хочу ли я совершить восхождение на Кикимору. Я не знал, хочу или нет, но сказал, что очень хочу.
Я снимал комнатку неподалеку от моря, у подножия горы Кикиморы. Вместе со мной в доме жили архитектор из Львова с женой и сыном жены.
Архитектор был рыжий и улыбчивый, как клоун. На вопрос: «Как жизнь?» – он отвечал: «Замечательно!» – с такой убежденностью, что тут же хотелось поверить и порадоваться вместе с ним.
Архитектор терпеть не мог юг и говорил, что человек, рожденный в средней полосе, должен жить в средней полосе, в левитановском пейзаже. На юг он поехал лечиться от предынфарктного состояния.
Врачи предложили архитектору лечь в больницу, но он решил: если лечь в больницу, смотреть в потолок и слушать свое сердце – надвинутся тревожные отрицательные эмоции и сердце обязательно разорвется. Надо ехать на юг, плавать в море и бегать по горам. Надо принципиально не замечать своего сердца, и тогда оно подчинится. Как женщина.
Жена архитектора, как я ее понял, – современная хищница, но не в вульгарном понимании: поймать, сожрать. Орудие захвата у современных хищниц: нежность, преданность – подлинные чувства, которым нет цены. Но если жертва не поддается, если они видят, что совершили неудачный рывок в будущее, они полностью изымают свой вклад и помещают его в другого человека. И опять нежность, и опять верность, и не в чем упрекнуть.
У таких женщин, как правило, по одному ребенку, по нескольку браков и неврастения от желания объять необъятное. Они помногу говорят и уходят в слова, как алкоголик в водку. Они могут разговаривать по телефону по десять часов в день. Если бы словесную энергию можно было использовать в мирных целях, отпала бы надобность в электростанциях, работающих на каменном угле.
Жена архитектора любила проговаривать со мной свою жизнь и свои сомнения. Общаться с ней было очень удобно. Она совершенно не интересовалась собеседником и говорила только о себе, поэтому беседа шла в форме монолога. Я в это время думал о себе – тоже в форме монолога. И если бы наши голоса – ее звучащий, а мой внутренний – наложить один на другой, то получился бы оперный дуэт, когда певцы стоят в разных углах сцены и, глядя в зал, каждый поет про свое.
Сын жены архитектора Вадик – это особая статья. Ему семь лет. Он постоянно рисовал в альбоме, не рисовал даже, а набрасывал. Из-под его карандаша возникали островерхие средневековые замки, рыцари в тяжелых доспехах с паучьими ножками. У каждого рыцаря свой характер. Иногда Вадик зарисовывал свои сны, похожие на ужасы из фильмов Хичкока.
Я звал Вадика «чревовещатель», потому что разговаривал он, не разжимая губ. Чревовещал, как правило, два слова: «Не хочу». Что бы ему ни предлагали: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон, – он ничего не хотел и был углублен в какую-то недетскую, немальчишескую жизнь. Это был сложившийся творческий человек с тяжелым, отвратительным характером. И только когда он пугался или плакал, было видно, что все-таки ребенок.
Я быстро снарядился и вышел на веранду. Вся команда, включая мальчика, стояла во дворе.
Я примкнул к группе. Архитектор тут же двинулся с места в карьер, как конь, которого крепко хлестнули.
Была середина дня. Солнце упирало свои лучи в самую макушку, и через две минуты я понял, что устал. Больше всего мне хотелось сейчас лечь на диван и раскрыть «Иностранную литературу» на прерванной странице. Это было желание, продиктованное чувством, но умом я понимал, что лежать с журналом на диване я могу всю зиму, весну и осень, а попасть на Кикимору – только во время отпуска и только в том случае, если кто-то позовет меня с собой.
Через несколько минут мы подошли к подножию горы и начали восхождение. Вдоль тропинки росла зеленая трава с сухими цветочками, сухой кустарник. Камни и камешки имели какой-то бытовой вид. Казалось, они не скатились с гор, а возникли здесь сами по себе.
