Содом Капустин (Поэма тождества) Капустин Содом

«Ищущим»

http://www.surajamrita.com/seeker/seekerIntro.html

Ты помнишь, как это было в первый раз?

Толстые тюремные стены, шарообразные кирпичи которых скрепляет раствор, замешанный на яйцах и сперме. Побелка на потолке, пористая и местами прогнившая от пропитавших ее ночных кошмаров. Пожухшая зелень стен, истлевшая снизу и махровая, словно листья мимозы или бахрома дендритов, сверху. И тебе, с первых минут пребывания в этом узилище, казалось, что камера по колено наполнена застоявшейся водой, состоящей из кишечных газов, стразов, страха и неудовлетворенной похоти многих десятков поколений арестантов. И вода эта, и ее испарения, что были плотнее самой лихо воняющей жидкости, тормозили не только движения и мысли, но и, просачиваясь наружу, ускоряли все коловращение окружающего камеру пространства.

В то утро ты уже знал, что это произойдет. Ты искал в себе крупицы внутреннего протеста, зерна нежелания, но не находил их. Ты пытался ощутить радость дихотомии, блаженство, испытываемое идущим впервые, но за многими, однако и их не оказывалось на привычных местах. Даже равнодушие с безразличием удалились прочь, оставив тебя наедине с принятым тобой будущим.

Часы на тюремной башне после полуночи вдруг пошли дальше, накручивая недоумевающее время на ось стрелок. И те три часа, которые они доселе всегда тебе дарили, рассыпались мелкими и печальными осколками, разбитые молчанием, наступившим после двенадцатого удара мышьяковых колоколов.

Унитаз пересох, и по его стоку катились лишь скупые, черствые и беззвучные слезы. Даже птицы не решались в эту ночь пролетать мимо окна твоей камеры и заслонять своими крыльями твое последнее небо.

А утром, после восхода, воздух превратился в творог и зеки жадно, горстями, половниками и ложками запихивая в рот дробящиеся куски, ели его мягкую синеву. Шестерки суетливо наполняли целлофановые пакеты и волокли их своим паханам, украдкой отъедая вываливающиеся и сочащиеся утренней свежестью куски. Паханы же невозмутимо принимали эти дары и складывали в тумбочки, чтобы потом, когда все кончится, наслаждаться нежданным подарком природы и вызывать зависть, озабоченность и злость своих сокамерников.

– Не переживай.

Твой сосед по нарам, с которым ты делил махорку, резал часы и процеживал утлые глотки ночного воздуха, заговорил, глядя в потолок, и концы его слов утопали в прошлом, а начала едва проглядывали из грядущего.

– Ты еще напишешь об этом книгу. Знаешь, некоторые книги похожи на самогон. Они медленно капают из змеевика и неторопливо убивают читателя. Другие – похожи на подземные цветы. До них надо долго докапываться, чтобы металл разбудил их цвет, а камень – запах, и тогда Луна и Лилит соединятся в надире, и книга, как цветок, поглотит читателя целиком, не оставив и следа от его путешествий и изысканий.

Нет. Твоя книга будет другой. Ты будешь долго натягивать тетиву. Так долго, что ее шелк прорежет до ногтей твои пальцы, а выступившая кровь загустеет и покроется плесенью. А потом, когда текст созреет, ты выпустишь его, и он будет убивать, моментально разя наповал всех, кто всего лишь осмелится прикоснуться к твоей книге.

Ты попытался возразить, но как только твой язык сформировал фразу и готов был выпустить ее, как воробья, сосед заговорил опять.

– Иначе – книга убьет тебя.

Твои ладони, в поисках поддержки и опровержения его слов накрыли твое сердце. Но и оно, барахтаясь под ребрами, признавало правоту сказанного.

