Ельцин. Кремль. История болезни Хинштейн Александр
Я сам обманываться рад».
Это было чем-то сродни наваждению. Эпидемия поголовной любви к секретарю МГК накрыла столицу, и немногочисленные здравые голоса терялись в гуле оваций.
Когда замечательный писатель Юрий Поляков написал одну из лучших своих повестей – «Апофегей» – ее долго не решались печатать. И не то чтобы художественные достоинства повести вызывали сомнения. Вовсе нет! Но слишком прозрачными были поляковские намеки и аналогии.
В одном из героев «Апофегея» – 1-м секретаре Краснопролетарского райкома партии Михаиле Петровиче Бусыгине по прозвищу БМП – без труда угадывался образ Ельцина.
По сюжету БМП приезжает в Москву из провинциального городишка Волчьешкурска и обрушивается на райком, «как ураган “Джоанн” на курорты Атлантического побережья».
Засучив рукава, он принимается устанавливать свежие порядки, разгоняя старые проверенные кадры – тех, «кто не хочет работать по-новому».
Он ходит по магазинам, интересуясь, «куда девались мясо и колбаса», закрывает спецбуфеты и проводит многочасовые встречи с восторженным населением, раздавая автографы. Его боятся аппаратчики и боготворят простые жители.
Как ни странно, при всем этом назвать БМП персонажем положительным – просто не поворачивается язык.
«Он упивается властью, – устами главной своей героини ставит диагноз автор. – Это плохо кончится… Людьми может управлять только тот, кому власть в тягость».
Уже потом, когда «Апофегей» увидел свет, Ельцина часто спрашивали о его отношении к повести.
«Это провокация и гнусные происки партократов», – неизменно ответствовал он, и в эти минуты сходство его с вымышленным БМП становилось особо заметным…
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗ
Маниакальное состояние средней степени выраженности – это повышенное настроение, характеризующееся многоречивостью и чрезмерной подвижностью. В этом состоянии человек блещет остроумием, обилием идей, речь его сопровождается остротами и цитатами. Такие люди полны оптимизма, грандиозных планов и уверенности в их осуществлении, при этом они легко дают обещания, которые часто не выполняют.
Впрочем, для достижения всенародного признания одних только встреч и хождений в народ явно недоставало. В конце концов, скольких очевидцев, зрителей мог охватить один, пусть даже и очень моторный человек? Ну, тысячу, две. Даже – десять. Для девятимиллионного города – песчинка.
Газета – вот что требовалось для всеобъемлющего покорения аудитории. Партийная печать, которая, как учил Ленин, есть не только коллективный агитатор и пропагандист, но и коллективный организатор.
Органам столичного горкома испокон веку служила газета «Московская правда». Издание на редкость скучное и пустое.
И Ельцин решает превратить этот официальный листок в рупор своих реформ и идей.
Возможно, мысль эта пришла ему в голову после городской партконференции, на которой он делал свой первый доклад в новом качестве. Было это 24 января 1986 года. А уже на другой день у киосков наблюдалось невиданное прежде столпотворение. Люди рвали «Мосправду» с докладом из рук друг у друга, не веря собственным глазам.
Впервые в жизни не какой-нибудь диссидент, не диктор-клеветник с радиостанции «Свобода», а самый что ни на есть посконный большевистский руководитель во всеуслышание заявлял такое ! О бюрократии, показухе, о костном мышлении партруководства и отрыве его от народа.
Редактором «Московской правды» работал тогда некто Владимир Марков. О профессионализме его мне судить трудно, но гибкостью мысли человек этот явно не отличался.
При первом же посещении Ельциным редакции Марков позволил себе непростительную ошибку. Когда коллектив собрался в комнате для совещаний, первый секретарь, естественно, занял председательствующее место – сиречь кресло главного редактора. Марков возражать не посмел, но придвинул свой стул к Ельцину и уселся рядом с ним, образовав этакий президиум .
Борису Николаевичу это очень не понравилось. Он кинул презрительный взгляд на редактора и ногой отпихнул его стул вместе с седоком в сторону. Журналисты переглянулись: они уже заранее поняли, что последует дальше.
И верно. Вскоре в «Мосправде» появился новый редактор – Михаил Полторанин, работавший до этого корреспондентом «Правды». Он станет одним из ближайших соратников Ельцина, в российском правительстве займет кресло министра печати, успеет даже побыть вице-премьером. Потом, правда, президент выкинет его на свалку истории – подобно абсолютному большинству своих прежних наперсников – но случится это не скоро.
Пока же Полторанин, с подачи Ельцина, начинает коренную перестройку газеты. Из боевого горкомовского листка «Мосправда» начинает превращаться в массовое, популярное издание. В ней, к примеру, появляется невозможная прежде рубрика «Октава», где пишется о новостях современной музыки. То и дело публикуются острые, критические материалы – на журналистском жаргоне «гвозди» – которые бичуют сановные пороки, вызывая понятный читательский ажиотаж.
«Мосправда» пишет о стягивании элитных спецшкол к министерским кварталам; первая говорит о ежегодных дебошах в парке культуры на День пограничника, воюет с привилегиями.
На ее страницах в обязательном порядке освещаются все проводимые первым секретарем порки; отчеты городских пленумов публикуются теперь без купюр, с упоминанием всех подвергшихся обструкции товарищей . Уговоры, что удары эти приходятся не только на самих провинившихся , но и на их родных, Ельцина не впечатляют.