Архитектор шел впереди всех – поднимался ровно и мощно, как лифт. Вадик тащился, упрямо глядя себе под ноги, и я ждал, когда он чего-нибудь захочет – именно того, что ему не смогут предложить: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон. Жена архитектора шла, как истая горянка. Горянки привыкли к горным перевалам и даже вяжут по дороге.
Я остановился, снял рубашку и понес ее в руке. Рубашка ничего не весила, но я воспринимал ее как тяжесть. Я устал. Я чувствовал, что дышу по привычке жить. Вдыхаю и выдыхаю, но воздух не утомляет меня…
…Где-то в Старопанском переулке живет мой сын Антон Климов. С его мамой мы разошлись десять лет назад. Мне понятно, почему мы разошлись, но мне до сих пор непонятно, почему мы поженились. Наверное, приняли за любовь томление молодых тел. Мы приняли одно за другое. Совершили ошибку. Антон – результат ошибки, но тем не менее он живет себе и здравствует, и мы с ним два без вины виноватых мужика – большой и маленький.
Он без отца. Я без сына. Мы поровну платим судьбе.
Но если я женюсь в другой раз да еще заведу другого ребенка, то я как бы оставляю Антона на обочине своей жизни, а сам еду дальше. Я-то могу поехать, но с каким лицом, если за моей спиной стоит и смотрит мне вслед светловолосый мальчик, подвижный как ртуть, говорящий хрипатым басом.
…Я плелся бездыханный по склону Кикиморы и совершенно о ней не думал. Я не умею путешествовать. Я тащу за собой в гору рюкзак своей прошлой жизни. Мне надо либо забывать рюкзак, либо не путешествовать.
Люди переплывают океан на плоту из любопытства к человеческим возможностям. Я совершенно нелюбопытен к своим возможностям. Я не признаю ложных целей и искусственных трудностей. Я не умею преодолевать себя. Я, например, не люблю вареный лук и никогда его не ем. Я никогда не делаю того, что мне не хочется.
– Эге-гей… – Это мои спутники.
Они сильно вырвались вперед, и им неудобно было друг перед другом позабыть меня в горах. Мало ли что может случиться? Говорят, в горах водятся медведи…
Эластичные плавки не пропускали воздух, и я шел, будто в компрессе. Я огляделся по сторонам. Вокруг было пусто, как в первый день творения. Я снял шорты, плавки и пошел голым. Ветер обвевал меня. Идти стало легче, но раздражала перспектива быть встреченным и опознанным. Я остановился и оделся. И снова пошел. Солнце двигалось вместе со мной и, словно пальцем, надавливало лучом в мое темя.
Тропинка вилась среди кустарника, и я вился вместе с ней, как баран, отбившийся от стада.
И вдруг увидел своих. Я так удивился и обрадовался, будто встретил их за границей, где-нибудь в Аргентине или в Перу.
Неподалеку проходила водопроводная труба. Кто-то эту трубу здесь положил. Из нее лилась сверкающая вода. Вадик пил, подставив под струю ладошку горсточкой. Я думаю, он пил потому, что ему запрещали.
Вдоль по трубе, тесно прижавшись друг к другу, сидели маленькие птички, похожие на ласточек. А может, и ласточки. Их было штук пятьдесят или семьдесят, они совершенно не стеснялись присутствия людей. Именно так я представляю себе рай: тишина, низкие деревца, сверкающая вода, доброжелательные птицы. Когда я приблизился к трубе, они торопливо защебетали – поделились впечатлениями. Наверное, сказали: «А вот еще один» или «Какой симпатичный»… А может, они видели меня без плавок и говорили об этом. Потом вдруг взлетели, сбились в тучку и снова сели, но не так плотно, а кто куда: на трубу, на траву, на деревца.
Вода была холодная и не имела никакого вкуса. Мне казалось, что я пью жидкий воздух. Наверное, натуральная вода не имеет ни запаха, ни вкуса. Просто раньше я никогда не пил натуральную воду.
Я рассчитывал прилечь на травку и насладиться райской обстановкой. Но архитектор скомандовал:
– Пошли!
И все с удовольствием поднялись с земли. Видно, они довольно долго меня ждали, успели как следует отдохнуть и даже пресытиться неподвижностью.
Я покорно пристроился в цепочке последним – за женой архитектора. Время от времени она оборачивалась и говорила мне:
– Посмотрите, какая красота!
