Гроздья гнева Стейнбек Джон
— От веселья у нас никто не скачет, — сказала мать. — Ты лучше следи за котелками.
Мужчины собрались на краю светлого круга, падавшего от костра. Из инструментов у них были лопата и кирка. Отец отмерил восемь футов в длину, три в ширину. Работали по очереди. Отец взрывал землю киркой, а дядя Джон откидывал ее в сторону лопатой. Кирка переходила к Элу, лопата к Тому. Потом за кирку брался Ной, за лопату Конни. Работа шла без перерыва, и могила становилась все глубже и глубже. Стоя по плечи в прямоугольной яме, Том спросил:
— Па, еще рыть или довольно?
— Нет, надо еще — фута на два. Ты вылезай, Том. Тебе надо писать записку.
Том вылез, и его место занял Ной. Том подошел к матери, сидевшей у костра.
— Ма, а бумага и чернила у нас найдутся?
Мать медленно покачала головой.
— Н-нет. Что другое, а этого не захватили. — Она взглянула на Сэйри. И маленькая женщина быстро зашагала к палатке. Она вернулась оттуда с библией и огрызком карандаша.
— Вот. Тут есть чистая страница. Напиши на ней и вырви. — Она протянула библию и карандаш Тому.
Том сел у костра. Он сосредоточенно прищурил глаза и наконец вывел крупными буквами на белой странице: «Здесь похоронен Уильям Джеймс Джоуд, он умер от удара старым стариком. Родня зарыла его здесь, потому что денег на похороны не было. Его никто не убил. С ним случился удар, вот он и умер».
— Ма, послушай. — И он медленно прочел ей написанное.
— Что ж, складно, — сказала мать. — А ты бы еще что-нибудь божественное подобрал из писания. Полистай библию.
— Надо покороче, — сказал Том. — У меня места почти не осталось.
Сэйри сказала:
— А что, если написать: «Упокой, господи, душу его».
— Нет, — сказал Том. — Получается, будто он висельник. Сейчас я что-нибудь подберу. — Он переворачивал страницы и читал про себя, шевеля губами. — Вот, и хорошо и коротко: «Но Лот сказал им: нет, Владыка!»
— А в чем тут смысл? — спросила мать. — Уж если писать, так чтобы со смыслом.
Сэйри сказала:
— Поищи дальше, в псалмах. Оттуда легко выбрать.
Том перелистал страницы и пробежал глазами несколько псалмов.
— Вот, — сказал он. — И красиво и божественно, уж божественнее некуда: «Блажен, кому отпущены беззакония и чьи грехи покрыты». Ну как?
— Вот это хорошо, — сказала мать. — Это и спиши.
Том старательно переписал стих на бумагу. Мать сполоснула и вытерла банку из-под фруктовых консервов, и Том плотно завинтил на ней крышку.
— Может, проповеднику надо было писать, а не мне? — спросил он.
Мать ответила:
— Нет, проповедник нам не родственник, — и, взяв банку с запиской, ушла в темную палатку. Она расстегнула несколько булавок, сунула банку под холодные тонкие руки и снова заколола одеяло. И потом вернулась к костру.
Мужчины отошли от вырытой могилы, вытирая потные лица.
— Готово, — сказал отец. И все они, — отец, дядя Джон, Ной и Эл — прошли в палатку, вынесли оттуда длинный, заколотый со всех сторон сверток и понесли к могиле. Отец спрыгнул вниз, принял тело и бережно опустил его на землю. Дядя Джон протянул ему руку и помог вылезти. Отец спросил: — А как быть с бабкой?
— Я схожу за ней, — ответила мать. Она подошла к матрацу и с минуту молча смотрела на старуху. Потом вернулась к могиле. — Спит, — сказала она — Может, бабка будет в обиде на меня, но я не стану ее будить. Ей нужен покой.
Отец спросил:
— А где проповедник? Надо прочесть молитву.
Том ответил:
— Я видел, как он шел по дороге. Он не хочет больше молиться.
— Не хочет молиться?
— Да, — сказал Том, — он больше не проповедует. «Зачем, говорит, дурачить людей и выдавать себя за проповедника, когда на самом деле я не проповедник». Потому, наверно, и сбежал, чтобы не просили помолиться.
Кэйси, незаметно подошедший к ним, слышал слова Тома.
— Никуда я не сбежал, — сказал он. — Я не отказываюсь от помощи, но дурачить вас не буду.
