Ехал Грека Токарева Виктория
– Нет, – жестко ответила Елена, и слезы навернулись у нее на глаза.
Я решил взять племянницу на руки и покачать.
– Не трогай! – Елена предупредила движение моей души и протянутых рук. – Ты добренький, приедешь и уедешь. А она мне на голову сядет.
Я смотрел в коляску на маленького упрямого человечка, запеленатого, как рыбка.
Если бы у нас с Микой был ребенок, он оттянул бы Мику на себя и освободил ее от меня. Мы были бы вместе и врозь – идеальный вариант. И наверное, права была она, а не я.
– А я чуть было на самолете не разбился, – сказал я.
Я ожидал, что после моего сообщения все заломят руки и зарыдают. Причем зарыдают дважды: один раз от ужаса, что я мог погибнуть, а другой раз от радости, что я остался цел. Но Елена молчала, углубленная в себя. Будто не слышала.
– Я чуть не разбился, – повторил я.
– Но ты же стоишь… – отозвался Петр.
– Я не говорю, что я разбился. Я говорю: «Чуть не разбился».
– Мы ходим по тротуару, а машины – в метре от нас. Значит, мы тоже чуть не попадаем под машину, – сказала Елена.
Она отвечала мне, а продолжала молча переругиваться с Петром.
Я пошел к маме на кухню. На столе стоял не фасолевый суп, а тарелка с холодцом. Холодец был прозрачный, с островками желтка. Я хотел сесть на табуретку, но мама выдернула ее из-под меня.
– Не видишь, пеленки? А ты с грязными штанами. Неизвестно, где сидел…
Я пересел на другую табуретку.
Мать всегда любила меня больше, чем Елену, потому что я был похож на отца. А сейчас родилась Светка и полностью вытеснила меня из ее жизни. Я большой. Не путаю день с ночью. Не требую ежесекундного присутствия. Теперь маме достаточно знать, что со мной все в порядке, – и она может обходиться без меня годами и десятилетиями. Я сам ее к этому приучил.
И вдруг, ни с того ни с сего, а скорее от нервного переутомления, память явила мне двух лошадей на крутом берегу пруда. Вечерело. Они стояли с опущенными шеями и полностью отражались в зеркале пруда. Мы с Микой остановились на другом берегу. Она положила свою голову мне на плечо. Мы смотрели на лошадей. А лошади на нас. Мы стояли по разные стороны пруда и смотрели друг на друга.
Я встал и подошел к раковине, чтобы набрать воды. Мама выхватила у меня кружку. На кружке был нарисован заяц.
– Это детская. Я ее ошпарила.
Светка вдруг замолчала. Может, устала. А может, действительно поняла, что иначе не будет. День всегда будет днем, а ночь ночью.
Елена, осторожно ступая, вошла в кухню. Мы сидели и напряженно ждали, что Светка сейчас снова заорет и будет казнить своей беспомощностью.
– Этот Петр ленивый, как черт, – сказала мне мама. – Целыми вечерами сидит и газету читает.
– Но ведь все мужчины такие! – заступилась Елена. – Что ты к нему пристаешь?
Мама сидела и копила обиду. Она приехала в дом Елены, чтобы тратить на нее свою жизнь, а та не ценила. И еще я видел: мама ревновала Елену и в самой глубине души хотела отвадить ее от мужа. И вместе с тем она хотела, чтобы Елена была счастлива.
– Он такой жадный, – сказала мне мама. – Дает сто пятьдесят рублей в месяц, и все. Как хочешь, так и крутись.
– А где он тебе больше возьмет? Что он, воровать пойдет?
– Он хочет, чтобы я вкладывала свою пенсию.
– Да ничего он не хочет.
– У него рожа, будто он ее отлежал, – добавила мама, исчерпав все аргументы.
– Вот видишь! – Сестра повернула ко мне расстроенное лицо.
– Я пойду!
Я торопился уйти, пока Светка молчала. Мне было бы совестно уходить из дома, где плачет ребенок.
– Как это: пойду… – удивилась мама. – А зачем же ты приехал?
– Соскучился, – повторил я. – Дай мне ключи от твоей комнаты.
– Зачем?
– Хочу взять «Справочник машиностроителя».
– А зачем тебе справочник?
– Как зачем? Я же все-таки инженер.
– Ты хочешь уйти из ансамбля?
Появился Петр. Кухня превратилась в электрическое поле с разнозаряженными частицами, которые сталкиваются.
Когда я уходил, мама сунула мне в карман апельсин. Ей неудобно было дать мне апельсин открыто, потому что она жила на средства Петра и не вкладывала свою пенсию.
Апельсин оттопыривал карман, и я чувствовал себя так, будто я его украл.
Я попрощался. Елена накинула шаль и вышла меня проводить.
Когда мы были маленькие и вместе ходили в школу, Елена носила мой портфель, потому что я рос слабым. Мама делала нам разные бутерброды: мне с колбасой или сыром, а Елене просто посыпала сахарным песком и поливала сверху водичкой, чтобы песок не рассыпался. Однажды во время большой перемены Елена обнаружила у себя бутерброд с яичницей. Она догадалась, что мама перепутала, и не съела его, а отнесла мне на другой этаж.
– Простудишься, – сказал я и поцеловал сестру в щеку.
– Понимаешь… Она все время недовольна. Петра это раздражает, ему не хочется быть дома. Я вижу, он уже не делает разницы между нею и мной. Ему уже все равно, что она, что я…
– А ты не обращай внимания, – посоветовал я.
– Я не могу не обращать внимания. Я все время зажигаюсь о нее, как спичка о коробок. Я устала…
Солнце выступило под соснами. Оно было нежно-пламенное, молодое, будто только что проснулось.