Капли пота, покрывшие твой лоб, уже не могли удержаться на месте и, используя брови как воронку, стали одна за другой скатываться по носу. Тело, еще не смирившись с происходящим, слушало их звон, но звук этот не приносил облегчения. Ты жаждал ветра, но, посмотрев по сторонам, ты заметил, что все ветры уже разобраны более расторопными зеками. И они глазели на тебя, даже не пытаясь выскользнуть из татуированных ладоней.

Вся камера, все арестанты, сидя на матрасах, в которые сливали свое безродное семя, рассматривали тебя как путешественника в другой мир. В их взглядах не было никаких вопросов, они были приобщены к истине, пока недоступной тебе, но которую любой из сокамерников с удовольствием и отвращением тебе бы открыл.

Ты прикрыл глаза, чтобы спрятаться от этих взглядов. Но они находили тебя и в темноте и ощупывали липкими от непересыхающей спермы пальцами, проникающими сквозь одежду, сквозь кожу, куда-то туда, в какие-то такие твои глубины, куда ты сам еще не отваживался заглянуть.

– Проверка!!

Удар резиновой дубинки по двери заставил вибрировать все пространство камеры. Арестанты, словно забытая в лесу елочная мишура или высохшие за время отлива водоросли, затрепетали на своих нарах и начали медленно сползать на шаткий пол. Ты тоже спустился, встал во второй ряд образовавшейся колонны и только тут заметил, что твои ноги по колено завязли в мокром песке. Том самом, что остался от неизрасходованных ночных часов.

Дверь в камеру раскрылась со звуком, заставившим вздрогнуть нечетные зубы и вспомнить ласковые домашние двери, провожавшие и встречавшие тебя несколько раз в году. Прапорщик, пробежавший мимо выстроившихся зеков, прикоснулся пальцем к макушке каждого, другой рукой разбрасывая коричневые конфетти. Бумажные кружочки веснушками оседали на лицах зеков, и это значило, что сегодня четверг – день дополнительных лишений и неудач. А для тебя это был еще один знак.

– Пойдем.

Личный шестерка пахана камеры, парень, лишенный возраста и стремительности, свойственной людям, родившимся в час собаки, поманил тебя пальцем. Ты, даже не допуская мысли о неповиновении, поплелся за ним.

– Присаживайся.

Голос пахана был сух и элегантен. Он напоминал коллекцию ночных бабочек, старую, но еще непопорченную жучками и молью.

– Не мы тебя выбрали. И не судьба.

Пахан посмотрел на твои руки и один глаз его был направлен на воду, а другой искал порнографические фигуры в линиях твоей ладони.

– Философия – это построение картины мироздания на дуалистической основе. Хорошо и плохо. Правда и ложь. Он и она. Но что хорошо рыбе, для человека может быть смертельно. Что правда для дерева – ложь для топора.

То же самое и с полами. Нет чистого мужского и чистого женского. Все они перемешаны и перепутаны как волосы в колтуне. Есть люди, у которых верхняя половина женская, а нижняя мужская. И наоборот. А есть и такие, у которых мужчина лишь спереди, а спина у них женская…

От этой фразы твое тело неожиданно вздрогнуло всей спиной.

– Есть много способов изменить это. Но они лишь косметические. Лучше уж иметь красивую женскую спину, чем быть женщиной внутри.

И поэтому, раз уж так случилось…

Пахан пожал плечами и с них посыпались ручьи застоявшейся перхоти. Его шея освободилась, она оказалась алой, и на ней стали видны синие вены и широкие белые шрамы от тех ядов, которые довелось пахану выпить за несколько тюремных жизней.

В твоем кулаке вдруг оказался его указательный палец. Ты распрямил ладонь и расщепленный на три части ноготь прочертил на ней несколько линий.

– Смотри. Это складка нетопыря. Ее обладатели живут лишь между ночью и днем. Здесь – помет собаки. Он говорит, что твоя верность будет обоюдной обузой. Тут – ведьмин круг. Он замкнут дважды. Даже если ты сумеешь вырваться раз – при счете «два», тебе все равно придется уступить.

