Расписной Корецкий Данил
– Результаты будут в ближайшее время, товарищ Генеральный секретарь! – с максимальной убежденностью, на которую был способен, отчеканил Рябинченко.
– Так точно, в ближайшее время! – эхом повторил Вострецов.
– Э-э-э…
Скрипучий звук, напоминающий скрежет заржавевших дверных петель, издала мумия Сумова. Грибачев снял очки, лицо его выразило внимание и заинтересованность.
– Да, да, Михаил Андреевич, вы хотите что-то сказать?
Секретарь по идеологии не изменил выражения лица и не повернул голову.
– Партия доверила вам защиту народа от происков внутренних и внешних врагов. – Бесцветный скрипучий голос был настолько тихим, что разобрать слова удавалось с трудом. – Если вы не справляетесь с этой задачей, партия откажет вам в доверии. Это все, идите.
То ли от замогильного голоса, то ли от реальности угрозы по спине Рябинченко пробежали мурашки.
– Идите! – кивнул Грибачев, вновь надевая очки.
Рябинченко повернулся через правое плечо, а генерал Вострецов пятился до самой двери.
Когда они оказались в приемной, к председателю вернулась обычная властность и уверенность в себе.
– Три недели! – не глядя на Вострецова, процедил он. – Не будет результата – положишь партбилет и пойдешь на улицу! Свободен!
Когда за Рябинченко закрылась дверь, Вострецов повернулся к ожидающему указаний Петрунову.
– Две недели сроку! – рявкнул генерал. – Провалишь операцию – пеняй на себя!
– Есть! – ответил подполковник.
– Слышь, Яков Семенович, а откуда ты Перепела-то знаешь? – поинтересовался Расписной.
Шнитман ненадолго задумался, потом махнул рукой:
– А-а-а! Какие тут государственные тайны! Тем более что тебе, Володенька, я полностью доверяюсь…
В тускло освещенной камере заканчивался очередной день. Зубач дулся с Драным в карты, Хорек, Груша и Скелет с интересом наблюдали за ними. Игра шла на отжимания, Драный раз за разом проигрывал и обреченно упирался в пол дрожащими руками.
– Раз! Два! Три! – азартно орали несколько глоток. – Давай, давай, только не перни! Нет, ты грудью Доставай! Не филонь, зараза!
Груша, пыхтя, сосредоточенно шлифовал о пол сантиметровый кусок зубной щетки. Накануне Челюсть разрекламировал «спутники» [64] и пообещал безболезненно вставить их каждому желающему. Желающим оказался Груша, теперь он тщательно готовил заготовку для будущего предмета мужской гордости.
– Вот так пойдет? – Груша протянул своему наставнику похожий на фасолину кусок пластмассы.
– Если у тебя конец как локоть – пойдет… А то поменьше сделай, чтоб кожу не натягивала. Лучше «виноградную гроздь» замастырим – штуки две всадим или три, как у меня. За тобой бабы табуном бегать будут!
– Не, три много, – засомневался Груша. О том, что в ближайшие пять лет он вообще не увидит ни одной бабы, будущий герой-любовник, очевидно, не думал.
– Так вот, Володя, – продолжил Шнитман. – У нас от блатных вечно проблемы были. Знаешь, как злые люди говорят: торгаши деньгами напиханы! То квартиру у кого обворуют, то магазин… Куда пожаловаться? В милицию нельзя – внимание к себе зачем привлекать? Сразу вопросы: на какие деньги все это золото, хрустали, магнитофоны… А я подумал, подумал: у воров-то тоже начальство есть! А Сеня от меня через улицу жил, я про него слыхивал, он про меня. Ну и пошел к нему… Маслица взял, колбаски хорошей, конфет, пару бутылочек коньяку… Поговорили по-людски и договорились так: я ему продукты подкидываю, деньжат, а он и меня, и мои магазины охраняет…
– Как так? – притворно удивился Вольф. – Западло это. Вор воровать должен, а не с рук кормиться!
– Может, и западло, – кивнул Яков Семенович. – Только с тех пор проблем у нас не стало. Больше того: еду в Ялту на отдых, деньги при себе везу немалые, а в коридоре два корешка Сениных курят да за порядком приглядывают. А рожи у них, я тебе скажу, еще те! Пьяные, хулиганы, шантрапа всякая – мимо моего купе пулей пролетали! И деньги в сохранности, и за себя я спокоен. Ну, за это, конечно, отдельно доплачивал…
Шнитман печально улыбнулся.