Отец спросил:
— Может, все-таки скажешь несколько слов? У нас в семье никого не хоронили без молитвы.
— Скажу, — согласился проповедник.
Конни подвел к могиле Розу Сарона. Она шла неохотно.
— Нельзя, — говорил Конни. — Нехорошо будет. Ведь это недолго.
Свет костра падал на людей, окруживших могилу, озарял их лица, глаза, меркнул на темной одежде. Мужчины стояли обнажив головы. Блики огня метались вверх и вниз.
Кэйси сказал:
— Я долго не буду говорить. — Он склонил голову, и остальные последовали его примеру. Кэйси торжественно начал: — Старик, который здесь лежит, прожил свою жизнь и кончил свою жизнь. Я не знаю, какой он был — хороший или плохой, — но это не важно. Важно то, что он был живой человек. А теперь он умер, и это тоже не важно. Я раз слышал, как читали стихи. Там было сказано: «Все живое — свято». Я думал, думал над этим и понял: тут смысла больше, чем кажется на первый взгляд. Я не стану молиться за этого старика. Мертвому хорошо. Он должен сделать свое дело, но как его сделать — ему задумываться не придется. У нас у всех тоже есть свое дело, но путей перед нами много, и мы не знаем, какой из них выбрать. И если б мне надо было молиться, я помолился бы за тех, кто не знает, на какой путь им ступить. У деда дорога прямая. А теперь прикройте его землей, и пусть он делает свое дело. — Проповедник поднял голову.
Отец сказал:
— Аминь.
И остальные пробормотали хором:
— Аминь.
Тогда отец взял лопату, подобрал ею несколько комьев земли и осторожно сбросил их в черную яму. Он передал лопату дяде Джону, и тот сбросил побольше. Лопата стала переходить из рук в руки. Когда все мужчины выполнили свой долг и сделали то, что полагалось им по праву, отец торопливо сгреб в могилу землю, кучкой лежавшую на краю. Женщины отошли к костру, готовить ужин. Руфь и Уинфилд, как зачарованные, стояли у могилы.
Руфь торжественно проговорила:
— Дед теперь лежит под землей.
И Уинфилд испуганными глазами посмотрел на нее, потом отбежал к костру, сел в сторонке и тихо заплакал.
Отец зарыл могилу до половины и остановился, тяжело переводя дух, а оставшуюся землю скинул дядя Джон. Когда Джон стал насыпать холмик. Том придержал его за руку.
— Слушай, — сказал Том. — Ведь так ее мигом обнаружат. Надо, чтобы было незаметно. Сровняй с землей, а сверху набросаем травы. Приходится, иначе нельзя.
Отец сказал:
— Я об этом и не подумал. А ведь без холмика не годится оставлять.
— Ничего не поделаешь, — сказал Том. — Его отроют, и нас обвинят в нарушении закона. Знаешь, что мне за это будет?
— Верно, — сказал отец. — Я забыл. — Он взял у Джона лопату и сровнял холмик с землей. — Чуть зима, так и провалится, — сказал он.
— Ничего не поделаешь, — повторил Том. — К зиме мы будем далеко. Утопчи как следует, а сверху надо чего-нибудь набросать.
Когда свинина и картошка были готовы, обе семьи собрались ужинать у костра, и все сидели тихо и смотрели в огонь. Уилсон запустил зубы в кусок мяса и удовлетворенно вздохнул.
— Хорошая свинина, — сказал он.
Отец пояснил:
— У нас было две свиньи. Думали, думали — решили зарезать. За них ничего не давали. Вот пообвыкнем в дороге, мать спечет хлеб, а тогда одно удовольствие: места все новые, едешь, посматриваешь по сторонам, а в грузовике у тебя два бочонка со свининой. Вы сколько времени в пути?
Уилсон провел языком по зубам, вытаскивая застрявшее мясо, и глотнул слюну.
— Нам не повезло, — сказал он. — Мы уж третью неделю едем.
— Господи помилуй! А мы рассчитываем дней в десять добраться до Калифорнии, а то и быстрее.
Эл перебил его:
— Нет, па, на это не рассчитывай. С таким грузом, может, и никогда не доберемся. Особенно если придется ехать по горам.
Наступило молчание. Они сидели опустив голову, и отблески костра освещали им только волосы и лоб. Над невысоким куполом огня жидко поблескивали летние звезды, дневная жара постепенно спадала. Бабка, лежавшая на матраце, в стороне от костра, тихо захныкала, точно заскулил щенок. Все посмотрели туда.