Ты не понимал тогда очень многого. Ты не знал, что не стоит верить людям с красными шеями, особенно, если у них несколько ногтей на одном пальце. Но чувства твои говорили, что пахан лжет лишь тебе и говорит правду всем остальным заключенным. И его плющевая ложь должна была заткнуть тебе рот, чтобы ты не смог возразить, закричать и выбиться из объятий преступной похоти.

– Я вижу, ты готов.

Пахан встал. Мушиный нимб, кружащийся вокруг его головы, разлетелся. Умирая, насекомые усеяли его путь к тебе своими крыльями. Подойдя вплотную, он водрузил ладони тебе на плечи и, без видимого усилия, приподнял тебя.

Затем, опустившись на колени, он припал зубами к единственной пуговице на твоих брюках. Не скривившись от ее пронзительной горечи, настоянной на можжевельнике и бесплодных мечтах о свободе, пахан откусил ее. Ты слышал, как она хрустнула, выплеснув ему в рот свой яд и тут же на шее пахана появился еще один рубец. Свежий, он сочился кровью пополам с ненавистью, и ты отвернулся.

Жители камеры, все, смотрели на вас. Они уже сжимали в кулаках свои гениталии и по твоей спине неспешно поползли мурашки. Даже в бане ты не видел одновременно такого количества пенисов. Розовые, фиолетовые, бордовые головки их оказались направлены на тебя. Зеки расцвели, ощетинившись своими интимными цветами. Пенисы отражались в глазах и белки их уже приняли окраску разномастных головок.

Спрятав побагровевшие уши под ладонями, чтобы показать свое смущение, ты все же услышал скрежет молнии на брюках. Он доносился издалека, будто кто-то плыл по молоку в лодке со скрипящими уключинами.

– Чтобы услышать звук твоей женской половины, тебе надо нагнуться.

Одним махом пахан сдернул с твоих чересел брюки с трусами и повалил лицом вниз на свои нары.

– Я буду в меру нежен и в меру груб. Женская спина – это прекрасное произведение природы. Ее нельзя спугнуть, иначе она может спрятаться в позвоночник, как в раковину. Ее нельзя слишком сильно приманивать, ибо она может превратиться в ртуть и стать ничьей.

Ты смотрел на пол, но видел лишь там, по другую сторону нар, свои стоящие на полу колени, стреноженные тканью брюк, между которыми уже пристроились колени пахана.

Ягодицы ощутили прикосновение его пальцев задолго до того, как те тронули кожу. Ногти пахана вонзились в твою плоть, но ты ощущал эту боль так, словно она тебя не касалась.

Обеими руками он развел твои ягодицы и плюнул тебе на анус. Все в тюрьме замерло. Время, нелепое, дало тебе последний шанс, продолжая нести тебя в своих объятьях, лишив своего присутствия всех прочих тварей. Но ты, уже принявший роковое решение, гордо отринул подарок, сделав вид, что поверил шрамам и ногтям, будто находясь под гипнозом стекающей крови, вверив себя тому, кто был на самом деле врагом и себе, и всем остальным.

С первым мгновением начавшейся эпохи, пенис пахана вонзился в твой анус. Зеки, выпустив проклятия и вздохи, камнями попадавшие на пол, принялись сосредоточенно мастурбировать. Один лишь шестерка пахана не отдался охватившему всех голоду самоудовлетворения. Схватив бубен, на который пошла кожа с левой ягодицы негритянки и с правой лопатки небожительницы Якутии, и бубенцы прикрепленные к берцовым костям этих двух псевдоженщин, он, словно спесивая гуппи, удирающая от сачка кохинолога или блеклый отблеск Юпитера в бельмах волхва, заметался по камере, перепрыгивая с голов на руки, с рук – на головки пенисов. И так, прыгая с места на разные точки, он начал отбивать бессистемный, из-за его бесконечной протяженности, ритм.