– Знаешь, Володя, у меня много солидных знакомых было – и из торга, и из жилконторы, даже из ОБХСС, начальник телефонной станции в гости ходил… Но когда я подружился с Сеней, мне стало гораздо спокойней жить! Потому что он мог то, чего не могли другие… Для него запретов не было!
– Прям-таки! – усмехнулся Вольф. – И ментов он не боялся?
– Боялся, – согласился Шнитман. – Как не бояться, если их сила! Вскоре присел Сеня на четыре года. Дурак бы про него забыл, а я – нет. Мамашку нашел и стал каждый месяц ей по сотне переводить! И дружба промеж нами окончательно укрепилась! Ведь На воле Сеня или в тюрьме – неважно, он отовсюду помочь может…
– Гля, ты чего! – возмущенно завопил Драный. – Я себе жилы рвал, а он фуфло гонит!
Внимание обитателей хаты переключилось та картежников.
С притворной сосредоточенностью Зубач отжимался от стены и четко считал:
– Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Все!
Он отряхнул руки и обернулся к Драному:
– Ты чего орешь, гнида? Чем недоволен?!
– Дык как чем? От пола надо отжиматься! От пола!
– А ну глохни! – Зубач угрожающе вытаращил наглые глаза. – Мы договаривались – от пола или от стены? Договаривались? Говори!
– Договаривались – на отжимания! А отжимаются от пола! Как я – вон, гляди, до сих пор руки дрожат!
– Раз не договаривались – волну не гони! – наступал Зубач. – Кто хочет – от пола отжимается, кто хочет – от потолка, кто хочет – от стены! Ты от пола захотел, я от стены. Так чего ты волну гонишь?! Чего хипишишься? Знаешь, что за гнилой наезд бывает?
– Верно, – вмешался Катала. – Раз не договаривались, значит, каждый отжимается как хочет!
– Слыхал? Или на правилку хочешь? – Зубач толкнул Драного в грудь. Тот спрятал руки за спину и попятился.
– Ладно, заглох. – Он понуро пошел к своему месту.
– Слышь, Драный, давай я и тебе «шарик» под шкуру запущу! – крикнул ему вслед Челюсть. – Почти за ништяк! Две пачки чая, и все дела!
– Мне вставляй. – Груша держал на ладони гладко отшлифованную пластмассовую фасолину. – Только чтоб все ништяк… Надо моечку острую найти…
– Острую нельзя – плохо зарастать будет. У меня есть чем… Давай принимай наркоз!
Груша извлек спрятанный в матраце неполный флакончик «Шипра». Накануне он специально выменял его у калмыка за почти новые ботинки. Взболтав ядовито-зеленую жидкость, он вытряхнул ее в алюминиевую кружку. Перебивая привычную вонь, по камере распространился резкий запах одеколона.
– Я б тоже вмазал! – мечтательно сказал Скелет.
Закрыв глаза, Груша медленно выцедил содержимое кружки. Было заметно, что удовольствия он не получает. По подбородку потекли быстрые маслянистые капли.
– Бр-р-р! – Грушу передернуло, он громко отрыгнул.
– Оставь немного для дезинфекции. – Челюсть, как готовящийся к операции хирург, разложил на краешке стола «шарик», половину супинатора, толстую книгу афоризмов, лоскут от носового платка, две таблетки стрептоцида и две ложки.
Протерев «шарик» и заостренный конец супинатора остатками одеколона, он в пудру растолок ложками таблетки.
– Ну как, словил кайф?
– Вроде…
Одеколон действует быстро, вызванное им отравление напоминает наркотическое опьянение. Вид у Груши был такой, будто он выпил бутылку водки.
– Давай, выкладывай свою корягу…
Груша спустил штаны и примостился к столу, уложив на край свою мужскую принадлежность. Словно в ожидании боли, она была сморщенной и почему-то коричневого цвета.
– А ну-ка давай сюда…
Челюсть оттянул крайнюю плоть, прижал ее супинатором и ударил сверху книгой. Брызнула кровь, Груша застонал. Не отвлекаясь, цыган стал засовывать в рану обработанный кусок пластмассы. Груша застонал громче.
