Однажды в Лопушках Демина Карина
– Сила его… – тетка сделала в воздухе знак. – Есть болезни тела, а есть – силы, вот у него последняя приключилась. Но Ксюшенька вовремя поняла, смыла дурное, а то, что осталось, переживется. Ничего, подрастет, поумнеет.
– А Тимоха? – задала я вопрос.
Тетка помрачнела.
– Не договорились?
– Я пыталась объяснить… странный он человек.
– Беспальный?
– Он самый, – тетка смахнула ладонью крошки, которые отправила в рот. – С ходу стал кричать, что жаловаться будет… я с Евдокимом пошла.
– А…
– И Игорек с нами, да только… не помогло. Евдоким велел не мешаться. Мол, насильно мил не будешь, и если человеку невдомек, что с иными силами играть не след, то так оно и будет.
– А Тимоха?
Оно-то, может, и враг он заклятый Васяткин, а… случись чего? Что тогда?
– Может, обойдется, – без особой надежды сказала тетка.
– Может, – я отвернулась и как-то… как-то грустно стало.
За всех.
– Мы с Василисой сегодня к бочагу этому сходим, поглянем. Может, заговор поставим какой? – тетка задумалась, а я не торопила её. Так и сидели, молча.
Потом молчать надоело.
– А что там было.
– Где?
– Усадьба эта. Чья она?
Тетка вздохнула и показалось, что не ответит, найдет повод, отговорится делами или вовсе отмахнется, как оно в детстве случалось.
Но нет…
– Потемкинская.
– Того самого? – а что, историю я всегда любила, и тем удивительнее было узнать, что история эта здесь, руку протяни.
– Не совсем. Мужу сестры его родной принадлежала. В истории он мало известен. Обыкновенным человеком был. Жил себе тихонько. Женился. Жена ему пятерых дочек нажила, а потом и отошла в родах. Он же растил, как умел, да только заболел после. И чуя, что вот-вот отойдет, написал письмо родственнику, просил, чтобы приглядел тот за дочерьми, чтобы устроил жизнь их.
– И устроил?
– Устроил… приехал, забрал, увез в Петербург. Многие им завидовали. Пока младшенькая не вернулась в отцовский дом. Тот уже стал приходить в упадок, ибо для содержания его деньги надобны, а откуда им было взяться?
Тетка поднялась, чтобы вновь наполнить кружку духмяным травяным чаем. Я покачала головой. В меня больше не влезет.
– Ты уже большая… в общем, приехала девица не просто так, но в интересном, как говорится, положении. И родила. А после родов случилось с нею такое, что говорить она стала. От стресса, видать. Или накипело. Много говорила… про то, как дядюшка родной племянниц встретил, приветил, ко двору представил, устроил в ближний круг императрицы-матушки… и что просил за это немного. Толику женского тепла.
Меня замутило.
– И знать об этом знали… времена были такие, что не больно-то о морали задумывались. Ты не верь, если станут говорить, будто прежде люди иными были, совестливыми да честными. Они всегда одинаковые, одни совестливые, другие – как придется. Так вот, паче всех он младшенькую выделял[1].
Да уж, про такое нам в университете не рассказывали. И подозреваю, что вряд ли расскажут.
– Совратил он её совсем юной, выдал замуж, хотя мужа своего, как и мужчин вовсе, она терпеть не могла. Но кто её спрашивал? Да, и после замужества дядюшка не отстал, напротив, он сделался весьма требователен, желая получить благодарность за хлопоты. Она подумывала наложить на себя руки, но и на это сил не оставалось. Она целые дни проводила в постели, пока не узнала, что беременна. И тогда-то вдруг испугалась.
– Чего?
– Того, кем будет дитя, рожденное от столь близкой связи. А еще того, что сделает с ним Потемкин. Не скажу, сколь обоснованными были те страхи. Моя прабабка полагала, что в этом бегстве воплотились все, пережитые несчастной, ужасы. Они толкнули её вернуться домой, в место, где она была счастлива.
