Ельцин. Кремль. История болезни Хинштейн Александр
Поначалу все так и происходило. До того самого момента, пока Лигачев не задал привычный безответный вопрос.
Здесь и начался кавардак . Неожиданно Ельцин поднимает руку. Лигачев как будто не замечает его, хотя секретарь МГК сидит прямо напротив, пятый в третьем ряду. Даже Горбачев вынужден одернуть председательствующего.
«ГОРБАЧЕВ: У товарища Ельцина есть вопрос.
ЛИГАЧЕВ (по-прежнему не замечая руки Ельцина): Есть ли необходимость открывать прения?
ГОЛОСА ИЗ ЗАЛА: Нет! Нет!
ЛИГАЧЕВ: Нет.
ГОРБАЧЕВ (настойчиво): У товарища Ельцина есть какое-то заявление».
Тут уж Егору Кузьмичу ничего не остается, кроме как предоставить слово заклятому своему врагу.
(Помните брошенное им Ельцину – насчет того, кто кого может огреть? Вот уж отлились кошке мышкины слезки.)
Борис Николаевич выходит на трибуну. Зал замер.
О чем же говорит Ельцин?
О том, что у общества «стала вера какая-то падать» к перестройке. Что с начала ее люди «реально ничего… не получили».
ЦК зарылся в бумагах, бюрократия множится, люди не верят бесчисленным постановлениям и решениям. Исчезает коллегиальность руководства, создается культ личности Горбачева. Не делается выводов из уроков истории.
Закончил он с надрывом:
«…Видимо, у меня не получается работать в составе Политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другие, может быть, и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены Политбюро. Соответствующее заявление я передал, а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, пленум городского комитета партии».
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗ
Критическая оценка чужих взглядов и деятельности приводит страдающих психопатией к конфликтам с окружающими, которых они постоянно подозревают в недоброжелательном к себе отношении. Они постоянно выясняют отношения и вступают в тяжелые конфликты с окружающими. Мышлению этого рода людей свойственна еще одна особенность – резонерство, пустое рассуждательство по ничтожному поводу.
Сказать, что в зале возник шок – не сказать ничего. Ельцин нарушил все мыслимые и немыслимые правила игры. Ничего подобного ЦК не помнил со времен троцкистской оппозиции.
«Все как-то опешили, – вспоминает член Политбюро Воротников. – Что? Почему? Непонятно… Причем такой ход в канун великого праздника!»
И здесь сразу же возникает череда вопросов.
Первое. Было ли это выступление экспромтом?
Нет, конечно. Ельцин явно готовился к докладу, об этом косвенно свидетельствуют и его воспоминания.
Например, такие:
«Когда я принимаю какое-то серьезное решение, потом никогда не извожу себя дурацкими мыслями, что надо было сделать как-то иначе, можно, наверное, было по-другому… Я не убивал когда-то себя мыслями, почему я, например, тогда выступил на октябрьском (1987 года) пленуме ЦК… Принимая решение, я бросаюсь как в воду». (Из книги «Записки президента».)
Следующий, еще более важный вопрос: знал ли Горбачев о ельцинских планах?
Если не знал, то зачем предоставил ему слово, ведь без горбачевских окриков Лигачев спокойно проигнорировал бы Ельцина, да и дело с концом.
Вообще, эта странная перепалка, возникшая в президиуме, этакая возня в дверях , и по сей день вызывает массу недомолвок.
Лигачев, без сомнения, видел поднятую Ельциным руку. (Это признает и Горбачев.) Однако демонстративно не замечал ее. Почему? Потому что знал, чем закончится дело, то есть был осведомлен заранее, или же по причине всеобъемлющей антипатии к бывшей своей креатуре?
И что имел в виду Горбачев, обмолвившись о том, что «у товарища Ельцина есть какое-то заявление ». Заявление! Хотя предлагалось исключительно записаться на вопросы, а о заявлениях и выступлениях – речи не шло.
Это что? Обычная оговорка? Или же нечто большее? Свидетельство посвященности в ельцинские планы?
В одном издании мне довелось прочитать весьма занятную версию. Дескать, Михаил Сергеевич специально выставил Бориса Николаевича на ринг, дабы стравить его с Лигачевым и вообще реализовать нехитрую формулу плохой–хороший следователь. (Горбачев, ясно, хороший, Ельцин – плохой.)
Лигачев косвенно означенную версию подтверждает. «Горбачеву было нужно, – уверен Егор Кузьмич, – чтобы с одной стороны был Лигачев, а с другой – Ельцин и Яковлев. Словом, разделяй и властвуй».
Честно скажу, вариант этот меня не впечатляет. Есть в нем что-то из заумной философичной гипотезы, что зло – это порождение добра, ибо добру нужно постоянно бороться со злом и доказывать свое превосходство.
Чересчур сложно это, господа!
При всей своей хитромудрости, Горбачев явно не производил впечатление мазохиста. Любой публичный демарш с выпадами в адрес перестройки бил в первую очередь по нему самому. Да и не имелось у них с Ельциным настолько доверительных, близких отношений, чтобы можно было доверить ему столь щепетильную комбинацию.
Если принять вышеназванный вариант за основу, получается, что Борис Николаевич как бы под легендой внедрялся во враждебное окружение, надевал на себя маску оппозиционера, а потом, в решающий момент, должен был бы вытащить из кармана партбилет и взмахнуть им, точно Хома Брут крестом пред очами летающей панночки.