– Да все уже, все…
Челюсть засыпал рану стрептоцидом и ловко обмотал раненый орган лоскутом тонкой ткани.
– Вначале распухнет, потом пройдет. А за неделю совсем заживет.
– И не очень-то больно, – приободрился Груша.
– Видишь! Я же говорил: давай «гроздь» всажу.
– Нет, мне и одной хватит.
Челюсть повернулся к Верблюду:
– Давай тогда тебе!
– Нет уж. Пусть вначале палец и плечо заживут…
– А по-моему, лучше сразу и болт порезать, – засмеялся цыган. – Вот и станешь настоящим Резаным!
Вокруг собрались сокамерники, они улыбались. Челюсти нравилось быть в центре внимания.
– Мне «гроздь» в ростовской «десятке» вживили, – начал он. – Тогда мода такая пошла, все загоняли… Колька Саратовский – здоровый бычина, три шарика от подшипника всадил, стальные, по сантиметру каждый… У него и так болтяра в стакан не лез, а тут вообще: торчат, как шипы от кастета, по лбу дашь – любой с копыт слетит! А к нему как раз баба приехала на длительную свиданку, он ее так продрал, что она аж за вахту выскочила! Орет, матерится, кулаком грозит…
Цыган зашелся в хохоте, выкатив глаза с переплетенными красными прожилками.
– После этого всех в медчасть погнали да вырезать заставили! Только я не стал. Пайка мне от министра положена, ее никто не отберет – дожил я на них с прибором! На свиданки ко мне бабы не ездили, ну бросят в шизняк – всего-то делов! И точно: попрессовали, попрессовали – и отвязались. Так я с ней и хожу…
– Ну и чего? – недоброжелательно протянул Микула. Ему явно не нравилось, что цыган вызвал интерес у всей хаты. – Жить стало слаще? Или тебе доплачивают за эту твою «гроздь»? Или, может, сроки половинят?
– Половинить-то не половинят, – рассказчик перешел на приглушенный доверительный тон, – только раз они мне и в этом деле помогли! – Цыган многозначительно подмигнул, и круг заинтригованных слушателей стал плотнее.
– Было дело в Саратове – сожительница ментам заяву кинула: будто я ее дочь развращаю! Те рады, меня сразу – раз, и на раскрутку… Я говорю: вы что, она же целка! А те – ноль внимания: Любка, змея, придумала, будто я Таньке глину месил! Так что дуплят меня с утра до вечера, пакет на голову надевают, по ушам хлопают… Колись, сука, и все дела!
Челюсть вошел в азарт: говорил на разные голоса, гримасничал и размахивал руками.
– Тогда я говорю: давайте сюда медицинского эксперта! Пусть экспертизу делает! Если бы я двенадцатилетней девчонке в дупло засунул, она бы лопнула! И вынимаю им свой болт! У тех раз – и челюсти отвисли!
– И что? – со странной полуулыбкой спросил Зубач. Ему явно не было смешно, и он принужденно кривил губу, обнажая желтые щербатые зубы. – Сделали экспертизу?
– Да сделали! – нехотя сказал цыган и остервенело почесал волосатую грудь. – Пришел лепила очкастый, померил линейкой и написал: три инородных тела размером восемь на пять миллиметров. Я ему: как так, они поболе будут! А он свое – у тебя там еще кожа, ее я не считаю! Я психанул, говорю – дай мне бритвочку, я их сейчас на спор вырежу, и померим, в натуре, без всякой кожи…
– Вырезал? Померил? – продолжал скалиться Зубач.
Вопросы он задавал не просто так: такие вопросы и таким тоном просто так не задают. Ему что-то не нравилось – то ли в цыгане, то ли в его рассказе. И он цеплялся к рассказчику, или, выражаясь языком хаты, тянул на него.
– Не дали, гады: нарочно меньший размер посчитали…
Челюсть продолжал чесаться. Конец рассказа получался скомканным.
– Заели меня эти вши совсем…
– Ну а потом чего, потом-то? – не отставал Зубач. – Чего ж ты на самом-то главном сминжевался?
– За Таньку закрыли дело. Кражи да грабеж повесили, воткнули пятерик, вот и пошел разматывать.