Мать сказала:
— Роза, будь умницей, поди полежи с бабкой. Ее нельзя оставлять одну. Она теперь все поняла.
Роза Сарона встала, подошла к матрацу и легла рядом со старухой, и до костра донеслись неясные звуки их голосов. Роза Сарона и бабка лежали рядом на матраце и перешептывались.
Ной сказал:
— Чудно как-то — дед умер, а будто ничего не случилось. Я и горя не чувствую.
— Это все одно, — сказал Кэйси. — Земля ваша и дед — это одно, неделимое.
Эл сказал:
— Жалко деда. Помните, он говорил, как там все будет, да как он виноград себе о голову станет давить, чтобы всю бороду соком залило…
Кэйси сказал:
— Это он так — шутил, посмеивался. Ваш дед умер не сегодня. Он умер, как только его с места сняли.
— Ты это наверное знаешь? — воскликнул отец.
— Да нет, не то. Дышать он дышал, но жизни в нем уже не было, — продолжал Кэйси. — Дед и земля ваша — одно целое, он и сам это понимал.
Дядя Джон спросил:
— А ты знал, что он умирает?
— Да, — сказал Кэйси. — Знал.
Джон смотрел на проповедника, и в глазах у него рос ужас.
— И ты никому ничего не сказал?
— Зачем? — спросил Кэйси.
— Мы… мы бы что-нибудь сделали.
— Что?
— Не знаю, но…
— Нет, — сказал Кэйси, — сделать вы ничего бы не смогли. Ваш путь определился, а деду с вами было не по дороге. Он и не мучился. Разве только утром, в первые минуты. Дед остался с землей. Он не мог ее бросить.
Дядя Джон глубоко вздохнул.
Уилсон сказал:
— А нам пришлось бросить моего брата, Уилла. — Все повернулись к нему. — У нас фермы были рядом. Он старше меня. Иметь дело с машиной не приходилось ни ему, ни мне. Продали мы весь свой скарб, Уилл купил машину, к нему приставили какого-то мальчишку, чтобы научил, как ею управлять. Накануне отъезда Уилл и тетка Минни решили попрактиковаться. Едут по дороге и вдруг видят — рытвина. Уилл как гаркнет — тпру! — да как даст задний ход — и врезался прямо в изгородь. Еще раз гаркнул, дал газ и — в канаву. Вот и остался ни с чем. Продавать больше было нечего, а машина вдребезги. Но, слава господу богу, кроме самого себя, ему винить некого. И так он обозлился после этого, что и с нами не захотел ехать. Ругался последними словами, когда мы уезжали.
— Что же он будет делать?
— Не знаю. Совсем человек рехнулся от злости. А у нас в кармане всего-навсего восемьдесят пять долларов. Сидеть и ждать, пока они утекут, мы не могли. Поехали — и в дороге совсем потратились. На первой же сотне миль выкрошило зуб в заднем мосту. Починка обошлась в тридцать долларов. А потом понадобилась покрышка, и запальная свеча треснула, а теперь Сэйри захворала. Пришлось сделать остановку на десять дней. Машина стоит, будь она проклята, а деньги так и текут. Когда мы доберемся до Калифорнии, просто не знаю. Надо ремонтировать, а я в этих машинах ничего не смыслю.
Эл деловито осведомился:
— А что с ней такое?
— Да не едет, и все тут. Сделает несколько оборотов, чихнет — и заглохнет. Потом рванет — и опять станет.
— Значит, берет с места и тут же глохнет?
— Вот-вот. Прибавлю газ, и все равно ничего не выходит. Чем дальше, тем хуже, а теперь уж я ничего с ней не могу поделать.
Эл сидел горделивый, солидный.
— Наверно, у нее бензопровод засорился. Я его продую насосом.
И отец тоже гордился сыном.
— Эл в этом деле понимает, — вставил он.
— Вот за помощь я скажу спасибо. Большое спасибо. Не умеешь починить, и просто… просто мальчишкой себя чувствуешь. Когда доберемся до Калифорнии, куплю там хорошую машину. Может, хорошая не будет портиться.
Отец сказал:
— Когда доберемся… Уж очень трудно туда добираться.