Что же до стравливания, науськивания соратников друг на друга, какая проблема была устроить этот петушиный бой в более узком составе, на том же Политбюро?
И последнее: что двигало Ельциным? Желание посильнее хлопнуть дверью? Правдоискательский зуд? Нетерпение?
«В нем говорило уязвленное самолюбие», – уверен Горбачев. Через десять лет в своих мемуарах «Жизнь и реформы» он даст собственную трактовку тех событий:
«Правы были те, кто указал на пленуме на его гипертрофированную амбициозность, страсть к власти. Время лишь подтвердило такую оценку».
Но это лишь одна причина. По версии Горбачева, имелась и вторая, не менее важная. Якобы Ельцин не справлялся с Москвой.
Все его обещания и прожекты висли в воздухе, ибо «как реформатор Ельцин не состоялся уже тогда. Повседневная, рутинная, деловая работа и особенно трудные поиски согласия были не для него… Ощущение бессилия, нарастающей неудовлетворенности от того, что мало удалось добиться в Москве, вывело из равновесия, привело к срыву».
Ну, насчет московских успехов – мы уже говорили. Вряд ли Ельцина угнетало «ощущение бессилия»: здесь он мог дать сто очков вперед любому секретарю обкома. Если что-то и терзало его, так это исключительно конфронтация с Политбюро и предстоящая порка: комиссия-то, созданная по инициативе Лигачева, явно не собиралась ограничиться одной только проблемой демонстраций и митингов. Проверять собирались всю его работу в Москве, причем с результатом, понятным заранее: был бы человек, а статья найдется.
Мне думается, причина крылась именно в этом. Когда Ельцин понял, а точнее, сам себя убедил, что Горбачев не желает тихой его отставки, он решился пойти ва-банк. Нападение – лучший способ защиты.
В конце концов, он ничего не терял. Сняли бы его так и так. Но одно дело – уйти с позором, под улюлюканье недругов и завистников. И совсем другое – с гордо поднятой головой, этаким страдальцем за идею, народным героем.
Горбачева, однако, вариант такой совсем не устраивал. Все то время, пока Ельцин выступал, он еле сдерживал себя. («Я видел его разъяренное, багровое лицо, желание скрыть досаду, – свидетельствует руководитель горбачевского аппарата Валерий Болдин. – Он старался подавить эмоции, но упоминание о его стремлении к величию попало в цель».)
Генсек берет ответное слово.
В своей короткой речи он как бы подытожил предыдущий доклад, кратко перечислив высказанные претензии. Особое негодование вызвала у него фраза насчет того, что ельцинскую судьбу будет-де решать пленум московского горкома.
«ГОРБАЧЕВ: Что-то тут у нас получается новое. Может, речь идет об отделении Московской парторганизации? Или товарищ Ельцин решил на пленуме поставить вопрос о своем выходе из состава Политбюро, а первым секретарем МГК КПСС решил остаться? Получается вроде желание побороться с ЦК».
Ельцин пытается возражать. Он встает с места, но Горбачев раздраженно машет рукой.
«ГОРБАЧЕВ: Садись, садись, Борис Николаевич. Вопрос об уходе с должности первого секретаря горкома ты не поставил: сказал – это дело горкома партии…
Давайте обменяемся мнениями, товарищи. Вопросы, думается, поставлены принципиальные… Члены ЦК знают о деятельности Политбюро, политику оценивают, вам видней, как тут быть. Я приглашаю вас к выступлениям, но не настаиваю…»
Фразочка типично в горбачевском стиле. «Приглашаю вас к выступлениям, но не настаиваю». Из уст генерального секретаря это звучит как минимум занятно.
Конечно же, все сидящие в зале поняли его однозначно. Это был отличный повод проявить себя, выказать верноподданнические чувства, вволю потоптавшись на костях ослушника. Такой повод упускать грех.
И к микрофону устремляется поток ораторов. Трибуну дают всем, а, значит, надо отличиться, выделиться, блеснуть красноречием. Члены ЦК наперебой соревнуются в злословии. В эти минуты они похожи на стаю волков, учуявшую вкус свежей крови.
«Казалось, что выйдут не самого крупного калибра и не самые близкие люди, – пишет в “Исповеди…” Ельцин, – а вот когда все началось на самом деле, когда на трибуну с блеском в глазах взбегали те, с кем вроде бы долго работал рядом, кто был мне близок, с кем у меня были хорошие отношения, – это предательство вынести оказалось страшно тяжело…»
Первым слово взял Лигачев. Он обвинил Ельцина в клевете, и зал радостно вскочил, захлебываясь в овациях. Один за другим выступают секретари обкомов, члены Политбюро – Рыжков, Яковлев.
(Да-да, тот самый архитектор перестройки, столь любимый нашими демократами, о чем впоследствии старался он никогда не вспоминать.)
Ельцина обвиняют в политической незрелости, чрезмерных амбициях, безответственности, дезертирстве, бесчестии, капитулянтстве и прочая, прочая. Все 27 выступающих в выражениях не стесняются. (Только директор Института США и Канады Георгий Арбатов промямлил что-то в его защиту, за что тут же подвергся обструкции со стороны последующих ораторов.)
Даже его свердловский учитель Яков Рябов говорит о «негативных явлениях в его характере», которые, мол, он так и не сумел изжить, вопреки ожиданиям ЦК.