Вот только, чуется мне, что финал у этой истории будет отнюдь не благостным.
Васятка что-то засопел, залепетал, правда, тотчас успокоился.
– И долго он… так будет?
– Да уж завтра, думаю, отойдет. Он сильный, так что справится. А Тимофея этого все одно глянуть нужно. Может, Сопелкина попросить? Он пусть и не местный, но в делах наших разумеет. Глядишь, и найдет управу на этого дурака.
Тетушка заглянула в кружку. А мне подумалось, что Никодим Егорович, конечно, мужчина серьезный, ибо единственному на всю округу доктору иным быть невместно, но этой вот серьезности не хватило, чтобы отговорить Тимошкину матушку от очередной беременности.
Да и тетка, верно, о том же думала, если вздохнула.
– О том, что на той усадьбе случилось, я знаю через прабабку. Она-то и помогала ребенку родиться. Тут жила… мы всегда-то тут жили, разве что по молодости порой случалось в мир уходить. Кровь колобродит, да… но все возвращались.
Это она сказала мягко, будто утешая.
А я что?
Я ведь ничуть не жалела, что вернулась. И пусть, уезжая, думала, что навсегда, что нечего мне, такой молодой и умной, в Лопушках делать, когда весь мир только и ждет, как бы под ноги пасть. А вот вернулась и будто дышать легче стало.
– Тогда-то её пригласили в господский дом, – тетка подошла к Васятке и поправила сползшее одеяло. – Рожала барыня, а разродиться не могла. Случалось такое. Сама-то худая была, ослабевшая, а вот ребенок, наоборот, крупный и крепкий.
– И…
– Помогла моя прабабка. Вытянула, что дитя, что мать, правда, других детей той родить не суждено было бы… её-то попросили при доме остаться. Присмотреть. Она и осталась…
Тетка замолчала ненадолго.
– Барыня та… говорить стала. И рассказывать… про жизнь свою в Петербурге, про сестер, про дядюшку. Про многое. И всякий раз истории её становились все более диковинными. Она словно уходила туда, в воспоминания. После же… разум человеческий – хитрая штука.
– Она сошла с ума?
– Что есть безумие? Хотя… да, полагаю, что сошла. Правда, её-то безумие было незаметным. Сперва. Но… день за днем… моя прабабка уже не жила там, но по просьбе женщины, что прибыла с несчастною, навещала и её, и дитя. Прислуги при доме было мало, только вот эта самая женщина, кухарка, пара девиц за горничных да мужик для подсобной работы. Сам-то дом, пусть и был некогда красив, как я сказала, ко времени тому пришел в немалое запустение. Использовали в нем лишь господскую спальню, да и то… прабабушка писала с удивлением, что прислуга даже проветривать дом ленилась, что не убирали ни пыль, ни паутину. И вовсе позволяли особняку зарастать грязью. Аграфена, которая при хозяйке состояла, была уже в немалых годах. Может, потому-то и не умела приглядеть? Не знаю.
– А пруд?
Дело-то в нем, и не думаю, что бочаг сам собою возник. Должно было быть что-то на его месте, и скорее всего именно пруд.
– Пруд… к нему барыня полюбила выходить. Садилась на лавочке и смотрелась в воду. Молчала и смотрелась. А если сесть рядом, то начинала рассказывать, до чего красива прежде была, и до чего у неё славная жизнь, и как она любила, что сестер, что дядюшку своего, который так много сделал. И что он тоже любил её, говорил, будто никого-то краше её нет.
Тетка покосилась на свое отражение в стекле.
А ведь она не старая.
Сколько ей? Лет тридцать, может, тридцать пять… для женщины, тем паче ведьмы, ерунда сущая. И красивая. Я-то совсем не в тетку пошла, в матушкину кровь, а жаль. Тетка-то высокая, статная. Волос светлый в косы заплетает, а их укладывает вокруг головы короной.
Лицо у неё округлое.
Черты крупные правильные. Движется неспешно, плавно.
– А вот ребенка она не узнавала. Не желала. Кормилицу-то девочке нашли…
– Девочке?