– Фуфлом от твоего базара тянет! – перестав улыбаться, сказал Зубач. Широкий в плечах, он имел большой опыт всевозможных разборок и сейчас явно собирался им воспользоваться.
– Чо ты гонишь?! – Челюсть шагнул вперед и оказался с Зубачом лицом к лицу.
Внушительностью телосложения он уступал Зубачу, но познавший суть физических противоборств Вольф отметил, что у цыгана широкие запястья и крепкая спина – верные признаки хорошего бойца. Многое еще зависело от куража, злости и специальных умений.
В камере наступила звенящая тишина, стало слышно, как журчит вода в толчке.
– Зуб даю, ты и вправду дитю глину месил! А потом, чтоб с поганой статьи соскочить, чужие висяки на себя взял!
Контролируя руки противника, Зубач поднял сжатые кулаки. Но резкого удара головой он не ожидал. Бугристый лоб цыгана с силой врезался ему в лицо, расплющив нос. Хлынула кровь, Зубач потерял ориентировку, шагнул назад и закачался. Ладони он прижал к запрокинутому лицу. Всем стало ясно, что он проиграл, но Челюсть не собирался останавливаться на полпути и мгновенно ударил ногой в пах, в живот, потом сцепленными кулаками, как молотом, саданул по спине. Когда обессиленное тело рухнуло на пол, Челюсть принялся нещадно месить его ботинками сорок пятого размера.
– Хорош, кончай мясню в хате! – вмешался Микула. – Нам жмурики не нужны!
Цыган еще несколько раз пнул поверженного противника и отошел.
– Сучня! Откуда он взялся? Почему метлу не привязывает? Меня везде знают, а он кто такой? – возмущался Челюсть, и выходило у него довольно искренне. – Ладно, на зоне разберемся. Я против беспредела. Пусть все будет путем, по закону. За базар отвечать надо.
– Точняк, – поддержал цыгана Вольф. – Кто на честного бродягу чернуху гонит, тому язык отрезают!
– И отрежем! – пообещал Челюсть. – Сука буду – соберу сходняк, пусть люди решают! Честного блатного парафинить, это тебе не Драного облажать!
Зубач поднялся на колени, на ощупь стянул с ближайшей шконки серую простыню и, скомкав, прижал к залитому кровью лицу.
– Разберемся, брателла, разберемся! – глухо раздался из-под ткани его голос. – Я знаю, куда маляву загнать!
– Вяжи гнилой базар! – оборвал его Микула. – Сам напоролся, сам и виноват. Смотрящего поддержал Катала:
– Он в цвет базарит, Зубач. Я бы за тебя мазу тянул, но не могу. Сейчас ты не прав. Такие слова за рваный руль бросать нельзя. Мы же не бакланы у бановского шалмана [65] . Мы правильные босяки в своем дому. Здесь все по справедливости быть должно.
– Еще увидите, что это за рыба! – Зубач встал и пошатываясь направился к умывальнику.
Напряжение спало, камера возвращалась к обыденной жизни.
– А что, Володя, не перекусить ли нам? – как ни в чем не бывало спросил Яков Семенович.
После ужина, когда хата с унылой обреченностью готовилась ко сну, неожиданно хлопнула «кормушка», и в открывшемся небольшом прямоугольнике появилась круглая плутовская физиономия рыжего сержанта, который обычно приносил малявы и грев с воли.
– Васильев, Вольф, без вещей на выход! – нарочито огрубленным голосом скомандовал он.
– Куда это? – встрепенулся от тревожного предчувствия Волк.
– Щас те отчитаюсь по полной программе! – оскалился коридорный. – Живо шевелись ногами!
Микула молча направился к двери. И эта готовность смотрящего беспрекословно подчиняться продажному шнурку, которого он не раз гонял за водкой, насторожила Волка еще больше.
В коридоре было светлей, чем в камере, да и воздух здесь гораздо свежей. Микула, привычно заложив руки за спину, шел первым, за ним в такой же позе шагал Вольф. Рыжий, машинально позвякивая ключами, держался в двух метрах сзади, время от времени выдавая короткие команды:
– Налево! Прямо! К стене!
Дорогу то и дело преграждали решетчатые двери, и арестанты, уткнувшись носами в окрашенные тусклой краской, обшарпанные панели ждали, пока сержант отопрет лязгающие замки.