«Я наблюдал за Ельциным из президиума пленума, – напишет потом Горбачев, – и понимал, что происходит у него в душе. Да и на лице можно было прочесть странную смесь: ожесточение, неуверенность, сожаление – все, что свойственно неуравновешенным натурам».
О другом Горбачев не пишет. О том, что ему, как и Ельцину, недостаточно было просто низвергнуть противника: непременно надо еще и унизить его, публично раздавить, уничтожить.
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАРАЛЛЕЛЬ
Из стенограммы июльского 1957 года пленума ЦК КПСС:
Каганович: Мы имеем дело с авантюристом, проходимцем и провокатором, пробравшимся к руководству партии и государства и поставившим своею целью сделать попытку использования своего положения для захвата власти. Но это субъективная сторона дела. Какова же объективная основа, какую линию он клал в основу своей деятельности? Обычный авантюрист ставит перед собой цель личной выгоды, но когда мы имеем дело с политическим авантюристом, мы должны смотреть глубже, он подтягивал какие-то взгляды, беспринципные, безыдейные, но все же свои принципы. В отличие от идейных принципов партийца-большевика, который свою работу, свое положение, свой пост подчиняет принципам идейного служения делу рабочего класса, делу коммунизма. А авантюрист и карьерист Берия, наоборот, подчинил свое поведение, свою линию, свои принципы своим авантюрным замыслам – захвату власти в свои руки.
По требованию генсека Ельцин вновь поднимается на трибуну. Он подавлен и смятен. Со стороны кажется, что он даже стал меньше ростом.
Борис Николаевич пытается объясниться, оправдаться. Потом, правда, он будет уверять, что о бунте своем никогда не жалел; говорил одну лишь правду и ничего, кроме правды. Только документы – упрямая вещь. Стенограмма его публичного покаяния свидетельствует совсем о другом.
«ЕЛЬЦИН: Суровая школа сегодня, конечно, для меня за всю жизнь, с рождения, и членом партии, и в том числе работая на тех постах, где доверяли Центральный Комитет партии, партийные комитеты.
Сначала некоторые уточнения. Что касается перестройки, никогда не дрогнул, и не было никаких сомнений ни в стратегической линии, ни в политической линии партии. Был в ней уверен, соответственно проводил вместе с товарищами по бюро, по городскому комитету партии эту линию…
В отношении единства. Нет, это было бы кощунственно, и я это не принимаю в свой адрес, что я что-то хотел вбить клин в единство Центрального Комитета, Политбюро. Ни в коем случае я это не имел в виду, как, между прочим, и в отношении членства в Политбюро…
В отношении славословия. Здесь опять же я не обобщал и не говорил о членах Политбюро, я говорил о некоторых, речь идет о двух-трех товарищах, которые, конечно, злоупотребляют, по моему мнению, иногда, говоря много положительного. Я верю, что это от души, но тем не менее, наверное, это все-таки не на пользу общую…»
Эту стенограмму можно читать точно пьесу. Здесь даже не требуется авторских ремарок, все понятно и так.
Вот генсек перебивает Ельцина. Горбачеву нужны не общие рассуждения, а зримое посыпание головы пеплом. Уж каяться так каяться.
«ГОРБАЧЕВ: Борис Николаевич…
ЕЛЬЦИН: Да.
ГОРБАЧЕВ: Ведь известно, что такое культ личности. Это система определенных идеологических взглядов, положение, характеризующее режим осуществления политической власти, демократии, состояние законности, отношение к кадрам, людям. Ты что, настолько политически безграмотен, что мы ликбез этот должны тебе организовывать здесь?
ЕЛЬЦИН: Нет, сейчас уже не надо.
ГОРБАЧЕВ: Сейчас вся страна втягивается в русло демократизации. И в реформе главное – демократизация, ибо такие ее элементы, как новый хозяйственный механизм, связанный с самостоятельностью предприятий, развитием инициативы, направлены на укрепление чувства хозяина у людей. То есть, в конце концов, речь идет о развитии демократизации. И после этого обвинить Политбюро, что оно не делает уроков из прошлого? А разве не об этом говорилось в сегодняшнем докладе?
ЕЛЬЦИН: А, между прочим, о докладе, как я…
ГОРБАЧЕВ: Да не между прочим! У нас даже обсуждение доклада отодвинулось из-за твоей выходки.
ЕЛЬЦИН: Нет, я о докладе первым сказал…
ИЗ ЗАЛА: О себе ты заботился. О своих неудовлетворенных амбициях.
ГОРБАЧЕВ: Я тоже так думаю. И члены ЦК так тебя поняли. Тебе мало, что вокруг твоей персоны вращается только Москва. Надо, чтобы еще и Центральный Комитет занимался тобой? Уговаривал, да? Правильно товарищ Затворницкий сделал замечание. Я лично переживаю то, что он вынужден был сказать тебе в глаза. Но не жалею, что этот разговор, начатый тобой, на пленуме состоялся. Хорошо, что он состоялся».
Горбачев возбужден. Он накручивает себя, распаляется все сильнее. Если вначале он старался еще как-то держаться в рамках, то теперь все приличия отброшены вконец. Генсек требует от Ельцина четкого признания ошибок; он загоняет его в угол.