«У нас не должно быть зон, свободных от критики», – гневно сдвинув брови, отвечает он чрезмерно добреньким советчикам…
(Через год, когда в соответствии с его же заветами «Мосправда» напечатает отчет с пленума МГК, на котором Ельцина снимали с должности, – целиком, со всеми обвинениями и эскападами, – о былой принципиальности Борис Николаевич забудет враз и примется обвинять ЦК в жестокости и бессердечности.)
Острота материалов и как следствие рост популярности газеты (за год со стотысячного тиража она рванула за миллион) вызывает изжогу у центральной власти. Недовольство высказывает даже Горбачев.
На апрельском пленуме ЦК 1987 года он во всеуслышание заявляет с трибуны:
«Пресса разжигает страсти. Особенно “Московская правда”. Крикливо: “Знать России”, “Новоявленные аристократы”, “Бить по штабам”, “Куски с барского стола”. Это – пена на перестройке. МГК пора разобраться. Прессу надо поддерживать, но из рук не выпускать».
Сегодня роль «Мосправды» в прорыве цензурных твердынь как-то подзабылась. Таранами свободной печати принято считать «Московские новости», «Огонек», мой родной «Московский комсомолец». Но первой была все же именно «Мосправда», за что и пострадала.
С уходом Ельцина газета резко изменила свою тональность. Уже через два месяца после его снятия Михаил Полторанин покинул редакцию. «Мосправда» попыталась отойти от политики, ударившись в чисто бытовые, житейские темы, вроде здоровья, погоды и огородов.
Ясное дело, ее прежний бойцовский стиль быстро забылся, благо на авансцену выходили другие, более резвые перестроечные издания. А потом, стараниями новых кураторов, «Мосправда» и вовсе растеряла былую славу, ибо вступила в схватку со своим вчерашним вдохновителем.
19 марта 1989 года, когда Ельцин баллотировался в народные депутаты СССР, газета напечатала открытое письмо члена ЦК КПСС рабочего Тихомирова (существовала при советах такая мода: выбирать для проформы вечно покорных, безмолвных рабочих и крестьян в ЦК и Верховный Совет, ибо власть-то была рабоче-крестьянской). Письмо называлось лирично: «Считаю своим партийным долгом».
Рабочий Тихомиров возмущался двуличностью Ельцина, который-де, будучи членом ЦК, позволяет себе политически вредные заявления, вроде призывов к многопартийности и подчинения партии Советам. Да и борьба его с привилегиями есть не что иное, как демагогия, ибо знатный этот борец продолжает пользоваться услугами 4-го главного управления Минздрава и даже попросил давеча путевку в один сановный санаторий.
«Вот как рождался еще один миф “о демократизме” Бориса Николаевича, – гневно строчил Тихомиров. – Будучи первым секретарем горкома партии, он однажды прибыл на завод трамваем. Но лишь немногие из тех, кто умилился этому, знали, что Б. Н. Ельцин и те, кто его сопровождал, пересели с машин в трамвай всего за остановку до проходной».
Скорее всего так оно и было. По степени всевозможных мистификаций и театрализованных постановок Ельцину не было равных. Только общество об этом еще не знало, и накат на своего любимца восприняло как личное оскорбление.
Гнев народа был столь велик, что перед зданием редакции прошел даже несанкционированный митинг в поддержку Ельцина. Дабы сохранить лицо, газете пришлось публиковать ответ самого обвиняемого, где он, понятно, камня на камне не оставил от сановного рабочего и его кукловодов из ЦК и горкома.
Словом, Борис Николаевич в очередной раз продемонстрировал свой коронный номер: умение превращать минусы в плюсы…
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАРАЛЛЕЛЬ
Во второй половине XVIII века Россия завоевала новые земли на южных границах – Крым и Малороссию. Эти территории были отданы во владение князю Григорию Потемкину, самому властному и удачливому фавориту Екатерины II.
В 1787 году императрица пожелала осмотреть новые российские владения.
Дабы поразить государыню богатством края, которым он управлял, Потемкин распорядился вдоль пути ее следования построить нечто вроде театральных декораций – красивые деревни с великолепными хоромами. Царица ехала не слишком поспешно, и бутафорские деревни за время ее остановок срочно перевозились вперед и устанавливались в новых местах, среди совершенно необитаемой степи. Кроме того, с места на место перегонялось одно и то же тучное стадо скота.
Екатерина с удовольствием отмечала густую населенность только что покоренного края. В награду за труды и усердие она пожаловала Потемкину титул «князя Таврического».
Использовал ли Ельцин дешевые популистские приемы для поднятия своей популярности? Несомненно. Каждое лыко было в строку. Даже из случайных оплошностей первый секретарь умудрялся извлекать дивиденды.
Уже цитировавшийся мной Юрий Прокофьев описывает случай, когда Ельцин приехал в Новые Черемушки осматривать одно из первых в городе кооперативных кафе. Но вместо кафе местные жители форменным образом схватили его за пиджак и потащили по аварийным пятиэтажкам, демонстрируя ужасающие условия обитания.
А на другой день «Мосправда» поведала о том, «какой замечательный у нас первый секретарь горкома партии! Он не побоялся приехать в район пятиэтажек, он прошел с жителями по чердакам и подвалам».
«Но я ведь точно знал, – заключает Прокофьев, – что планировалась не экскурсия по пятиэтажкам, а осмотр кооперативного кафе».