– На лестницу! Вверх! Направо!
Что-то было не так. Вызывать заключенных из камер поздним вечером имели право только начальник и его зам по оперработе. Между тем рыжий сержант вел не в административный корпус, а в противоположную сторону, где находился особорежимный блок. Причем Микула явно знал маршрут, потому что несколько раз начинал менять направление за секунду до команды.
– Куда ведешь-то, начальник? – как можно безразличней спросил Вольф, не рассчитывая получить ответ.
– В «Индию», – глумливо отозвался сержант. – Тама трубу прорвало, убраться треба.
– Ты чего, умом подвинулся? Для таких дел шныри есть! – возмутился Вольф. Микула почему-то молчал.
– Да туфта все это! – раздался тонкий голос кота. – Дуплить будут или разборка, а может, в карцер бросят…
У Волка вспотела спина. Пока не поздно, надо глушить рыжего предателя и Микулу. Два удара, и они вытянутся на бетонном полу. Можно забрать у дубака ключи и пройти к центральному посту. А что дальше? Останется только один выход: раскрываться и выходить из операции. Генерал Вострецов снимет за это шкуру, сдерет погоны и выбросит из Системы, как паршивого нашкодившего щенка… И это еще не самый худший вариант. Ведь не факт, что вообще удастся выбраться из этих тусклых, пропитанных вонью коридоров. Зэк, напавший на сотрудника тюрьмы и несущий чушь про спецзадание КГБ, вполне может быть забит до смерти дежурной сменой. Или до полусмерти, но слух об идиотских требованиях вызвать начальника и сообщить нечто лейтенанту Медведеву обязательно дойдет до арестантов, и они ему охотно поверят. И снимут шкуру не в переносном, а в самом прямом, ужасающе кровавом и натуралистичном смысле.
– К стене! – в очередной раз скомандовал сержант и на этот раз принялся отпирать замок камеры. Вольф вдруг вспомнил, что «Индией» называют места обитания авторитетных блатных и отрицалова. Значит, его привели на концевой разбор, высший тюремный суд, который и определит окончательно его судьбу.
Планом операции это не предусматривалось. О возможных неожиданностях Александр Иванович Петрунов, обаятельно улыбаясь, сказал: «Если что – отбрешешься в рамках легенды». И подбодрил: дескать, Медведев всегда на страже, прикроет! Тогда все виделось по-другому – не в тыл врага ведь прыгать, не в Африке переворот устраивать, тут все рядом, под контролем… Ан вот как обернулось – ни Петрунова, ни Медведева, ни контроля, а ему надо «отбрехиваться», и от убедительности этой «брехни» зависит жизнь, оборвать которую можно с равной легкостью не только автоматной очередью в Борсхане, но и заточенной ложкой или гвоздем в вонючей «Индии»…
Противно заскрипели несмазанные петли, открывая проем в очередной круг тюремного ада. – Заходьте обое! – приказал сержант.
В этом круге было так же душно и зловонно, как и в остальных, только почему-то светлее. Вольф машинально поднял глаза и определил, в чем дело: обычно утопленные в потолке лампочки закрывались железными листами с дырочками, чтобы зэки не могли подключиться к электричеству. Ржавые дуршлаги почти не пропускали света, и в камерах вечно царил влажный густой сумрак, словно в чудовищных аквариумах, набитых вялыми, полумертвыми рыбами. Здесь никаких железок не было, и свет обычной шестидесятиваттки казался почти вольным солнцем.
Хлопнула за спиной дверь, с особым смыслом лязгнул замок. Вольф опустил голову и осмотрелся. Он уже достаточно помыкался по застенкам, но в «Индии» все было по-другому. Достаточно просторно, шконки одноярусные, на них в свободных позах развалились хмурые, видавшие виды арестанты. Сразу видно, что здесь нет шерсти, петухов и шнырей – только авторитеты, хозяева тюремного мира. Не больше десяти человек. А точнее – девять. Никто не суетится, не занимается обычными для камеры делами – жизнь вроде остановилась. Все внимательно рассматривают вошедших. Чувствуется, что их ждали.