– А разве я не сказала? Девочка на свет появилась, да… так вот, жили они там тихо. Весну прожили. Лето. Осень наступила… осенью-то и произошло все, – тетушка зябко повела плечами. – Толком-то никому не известно, ибо живых не осталось. Сперва, в сентябре-месяце в Лопушках появился человек из чужих, который начал расспрашивать-выспрашивать… тут-то мы еще и в те времена вольным поселением значились. А потому любопытного этого и выставили всем миром. Да, видать, пошел он дальше, там-то еще селения стояли, где лес ныне. Он и добрался, то ли до Прихваткина, то ли до Залучья, кто ж знает. Видать, и поведали ему, что хозяйка вернулась. Уже на излете октября, аккурат, как первые морозы пошли, въехала в Лопушки карета. Богатая. Прабабка моя писала, что сам экипаж был черен да пылью покрыт так, что ни позолоты на нем, ни герба разглядеть невозможно было. Кони шли уставшие, а люди, что карету сопровождали, и вовсе едва-едва в седлах сидели. И силой от них тянуло недоброю.
Я почти вживую увидела, как медленно ползет по разъезженной, разбитой дороге древний экипаж. Огромные колеса сминают и седую поутру траву, и темную землю, прихваченную ледком. Бредут кони, некогда сильные, здоровые, да исхудавшие.
И кучер на облучке то и дело взмахивает хлыстом, да только сил у коней больше нет.
Как и у людей.
Те, вытянувшись за каретой цугом, покачиваются в седлах, и сами-то припорошены первым снежком, который лежит, что на грязной одежде, что на руках. Лежит и не тает, будто…
– Прабабка написала, что наши все, кто в силе, издали чужаков почуяли. В лес ушли, схоронились, а она побежала к усадьбе. Молодой была, еще не перегорела, хотела спасти всех.
– И…
– Всех не спасешь…
Усадьбу я тоже представила. А что, воображение у меня всегда живым было. И увидала, как наяву, старый дом. Уже тогда старый, но еще живой, пусть и утомленный. Белесые колонны, сад, что подобрался вплотную к стенам. Робкие плети винограда, что уже поднялись, почитай, до самого портика. Широкие ступени.
И пруд черным зеркалом. Обыкновенный, не слишком глубокий изначально, а ныне и вовсе почти заросший, что кувшинками, что ряскою. Лавочку на берегу. И девушку в темном платье, которая сидела и неотрывно глядела в эту вот воду.
– Она знала короткую дорогу, а потому успела добежать. Предупредить Аграфену, та же… та схватила дитя и сунула в руки, а еще шкатулочку. И велела бежать. Бежать да укрыться, и так, чтоб ни взглядом, ни силой найти не можно было.
– И она… послушалась?
– Послушалась. Просто… она уже знала, что ту девушку не спасти, что не было её. Отошла душа. Может, в родах, а может, и того раньше. Тело же… тело без души – пустое. И ушла. Далеко, конечно, не успела. Вот за ограду выбралась, да в лес, к старому дубу. Знаешь?
Я кивнула.
Кто ж у нас не знает этот дуб?
Он не просто старый, он древний, огромный и… добрый. Мы, помню, все пытались его измерить, ходили кругами, тянули веревку, а не выходило. И ведь принесли ту, огроменную, которую дядька Берендей для особых случаев держит, а в ней метров пятьдесят, если не больше, но все одно не хватило. И ленты еще свои добавили, все казалось еще немного и сомкнуться конца.
А дуб звенел листвой над головами.
Смеялся.
Ленты мы потом и повязали на веточки, до которых дотянулись.
Там, под дубом… там никогда-то не тронет ни зверь, ни человек. Попроси помощи лес, и он поможет, выведет, обережет. Это и малые знают.
…а Тимоха на дубе имя свое вырезал. Это мне Васятка сказал по секрету, и мы вместе ходили смотреть и, быть может, замазать, но ничего-то не нашли, что окончательно уверило меня: дуб этот, он особенный.