В какую-то минуту я понял: сейчас могут произойти два события. Либо у меня откуда-то из дальних резервов организма откроется второе дыхание, либо я сейчас лягу и погибну во цвете лет, оставив Мику без любви, ансамбль без трубы, мать без сына, а сына без отца.
Моя цель – вершина. Но стоит ли она таких затрат? Как говорят экономисты: рентабельна ли моя вершина?
Жена архитектора подала мне руку. Она тоже устала. У нее упали плечи и мускулы лица. Она перестала быть интеллектуальной хищницей, а стала только тем, что она есть: уставшей женщиной в середине жизни.
Все кончается когда-нибудь. И наше восхождение закончилось. Мы ступили на вершину.
Я стоял на самой середине между небом и землей. Отсюда было видно, что земля имеет форму шара.
Море было полосатое: полоса изумрудно-зеленая, полоса черно-синяя, полоса коричневая…
Подо мной и позади меня – горы.
Заходящее солнце освещало вершины, и они горели, а подножия были тусклые. Далекие вершины – острые, а те, что поближе, – покатые, как гигантские валуны, и по ним можно бегать. Покатые горы выглядели добрыми. К ним подходило слово «Лапландия».
…Я…
В горах совсем другое восприятие своего «я».
Я человек. Часть природы. Часть всей этой красоты. Ее совершенное выражение. И если Я имею ко всему этому прямое отношение, значит, мне не в чем сомневаться.
Я преодолел себя, чтобы поднять свое тело высоко над землей. Я поднял себя для того, чтобы лучше увидеть вокруг и в себе.
Во мне сорок восемь правд. Правда утра и вечера. Правда трезвости и похмелья и так далее. Но сейчас все эти частные правды полиняли. Мне казалось, я коснулся Истины, хотя и не понимал, в чем она.
Моя душа наполнилась торжественностью, и слезы заволновались во мне. Похожее состояние я испытываю, когда слышу детский хор. Я люблю детские голоса, и мне при этом бывает невыразимо жаль своей уходящей жизни. Эти неодинаковые чувства – любовь и тоска – высекают из меня слезы.
Сейчас я стоял и внутренне плакал, охваченный противоположными чувствами, которых я раньше в себе не соединял.
Значит, я шел в гору так долго и так трудно ради этой минуты. И нет такой платы, которая была бы для нее высока. Единственное, если бы я сорвался и сломал себе шею.
Мои альпинисты стояли возле меня, смотрели каждый по-своему и видели каждый свое.
Архитектор был на Кикиморе уже десять раз и в десятый раз видел всю эту красоту и торжественность. Он к ним привык. Он был счастлив нашим счастьем. Тем, что он нас сюда привел.
Жена архитектора стояла помолодевшая, как девушка. Даже не девушка, а подросток, в предчувствии первой и единственной любви, которой предназначались вся нежность и вся отпущенная преданность.
Вадик стоял с настороженным видом. Он еще не научился ценить красоту и не знал, что это редкость. Ему было не трудно подняться и не торжественно стоять.
А может быть, я ошибался. Может быть, высота, камни, сбежавшиеся в громадные складки, собственная малость и затерянность повергали его в ужас. И все его хрупкое существо кричало: «Не хочу!»
– На ужин опоздаем! – напомнил архитектор.
Он как бы отвечал за всех и умел думать не только о настоящем моменте, но и о том, что будет после.
Я никогда не думаю о последствиях, и это всегда мне мстит.
Спускались мы легко. Вприпрыжку. Но я даже вприпрыжку ухитрился отстать.
Мы сбежали на набережную и пошли вдоль моря. На лавочках, разложив свои формы, сидели отдыхающие. Мы шли мимо них пружинистым шагом, заряженные душевной и мышечной бодростью, и думали: «Эх вы, индюки…»
Мы зашли в ресторан, и нам подали целый кувшин желтого молодого вина, похожего на забродивший виноградный сок.
Очень может статься, что жизнь задумана как дорога к вершине… Дойду ли я до своей вершины или устану и вернусь, чтобы лечь на диван? А может быть, я слишком медленно плетусь и помру где-то на полпути…
А вдруг моя вершина уже была? А я не заметил и теперь иду без цели?