«ГОРБАЧЕВ: Надо же дойти до такого гипертрофированного самолюбия, самомнения, чтобы поставить свои амбиции выше интересов партии, нашего дела! И это тогда, когда мы находимся на таком ответственном этапе перестройки. Надо же было навязать Центральному Комитету партии эту дискуссию! Считаю это безответственным поступком. Правильно товарищи дали характеристику твоей выходке. Скажи по существу, как ты относишься к критике?
ЕЛЬЦИН: Я сказал политически, как я отношусь к этому.
ГОРБАЧЕВ: Скажи, как ты относишься к замечаниям товарищей по ЦК? Они о тебе многое сказали и должны знать, что ты думаешь. Они же будут принимать решение.
ЕЛЬЦИН: Кроме некоторых выражений, в целом я с оценкой согласен. То, что я подвел Центральный Комитет и Московскую городскую организацию, выступив сегодня, – это ошибка».
Уф, слава богу. В математике это называется ЧТД – что и требовалось доказать. Но Горбачев на достигнутом не останавливается.
«ГОРБАЧЕВ: У тебя хватит сил дальше вести дело?
ИЗ ЗАЛА: Не сможет он. Нельзя оставлять на таком посту.
ГОРБАЧЕВ: Подождите, подождите, я же ему задаю вопрос. Давайте уж демократически подходить к делу. Это же для всех нас нужен ответ перед принятием решения.
ЕЛЬЦИН: Я сказал, что подвел Центральный Комитет партии, Политбюро, Московскую городскую партийную организацию и, судя по оценкам членов Центрального Комитета партии, членов Политбюро достаточно единодушным, я повторяю то, что сказал: прошу освободить и от кандидата в члены Политбюро, соответственно и от руководства Московской городской партийной организацией».
Теперь можно и перевести дух. Смутьян раздавлен и уничтожен. Никому отныне и в голову не придет считать его народным трибуном.
Горбачев возвращается к прежнему сценарию. Он просит пленум дать оценку его докладу, но получив единогласное и заранее понятное одобрение, вновь обращается к Ельцину.
Видимо, что-то не дает ему покоя. То ли он не выговорился до конца, то ли порка показалась ему недостаточно суровой.
В своем обычном пространно-велеречивом стиле Горбачев нудно и долго рассуждает о партийной дисциплине и перестройке, о великой октябрьской дате, которую с нетерпением ждет весь мир.
«ГОРБАЧЕВ: И в этот момент товарищ Ельцин выдвигает свои эгоистические вопросы. Ему, понимаете , не терпится, не хватает чего-то! Суетится все время. А нужна выдержка революционная на таких крутых поворотах, когда кости трещат и мысли напряжены. Тащить надо эту огромную ответственность перед партией и народом. Насколько же надо быть безответственным, потерявшим чувство уважения к товарищам, чтобы вытащить все эти вопросы…»
Перечитайте этот абзац еще раз. Если не знать, что дело происходит в 1987 году, его вполне можно принять за разнос самого же Ельцина, устроенный какому-нибудь Бурбулису и Чубайсу. Здесь есть даже фирменное «понимаете», оно же «понимашь».
Жажда безграничной власти роднила двух этих людей, двух титанов, схватившихся друг с другом и разваливших в пылу сражения огромную страну.
По сей день историки спорят, какую дату принимать за точку отсчета распада СССР. Лично у меня даже и тени сомнений нет.
21 октября 1987 года. Именно в этот день, ознаменовавшийся началом разрыва между Ельциным и Горбачевым, и полетел вниз первый камень, который приведет через 4 года к невиданному по масштабам горному обвалу.
Это падение было тогда еще незаметным, невидимым постороннему глазу. Михаил Сергеевич с незабвенной Раисой Максимовной искренне полагали, что проблемы под названием «Ельцин» более не существует. Она закончилась вместе с постановлением пленума, в котором выступление Ельцина признавалось «политически ошибочным», а Политбюро и МГК поручалось «рассмотреть вопрос» о его освобождении с поста первого секретаря горкома.
Но эта победа оказалась поистине пирровой. Потому что, скатившись с Олимпа на грешную землю, Ельцин не только не разбился, но и, напротив, сам превратился в титана.
Через много лет Горбачев будет сетовать, что не проявил должной жесткости, пожалел опального бунтовщика и не отправил его послом в какую-нибудь Зимбабве.
Это еще Макиавелли учил: врага недостаточно победить. Его нужно еще и непременно добить…
Не исключаю, что поначалу, в первые дни после пленума, Ельцин не перешел еще той черты, за которой начинается зона невозврата.
Он чем-то походил на домашнего пса – лопоухого сенбернара, которого хозяин сперва нахваливал и давал сахарок за то, что тот стягивает с него по утрам одеяло. А потом, когда хозяин улегся однажды с неведомой женщиной и пес по обыкновению пришел его будить и стаскивать покрывало, вместо сахара получил веником по косматой морде.
Всю сознательную жизнь Ельцина хвалили именно за то, за что обрушились на него теперь со всей пролетарской ненавистью. За принципиальность. Бескомпромиссность. Неуспокоенность.
Что, собственно, сделал он такого? Ни единым словом не позволил задеть хозяина . Напротив, даже – бросился, рыча, на тех, кто мешает ему проводить перестройку.
А вместо благодарности – его обхаживают теперь веником…
Ельцин был обижен в лучших чувствах. Он не видел за собой никакой вины, и оттого было ему горше вдвойне.