А теперь посмотрим на эту ситуацию с другой стороны. Предположим, что в Черемушки приехал бы не Ельцин, а Гришин. Можно ли себе представить, чтобы этого небожителя кто-то позволил затащить в аварийный подвал, ломая запланированный ход официального мероприятия ? Боже упаси! Да этих бедолаг к Гришину просто не подпустили бы; еще б и в околоток свезли – за антисоциальное поведение.
Если бы достоинства Ельцина ограничивались исключительно театральными акциями, вроде магазинных и автобусных десантов, уже одного этого было достаточно, чтобы выделить его из общего блеклого партийного ареопага. И неважно, что злопыхатели толкуют о популистских приемах и ловле дешевой популярности.
«То он неожиданно являлся на завод, брал руководителя предприятия, вел его в рабочую столовую и там устраивал публичный разнос, выставляя себя в роли радетеля народа, а руководителя в роли изверга, – уничижительно пишет, например, Горбачев. – То садился в автобус или трамвай, заходил в магазины или поликлинику, и на следующий день об этом полнилась слухами вся Москва.
Под восторженные аплодисменты москвичей обещал им в самые короткие сроки решить проблемы жилья, торговли, медицинского и бытового обслуживания. Демонстрировал красочные диаграммы развернувшегося вокруг столицы строительства мясокомбинатов и молокозаводов, способных снять с повестки дня извечный вопрос о дефиците колбасы и кефира. Обо всем этом трубили московская пресса, радио и телевидение».
Бывший генсек считает, что все ельцинские акции были элементарной показухой и популистскими трюками.
А если даже и так. Что мешало ему самому пойти по тому же пути? Или народная любовь Михаилу Сергеевичу не требовалась?
Ерунда! Еще как требовалась! Он тоже объезжал города и веси, раздавал на улицах обещания за обещаниями. В чем же здесь его отличие от шагающего в народ Ельцина? Разве что качеством исполнения. Но так это претензия точно не по адресу.
Разница между Ельциным и Горбачевым заключалась в том, что первый много обещал и хоть что-то, но делал, а второй – исключительно обещал. Первоначальная эйфория, захлестнувшая страну в 1985 году, начала постепенно спадать, рассеиваться как утренний туман. От верховной власти ждали реальных шагов, но вместо этого она продолжала кормить страну обещаниями, а жизнь тем временем становилась все хуже и хуже.
И тут на сцене появляется этот самый свердловский увалень, который ни минуты не сидит на месте, вечно в движении, и главное – пытается что-то делать, да еще и ненавистных партократов крушит налево-направо. Ну как такого не возлюбить?
Тот же Юрий Прокофьев, который станет последним лидером столичных коммунистов, при всей своей нелюбви к Ельцину, и то вынужден признавать:
«У него была цепкая память, он все цифры, фамилии, факты запоминал быстро, держал в памяти, анализировал и всегда этим пользовался. Он не страшился авторитетов. Ельцин не считался с тем, кто и как на это посмотрит “сверху”. Он искал и находил выходы из ситуаций, которые обычным, накатанным путем нельзя было решить».
Менее чем за два года московского княжения Ельцин успел сделать немало. Он начал наводить порядок с распределением жилья, добился прозрачности городского бюджета. На руководящие посты стали приходить люди c нестандартным мышлением, да даже и стандартные вынуждены были подровняться, ибо череда репрессий вселяла в чиновников – не только партийных, но и торговых, коммунальных, городских – настоящий животный ужас.
В микрорайоне Раменки, откуда избрали его депутатом Моссовета, Ельцин сумел построить универсам, поликлинику, школу, детский сад с бассейном.
Целый пласт ельцинских нововведений существуют в столице до сих пор, о чем многие подчас забывают. Это он придумал ярмарки, когда по всему городу, прямо с колес, предприятия и колхозы торговали продуктами напрямую, минуя торговых посредников. (Отчего, понятно, цена только шла вниз.)
Это он развивал сеть магазинов «Диета» – прообраз будущих супермаркетов, которые массово строились по всем московским окраинам. (Полторы тысячи новых магазинов были открыты при Ельцине.) И День города, без которого Москву сегодня просто невозможно представить, тоже целиком его заслуга.
Первый День города столица отпраздновала с широкой помпой 19 сентября 1987 года. На его проведение из московского бюджета были выделены колоссальные деньги, но это того стоило. Праздник – я хорошо это помню – получился грандиозный: с народными гуляниями, скоморохами, повсеместной продажей дефицита и оркестрами в скверах и парках.
Ничего подобного Москва прежде не знала. Праздники официальные – Первомай, 7 ноября, День Победы – неизменно были закованы в панцирь официоза. Какие там скоморохи! Колонны трудящихся, собранных по разнарядке; парад, куда простых смертных не допускали, да массовое распитие спиртных напитков. Пожалуй, лишь День Победы считался всенародным праздником, только под 9 мая большинство москвичей предпочитало отправляться на дачу, к законным шести соткам, дабы не терять редкие выходные. То ли дело – сентябрь!
Но эти торжества оказались для Ельцина первыми и последними. По официальной версии, секретарь МГК так разошелся в погоне за праздничной помпой, что перешел все допустимые рамки приличий. Он – о ужас! – осмелился в одиночку взобраться на трибуну Мавзолея – святая святых! – и приветствовать оттуда колонны радостных москвичей. Этого Горбачев спустить ему не мог.