Автомат на почте работал круглосуточно.
Я набрал нужный код. Потом нужный номер.
Никто не подошел. Значит, Мика уехала в командировку.
«Нечестно», – подумал я. И это было действительно нечестно по отношению к сегодняшнему дню.
Мамы тоже не оказалось дома. Возможно, Елена родила, и мама уехала знакомиться с внуком или внучкой. Елене звонить было некуда: они с мужем жили за городом без телефона и прочих удобств.
Свои координаты я никогда не оставляю, иначе буду вынужден все время ждать – ждать, что меня вызовут с работы, что приедет Мика и заявит: «Я соскучилась». Ждать писем, которых не будет. Вернее, придут две открытки за месяц, а я буду каждый день заглядывать в почтовый ящик или в глаза квартирной хозяйке. И весь мой отдых превратится в одно сплошное ожидание. А когда я жду, я уже больше ничего не могу делать.
Я нашел на столе испорченную почтовую открытку, на которой было написано «Харьков». Я зачеркнул «Харьков», сверху написал адрес Елены. Потом перевернул открытку и начал: «Здравствуйте, дорогие! Как вы живете? Я живу хорошо». Так я всегда начинаю свои письма домой. И это все, что я могу сказать. Я напряг чело и написал о том, что долетел благополучно, хоть и опоздал на свой рейс. О ценах на фрукты и на жилье, о температуре воды и температуре воздуха. И о том, что я по ним скучаю, и это было некоторым преувеличением.
Мне необходимо знать о своих близких, что они есть и с ними все в порядке. Но когда я знаю, что с ними все в порядке, я могу не видеться по пять и по семь лет – срок, за который страна выполняет грандиозные планы. Я бросил открытку в почтовый ящик и пошел к морю.
Лунная дорожка дробилась на воде. Море дышало, как огромный организм. Тянулось к моим босым ногам.
Я вошел в воду и поплыл по лунной дорожке. Когда я вскидывал руку над водой, мне казалось, рука должна быть золотая. Но она была темная.
Буй был чуть накренен и качался в черноте моря, как земной шар в галактике. Я лег на земной шар лицом к горизонту и тоже стал качаться – один в галактике.
Мика!
Мне надоело.
Это случилось на двенадцатый день отдыха в десять часов утра. Я стоял на базаре и покупал черешню – светлую и крупную, как дикие яблочки. Купил три килограмма и ссыпал их в целлофановый мешок. На обратной дороге мне попалась дворничиха со шлангом. Из шланга била вода. Я подставил под струю свой мешок, и он тут же раздулся от воды. Мешок оказался не целым, из дна и с боков оттопырились тугие узкие струйки.
Я шел по пляжу, ел безвкусную черешню. Тугие струйки толкали меня в ногу. У меня возникло чувство какой-то разъедающей неудовлетворенности. Я слушал в себе это чувство и сплевывал косточки в кулак. Загорелые тела, пестрые купальники, синьковое небо, наглое солнце, море, бурое у берега, пальмы с шерстяными стволами и жестяными листьями – все это лезло в глаза, в нос, в уши, как синкопированная музыка, пущенная на полную мощность. Я шел по пляжу, перешагивая через тела и обходя их. Люди играли в карты. Хохотали. Я не верил, что им азартно играть и весело смеяться. Мне казалось, они притворяются.
Наконец я пробрался к нашим и угостил их черешней. Вадик метнул на меня взгляд мизантропа и отвернулся. Сейчас скажет: «Не хочу», – подумал я. Жена архитектора зачерпнула горсть красивых ягод и протянула сыну.
– Не хочу, – обрадованно прочревовещал Вадик.
– А почему ты не хочешь? – спросил архитектор.
– Не хочет, и все, – заступилась жена архитектора. – Поди окунись!
– Не хочу!
– Ну хоть один разочек!
– Отстань от него, – предложил архитектор. – Не хочет – не надо.
– А зачем я его сюда привезла?
– Зачем заставлять человека делать то, чего он не хочет? А если бы тебя заставляли делать то, что ты не хочешь?