— Это ничего, лишь бы добраться, — сказал Уилсон. — Я видел листки, там все написано: и про то, сколько народу нужно на сбор фруктов, и про заработки. Вы только подумайте! Фрукты будем собирать в тени, под деревьями, нет-нет и съешь что-нибудь повкуснее. Да там столько этого добра, что хоть объедайся, никто тебе ничего не скажет. А если будут хорошо платить, может, купим небольшой участок, сами станем хозяевами, а подрабатывать — на стороне. Да я на что угодно спорю, не пройдет и двух лет, как можно будет обзавестись собственным участком.
Отец сказал:
— Мы видели эти листки. У меня даже один с собой есть. — Он вынул кошелек и достал оттуда сложенный пополам оранжевый листок. На нем было напечатано жирными буквами: «В Калифорнии Требуются Рабочие На Сбор Гороха. Хорошие Заработки Круглый Год. Требуется 800 Человек».
Уилсон с удивлением посмотрел на листок.
— Да, да! Я видел точно такой же. А как вы думаете… может, восемьсот человек уже набралось?
Отец сказал:
— Да ведь это не по всей Калифорнии, а только в одном месте. Калифорния по величине второй штат. Допустим, восемьсот человек набралось. А другие места? Я на сбор фруктов пойду куда угодно. Вы сами говорите, работать будем в тени, под деревьями. Такая работа и ребятишкам понравится.
Эл вдруг встал и подошел к машине Уилсонов. Он посмотрел на открытый мотор, потом вернулся и сел у костра.
— За сегодняшний вечер не починишь, — сказал Уилсон.
— Я знаю. Завтра возьмусь с утра.
Том пристально посмотрел на младшего брата.
— Я тоже об этом подумал, — сказал он.
Ной спросил:
— О чем это вы?
Том и Эл молчали, дожидаясь, кто начнет первый.
— Говори ты, — сказал наконец Эл.
— Не знаю, может, из этого ничего не выйдет, может, Эл совсем о другом думает. Но дело вот в чем. У нас перегрузка, а мистер и миссис Уилсон едут налегке. Если кто-нибудь из наших пересядет к ним, а на грузовик переложить их вещи, которые полегче, тогда у нас и рессоры будут целы и подъемы нам не страшны. Машиной мы оба умеем править — и я, и Эл; значит, один поведет легковую. А вместе нам лучше будет.
Уилсон быстро поднялся с земли.
— Конечно, конечно. Для нас это большая честь. Так и сделаем. Сэйри, слышишь?
— Что ж, очень хорошо, — сказала Сэйри. — Но не будем ли мы в тягость?
— Да бросьте вы, — сказал отец. — Какое там «в тягость». Вы нас выручите.
Уилсон нахмурился и снова сел у костра.
— Не знаю, как и быть.
— Что? Раздумали?
— Сэйри права… Ведь у меня всего тридцать долларов.
Мать сказала:
— Вы не будете в тягость. Станем помогать друг другу и как-нибудь доберемся до Калифорнии. Сэйри Уилсон помогла мне убрать деда… — И она замолчала. Связь между тем и другим была ясна.
Эл сказал:
— В легковой шестеро свободно поместятся. Я за рулем, еще посадим Розу, Конни и бабку. Громоздкие вещи — что полегче — переложим на грузовик. В дороге будем меняться местами. — Он говорил громко, радуясь, что с плеч свалилась такая забота.
Остальные смущенно улыбались и не поднимали глаз. Отец провел кончиками пальцев по пыли. Он сказал:
— Ма у нас размечталась о беленьком домике в апельсиновой роще. Видела такую картинку в календаре.
Сэйри сказала:
— Если я опять расхвораюсь, вы нас не ждите, поезжайте одни. Мы не хотим быть в тягость.
Мать пристально посмотрела на Сэйри и словно впервые увидела ее страдальческие глаза и осунувшееся, измученное болью лицо. И мать сказала:
— Ничего, доедете, мы о вас позаботимся. Вы же сами говорили, что от помощи нельзя отказываться…
Сэйри взглянула на свои морщинистые руки, освещенные огнем.
— Надо ложиться спать. — Она встала.
— А дед… как будто целый год прошел с его смерти, — сказала мать.
Громко зевая, все лениво разбрелись в разные стороны устраиваться на ночь. Мать сполоснула тарелки и стерла с них сало мешком из-под муки. Костер потух, звезды словно опустились ниже. Легковые машины только изредка пробегали теперь по шоссе, но грузовики то и дело сотрясали землю грохотом. Обе машины, стоявшие у дороги, еле виднелись при свете звезд. У заправочной станции выла привязанная на ночь собака. Люди заснули мирным сном, и осмелевшие полевые мыши сновали возле матрацев. Не спала одна Сэйри Уилсон. Она смотрела в небо и стойко боролась с болью.