Честно говоря, такое объяснение кажется мне весьма сомнительным. С каких это пор секретарю МГК единолично позволено распоряжаться мавзолеем? Для того чтобы взойти туда, необходима была как минимум санкция комендатуры Кремля и Девятого управления КГБ – то есть органов, Москве никак не подвластных. Да и просто по определению Политбюро или хотя бы кто-то из руководителей его – тот же Лигачев, например, – не могли не знать о готовящейся акции.
Такое мероприятие даже сегодня, в относительно свободные времена, не так-то легко провести. А уж в 1987 году, когда каждый шаг был жестко регламентирован и без воли ЦК и вздохнуть не позволялось…
Другое дело, что Горбачев мог сначала милостиво позволить Ельцину временно ангажировать мавзолей, а потом – пожалел.
К тому моменту отношения их здорово уже осложнились. Вопреки надеждам генсека и правой руки его, Егора Лигачева, Ельцин так и не стал проводником их идей и замыслов.
Он даже великий лигачевский почин – антиалкогольную кампанию – умудрился… ну не то чтобы просабботировать, но, по крайней мере, особого рьяна не выказал. В отличие от других регионов, в Москве не создали, например, общества трезвенников. А инициативу некоторых районов (Ждановский, Краснопресненский), где полностью запретили продажу спиртного, Ельцин хоть публично и не критиковал, но и не поддерживал.
Это, конечно, можно объяснить не трезвым его умом, а как раз обратным – с зеленым змием Борис Николаевич подружился давно. Только сути это ничуть не меняло. Такая прохладца вызывало в Политбюро раздражение.
С каждым днем отношения между первым секретарем МГК и генсеком давали все большую трещину.
Уже потом Михаил Сергеевич, с присущей ему велеречивостью, примется объяснять их зародившийся конфликт дурным ельцинским характером, его грубостью и неуправляемостью.
Отчасти он, наверное, прав. Но лишь отчасти. Потому что главная причина разрыва небожителей заключалась совсем в другом.
Два этих человека никогда не являлись антиподами. Скорее наоборот: у них было чересчур много общего, а как известно из школьного курса физики, одноименно заряженные заряды не притягиваются, а отталкиваются.
Смотрите сами: ровесники – родились в один год. Оба из деревни. У каждого – раскулачены деды. Они и жизнь свою, поступая в институт, начинали с одинаковой лжи: Ельцин утаил свое родство с репрессированными. Горбачев – приписал себе лишку трудового стажа, дабы скрыть факт нахождения на оккупированной территории.
Если проанализировать их жизненный путь, можно увидеть, что они с самого начала шли параллельными курсами, а в какой-то момент даже сравнялись: оба возглавили крупнейшие регионы, пока в 1978 году Горбачев не вырвался вперед – в ЦК.
Но это лишь внешняя, напускная схожесть. При всех своих противоречиях, при резкости домашнего тирана Ельцина и приторности подкаблучника Горбачева, две эти фигуры роднила еще одна, крайне важная особенность. Они были до беспамятства влюблены в себя.
Для них не существовало большего удовольствия, чем упиваться собственными лаврами и всенародной любовью. (Горбачев всю страну под шумок спустил, заслушавшись серенадами Буша, Тэтчер, Колля и Миттерана.)
И когда один из них (Ельцин) явно начал обходить другого (Горбачева) по степени популярности, этот самый другой снести такого унижения не мог.
Отчасти это было похоже на негласное соперничество двух кокоток, щеголяющих друг перед другом новыми нарядами и поклонниками. А теперь вообразите, что обе они приходят на роскошный прием, только первая одиноко стоит в углу, а вторая напропалую вальсирует с лучшими кавалерами и громогласно нарекается королевой бала.
Вообразили?
То-то. В лучшем случае та, которая простояла весь вечер в углу, просто прекратит разговаривать с недавней подругой. А то и вовсе – плеснет в лицо флакончиком с соляной кислотой.
Так что все, что происходило потом, можно без труда было предугадать заранее. Политики, как и кокотки, чужого успеха никому не прощают. Даже лучшим друзьям…
С весны 1987 года между Ельциным и Политбюро начинаются трения. О разрыве с Горбачевым речи пока еще не идет, но кошка промеж них уже пробежала. Генсеку все меньше нравится стремительно набираемая 1-м секретарем МГК народная популярность. Да и независимые замашки его вызывают у него опаску. В Политбюро такое не принято.
Показательная деталь: за все годы работы в Москве – в ЦК ли, в горкоме – Ельцин так и не сошелся ни с одним из высокопоставленных коллег. Он чурался других небожителей, уходил от любых попыток завязать неформальные связи. То есть сохранял подчеркнуто официальные отношения.
Сам он этот дискомфорт и холод объяснял следующим образом:
«Меня не покидало ощущение, что я какой-то чудак, а скорее чужак среди этих людей: что я не вписываюсь в рамки каких-то непонятных мне отношений».
Так и тянет добавить: чудак на букву «м». А чего, простите, он ожидал, отправляясь в Москву? Простоты нравов и искренности чувств?
Из уст человека с 20-летним номенклатурным стажем все это звучит как минимум нелепо. Уж он-то в подковерных интригах и сволочизме власти давным-давно должен был разобраться. Целомудренных девственниц в первых секретарях обкома я что-то не встречал.
Но в том-то и закавыка, что Ельцин в самом деле будучи опытным политиком (вся его последующая судьба и девять годов президентства – тому пример), очутившись в Москве, повел себя наперекор установленным правилам. Если бы, к примеру, сойдясь с одними товарищами , он принялся дружить против других – это было бы в порядке вещей.
Однако он – факт непреложный – не заключая ни с кем союзов, начинает портить отношения со всеми подряд.