– Она писала, что слышала, как на след её собаки стали. И вой, и лай, и то, что собаки те были непростыми, но лес их не пустил. А дуб загудел, после же вовсе скрыл и её, и дитя. Стало темно. И темень длилась, длилась, пока там, за краем укрытия, бушевала темная буря. Когда же она утихла, дуб разомкнул укрытие. И прабабка ощутила, что усадьба стала… недоброй.
Тетушка вновь замолчала.
А Васятка во сне захлопал губами, вытянул их и промычал что-то обиженное донельзя.
К дубу же надо будет сходить. Вот сегодня же. Отнести краюху хлеба, и соли щепотку, и лент у меня не осталось, а вот есть красивый шейный платок. На ветку повяжу, может, порадует его?
– И… что она увидела?
– Увидела? Ночь была. Что ночью увидишь. Да и пишет, что настолько неспокойно было, что не решилась она к усадьбе пойти, но в деревню отправилась. Три дня еще бушевала темная буря. Благо, зерно убрать успели, да амбары всегда-то заговаривали. В лесу же после долго мертвых птиц находили, и зверье мелкое. А по зиме к усадьбе волки вышли, долго кружили, пока не сгинули.
– От чего?
Тетушка пожала плечами.
– Кто ж знает.
– И… она не ходила?
Я бы точно сунулась. Даже теперь, понимая, насколько подобные игры чреваты, все одно не усидела бы. А то мало ли, вдруг бы то, что случилось в усадьбе, вдруг бы оно и деревне угрожало.
– Ходила, конечно. Вот как буря улеглась с большего, так и пошла.
– И… что?!
– И ничего. Нашла карету старую, которая рассыпалась. Сбрую конскую сгнившую да ржой поеденную. Это она так написала, – поспешила уверить тетушка. – Вещи людские, но тоже с большего попорченные. И кости. Много костей человеческих. Их и закопали там, в саду.
– Она?
– И она, и деревенские. Уговаривать пришлось. Люди не больно-то желают с подобным связываться.
И вот тут я их понимаю. Закапывать странные чужие кости – еще то сомнительное удовольствие.
– Но поняли, что так оставлять неможно. Что еще… как раз тогда-то и возник бочаг. Такой, как ныне. Круглый, ровный. Недобрый. Еще с полгода над ним клубилась сила, пока не облеглась.
– А дальше что?
– А ничего. Некоторое время опасались, что за каретой той и девицей сгинувшей еще кто-то явится, да никого не было. Будто вовсе не существовало ни боярыни, ни… прочих. Прабабка моя после упомянула, что, вероятно, они и вовсе живыми людьми не являлись.
– Это… как?
Тетка лишь покачала головой да добавила:
– Иное знание не на пользу идет…
Может, и так, но ведь любопытно же! Хотя тетку спрашивать смысла нет, она промолчит. С другой стороны, я знаю, к кому обратиться. Впрочем, остался в этой истории еще один момент:
– А… ребенок? Что с ним стало?
– Ничего. Вырос… выросла, – поправилась тетка. – В шкатулке той, которую передали, были деньги, камни драгоценные и кое-какие украшения. Хватило, чтобы сиротке безбедно жилось.
И поднявшись, тетка принялась убирать со стола, что означало: разговор завершен. И рассказ… вот и что теперь мне с этой историей делать? Разве что…
Приятно, когда есть с кем поделиться.
[1] История вполне реальная. У фаворита императрицы и вправду находились на содержании племянницы, к которым он испытывал не совсем родственные чувства.
Глава 7 Где есть и не друг, и не враг, а так
Много ли у меня врагов? Не сказать, чтобы так уж много. Всего-то два с половиной кладбища…
…из интервью с Очень Темным Властелином
Беломир Бестужев маялся дурью. И делал это по обыкновению своему с полной самоотдачей: балансируя на задних ножках стула, он старался забросить вишневую косточку в узкое горлышко вазы. Стул был роскошным, ваза – древней.
Вишня червивой.