За столом, наклонившись вперед и упираясь ладонями в широко расставленные колени, сидел голый по пояс, густо истатуированный человек неопределенного возраста с морщинистым волевым лицом. У него была вытянутая, как дыня, наголо обритая голова. Микула, не задерживаясь на пороге, быстро подошел к столу и поздоровался с ним за руку, потом, повинуясь разрешающему жесту, сел на скамейку рядом. Он был здесь своим, и ждали явно не его. Внимание «Индии» сконцентрировалось на Расписном.
– Привет всем честным бродягам! – поздоровался Вольф. И неторопливо подошел к столу.
– Пинтосу отдельный привет и уважение, – Вольф протянул бритому руку.
Тот замешкался, но на рукопожатие ответил. Это был хороший знак – значит, Расписной не отторгнут от других людей и судьба его окончательно не предрешена.
– На мне разве написано, что я Пинтос? – спросил смотрящий тюрьмы, гипнотизируя Вольфа тяжелым, безжалостным взглядом.
– Конечно. Да еще крупными буквами!
Не дожидаясь приглашения, Вольф оседлал лавку напротив и сноровисто сдвинулся вдоль стола, облокотившись на стену. Так удобней сидеть, к тому же всех видно и никто не подойдет сзади.
– Того, кто привык рулить, сразу видно, – пояснил он.
– Шустрый парень, – с неопределенной интонацией произнес Пинтос. – А что ты на потолке увидел?
– Лампочки без защиты, вот что. Можно бросить провод и током заделать мента. А потом забрать ключи и сделать ноги.
– Шустрый и все знаешь. А зачем ты здесь – знаешь?
– Конечно. – Расписной потянулся и пожал плечами. – Решили порядок в доме наводить. Вот во мне нужда и открылась.
– Чего?! При чем ты к порядку в крытой?![66]
– Да при том! В Бутырке я с Каликом по закону разобрался, люди одобрили. И здесь Микулу не раз поправлял. Не иначе вы меня решили вместо него смотрящим поставить.
– Ты чо гонишь?! – Возмущенный Микула вскочил на ноги. – Когда ты меня поправлял? Ты чо, галушки накушался? [67] Я вор!
Расписной ухмыльнулся и подмигнул окружающим. Нахальство и дерзость здесь в цене. Арестанты были явно сбиты с толку. А он подробнее оценил обстановку, исправляя ошибки первого впечатления. Авторитетов было не больше шести. Трое – явные торпеды, ожидающие сигнала. У всех троих руки за спиной.
– Вор… – Расписной презрительно скривился. – Да я б тебя за гальем не послал, не то что садку давить! [68] У нас в Тиходонске такие воры только мотылей моют! [69]
–Что?!
Простить такие слова – значит потерять лицо. Микула, выставив кулаки, бросился на обидчика. Не вставая, Расписной поднял навстречу ногу и резко разогнул коленный сустав. Удар пришелся в грудь. Микула опрокинулся на спину, гулко стукнувшись затылком, и остался лежать, раскинув крестом руки.
– Я ж говорил – какой из него смотрящий! – Расписной со смехом указал пальцем на поверженного противника. Какими бы ни были первоначальные планы «Индии», ему явно удалось перехватить инициативу и набрать очки. Но назвать это победой еще было нельзя.
– Махаться в хате западло! – мрачно сказал Пинтос. Он явно был выбит из колеи.
– С зачинщика первый спрос, – парировал Расписной.
– Ладно… Только хватит пургу гнать, тебя не за тем позвали. Непоняток много выплывает, разбор требуется!
Три человека встали со шконок и полукругом окружили стол. В руках у них были ножи. Настоящие ножи! Вольф глазам своим не поверил. В особорежимной тюрьме, где обыски проводятся по нескольку раз в день, нож в руках зэка все равно что пушка или танк у преступников на воле.
– Слышь, Пинтос, сейчас в хате будет три трупа, – тихим, но от того не менее ужасным голосом сказал Расписной. – Пусть спрячут перья и вернутся на место!
Наступила мертвая тишина. Наглядная расправа с Микулой и не оставляющая сомнений в ее исполнении угроза сделали свое дело. Пинтос нехотя махнул рукой, ножи исчезли, торпеды вернулись на свои места. У них был вид побитых собак, но это ничего не значило – с тем большим остервенением каждый вцепится Расписному в глотку при первом удобном случае.