Хуже всего сложились они с главным партконтролером Соломенцевым и секретарем ЦК Лигачевым, хотя именно последний и сыграл в его судьбе решающую роль. Они начинали схватываться публично, прямо на заседаниях Политбюро, особенно когда в отсутствие Горбачева вел их Егор Кузьмич.
Лигачев, конечно, не сахар. Но и Ельцин – тоже не подарок. Как обычно, конфликты эти начинались на пустом месте – в том числе и по причине ельцинской неуживчивости. Борис Николаевич искренне считал себя, любимого, выше на две головы любого члена Политбюро, в чем, ничтоже сумняшеся, расписывался самолично.
В своей «Исповеди…» он по обыкновению не жалеет черных красок для описания недавних сослуживцев. В его изложении Соломенцев – неуверенный неврастеник, Рыжков – занимается не своим делом, Лукьянов – паникер, Язов – тупица, Чебриков – «кагэбэшник». И только он сам – Борис свет Николаевич – краса и гордость советской страны.
(О Лигачеве – фактически втором тогда человеке в партии – разговор впереди.)
Как будто не было у него за спиной партийного прошлого. Как будто все эти годы не играл он по установленным сверху правилам, не читал фальшивых речей и не клялся в верности идеалам коммунизма – в том числе письменно. (Одна из подписанных им статей называлась, к примеру, «Воспитанию в труде – партийную заботу». Она была опубликована во 2-м номере журнала «Народное образование» за 1981 год.)
…Первый звонок, предвестник грядущей бури, прозвучал зимой. 19 января 1987 года, на заседании Политбюро, Ельцин позволил себе раскритиковать проект горбачевского доклада к пленуму: «О перестройке и кадровой политике».
Собственно, в случившемся виноват был сам Горбачев. Все то время, пока доклад обсуждался, Ельцин молчал, и генсек – впрямую – спросил его: а твое мнение, товарищ Ельцин? (Михаил Сергеевич с крестьянской прямотой «тыкал» всем без исключения: даже тем, кто годился ему в отцы.)
И тут Остапа понесло.
Ельцин заявил вдруг, что оценки хода перестройки в докладе завышены.
«Мы пока на пути к перестройке. Негативные явления живы», – начал резать правду-матку секретарь МГК. Он предложил дать каждому из бывших членов Политбюро публичную персональную оценку, ибо они повинны в застое и кризисе, но Горбачев быстренько прервал его: в медлительности перестройки виноваты кадровые просчеты.
«Надо вести линию на приток свежих сил, но недопустимо… устраивать гонения на кадры, ломать через колено судьбы людей».
Фамилии Ельцина в этой отповеди не прозвучало, но намек был более чем прозрачен. К тому времени о масштабах столичных чисток знали все.
«Ельцин был смущен и подавлен, – писал потом Горбачев, – из столицы в то время уже поступало много жалоб на его грубость, необъективность, жестокость в обращении с людьми… Ельцин вновь взял слово: “Для меня это урок. Думаю, он не запоздал”».
«Самое трудное – привыкнуть к тому, что и тебя могут огреть», – с сибирской простотой подвел итог дискуссии Лигачев. Борис Николаевич этих слов ему не забудет: очень скоро он сам огреет Лигачева – уж огреет так огреет…
Вообще, к Ельцину того времени – 1987–1988 годов – как нельзя лучше подходит одно выражение: «Грешу и каюсь». С одинаковой легкостью он бросался в атаку, громя всех и вся на своем пути, а потом, когда получал в ответ по сусалам , с той же горячностью принимался виниться и плакаться.
Когда упомянутое выше январское заседание Политбюро завершилось, Ельцину даже стало плохо с сердцем. Все уже разошлись, а он никак не мог подняться со стула. Пришлось вызывать врача и приводить его в чувство.
А уже на другой день он принялся, как побитая собака, обзванивать членов Политбюро, ища у них сочувствия и поддержки.
«Занесло меня опять. Видимо, я перегнул где-то, как считаете?» – доверительно вопрошал он, например, у российского премьера Воротникова.
Воротников, точно заправский психотерапевт, успокаивал впечатлительного секретаря МГК: «Нередко и другие вступают в споры».
Но и этого Ельцину показалось недостаточно. Хоть и выступил он на заседании с покаянным раскаянием, все равно пробивается на прием к Горбачеву, плачется , просит «учитывать особенности характера».
Их задушевный разговор продолжался 2,5 часа. Вроде бы индульгенция была выпрошена. Но и месяца не прошло, как Ельцина стало заносить опять.
Эти странные особенности его поведения кое-кто склонен объяснять тонкостью политической игры. Дескать, он как зимний рыбак: сначала пробует ногой крепость льда, и если тот недостаточно прочен, поворачивает обратно.
Не знаю. Мне лично кажется, что причина такой неврастенической ветрености лежит не в политической, а сугубо в медицинской плоскости.
Выражаясь языком психиатров, особенности ельцинского характера именуются «застреванием аффекта». То есть если человек искренне во что-то уверовал, а потом видит, как это «что-то» умаляется или уничижается, ему, извините за прямоту, начисто сносит башню. Все происходящее он воспринимает как вызов самому себе.
Вне всякого сомнения, Борис Николаевич поначалу искренне поверил в перестройку: впрочем, как и подавляющая часть дружного советского народа. Он хотел перемен, обновления. Но дальше слов дело не шло, перестройка явно буксовала, и виновными в этом Ельцин считал ретроградов из Политбюро (Лигачева в первую очередь), которые лишь мололи языками, пока он занимался конкретными делами: строил дома, проводил дороги, собирал урожаи.