– Ты так говоришь, потому что это не твой сын.
– Ты слишком много с него спрашиваешь, – сказал архитектор.
Его точка зрения полностью совпадала с моей. Но я промолчал. Я сидел на корточках и ел черешню. Потом встал и пошел.
Мои друзья решили, что мне надоело существовать на корточках и я пошел взять еще один лежак. Сейчас возьму и вернусь. Но я поднялся и пошел потому, что во мне что-то кончилось. Как бензин в мотоцикле.
Я могу понять заключенного, который убегает из тюрьмы за полтора месяца до окончания срока. Кончается запас терпения, и человек уже не принадлежит здравому смыслу.
В десять часов я стоял на базаре.
В пятнадцать часов я входил в помещение аэропорта. В восемнадцать часов я летел над средней полосой России. Над левитановскими пейзажами, по которым так скучал архитектор.
В двадцать часов по московскому времени я стоял перед Микиной дверью и нажимал на звонок.
У Мики домашние туфли на деревянной подошве и без пятки. Она клацает ими, как японка.
Сейчас застучат деревянные торопливые шаги. Дверь распахнется, я широко шагну, она сомкнет руки на моей шее, и воздух загорится вокруг нас.
…Послышались бесшумные босые шаги.
Зашуршал замок.
Дверь распахнулась.
Мика…
Я не сделал шаг вперед. Я остался на месте. Меня что-то не пускало.
Ее глаза. Они, казалось, выключили свое обычное выражение. Глаза у нее были строгие, как у учительницы, которая выслушивает лодыря и пытается определить, где он врет.
– Я так и знала, – сказала Мика.
– Ты знала, что я приеду?
Мне стало обидно за себя, за то, что я, как дурак, летел через всю страну к этим глазам, к этой фразе.
– Проходи, – сказала Мика. – Только не топай.
Я шагнул через порог. Она осторожно прикрыла за мной дверь. Я стоял в прихожей, испытывая какое-то общее недоумение.
– Чего ты стоишь? Раздевайся.
Я снял плащ, повесил на вешалку. Поставил чемодан. Мика ждала, сопровождая глазами каждый мой жест. Было похоже, будто я монтер, пришел чинить проводку.
Мика на цыпочках пошла на кухню. Я двинулся следом. Тоже на цыпочках.
– Есть хочешь? – шепотом спросила она.
– А почему мы шепчемся?
– Спят, – неопределенно ответила она.
– Кто?
– Муж…
– Чей?
– Мой.
Когда петуху отрубают голову, он еще некоторое время бегает по двору и, наверное, думает о себе, что он в прекрасной форме.
Я сел на кухонную табуретку.
– А где ты его взяла? – спросил я.
– В метро познакомились.
– Когда?
– Неделю назад. Он вошел на «Краснопресненской», сел против меня и смотрит. Смотрел, смотрел, потом сел рядом. Потом я вышла, и он вышел.
– И все?
– Все. А вчера подали документы.
– Но ты же его совсем не знаешь.
– Я его чувствую. Хорошие люди всегда видны.
– Ты сошла с ума. Зачем ты портишь свою жизнь?
– Хуже, чем было, не будет. Тебя кормить?
– А мужу останется?
– Всем хватит.
Она всегда любила меня кормить и любила смотреть, как я ем. И сейчас она легко задвигалась, собирая на стол тарелки и тарелочки.
– Знаешь, когда ты разбился, я села на пол и думаю: как же я теперь буду жить? А потом вдруг среди ночи проснулась и поняла: я жила ужасно…
– Что значит разбился?
– Разбился на самолете. Мне твоя соседка позвонила. Плакала, говорила, что ты предчувствовал.
– На каком самолете?
– Рейс 349. Москва – Адлер.
– У него отвалилось крыло… – Я смотрел сквозь Мику в тот далекий сон.
– Этого я не знаю. Это тебе лучше знать.
Я все понял и поверил. Самолет, на который я опоздал, разбился, и, поскольку я был зарегистрирован…
Я понял и поверил, но это не произвело на меня сейчас никакого впечатления. Замужество Мики заслонило мою собственную смерть.
– Я разбился, и ты тут же вышла замуж?