Глава четырнадцатая
Запад беспокоится — близки какие-то перемены. Западные штаты беспокоятся, как лошади перед грозой. Крупные собственники беспокоятся, чуя грядущие перемены и не понимая их смысла. Крупные собственники бьют по тому, что ближе всего в их поле зрения: по расширенному составу правительства, по растущей солидарности в рабочем движении; бьют по новым налогам, по новым экономическим планам, не понимая, что все это следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Причины коренятся глубоко, и в них нет ничего сложного. Причины — это физический голод, возведенный в миллионную степень; это духовный голод — тяга к счастью, к чувству уверенности в завтрашнем дне, возведенная в миллионную степень; это тяга мускулов и мозга к росту, к работе, к созиданию, возведенная в миллионную степень. Конечная, ясная функция человека — работать, созидать, и не только себе одному на пользу, — это и есть человек. Построить стену, построить дом, плотину и вложить частицу своего человеческого «я» в эту стену, в этот дом, в эту плотину, и взять кое-что и от них — от этой стены, этого дома, этой плотины; укрепить мускулы тяжелой работой, приобщиться к ясности линий и форм, возникающих на чертеже. Ибо человек — единственное существо во всей органической жизни природы, которое перерастает пределы созданного им, поднимается вверх по ступенькам своих замыслов, рвется вперед, оставляя достигнутое позади. Вот что следует сказать о человеке: когда теории меняются или терпят крах, когда школы, философские учения, национальные, религиозные, экономические предрассудки возникают, а потом рассыпаются прахом, человек хоть и спотыкаясь, а тянется вперед, идет дальше и иной раз ошибается, получает жестокие удары. Сделав шаг вперед, он может податься назад, но только на полшага — полного шага назад он никогда не сделает. Вот что следует сказать о человеке; и это следует понимать, понимать. Это следует понимать, когда бомбы падают с вражеских самолетов на людные рынки, когда пленных прирезывают, точно свиней, когда искалеченные тела валяются в пропитанной кровью пыли.
Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Техас и Оклахома, Канзас и Арканзас, Нью-Мексико, Аризона, Калифорния. Семья съезжает со своего участка. Отец взял ссуду в банке, а теперь банк хочет завладеть землей. Земельная компания — другими словами банк, если владельцем земли является он, — хочет, чтобы на этой земле хозяйничали тракторы, а не арендатор. А разве трактор — это плохо? Разве в той силе, которая проводит длинные борозды по земле, есть что-нибудь дурное? Если б этот трактор принадлежал нам, тогда было бы хорошо, — не мне, а нам. Если б наши тракторы проводили длинные борозды по нашей земле, тогда было бы хорошо. Не по моей земле, а по нашей. Мы любили бы этот трактор, как мы любили эту землю, когда она была наша. Но трактор делает сразу два дела: он вспахивает землю и выкорчевывает с этой земли нас. Между таким трактором и танком разница небольшая. И тот и другой гонят перед собой людей, охваченных страхом, горем. Тут есть над чем призадуматься.
С земли согнали одного фермера, одну семью; вот его дряхлая машина со скрипом ползет по шоссе на Запад. Я лишился земли, моей землей завладел трактор. Я один, я не знаю, что делать. А ночью эта семья останавливается у придорожной канавы, и к ее становищу подъезжает другая семья, и палаток уже не одна, а две. Двое мужчин присаживаются на корточки поговорить, а женщины и дети стоят и слушают. Вы, кому ненавистны перемены, кто страшится революций, смотрите: вот точка, в которой пересекаются человеческие жизни. Разъедините этих двоих мужчин; заставьте их ненавидеть, бояться друг друга, не доверять друг другу. Ведь здесь начинается то, что внушает вам страх. Здесь это в зародыше. Ибо в формулу «я лишился своей земли» вносится поправка; клетка делится, и из этого деления возникает то, что вам ненавистно: «Мы лишились нашей земли». Вот где таится опасность, ибо двое уже не так одиноки, как один. И из этого первого «мы» возникает нечто еще более опасное: «У меня есть немного хлеба» плюс «у меня его совсем нет». И если в сумме получается «у нас есть немного хлеба», значит, все стало на свое место и движение получило направленность. Теперь остается сделать несложное умножение, и эта земля, этот трактор — наши. Двое мужчин, присевших на корточки у маленького костра, мясо в котелке, молчаливые женщины с застывшим взглядом; позади них ребятишки, жадно вслушивающиеся в непонятные речи. Надвигается ночь. Малыш простудился. Вот, возьми одеяло. Оно шерстяное. Осталось еще от матери. Возьми, накрой им ребенка. Вот что надо бомбить. Вот где начинается переход от «я» к «мы».