Нелишне напомнить, что знаменитое узбекское дело имени Гдляна-Иванова, приведшее в итоге к прямым обвинениям против Егора Кузьмича, инициировано было тоже Ельциным.
Об этом сейчас многие запамятовали, но именно он, побывав осенью 1985 года в Узбекистане, предложил Горбачеву снять 1-го секретаря республиканского ЦК Усманходжаева, одного из главных подозреваемых. Генсек ответил отказом, сославшись на рекомендации Лигачева. А через год, в ноябре 1986 года, когда Гдлян-Иванов написали Ельцину обширную докладную об узбекских безобразиях, Борис Николаевич вынес этот вопрос на Политбюро.
В итоге Кремль разрешил привлечь ряд узбекских бонз, а заодно генерала Чурбанова к уголовной ответственности, а по Усманходжаеву началась проверка.
Обо всех этих перипетиях Гдлян-Иванов рассказывали весьма подробно, не скрывая, что с самого начала косились в сторону Лигачева. Как, скажите, мог после этого относиться Ельцин к Егору Кузьмичу? Исключительно как к врагу перестройки и вселенскому воплощению зла.
Не с царем, а со злыми боярами начинал он войну. Ельцин наивно считал, что, напротив, помогает генсеку защищать перестройку, а когда тот сажал его на место, разом включал заднюю скорость.
Полагаю, где-то до середины 1988 года – до окончательного разрыва – Горбачев оставался для него единственным человеком на планете, чьи унижения и окрики он мог безропотно сносить. В отличие от выпадов всех остальных индивидуумов, особенно Лигачева…
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗ
Застревание аффекта наиболее ярко проявляется, когда затрагиваются личные интересы акцентуированной личности. Аффект в этих случаях оказывается ответом на уязвленную гордость, на задетое самолюбие, а также на различные формы подавления, а обиды в первую очередь касаются самолюбия, сферы задетой гордости. На вопрос о склонности вступиться за других в случаях несправедливости, застревающие личности отвечают утвердительно. Сильнее всего их задевает несправедливость по отношении к себе. Такую черту они считают ценным качеством и не скрывают ее.
Вспоминает генерал Коржаков – тогда еще, впрочем, скромный майор КГБ:
«Горбачева на первых порах Борис Николаевич боготворил. У него с Генеральным секретарем ЦК КПСС была прямая связь – отдельный телефонный аппарат. И если этот телефон звонил, Ельцин бежал к нему сломя голову.
Сначала Михаил Сергеевич звонил часто. Но чем ближе был 1987 год, тем реже раздавались звонки. Борис Николаевич был убежденным коммунистом, старательно посещал партийные мероприятия, и его тогда вовсе не тошнило от коммунистической идеологии. Но в рамках этой идеологии он был, наверное, самым искренним членом партии и сильнее других партийных боссов стремился изменить жизнь к лучшему…»
Коржакова трудно упрекнуть в особой любви к бывшему своему патрону. Больше, чем он, Ельцина не раздевал , пожалуй, никто. Тем ценнее эти утверждения.
Наверное, Ельцин образца 1987 года действительно был еще искренним коммунистом – насколько это, конечно, возможно – верящим в торжество перестройки.
Даже Горбачев косвенно подтверждает это. В его мемуарах, где через слово он пытается побольнее уколоть Ельцина, есть, например, такой пассаж.
Когда на Политбюро обсуждался проект праздничного доклада генсека к 7 ноября, Ельцин раскритиковал документ в пух и прах. Потому как тот был недостаточно идейно выдержанным.
«В докладе смещены акценты в пользу Февральской революции, в ущерб Октябрьской, – в изложении Горбачева восклицал он, – недостаточно показана роль Ленина и его ближайших соратников; несоразмерны по подаче материала индустриализация и коллективизация».
«Как видите, замечания проникнуты духом консерватизма и идеологической догматики. Таков был Ельцин тогда», – подводит генсек-неудачник жирную черту.
Он явно хочет показать этим двуличность и лицемерие своего извечного соперника, но на деле лишь подтверждает мою правоту. Ельцин, не в пример многим другим членам Политбюро, не кривил душой. Он лишь верил в то, во что хотел верить: черта, присущая всем без исключения истероидным личностям, артистам и беременным женщинам…
Чем больше времени проходило с момента появления Ельцина в столице, тем сильнее разочаровывался он в происходящем, а Политбюро и генсек, в свою очередь – в 1-м секретаре МГК. Они никак не могли понять друг друга.
Масла в огонь только подлила ситуация, случившаяся в августе 1987 года, когда Ельцин поднял на Политбюро вопрос о демонстрациях и митингах. Он сказал, что трудящиеся страстно желают митинговать не только в праздники, и надо позволить вырваться наружу их возвышенным чувствам.
Горбачев отреагировал на предложение вяло. Пропустил фактически мимо ушей, и молчание это Ельцин воспринял как знак согласия.
Вскоре он на свой страх и риск утверждает правила проведения митингов и демонстраций в Москве. Отныне гражданам позволялось, заблаговременно подав заявку, устраивать манифестации в любое удобное время.
Руководство страны узнало об этом нововведении из газет. Тут было от чего прийти в ярость. На сентябрьском заседании Политбюро Ельцина едва не разорвали на кусочки. Больше всех бесчинствовал Лигачев. Он кричал, что коммунист Ельцин покусился на самое святое – партийную дисциплину, и разве что не предлагал его публично четвертовать.