А от обиды, как и от безответной любви до ненависти, известно, всего один шаг…
1 Квартиру в Москве ему дали не пятикомнатную, а шестикомнатную. Была еще комната Бори – детская. Где-то метров десять. Но в Политбюро все, что меньше пятнадцати метров, за отдельную комнату не считалось.
2 Ничего себе – «небольшая дачка на две семьи»! Это была бывшая дача Буденного в поселке Вешки по Дмитровскому направлению. Одних спален там насчитывалось штуки четыре; кинозал, каминный зал, бильярдная, баня. Территория – гектара четыре. Даже домик для охраны, где мы останавливались вместе с водителями, имел прекрасные условия. У каждого из нас было по отдельной комнате, душ.
А «две семьи» – это он с Наиной и старшая дочь Елена с мужем. Елену он считал вроде как за отдельную семью.
3 Когда Горбачев предложил ему переселиться на свою бывшую дачу, Ельцин помчался туда сломя голову. Потом в Управделами говорили, что это был первый в истории случай, когда человек переехал жить безо всякого ремонта. После Горбачева там остались дырки в стенах, выцветшие обои, гвозди везде торчали. Но Борис Николаевич так хотел выказать преданность генсеку, что никакие неурядицы его не могли остановить. Правда, потом, когда он уехал в отпуск, на даче сделали косметический ремонт.
Эта дача – так называемый объект «Москва-река-5» – ненамного отличалась от прежней ельцинской дачи. Может, только размерами. Все остальное было как в Вешках: спальни, бильярдная, кинозал. Единственное – старую дачу строили еще при Сталине, а новая была одна из самых свежих: конец 70-х. Типичная «посохинская» коробка, но с особым, современным дизайном внутри. И еще участок – 17 гектаров.
После 1991 года Ельцин эту дачу Горбачеву вернул обратно. Там он теперь и живет.
4 Об издевательствах над людьми: Ельцин неоднократно мне хвалился, что может целый день не ходить, извините уж, в туалет. Ему доставляло удовольствие проводить многочасовые совещания – иной раз доходило до пяти часов – и наблюдать, как подчиненные мучаются: он-то был еще молодой, а большинству – далеко за пятьдесят.
5 Борис Николаевич любил рассуждать, что он то ли наследник царской династии, то ли мессия, посланный сверху. Чем это подтверждалось: у него тело было абсолютно лысое. Если он не брился пару дней, щетина почти не росла – пробивались какие-то смешные кустики. Под мышками – торчали две волосинки.
И вот он на полном серьезе говорил, что это особый знак свыше. Потому что, если б у него и голова тоже была лысой – это одно дело. Но шевелюра-то у него росла нормально…
Глава третья
ИЗГНАНИЕ С ОЛИМПА
Октябрьский пленум взбудоражил, взволновал всю страну. Слухи – один фантастичнее другого – поползли по городам и весям.
Если раньше Ельцин был широко известен лишь в Москве и Свердловске, то теперь о нем узнали даже в самых отдаленных закоулках Союза.
Из уст в уста передавалась история о каком-то уральском мужике , который наконец-то вывел зажравшихся коммуняк на чистую воду.
Текста его выступления никто не читал – в газетах по понятным причинам он не печатался – поэтому молва приписывала Ельцину самые невероятные заявления. Например, то, что он публично пропесочил уже порядком надоевшую всем Раису Максимовну. Обвинил Политбюро в невиданных привилегиях. Потребовал создать оппозиционную партию и установить свободу слова.[5]
Сначала по Москве, а потом и по Союзу в самиздате начал расходиться ельцинский доклад, причем сразу в нескольких вариантах. Ничего общего с реальной стенограммой он не имел, это был скорее образчик народного творчества, своеобразного эпоса, наподобие старорусских былин. (По одной из версий, впрочем, текст доклада был сфальсифицирован редактором «Московской правды» Михаилом Полтораниным и в таком виде запущен в заграничную прессу.)
Но людям хотелось верить в сказку о народном заступнике, и они вкладывали в ельцинские уста свои собственные мысли и помыслы. Как верх массовой любви – предприимчивые дельцы мгновенно наладили выпуск календариков с ликом опального секретаря: прежде подобных почестей удостаивался, пожалуй, один лишь Высоцкий.
Сам Ельцин легенды эти не только не опровергал, а, напротив, всячески культивировал. Своим соратникам и знакомым он рассказывал потом бог знает что, в стиле рыбацких баек, выдумывая совсем уж фантастические подробности. Особым успехом пользовался миф об обличении Раисы Максимовны, который он излагал всякий раз с новыми деталями.
(«Известно ли Горбачеву, что народ осуждает выпячивание его жены?» – спрашивают у Ельцина осенью 1989 года на встрече с избирателями. И тот, не моргнув и глазом, выдает: «Горбачеву лично я об этом говорил в то время, когда был в составе Политбюро».)
О Ельцине заговорили на Западе. Советский посол в Великобритании Загладин свидетельствовал, что даже «железная» Маргарет Тэтчер заинтересовалась таинственным русским бунтарем и изъявила желание с ним познакомиться. «Ельцина не следует игнорировать», – будто бы сказала она приближенным.
Впрочем, сам Борис Николаевич всего этого поначалу не оценил. Он искренне считал, что карьера его загублена, жизнь кончилась и ничего хорошего впереди уже не будет.