– Духаристый, значит, – констатировал смотрящий. – Ну, да это мы слышали. В своей Туркмении ты нашумел… Только там ты вертухаев мочил, а тут своего брата заделать норовишь. Да приемчиками хитрыми ментовскими руки крутишь… Объясни честным арестантам, как это получается?
Расписной усмехнулся:
– Что, тебе такую гнилую предъяву Микула подсунул? Нашли кого Смотрящим ставить. Вот и лежит – спекся весь!
– Не о нем щас базар, – без выражения ответил Пинтос. – О тебе. Давай за себя отчитайся.
– Ты на стопорки [70] с какой БОЛЬШОЙ ходил? – наклонился вперед Расписной, глядя смотрящему прямо в глаза.
– А хули ты опер? – прищурился в ответ Пинтос.
– Скажи, с какой? Сейчас ты сам за меня отчитаешься!
– С разными. И «наган» был, и «макар»…
– Вот видишь! – торжествующе улыбнулся Расписной. – С «макарами» все менты гуляют. Когда они нас вяжут, то «макаром» в рожу тычут да по башке колотят! Но тебе с «макаром» на дело идти не западло? А почему мне западло ментовским приемом клешню какому-нибудь бесу своротить?
Он осмотрелся. Несколько арестантов едва заметно улыбались.
– Слыхали мы, что у тебя метла чисто метет, – после некоторой паузы произнес Пинтос. – Слыхали. Только слова, даже гладкие, заместо дел не канают. А у тебя кругом – одни слова. Никто из честных бродяг тебя не знает. Дел твоих, обратно, не знают. Про приколы твои в «белом лебеде» слыхали – глухо так, издаля… И опять слова, слухи этапные. Может, было, может, нет, может, ты, а может, кто другой…
– Знают меня все, кто надо, – спокойно возразил Расписной. – Спросите корешей, с которыми я по малолетке бегал, – Зуба, Кента, Скворца, Филька спросите. Косому Кериму малевку тусаните, Сивому… В Средней Азии меня многие знают. А если бы тебя, Пинтос, в пески загнали, то, может, точняк такие бы непонятки и вылезли. Кто там про тебя слыхал?
Смотрящий помолчал, со скрипом почесал потную шею:
– Это верно. Пески далеко… Этапы долго идут. Но не через месяц, так через три тюрьма все узнает.
Пинтос испытующе смотрел на Расписного и, наверное, уловил отразившееся у него на лице облегчение. Губы смотрящего искривились в злорадной улыбке.
– Только нам столько ждать не надо. Мы сейчас все узнаем. Коляша!
В дальнем углу хаты обозначилось какое-то шевеление, и к столу бесшумно двинулась тощая согбенная фигура. Расписной мог поклясться, что среди пересчитанных обитателей камеры этого человечка не было. Либо он вылез из-под шконки, либо материализовался ниоткуда. А может, в силу убогости, серости и незаметности растворялся в убогом тюремном мирке, сливаясь с серым шконочным одеялом, как хамелеон сливается с любым предметом, на котором находится.
– Метла метет чисто, – повторил Пинтос. – Только Коляша тридцатник размотал и был кольщиком [71] на всех зонах. Он сейчас твои картинки почитает. Как там у тебя концы с концами сходятся!
– Регалки не врут, – дребезжащим голосом произнес Коляша. – Туфтовые сразу видать…
На вид ему было не меньше ста лет. Дрожащая голова, сутулая спина, опущенные плечи, неуверенная походка, длинная пожелтевшая исподняя рубаха и такие же кальсоны с болтающимися тесемками. Добавить белые, до плеч, волосы, бороду по пояс да вложить в руки свечку – вылитый отшельник, отбывающий добровольную многолетнюю схиму и прикоснувшийся к тайнам бытия.
Но ни бороды, ни длинных волос у Коляши не было: сморщенное личико смертельно больной обезьянки, вытянутый череп, туго обтянутый желтой, с пигментными пятнами кожей, неожиданно внимательный взгляд слезящихся глаз. И какая-то особая опытность многолетнего арестанта, вся жизнь которого прошла в зверином зарешеченном мире.
– Давай поглядим, голубок, – уверенным тоном врача приказал Коляша. – Кто тебе картинки-то набивал?