И сие обстоятельство портило и без того не слишком хорошее настроение. А тут еще где-то внизу громко хлопнула дверь, и та сосредоточенность, которой Беломир почти достиг, разрушилась.
Стул покачнулся, заскрипел и развалился.
Столкновение с полом, пусть и укрытым ковром, было болезненным, а вишня, миску с которой Беломир держал на животе, вовсе рассыпалась.
Вот же…
– Фигней страдаешь? – Алексашка Потемкин всегда-то держался в доме по-хозяйски. И ныне вот, стянув перчатки, кинул их на золотого оленя, уже успевшего покрыться толстым слоем пыли.
– Страдаю, – признался Беломир, потирая спину.
Стула было…
Нет, не было жаль. Ни стула, ни ковра, а вот вишни, которую он любил вполне искренне, даже очень. Но не признаваться же в том старому… нет, не другу.
Алексашка никогда-то и никому другом не был, пусть бы и держал себя со всеми по-приятельски. Что, впрочем, нисколько не мешало ему гадости творить. И теперь явно неспроста явился.
– Слышал, ты ныне одинок… – он плюхнулся в бархатное креслице и пальцем поскреб темное пятно.
– Утешить пришел?
– Я не по этой части, – Алексашка взмахнул рукой и манжету поправил. – Я посочувствовать…
– Иди в жопу.
– Ты груб, мой друг, а значит, ты обижен. На самом деле ты радоваться должен.
– Чему?
Нет, Беломир был далек от того, чтобы страдать. Разбитое сердце? Глупость какая… для этого надо верить в любовь, а он не верил. И любовь… какая может быть любовь у подобного ему?
– Тому, что ты ныне свободен.
– И?
– Позвони отцу, помирись.
– Иди в жопу.
– Еще обижаешься на старика? – в Алексашкиных глазах блеснуло что-то этакое, то ли насмешка, то ли раздражение. – Конечно, он изрядный ретроград, что в его годах простительно… но выбора у него нет.
– Так уж и нет? – вставать было лень, и Беломир лег. Уставился на потолок, который все еще был бел и украшен лепниной, известной до последнего завитка.
– Сам подумай. Кто у него из наследников? Ты и Натальин сыночек, которого он подмять пытается, да пока не особо выходит, – Алексашка потер руками. – Парень тоже с гонором оказался, да… думаю, старик уже раскаивается, что скандал учинил. И если ты позвонишь, покаешься…
– Иди в жопу, сказал же.
– …скажешь, что на самом деле лишь был обижен, желал эпатировать…
Все-таки Алексашка был упрям до назойливости. Особенно когда чего-то хотел. Вот только…
– …поддался модным веяниям, в чем раскаиваешься ныне.
Если в чем Беломир и раскаивался, так это в том, что дверь не запер. И Федора отослал… надо было сказать, чтоб запер. Правда, имелись подозрения, что этакая мелочь, как запертая дверь, Потемкину не помеха. Но вдруг бы?
– Скажи, что все осознал, созрел…
– До чего?
– До женитьбы.
– Иди…
От возмущения Беломир даже сел. Нет, одно дело любовь, в неё-то он еще когда верить перестал, но женитьба… женитьба – это, право слово, чересчур.
– Позволь подобрать тебе невесту.
– А в морду?
– Послушай, – Алексашка заговорил тихо, доверительно, и желание дать Потемкину в морду лишь возросло. – Думаешь, ты один такой?
Не думает.
Он вырос из того возраста, когда казалось, что его, Беломира, проблемы исключительны в своей неразрешимости.
– Да треть… если не половина, как ты, то склонности подобные имеют. Но, право слово, не спешат выставить свою… скажем так, инаковость, на всеобщее обозрение. Они блюдут приличия, и общество с благосклонностью закрывает глаза на прочие недостатки.
Все так.
И все верно.
И прав Алексашка. Можно было иначе, не столь демонстративно, не шокируя старых ублюдков, которые полагали себя блюстителями морали. Да и вовсе… чего ради?
Беломир и сам не мог бы ответить.