Откуда ему было знать пастернаковские строки:
- И пораженья от победы
- Ты сам не должен отличать…
Человеку не дано предугадать, что ждет его за поворотом. То, что кажется нам незыблемым и вечным, в одночасье может измениться с точностью до наоборот. Если стадо верблюдов поворачивает на Запад, последний верблюд становится первым – гласит восточная мудрость.
Когда в 1990 году первый секретарь украинского ЦК Владимир Ивашко был приглашен Горбачевым на пост заместителя генерального секретаря, он не помнил себя от радости. Эта новая, только что введенная должность сулила неограниченную власть и невероятные возможности.
А через год КПСС развалилась, об Ивашке забыли, и он скончался в тихой безвестности. Тогда как сменщик его Леонид Кравчук, занимавший до отъезда Ивашки скромный пост одного из секретарей ЦК КПУ, подобно большинству республиканских лидеров, благополучно стал первым самостийным президентом.
Вот тебе и птица удачи. Знать бы, где найдешь, где потеряешь…
В какой дыре мог оказаться Ельцин, не вылези он тогда на трибуну пленума? В тьмутараканьском провинциальном обкоме? В далеком, тридесятом посольстве? В бесполезном министерстве заборостроения?
Ну да ладно: моделировать несбывшееся будущее – дело бесперспективное. История, как известно, не терпит сослагательного наклонения.
Поговорим лучше о том, что произошло в действительности. Тем более что эта самая действительность оказалась фантастичнее любых прогнозов и предсказаний.
В это трудно поверить, но 3 ноября, уже после всех скандалов, Ельцин ни с того ни с сего отправляет вдруг Горбачеву письмо с просьбой оставить его в прежней должности.
Нормально, да? То есть сначала человек письменно просит его снять; затем устраивает кипеж на всю планету. А потом, как ни в чем не бывало, говорит: не обращайте внимания, я пошутил.
«Воспринять логику его поведения было просто невозможно, – подтверждает Горбачев. – Отменить решение пленума никто не имел права… В таких условиях попытка решить вопрос, что называется, “фуксом” была, по меньшей мере, странной».
Странной, еще как странной. Ведь, как выяснилось позднее, сразу после пленума Ельцин попросил секретарей МГК собраться без него, и бюро горкома порекомендовало забрать заявление об отставке.
Такого своеволия Горбачев спустить точно не мог. Оставить Ельцина – означало расписаться в собственной беспомощности. Этак каждый будет теперь творить все, что вздумается, устраивать бунты и мятежи, а потом, как нашкодивший школьник, смиренно просить прощения.
Не знаю уж, что заставило Ельцина вступать в переписку с генсеком. Он не мог не понимать, что назад хода нет.
На ум приходит лишь один вариант: Борис Николаевич рассчитывал выказать Горбачеву покорность и деятельное раскаяние. Чем черт не шутит: может, зачтется это, подкинут ему какую-нибудь приличную должность. Все одно – лучше, чем возвращаться на стройку.
Так оно, собственно, и случилось. Из кандидатов в члены Политбюро Ельцина убрали лишь в феврале – через три месяца. И работенку непыльную тоже нашли: союзного министра. Ответственности – ноль, зато почета и респекта – с избытком.
Впрочем, о столь благоприятном для себя исходе Борис Николаевич тогда еще не ведал. Напротив, он всячески терзался и мучался горбачевским молчанием, ведь на письмо его генсек никак не ответил.
Ельцин воспринял это как недобрый знак. Его охватила тяжелейшая депрессия. (И это, кстати, лишний раз доказывает, что знаменитое октябрьское выступление с Горбачевым согласовано не было.)
Правда, у него была возможность поговорить с генсеком напрямую – 7 ноября он, еще не изгнанный из Политбюро, вместе со всем ареопагом поднимался на трибуну Мавзолея, приветствовал колонны трудящихся – но вновь, как и в истории с октябрьским пленумом, Ельцин почему-то избегает прямых диалогов.
А 9 ноября он пытается… покончить жизнь самоубийством. Или – не покончить. Подать, например, сигнал бедствия, заставить обратить на себя внимание, ибо жалость на Руси способна творить чудеса…
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗ
К суицидальному поведению относят мысли, намерения, высказывания и действия, направленные на совершение самоубийства. В некоторых случаях суицидальные действия мотивированы необходимостью обратить на себя внимание и представляют собой как бы крик о помощи. Попытки с такой мотивацией редко заканчиваются смертью, так как совершающие их лица предпринимают защитные действия, например, не вскрывают вены, а совершают не опасные для здоровья порезы. В любом случае, попытка суицида – пример прямого аутодеструктивного поведения. Мысли о смерти – один из наиболее серьезных симптомов депрессии.
Обстоятельства того странного суицида мы подробно осветим чуть позже; тут есть, о чем поговорить и поразмыслить…
Пока же ограничусь лишь упоминанием, что был он госпитализирован, помещен в ЦКБ, и врачи констатировали, что опасности для жизни никакой нет. После чего прямо из больничной палаты, по настоянию Горбачева, его привезли на пленум МГК, где состоялся очередной акт политической трагикомедии. Было это 11 ноября…
От октябрьского пленума столичное мероприятие отличалось разве что масштабами.
Та же вереница ораторов, те же пылкие осуждения под пристальными взорами Горбачева и Лигачева (они специально пожаловали на пленум: насладиться триумфом).