Он приблизил лицо к самой коже Расписного, как будто нюхая татуировки. На миг у Вольфа мелькнула дикая мысль, что Коляша может заговорить с кем-либо из наколотых тюремных персонажей – с котом, русалкой или орлом и расспросить: как и при каких обстоятельствах они появились на его теле.
– Разные люди. Вот этот перстенек я сам наколол. А этот – кент мой, Филек.
– Э-э-э, голубок… Храм ты сам себе не набьешь. Для такого дела в каждой зоне кольщики имеются. Я всех знаю. Кто как тушь разводит, как колет, чем, да как рисунок ложит…
Голос у Коляши уже не дребезжал. Да и весь облик его изменился – он будто окреп и даже стал выше ростом. Наверное, его выводы отправили под ножи и заточки не одного зэка, и оттого старый арестант чувствовал значимость момента и свою силу.
– У нас на малолетке кололи все, кому не лень, – возразил Расписной. – Да и потом, на взросляке, много спецов было. К тому ж они там меняются всю дорогу. Один откинулся, другой зарулил. А храм действительно старый кольщик заделал. Хохол, погоняло Степняк…
Степняк был единственным реальным кольщиком, включенным в легенду. Про него подробно рассказал Потапыч.
– Лысый, спина у него ломаная. Как погода меняется – криком кричит… Из Харькова сам.
– Есть, есть такой…– Коляша продолжал нюхать татуировки. – А чем он колет? Чем красит? На чем краску разводит? Есть у него трафаретки да какие?
– Мне бритвой наколол, «Спутником». Корефану одному муху на болт посадил тремя иголками. Краску из сажи делает – с сахаром и пеплом перемешивает, на ссаках разводит. Только я себе настоящую тушь достал. В основном от руки колет, но если картинка большая, то вначале на доске рисунок заделает, набьет иголок по контуру – и штампанет, краской намажет, а потом уже остальное докалывает…
Вольф понятия не имел, как в действительности колет неизвестный ему Степняк, поэтому просто выложил все известные ему приемы зэковского татуирования. Судя по реакции камеры, попадал он «в цвет». Только Коляша недовольно морщился, будто нюхал парашу.
– У тебя и впрямь «Спутником» наколото, – пробурчал старый кольщик. – Только Степняк иголками работает, да не тремя, а двумя! Картинку он на газете рисует, а потом сквозь нее колет, вот так-то, голубок!
– Как он работает – за то речи нет, – пожав плечами, сказал Вольф. – Я обсказываю, как он мне колол. Можем у других бродяг спросить, небось не я один такой.
На шконках зашевелились.
– Мне Степняк знак качества на коряге колол, как раз тремя иголками, – сказал один из арестантов. – И без всякой газеты.
– Во, слыхали? – Вольф улыбнулся и поднял палец.
– Ты погодь радоваться… Чего у тебя на перстеньке три лучика-то перечеркнуты? – занудливо спросил Коляша.
– Да того, что я срок сломал. Сделал ноги из зоны, три года не досидел.
– Э-э-э, голубок… Так давным-давно считали… Еще при Сталине. А потом сломанный срок отмечать перестали. Вот ведь какая закавыка!
Это было похоже на правду. Потапыч жил прошлым, все времена перемешались в его голове, и такую ошибку он вполне мог допустить.
– Подумаешь, закавыка! – хмыкнул Вольф. – Я когда на волю вырвался, никого не спрашивал – взял от радости и перечеркнул три года. Так что, теперь ты их к моему сроку добавишь? Давай у общества спросим!
Он обвел рукой вокруг, незаметно осматриваясь. Обстановка была спокойной, хотя он знал: один жест Пинтоса, и все вмиг изменится.
– Я тебе не прокурор, чтобы срок добавлять. А общество и так все видит и свое слово скажет. Пока ты ответ держи, – сказал Коляша и ткнул пальцем прямо в храм на могучей груди Вольфа. – Говоришь, Степняк тебе сразу все три купола наколол?
Ничего такого Расписной не говорил, в вопросе явно крылся подвох.
– Про купола у нас с тобой базара не было. Но колол сразу. Третья ходка – три купола. Коляша причмокнул губами и кивнул:
– Это и ежу понятно. Трехкупольный храм – регалка авторитетная. Только бывает, храм и по частям набивают. Кажный купол по новой ходке дорисовывают.
– И что с того?