Тут надобно пояснить, что по этому поводу между секретарем МГК и Политбюро обострения случались и прежде.
За пять месяцев до того, 6 мая, в Москве произошло невиданное по тем временам действо: активисты приснопамятного общества «Память» устроили несанкционированный митинг прямо у стен Кремля.
Пикетчиков собралось прилично: человек 500. С плакатами и транспарантами они выстроились на Манежной площади и стали требовать встречи с Горбачевым или Ельциным.
Так вот. Ельцин, вместо того чтобы разогнать молодчиков силой, благо и плакаты были у них соответствующие, пригласил их всех в Моссовет, куда они и отправились походной колонной, шокируя непривычных еще к плюрализму горожан.
И не суть, о чем шла речь на этой двухчасовой встрече. Важно, что партийный работник нарушил неписаные аппаратные каноны, не посоветовавшись с вышестоящими товарищами , фактически пошел на поводу у бородатых наглецов. Он даже вступил с ними в дискуссию – весьма, кстати, вялую – то есть поставил себя на одну ступеньку с нарушителями порядка.
За эту вольность Бориса Николаевича долго жучили на Политбюро. Но все как с гуся вода. И полугода не прошло, как он снова полез на те же самые грабли.
Ясное дело, после всего случившегося Горбачев защищать вольнодумца не стал. Напротив, он санкционировал создание специальной комиссии, которая должна была разобраться в действиях секретаря МГК. И это оказалось для Ельцина самым сильным ударом: он-то по-прежнему считал, что работает на генсека.
В расстроенных чувствах Ельцин пишет Горбачеву гневное и одновременно слезное письмо. Он обижен на весь мир. Ему очень жалко себя – такого несчастного, несправедливо униженного – и Борис Николаевич тщательно смакует эти сладострастные чувства, словно неврастеничная курсистка. (Разве что слезы не капают на листок, оставляя чернильные кляксы.)
Смысл письма сводился к тому, что он, Ельцин, хотел оправдать высокое доверие генсека, но секретари ЦК относятся к нему холодно, работать в Политбюро он не может по причине своей прямоты, парторганизации плетутся в хвосте событий, аппарат надо сокращать, и вообще перестройка буксует.
«Я неудобен, – пишет Борис Николаевич, и пелена жалости застилает глаза. – Число вопросов, связанных со мной, будет возрастать и мешать Вам в работе. Этого я от души не хотел бы… потому что, несмотря на Ваши невероятные усилия, борьба за стабильность приведет к застою».
А посему: «Прошу освободить меня от должности первого секретаря МГК КПСС и обязанностей кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС… Это не слабость и не трусость».
Не знаю, как насчет трусости, а вот по поводу слабости… Демонстрацией силы письмо это явно не назовешь.
В обращении – семнадцать абзацев. Двенадцать из них посвящены упрекам в адрес «некоторых товарищей из состава Политбюро», которые «умные, поэтому быстро и “перестроились”». Правда, фамилия звучит лишь одна – Лигачев.
Когда-то Егор Кузьмич настоял на переводе Ельцина в Москву. Теперь он сполна расплачивается за свою кадровую «прозорливость». (Не в последний, кстати, раз. Это именно с его подачи малоизвестный украинский писатель Коротич стал редактором столь же заштатного тогда журнала «Огонек».)
Ельцин обвиняет Лигачева во всех смертных грехах. У него «нет системы и культуры в работе», он наносит вред партии, расстраивает ее механизм, культивирует страх в партийных комитетах. И «скоординированную травлю» против секретаря МГК организовал тоже Лигачев. В общем, «он негоден».
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗ
Инфантилизм – задержка в развитии, проявляющаяся в сохранении у взрослого человека черт характера и элементов поведения, присущих детскому возрасту.
Поиск врагов, виновников всех бед – неважно, кого: масонов, коммунистов, евреев, армян или ренегатов из Политбюро – излюбленный метод любого инфантильного политика. Это очень удобный, простой, а главное, самоуспокоительный прием.
Чем копаться в себе, гораздо легче найти крайнего.
Впоследствии, говоря о подоплеке своего снятия, Ельцин будет винить кого угодно: Горбачева, Лигачева, даже столичную мафию, чье влияние «на различные сферы жизни» он недооценил. Только не себя самого…
Кстати, интересная историческая метаморфоза. При внимательном рассмотрении это сентябрьское ельцинское послание очень напоминает знаменитое письмо Булгакова товарищу Сталину. И хотя слова и обороты в двух этих документах почти не повторяются, смысл их примерно один и тот же…
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАРАЛЛЕЛЬ
…После того, как все мои произведения были запрещены, среди многих граждан, которым я известен как писатель, стали раздаваться голоса, подающие мне один и тот же совет.
Сочинить «коммунистическую пьесу», а кроме того, обратиться к Правительству СССР с покаянным письмом, содержащим в себе отказ от прежних моих взглядов, высказанных мною в литературных произведениях, и уверения в том, что отныне я буду работать, как преданный идее коммунизма писатель-попутчик…
Этого совета я не послушался. Навряд ли мне удалось бы предстать перед Правительством СССР в выгодном свете, написав лживое письмо, представляющее собой неопрятный и к тому же наивный политический курбет…
…Мое имя сделано настолько одиозным, что предложения работы с моей стороны встретили испуг, несмотря на то, что в Москве громадному количеству актеров и режиссеров, а с ними и директорам театров, отлично известно мое виртуозное знание сцены.