Московских аппаратчиков особо не пришлось настраивать против бывшего вожака. За два года правления Ельцин нажил слишком много врагов и недоброжелателей. Еще вчера все они были вынуждены таиться, безмолвно сносить унижения и обиды. Но едва раздался повелительный окрик – «Ату!» – как радостное чиновничество тут же ринулось топтать недавнего повелителя. Даже Горбачев вынужден был потом признавать: «В ряде выступлений явно сквозили мотивы мстительности и злорадства».
(Впрочем, если б к Ельцину относились иначе, исход все равно был бы тем же. Испокон веку нет на Руси занятия увлекательнее, чем сбрасывать в реки вчерашних идолов.)
Вот лишь несколько образчиков тех гневных эскапад , брошенных с трибуны горкомовского пленума:
Первый секретарь Ворошиловского райкома А. Земсков: «Единоличность решений, изоляция от партийного актива, от членов городского комитета партии, от секретарей райкомов – вот призма, через которую нужно рассматривать его деятельность».
Первый секретарь Кировского райкома И. Головков: «…пренебрежение принципами преемственности, неумение дорожить людьми, отсутствие должного такта и уважения к кадрам, недостаточное терпение и терпимость».
Первый секретарь Бауманского райкома А. Николаев: «Очень быстро товарищ Ельцин обрел тот самый начальственный синдром, против которого он гневно выступал на съезде партии. Вот разрыв между словами и реальными делами. Быстро уверовал в свою непогрешимость, отгородил себя от партийного актива».
Зам. председателя исполкома Моссовета В. Жаров: «Кадровые замены превратились в спортивные соревнования, о которых нам докладывали: на одном активе сменили 30 процентов первых секретарей, на другом – уже 50, на третьем – уже до 80 доехали».
Член горкома Ф. Козырев-Даль: «На вооружение брались только разрушительные действия. Товарищ Ельцин уверовал в свою безнаказанность, поставил себя в исключительное положение, когда, распоряжаясь единолично судьбами людей, он не нес никакой ответственности ни перед ними, ни перед ЦК КПСС».
Как и на пленуме ЦК, ни один из выступавших, даже те, кто были вознесены им к власти, в защиту Ельцина не сказали ни слова. Это было для него гигантским потрясением.
«Он думал, что будут просить, поднимется вся Москва, все первые секретари, которых он поставил, – вспоминает редактор “Московской правды” Михаил Полторанин. – Но этого не случилось, стал получать “по ушам” от людей, от которых этого не ожидал, поднимал глаза и ошарашенно смотрел на вчерашнего своего приближенного, который сегодня нес его по кочкам».
Последний 1-й секретарь МГК Юрий Прокофьев пишет, что «это единодушие стало неожиданностью и для самого Ельцина. Он, ошеломленный, весь почернел и уже не мог ничего говорить».
(Сам Прокофьев выступал еще пламеннее прочих, жалуясь, как несправедливо с ним обошлись. Эти стенания произвели на Горбачева с Лигачевым благоприятное впечатление. Через 2 года Прокофьев займет просторный ельцинский кабинет.)
Прокофьев, разумеется, лукавит. «Почернел» Борис Николаевич вовсе не от «единодушия», или, точнее, не столько от него, сколько от баралгина, которым щедро обкололи его врачи. Обычно препарат этот действует, как болеутоляющее, но в больших масштабах он вызывает торможение мозга.
«Доктор влил в Ельцина почти смертельную дозу баралгина, – вспоминал позднее Александр Коржаков, находившийся в палате рядом с шефом все дни. – Борис Николаевич перестал реагировать на окружающих и напоминал загипнотизированного лунатика. В таком состоянии он и выступил. Кратко и без бумажки. Когда же прочитал в газетах произнесенную на московском пленуме речь, испытал шок. Отказывался верить, что всю эту галиматью произнес с трибуны лично, без подсказок со стороны».
МЕДИЦИНСКИЙ ДИАГНОЗ
БАРАЛГИН – комбинированный препарат, действие которого обусловлено свойствами входящих в него компонентов. Наряду с обезболивающим действием препарат устраняет спазмы сосудов и гладкой мускулатуры внутренних органов, часто возникающие во время «ломки».
Я уже упоминал прежде, что Коржакова трудно упрекнуть в пристрастности к бывшему начальнику: скорее, наоборот. Тем не менее пассаж этот – про «загипнотизированного лунатика» – вызывает самые серьезные сомнения.
И не то чтобы Коржаков выгораживал патрона. Просто он мог попасться на ту же ельцинскую удочку, на каковую попались все остальные его сподвижники и поклонники. Коржаков ведь не присутствовал на самом пленуме, а, значит, детали его знает исключительно со слов своего патрона. Как, впрочем, и мы с вами.[6]
Это очень удобная отговорка: публичное покаяние, мол (второе, кстати, по счету), произошло не по причине его слабости и лицемерия, а из-за козней врачей-вредителей. Обкололи бедолагу. Затормозили сознание. Превратили в этакого биоробота. Типичные убийцы в белых халатах!
Вот, что пишет сам больной :
«Если бы я не был под таким наркозом, конечно, начал бы сражаться, опровергать ложь, доказывать подлость выступающих – именно подлость! С одной стороны, я винил врачей, что они разрешили вытащить меня сюда, с другой стороны, они накачали меня лекарствами так, что я практически ничего не воспринимал…»
Итак, запомним: Ельцин, точно унтер-офицерская вдова, принародно выпорол сам себя, потому как ничего не «воспринимал» и был зомбирован. Доклад при этом, если верить Коржакову, произнес он без бумажки.