Если б вам, владельцам жизненных благ, удалось понять это, вы смогли бы удержаться на поверхности. Если б вам удалось отделить причины от следствий, если бы нам удалось понять, что Пэйн, Маркс, Джефферсон, Ленин были следствием, а не причиной, вы смогли бы уцелеть. Но вы не понимаете этого. Ибо собственничество сковывает ваше «я» и навсегда отгораживает его от «мы».
Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Потребность рождает идею, идея рождает действие. Полмиллиона людей движется по дорогам; еще один миллион охвачен тревогой, готов в любую минуту сняться с места; еще десять миллионов только проявляют признаки беспокойства.
А тракторы проводят борозду за бороздой по опустевшей земле.
Глава пятнадцатая
Вдоль шоссе № 66 стоят придорожные бары: «Эл и Сузи», «Позавтракайте у Карла», «Джо и Минни», «Закусочная Уилла». Лачуги, сколоченные из тонких досок. Две бензиновые колонки у входа, дверь, загороженная проволочной сеткой, длинная стойка с рейкой для ног, табуретки. Возле двери три автомата, показывающие сквозь стекла несметные богатства — кучку пятицентовых монет, которые можно выиграть, если выйдут три полоски. А рядом с ними патефон, играющий за пять центов, и наваленные горкой, как блины, пластинки, готовые в любую минуту скользнуть на диск и заиграть фокстроты «Ти-пи-ти-пи-тин», «Ты — золотой загар», песенки Бинга Кросби, джаз Бенни Гудмена. На правом конце стойки под стеклянным колпаком конфеты от кашля, кофеиновые таблетки под названием «Долой сонливость» и «Не клюй носом», леденцы, сигареты, бритвенные лезвия, аспирин, кристаллики «Бромо», «Алька» для шипучки. По стенам плакаты: купальщицы — пышногрудые, узкобедрые блондинки с восковыми лицами, в белых купальных костюмах, в руках бутылка кока-колы, улыбаются: вот оно магическое действие кока-колы. Длинная стойка — на ней солонки, перечницы, баночки с горчицей и бумажные салфетки. За стойкой пивные краны, а у самой стены сверкающие, окутанные паром кофейники с застекленными окошечками, которые показывают уровень кофе. Торты под проволочными колпаками, апельсины — горками по четыре штуки. И коробки крекеров и корнфлекса, выложенные узором.
Плакаты с заглавными буквами из блестящей слюды: Такие Пироги Пекла Твоя Мама. Кредит Ссорит. Давайте Останемся Друзьями. Дамам Курить Не Возбраняется, Но Пусть Не Суют Окурки Куда Попало. Обедайте Здесь, Не Утруждайте Жену Стряпней. У НАС ЛУЧШЕ.
На левом конце стойки — жаровня с тушеным мясом, картофелем, жареное мясо, ростбиф, серая буженина. И все эти соблазны ждут, когда их нарежут ломтиками.
Минни, или Сузи, или Мэй, увядающая за стойкой, — волосы завиты, на потном лице слой пудры и румян, — принимая заказы, говорит тихо, мягко; повторяет их повару скрипучим, как у павлина, голосом. Вытирает стойку, водя тряпкой кругами, начищает большие блестящие кофейники. Повара зовут Джо, или Карл, или Эл. Ему жарко в белом кителе и фартуке, пот бисером выступает у него на белом лбу под белым колпаком. Он хмурый, говорит мало, взглядывает мельком на каждого нового посетителя. Вытирает противень, шлепает на него котлету. Вполголоса повторяет заказы Мэй, скребет противень, протирает тряпкой. Хмурый и молчаливый.