– Так что покайся, женись, заведи детей… и не кривись. Есть разные способы… найди разумную женщину, которая согласится на твои условия. Даже спать с ней не обязательно. Сейчас медицина поможет…
– И поможет, и спасет…
– Именно. Дай деду наследников, и он будет счастлив.
– Не хочу!
– Почему?! – вот это Потемкину категорически не было понятно.
– Не знаю, – пожал плечами Беломир.
Знал.
И… это знание не для Потемкина. Оно вообще не для посторонних.
– Врать нехорошо, – губы Алексашки растянулись в улыбочке, весьма, надо сказать, мерзковатой. – Из-за братца твоего, да?
Вот ведь… может, и вправду морду набить? Но лень… до того лень, что вместо бития морды Беломир дотянулся до вишни, которую и закинул в рот. Кислая. И кажется, опять червивая. То-то Федор хвалился, что со своего сада, натуральная, магией не попорченая.
Червякам вот тоже по вкусу пришлась.
– Тяжко жить рядом со святым, особенно когда святой этот помер и доказать, что ты не хуже, не получится. Остается только доказывать, что ты гораздо, гораздо хуже…
Беломир поднял руку и сжал кулак.
Повернул влево.
Вправо.
Поглядел задумчиво на собеседника.
– Только… не знаю, говорил ли тебе папаша, что твой братец вовсе не был таким уж святым… – голос Потемкина сделался низким, рокочущим. – Таким, как тебе пытаются представить…
– Что ты…
– Правду, друг мой. Только правду… он ведь так и не признал ребенка…
– Какого ребенка?
Вот теперь Беломир окончательно решил, что морду Потемкину набьет. Когда-нибудь. Но всенепременно.
– Кто ж его знает, какого… то ли мальчика, то ли девочки… не знал? Случился у твоего чудесного братца роман… нехорошо, конечно. Он ведь такой идеальный, что просто-напросто не мог жене изменить. А уж тем более допустить появления внебрачного ребенка.
– Врешь.
– Когда я врал? – Потемкин приподнял бровь.
И то верно. Гадости он говорил частенько, но врать… Потемкин гордился, что никогда-то, ни при каких обстоятельствах не опускался до банальной лжи. Что, впрочем, нисколько не мешало ему извращать правду настолько, что та же ложь была бы честнее.
– Отец знает?
– Знает, само собой… не мог не знать. Твой братец планировал развод с женой, да после беседы с папашей от мысли этакой отказался. Оно и понятно, кому нужен скандал? Зато отправился в степи, да… душевные раны залечивать, не иначе.
– Я тебе все-таки морду набью.
– Мне-то за что? – Алексашка поднял руку. – Я лишь рассказываю о том, что узнал… случайно.
Вот в случайность Беломир нисколько не поверил.
– И… кто она?
– Штатная ведьма. Может, поэтому папаша ваш и не обрадовался. Ведьмы – они… весьма себе… своенравные. Куда такую в жены? Да после развода… Ипатьевы не простили бы обиды.
Возможно.
Все одно… не похоже это на Сашку с его кристальной честностью, с его принципами, которые бесили невероятно, ибо невозможно было уживаться вместе с человеком и его принципами. С… да вообще! Уж если бы случилось Сашке роман заводить, он бы… он…
Да не завел бы он никогда!
Ибо клятву давал. Перед алтарем. А клятва – это святое. Но Потемкин тоже врать не будет. С другой стороны, кто поручится, что ему самому правда известна?
История…
Мало ли что там на самом деле произошло. Но… своего ребенка Сашка точно бы не бросил. В этом Беломир готов был поклясться.
– А знаешь, что самое интересное? – во взгляде Алексашки мелькнула радость. – То, что твой дорогой племянничек как раз вот-вот сведет знакомство с… другим твоим племянничком.
– В смысле?
– Какой еще тут смысл быть может? В самом прямом, дорогой мой, в самом прямом… ведьма-то та после того, как братец твой её бросил, вернулась на историческую, так сказать, родину, в деревню Лопушки. Слышал?
Беломир покачал головой.