А теперь – внимание – вот он, этот самый злополучный доклад. Я специально прочитал его вслух, засекая время. Получилось – четыре минуты с хвостиком.
То есть четыре с лишним минуты обколотый лунатик без шпаргалки, с ходу, произносил осмысленную, связную речь, да еще со ссылками на предыдущих ораторов. Причем речь – весьма грамотную, с необходимым самобичеванием, извинениями и славословицами в адрес дорогого Михаила Сергеевича, «авторитет которого так высок в нашей организации, в нашей стране и во всем мире».
Вы в это можете поверить? Я, например, нет.
Когда люди находятся в прострации, они не то что доклада – двух слов не могут связать. Попробуйте поставить на трибуну какого-нибудь пьяного или обдолбанного гражданина, и посмотрите, чего он вам наговорит.
А здесь? Любо-дорого смотреть!
Полагаю, имеет смысл привести этот уникальный документ целиком и вам тогда станет все окончательно ясно.
Из выступления Б. Ельцина на пленуме МГК КПСС. 11 ноября 1987 г.
«Я думаю, нет необходимости давать здесь себе оценку, поскольку мой поступок просто непредсказуем (здесь и далее выделено мной.– Авт.) Я и сегодня, и на пленуме Центрального Комитета, и на Политбюро, и на бюро горкома, и на нынешнем пленуме много выслушал того, что я не выслушивал за всю свою жизнь. Может быть, это явилось в какой-то степени причиной того, что произошло.
Я только хочу здесь твердо заверить и сказать, Михаил Сергеевич, вам и членам Политбюро и секретарям ЦК, здесь присутствующим, и членам горкома партии, всем тем, кто сегодня на пленуме горкома, первое: я честное партийное слово даю, конечно, никаких умыслов я не имел и политической направленности в моем выступлении не было.
Второе: я согласен сегодня скритикой, которая была высказана. Наверное, товарищ Елисеев ( ректор МВТУ им. Баумана. – Авт.) сказал правильно – если бы это было раньше, то было бы на пользу.
Я должен сказать, что я верю, убежден по-партийному абсолютно в генеральной линии партии, в решениях ХХVII съезда. Я абсолютно убежден в перестройке и в том, что как бы она трудно ни шла, она все равно победит. Другое дело, что она, и в этом тогда действительно у нас были разные нюансы ее оценок, она по разным регионам и даже по разным организациям идет по-разному. Но, конечно, я в перестройку верю, и здесь не может быть никаких сомнений. Я перед вами, коммунистами, проработавшими два года вместе в партийной организации, заявляю абсолютно честно. И любой мой поступок, который будет противоречить этому моему заявлению, конечно, должен привести к исключению из партии.
В начале прошлого года я был рекомендован Политбюро и избран здесь на пленуме первым секретарем горкома партии, формировалось бюро. И надо сказать, бюро работало очень плодотворно. Сформировался исполком Моссовета, в основном я имею в виду председателя, его заместителей, которые, конечно, и это отмечали многие, стали заниматься конкретной работой. Но, начиная примерно с начала этого года, я стал замечать, что у меня получается плохо.
Вы помните, мы на пленуме городского комитета партии говорили о том, что надо каждому руководителю, если у него не получается, тогда честно сказать, прийти и честно сказать в свой вышестоящий партийный орган, что у меня не получается. Но здесь, конечно, была тоже тактическая ошибка. Видимо, это было связано с перегрузкой и прочим. Но оно действительно стало получаться у меня, я не могу сказать про все бюро, стало получаться в работе хуже. Сегодня, пожалуй, наиболее четко это выразилось в том, что легче было давать обещания и разрабатывать комплексные программы, чем затем их реализовывать. Это, во-первых. И, во-вторых, именно в этот период, то есть в последнее время, сработало одно из главных моих личных качеств – это амбиция, о чем сегодня говорили. Я пытался с ней бороться, но, к сожалению, безуспешно.
Главное сейчас для меня, как для коммуниста Московской организации, – это, конечно, что же все-таки сделать, какое решение принять, чтобы меньше было ущерба для Московской организации. Конечно, ущерб он есть, и ущерб нанесен, и трудно будет новому первому секретарю городского комитета партии, бюро и городскому комитету партии сделать так, чтобы вот эту рану, которая нанесена, этот ущерб, который нанесен, и не только Московской организации, чтобы залечить ее делом как можно быстрее.
Я не могу согласиться с тем, что я не люблю Москву. Сработали другие обстоятельства, но нет, я успел полюбить Москву, и старался сделать все, чтобы те недостатки, которые были раньше, как-то устранить.
Мне было сегодня особенно тяжело слушать тех товарищей по партии, с которыми я работал два года, очень конкретную критику, и я бы сказал, что ничего опровергнуть из этого не могу.
И не потому, что надо бить себя в грудь, поскольку вы понимаете, что я потерял как коммунист политическое лицо руководителя. Я очень виновен перед Московской партийной организацией, очень виновен перед горкомом партии, перед вами, конечно, перед бюро и, конечно, я очень виновен лично перед Михаилом Сергеевичем Горбачевым, авторитеткоторого так высок в нашей организации, в нашей стране и во всем мире.
И я, как коммунист, уверен, что Московская организацияедина с Центральным Комитетомпартии, и она очень уверенно шла и пойдет за Центральным Комитетом партии».