Мэй — живая связь с посетителями — улыбается, а внутри вся кипит и еле сдерживает раздражение. Улыбается, а глаза смотрят мимо вас, если вы это вы, а не шофер с грузовика. На шоферах все и держится. Там, где останавливаются грузовики, там и клиенты. Шоферов не надуешь, они народ понимающий. Шоферы надежная клиентура. Они понимают, что к чему. Попробуй подать им спитой кофе — больше не заедут. Их надо обслуживать как следует, тогда заглянут не один раз. Шоферам Мэй улыбается по-настоящему. Она выгибает спину, поправляет волосы на затылке, поднимая руки так, чтобы платье обрисовало грудь, кивает, всем своим видом сулит веселую минутку, веселый разговор, веселые шуточки. Эл никогда не вступает в беседу. Связь с посетителями идет не через него. Иной раз он улыбнется, услышав какой-нибудь анекдот, но смеющимся его никто не видел. Иной раз он взглянет на Мэй, услышав игривые нотки в ее голосе, и тут же принимается скрести противень лопаткой и перекладывать застывшее сало в желобок вокруг судка. Он прижимает лопаткой шипящую котлету, кладет разрезанные пополам булки на сковороду, подогревает, поджаривает их. Сгребает со сковороды кружочки лука, шлепает его на котлету и приминает лопаткой; потом кладет на котлету полбулки, смачивает другую половину растопленным маслом и острой приправой. Придерживая булку, поддевает лопаткой плоскую котлету, переворачивает ее, накрывает ломтем, пропитавшимся маслом, и кладет сандвич на маленькую тарелку. К сандвичу полагаются пикули и две черных маслины. Эл пускает тарелку по стойке, точно метательный диск. Потом снова принимается скрести противень лопаткой и хмуро поглядывает на жаровню с тушеным мясом.
Машины вихрем проносятся по шоссе № 66. Номерные знаки. Выданы в Массачусетсе, Теннесси, Род-Айленде, Нью-Йорке, Вермонте, Огайо. Идут на запад. Элегантные машины мчатся со скоростью шестьдесят миль в час.
Смотри — «корд». Точно гроб на колесах.
Ой, мама! Ну и ход у них!
А вот «ла-салль», видишь? Я за «ла-салль». Я не гордый. Меня он устраивает.
Если уж ты так разошелся, то чем тебе плох «кадиллак»? Чуть больше, чуть быстрее.
А я бы взял «зефир». Цена не бог весть какая, зато шик, быстрота. Подать мне «зефир».
Хотите смейтесь, хотите нет, сэр, а я стою за «бьюик-пьюик». Дай бог каждому такую машину.
Выдумает тоже! «Бьюик» не дешевле «зефира», а какая от него радость? Слабенький.
Ну и пусть! Глаза бы мои не глядели на фордовские машины. Не люблю я этого Генри Форда. Просто терпеть не могу. У меня брат работал на его заводе. Послушал бы ты, что он рассказывал.
Да, но «зефир» — это зверь, а не машина.
Большие машины проносятся по шоссе. Томные, разомлевшие от жары дамы — маленькие планеты, вокруг которых вращаются их неизменные спутники: кремы, лосьоны, флакончики с красками — черной, розовой, красной, белой, зеленой, серебряной, — с их помощью меняется цвет волос, глаз, губ, ногтей, бровей, ресниц, век. Пилюли, травы, порошки, — с их помощью улучшается действие желудка. Полная сумка пузырьков, шприцев, пилюль, присыпок, жидкостей, мазей, — с их помощью из половых сношений устраняется всякий риск, запах и возможность последствий. И все это помимо чемоданов с одеждой. Вот тоска собачья!
Усталые морщинки вокруг глаз, недовольные складки у рта; груди, тяжело отвисшие в бюстгальтерах, похожих на маленькие гамаки, живот и бедра, стянутые резиной. И губы полуоткрыты от жары, хмурым глазам не любо ни солнце, ни ветер, ни земля, в них сквозит отвращение к пище, к чувству усталости — и ненависть ко времени, которое мало кого красит, а старит всех.
Рядом с ними пузатенькие мужчины в светлых костюмах и панамах; чистенькие розовые мужчины с недоуменными, неспокойными глазами — с глазами, полными тревоги. Они неспокойны потому, что формулы подводят, лгут; они жаждут ощущения покоя, но чувствуют, что оно уходит из мира. На лацканах пиджаков у них значки организаций, клубов — тех мест, куда можно пойти и, смешавшись с толпой таких же обеспокоенных людишек, убедить себя в том, что коммерция — это благородное занятие, а не освященное ритуалом воровство; что коммерсанты — разумные существа, вопреки бесчисленным доказательствам их глупости; что они великодушны и щедры, даже вопреки принципам здравого ведения дел; что их жизнь — полноценная жизнь, а не жалкая, утомительная рутина; и что близко то время, когда они забудут, что такое страх.