– А я никому не нужен, – сказал я Елене.
– Понимаешь… она все время талдычит: он жадный, он ленивый… Пусть даже она права, но скажи – зачем мне это знать?
– Я никому не нужен. Никому.
– Но ведь и тебе никто не нужен.
Солнце оторвалось от сосен, медленно плыло, чтобы в срок поспеть на середину неба.
– Ну, я пойду…
– Приезжай, – попросила Елена.
Она была покрыта шалью, как печалью, и уходила с печалью на плечах.
Я пошел по тропинке. Зелень была яркая и юная. Я поднялся на дощатый перрон и стал ждать электричку. Неподалеку горели на солнце маковки церкви. Говорят, здесь жил какой-то патриарх.
«Интересно, – подумал я, – заснула ли Светка или только отдохнула и принялась за старое с новыми силами? А Елена стоит над коляской с каменным лицом и не хочет понять свою дочь. А над Еленой – ее мать, которая, в свою очередь, не хочет понять свою дочь». Что требовать от посторонних, когда даже самые близкие люди не умеют почувствовать друг друга.
Подошла электричка. Я зашел в вагон и сел на свободное место, спиной по ходу поезда. Вагон был почти полон. Люди ехали на работу.
Напротив меня сидела десятилетняя девочка с мамой. Девочка смотрела в окно, и в ее светлых глазах отражались деревья, дома, небо. Глаза были пестрые и разные, в зависимости от того, что было за окном. Женщина тоже смотрела за окно, но не видела ничего. В ней спала душа.
Я снова вспомнил Светку и подумал: дети плачут до определенного возраста, а потом начинают задавать вопросы. Далее они перестают задавать вопросы вслух и задают их только себе. И плачут тоже про себя.
Если сейчас, например, поставить в вагон аппарат, который улавливает и усиливает звук – таким аппаратом записывают разговор рыб, – то выяснится, что вагон набит плачем и вопросами. Люди плачут и спрашивают с сомкнутыми губами.
Я сошел в Москве и пересел на метро. Я перемещал свое тело из электрички в метро, из метро в автобус. И все ехал и ехал, как грека через реку.
Автобус остановился. Шофер выпрыгнул из кабины и ушел. Я тоже вышел, огляделся и увидел здание аэропорта.
Зачем я сюда приехал? Может, я хотел успеть на свой рейс и боялся опоздать…
Я вошел в помещение аэропорта. Поднялся на второй этаж. Сел в кресло. Кроме меня, в зале ожидания был еще один человек, с усами и в такой большой кепке, что она вполне могла бы служить посадочной площадкой для вертолета.
У подножия Кикиморы выстроилась недлинная шеренга. Здесь все мои родные по крови и близкие по духу. Я иду вдоль шеренги и вручаю каждому длинную палку, типа ручки от швабры. К палке прибита гвоздем пустая консервная банка, в банку положен чулок, смоченный в бензине. Я поджигаю чулок, образуется буйный факел.
Я вручаю каждому по факелу, и они молчаливой цепочкой поднимаются на Кикимору.
Я отхожу в ширину и смотрю, как они медленно идут мимо меня.
Вот мама.
– Мама, – кричу я, – живи всегда!
– Ладно, – соглашается мама.
Вот Мика.
– Мы скоро постареем, и все уладится само собой. Ты потерпи меня, – прошу я.
– А ты меня, – говорит Мика.
Вот мой ансамбль с Галей во главе.
– Идем с нами! – кричат они.
– Зачем я вам нужен?
– Мы не можем без тебя жить!
Вот дети: Антон, Вадик, Пашка Самодеркин и еще какой-то плохо одетый знакомый мальчик.
– Смотрите под ноги! – кричу я.
Но они идут, эгоистичные, как все дети, и смотрят вверх, на огонь.
Вот иностранцы.
– Дай мне руку, – просит старик. – Мне страшно.
Я встал в цепочку и протянул ему руку. А с другой стороны знакомый, плохо одетый мальчик протянул руку мне. Я вглядываюсь в него и узнаю себя маленького. Он тащит меня вверх, и я иду за своим собственным детством.
– А я вас узнала.
Я поднял голову. Надо мной стояла царевна-лягушка.
На ней была сиреневая атласная кофта и серая юбка. Она только шла на работу и еще не успела надеть рабочий халат.
– Я сначала вас не узнала, а потом вспомнила. Но вы уже убежали…
Она была еще красивее, чем я думал, но понравилась мне меньше, чем в первый раз. Я от нее отвык.
– Вы что-то путаете… – заподозрил я.
– Вы Климов? – спросила она, решительно глядя мне в лицо.
– Климов. А вы откуда знаете? – искренне удивился я.
– Так вы же трубач! Из ансамбля. Я видела вас в ресторане. У меня и пластинка дома есть…
– Вам нравится?
– Ге-ни-аль-но! – Она потрясла стиснутыми кулачками, потому что восхищение не умещалось в ней. – Гениально, – повторила она безапелляционно, как бы отстаивая бесспорную истину.
Мне даже захотелось ей поверить.
– У тебя есть кто-нибудь? – спросил я.
– Сейчас нет.
– Хочешь, я буду у тебя?
Она вдруг притихла, стала серьезной. Смотрела на меня с недоверием и одновременно с надеждой. Я был новый, следующий человек в ее жизни, а новые люди – это новые надежды.
Я встал, положил руки на ее плечи. Но ладоням скользко было на атласе. Я опустил руки по швам. Смотрел в ее приподнятое робкое лицо – тоже с недоверием и надеждой.
Кто она? Лягушка? Царевна?
А ведь у нее, наверное, имя есть. Я спросил:
– Как тебя зовут?
– А тебя?