Я предлагаю СССР совершенно честного, без всякой тени вредительства, специалиста-режиссера и автора, который берется добросовестно ставить любую пьесу, начиная с шекспировских пьес и вплоть до сегодняшнего дня.
Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр – в лучшую школу, возглавляемую мастерами К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко.
Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя – я прошусь на должность рабочего сцены…
(Из письма М. Булгакова И. Сталину.
Москва, 28 марта 1930 г.)
История с ельцинским письмом протеста исполнена загадок и странностей. В тот момент, когда оно было написано – в сентябре 1987 года – генсек находился на даче в Пицунде.
Послание, несомненно, до адресата дошло. Горбачев это подтверждает.
Не вызывает сомнений и тот факт, что, вернувшись в Москву, Горбачев сразу же позвонил Ельцину. Как вспоминал помощник генсека Анатолий Черняев, он уговаривал секретаря МГК не пороть горячку и вообще вел себя исключительно мирно.
«Положив трубку, Горбачев с облегчением вздохнул:
– Уломал-таки, договорились, что до праздников он не будет нервничать, гоношиться».
То есть все вводные – непреложны. Однако в трактовке всего, что письмо окружало, участники тех событий отчего-то расходятся.
Ельцин утверждает, что Горбачев в телефонном разговоре сказал, что готов встречаться, но не сейчас. Позже.
Что такое позже , Борис Николаевич не понял. Или сделал вид, что не понял. Монаршего приглашения он не дождался, уверился, что Горбачев объясняться с ним не желает и по обыкновению своему, затаив обиду, приготовился устроить публичный скандал на приближающемся октябрьском пленуме ЦК.
Люди из горбачевского окружения считают совсем по-другому. Член Политбюро Вадим Медведев, например, убежден, что Горбачев и не думал отмахиваться от Ельцина. Просто возникла накладка. Генсек пообещал встретиться после праздника, имея в виду 7 ноября, а Ельцин, дескать, подумал о тогдашнем Дне конституции – 7 октября.
Довольно странный аргумент. Не знаю, как в Политбюро, но в народе День конституции за праздник никогда особо не считался. Его и установили-то всего десятью годами раньше…
Правда, и ельцинские доводы тоже не отличаются здравым смыслом. Что, собственно, мешало ему поднять трубку и позвонить Горбачеву напрямую? Раньше он делал это регулярно, стеснений никаких не испытывая.
Более того, в тот период они виделись друг с другом: как минимум трижды Ельцин присутствовал на заседаниях Политбюро, где председательствовал Горбачев, но не обмолвился и словом о своих страданиях.
Час от часу не легче. Сначала было письмо в стиле истеричной курсистки. Теперь – демонстрация какой-то девичьей, уязвленной гордости а-ля Татьяна Ларина.
«Я вам пишу, чего же боле,
Что я могу еще сказать…»
По версии В. Медведева, все эти загадки разъясняются чрезвычайно просто. Ельцин сознательно шел на развязывание публичного конфликта. Он искал лишь повод…
Сам Борис Николаевич это, понятно, отрицает наотрез.
«О том, что мы встретимся после пленума, разговора не было, – рассуждает он в “Исповеди…”. – Позже – и все. Два дня, три, ну минимум неделя – я был уверен, что об этом сроке идет речь. Все-таки не каждый день кандидаты в члены Политбюро уходят в отставку и просят не доводить дело до пленума. Прошло полмесяца, Горбачев молчит. Ну и тогда, вполне естественно, я понял, что он решил вынести вопрос на заседание пленума ЦК, чтобы уже не один на один, а именно там устроить публичный разговор со мной».
Ельцин явно лукавит. Это хорошо видно из стенограммы пленума ЦК, состоявшегося 21 октября.
Весь документ, целиком, приводить мы не будем (желающие могут найти его в приложении). Остановимся лишь на ключевых моментах.
Итак. По замыслу Горбачева, пленум должен был ограничиться его торжественным докладом, посвященным 70-летию Октябрьской революции. (Назывался он «Октябрь и перестройка: революция продолжается»; это так, для справки.) Члены ЦК, ясное дело, доклад одобрят и радостно-уставшие отправятся на банкет.
О ельцинском вопросе – ни слова ни полслова. Борис Николаевич не мог этого не знать: повестка пленума заблаговременно утверждалась на Политбюро.
Об этом, выступая на пленуме, упоминал и сам Горбачев. Цитирую дословно:
«В своем письме Борис Николаевич говорил, что “прошу рассмотреть вопрос. Не ставьте меня в такое положение, чтобы я обращался сам к пленуму ЦК с этой просьбой”. Но мы с ним договорились, и потому на той стадии я даже членов Политбюро не информировал, считая, что до объяснения в этом нет необходимости. Я не думал, что после нашей договоренности товарищ Ельцин на нынешнем пленуме Центрального Комитета… представит свои претензии…»
Если бы не личная инициатива Ельцина (хотя личная ли?), ничего и не случилось бы.
Горбачев прочитал бы доклад. Сорвал порцию положенных аплодисментов. Потом председательствующий Лигачев обратился бы к залу с чисто риторическим обращением: есть, мол, у кого-нибудь вопросы?
Вопросов, понятно, возникнуть не могло. Все роли здесь были расписаны заранее, точно в заправском театре, и значит, пленум, утвердив доклад, преспокойно разошелся бы.