И эта супружеская чета тоже едет в Калифорнию; они будут сидеть в холле отеля «Беверли Уилтшир», будут смотреть на людей, которые вызывают у них чувство зависти, будут смотреть на горы — не на что другое, а на горы! — и на высокие деревья; он — все с тем же беспокойством во взгляде, она — думая о том, что солнце опалит ей кожу. Они будут смотреть на Тихий океан, и я готов побиться об заклад на тысячу долларов против цента, что он скажет: «И это океан? Совсем не такой большой, как я думал». А она будет завистливо поглядывать на округлые юные тела на пляже. Они едут в Калифорнию только для того, чтобы потом вернуться домой и сказать: «Такая-то сидела в Трокадеро рядом с нами, за соседним столиком. Вот страшилище! Но одевается со вкусом». А он скажет: «Я разговаривал там с солидными деловыми людьми. Все считают, что, пока мы не отделаемся от этого субъекта из Белого дома, надеяться не на что». Или: «Я слышал от одного человека, который все знает: у нее сифилис. Она снималась у Уорнеров. Говорят, спала буквально со всеми, лишь бы получать роли. Ну что ж, сифилису удивляться не приходится, она на это шла». Но встревоженные глаза все равно не знают покоя, надутые губы все равно не знают радости. Большая машина мчится со скоростью шестьдесят миль в час.
Хочется пить. Хорошо бы чего-нибудь похолоднее.
Вон там впереди что-то виднеется. Остановимся?
Ты думаешь, у них чисто?
Если в этом захолустье вообще можно говорить о чистоте.
Хорошо. Возьмем бутылку содовой, — я думаю, не страшно.
Тормоза взвизгивают, и машина останавливается. Толстяк с беспокойными глазами помогает жене вылезти.
Когда они входят, Мэй смотрит сначала на них, потом мимо них. Эл только на секунду поднимает глаза от плиты. Мэй знает все заранее. Эти возьмут бутылку содовой за пять центов и будут ворчать, что она теплая. Женщина использует шесть бумажных салфеток и побросает их все на пол. Мужчина поперхнется и свалит вину на Мэй. Женщина начнет принюхиваться, точно здесь где-то завалялось тухлое мясо, а потом они уйдут и до конца дней своих будут говорить всем, что народ на Западе угрюмый. А Мэй, оставшись наедине с Элом, подберет для них подходящее словечко. Она обзовет их дерьмом.
Шоферы — вот это люди!
Вон идет большой грузовик. Хорошо бы остановился; отобьют вкус этого дерьма. Знаешь, Эл, когда я работала в том большом отеле в Альбукерке, — как они воруют! Все, что плохо лежит. И чем шикарнее машина, тем хуже; всё тащат: полотенца, серебро, мыльницы. Просто не понимаю, зачем им это?
И Эл мрачно: «А как по-твоему, откуда у них такие машины, откуда у них столько добра? Родились, что ли, они с этим? Вот ты небось никогда не разбогатеешь».
Большой грузовик, на нем шофер и сменный. Может, остановимся? Выпьем по чашке кофе. Я эту хибарку знаю.
— А как у нас с расписанием?
— Время есть, про запас хватит.
— Ладно, подъезжай. Тут девчонка с огоньком. И кофе хороший.
Грузовик останавливается. Двое шоферов в бриджах защитного цвета, в высоких зашнурованных башмаках, в коротких куртках и фуражках с блестящими козырьками. Зарешеченная дверь — хлоп!
— Здравствуй, Мэй!
— Неужели ты, Биг Билл! Когда же тебя перевели на этот маршрут?
— Неделю назад.
Второй шофер бросает пять центов в патефон, смотрит, как мембрана опускается на крутящийся диск. Голос Бинга Кросби — медовый: «Ты золотой загар, ты, как стрела из лука, — ты боль в висках, но ты не скука…» А Биг Билл напевает Мэй на ушко: ты боль в кишках, но ты не сука…
Мэй смеется.
— А кто это с тобой, Билл? Он первый раз по этому маршруту?
Второй шофер бросает пять центов в автомат, выигрывает четыре жетона и кладет их обратно. Подходит к стойке.
— Ну, что вам подать?
— Давай по чашке кофе. А торты какие?
— Банановый торт, ананасный торт, шоколадный и яблочный.