– Я вышла замуж вовсе не потому, что ты разбился.
– А почему?
– Я влюбилась.
– И ты не заплакала по мне?
– Я не поверила. Я знала, что с тобой все в порядке.
– Откуда ты могла знать?
– Чувствовала. Знаешь, я недавно смотрела телевизионный фильм. Там приходит чукча к милиционеру и говорит: «В тайге прячется человек». Милиционер спрашивает: «А ты откуда знаешь?» А чукча отвечает: «Я сюствую». Так и я. Сюствую.
На Мике была незнакомая мне длинная юбка, и вся Мика была другая, чужая, не моя. И я уже не верил, что когда-то обнимал ее и был любим ею.
– Я не верю, – сказал я.
– Привыкнешь.
– Привыкну, – пообещал я. – Я тебя забуду.
– Ты слишком знаешь меня, чтобы забыть.
– Я отомщу.
– Как? – Она перестала резать сыр и заинтересованно смотрела в мое лицо.
– Я женюсь и буду счастлив.
– Не будешь.
– Откуда ты знаешь?
– Сюствую.
Мика взяла губку и протерла клеенку на столе. На ней были изображены черешни – абсолютно такие, какие я покупал утром на базаре.
– Почему ты ничего не ешь?
– Не глотается. – Я взял ее за руку. – У тебя с ним так же, как со мной?
Мы смотрели друг на друга, глаза в глаза.
– По-другому. Нет гремучего прицела воспоминаний… Четыре года… – Мика замолчала, будто листая в памяти год за годом. – По времени это столько же, сколько шла война. А где мои завоевания? Где мои награды?
– Какие могут быть награды у любви? Чувство само по себе – это и завоевание, и награда.
– Ты дал мне самый грустный опыт, который может дать мужчина женщине. Опыт унижения… Ты приходил и уходил и всякий раз боялся, что будет слишком долгое прощание. Мне казалось, что помимо любви ко мне у тебя должно быть чувство долга, но ты считал, что ничего не должен, тогда и я тебе ничего не должна.
– Какой бы я ни был, но второго такого ты не найдешь.
Я хотел, чтобы она испугалась и усомнилась.
– А я и не хочу такого второго. Я так много страдала с тобой, что у меня даже образовался условный рефлекс. Вот я вижу тебя, и мне хочется плакать. – Ее глаза заволокло слезами. – Знаешь, бывают сломанные замки, в которых проворачивается ключ. Ты стоишь и думаешь: вот сейчас отопрешь, сейчас… А ключ все проворачивается, и ты стоишь на улице и не можешь попасть в дом. Это с ума можно сойти.
Мы замолчали.
На улице звякнул велосипед. Мика вздрогнула.
– Мне все время кажется: телефон… – Она виновато улыбнулась сквозь слезы. – Я четыре года каждый день ждала твоего звонка и даже боялась пустить воду в ванной. Боялась, что не услышу.
– А почему он спит? – спросил я.
– Кто?
– Твой муж.
– Устал.
– А чем он занимался?
– Он археолог, недавно вернулся из Якутии. Нашел позвонок мамонта в районе вечной мерзлоты.
– А зачем он ему?
– Позвонок?
– Ну да…
– Чтобы представить себе весь позвоночник.
– А зачем представлять себе весь позвоночник?
– Чтобы воспроизвести мамонта целиком.
– А зачем воспроизводить мамонта, который давно сдох?
– Для истории… Когда через тысячу лет найдут твой позвоночник, им никто не заинтересуется.
– Почему же? Я вполне типичный представитель своего времени – честный, неустроенный, инфантильный…
– Честный вор, – подсказала Мика.
– Ну знаешь… Все мы что-то воруем и что-то безвозмездно отдаем.
– Ты ничего не отдаешь. Ты чемпион эгоизма, и в этом твоя творческая индивидуальность. Ты предпочитаешь жить удобно.
– Что значит: удобно?
– Удобная работа: и занят, и свободен. Удобный сын: и есть он, и нет его. Удобная женщина: можно прийти, можно уйти…
Я смотрел на Мику. Я никогда не предполагал, что в ней зрели эти мысли.
– Ты ненавидишь меня…