Чужая плоть, ведомая звуками ударов по женской коже, ринулась в твой кишечник, страстная, суровая, признающая лишь один исход на десятки упорных поползновений. Дерево пола и камень потолка скрестились вокруг твоих глаз, силясь догнать один другого и перемешаться, став щепой и щебнем. Воздух и вода расстались, непонятые тобой. А четверг, день лишних утрат, стоял довольный, получив причитающуюся ему жертву, и больше не собирался никого тревожить.

Завтрак и обед, незамеченные, покинули тюремные стены, и их никто не окликнул. Мастурбирующие зеки орошали семенем матрасы, и когда оно кончалось в одном пенисе, тут же принимались за другой.

Ты, подчиняясь ритму движений пахана, неумолимо превосходил его ложь, и твоя спина уже жила своей жизнью, а ты не мог даже посмотреть, что же там, за ней, потому что, это было уже чужим тебе.

Вдруг пахан замер. Его пенис, содрогнувшись, изверг обжигающую сперму, и в тот же миг завершившейся безмерности ты понял, как женщина понимает, что беременна, что в тебе начал зреть плод: Книга, умерщвляющая своего читателя.

Ты помнишь, что было дальше?

В сияющих гранях спермы, зависшей на мгновение в остолбенелом от ненависти и восторга воздухе, ты видел, как пахан сзади тебя воздел руки. Его сжатые кулаки брызнули застоявшимся гноем, и в предыдущий миг вся камера, словно единое многоспинное животное, испустила тяжелый вздох. Этот звук распластал тебя, превратил в безмолвный гель, который просачивался между корявыми зековскими пальцами, не даваясь им не по желанию своему, а лишь по свойствам.

Зеки смотрели в твои глаза. Они ждали твоих слез. Они жаждали их, задумчиво, неторопливо, как кружащие над ничего не понимающей жертвой дневные вампиры, как готовые стать болидами низкоорбитные астероиды. И им было бы все равно, что за слезы они увидели. Были бы то слезы радостного предательства или горестного избавления, они бы накинулись на них, поглощая вместе с ними все соки и силы твоего только становящегося новым и чужим тела. Но глаза твои оставались сухими, они ничего не отражали, и зеки, глядя в них, видели лишь мутную пелену мелких кристаллов десертной соли.

Ты прошел сквозь ряды арестантов, как пузырь воздуха протекает через мягкую магму. Лишь там, где твои одежды случайно соприкасались с плотью заключенных, ткань начинала гнить, опадая длинными витыми стружками потерявшего вкус праха.

Твой матрац неведомые тебе брезгливые руки уже скинули с верхнего яруса нар в терпкое зловоние истертого кафеля. Другие ноги запинали матрас под нары, в первородный мрак, который редко когда касался человеческого глаза. И там, в этой исходной тьме, тебе теперь предстояло жить весь отпущенный тебе срок.

Теперь у тебя была новая посуда. Мельхиоровый черпак с тремя дырками, алюминиевая тарелка с тремя дырками и титановая кружка с тремя дырками. Для любого эти отверстия, расположенные на днищах ровными треугольниками, являлись бы символами или Святого Грааля, или следами когтей скопы. Но только не для тебя.

Ты знал, что вся эта символика уже не работает. Она стала перемороженной оловянной пылью, лишенной совести и назначения. И из-за этого тебе надо будет заново связывать все разрозненные нити несуществующих пока смыслов. Плести из них макраме и гобелены. А до того эти нити следовало создать. И ты знал, что никому из бессмертных не можешь поручить эту работу, а должен сделать ее только сам, редко когда прибегая к помощи незваных помоечников.

Но едва ты устроился на своем месте, дверь в камеру разодрали рога и когти. Висмут, ванадий и хром скрипели, орали святым матом, плакали, но никого, кроме себя самих не могли противопоставить плотоядному напору и вскоре пали, распростертые, перемолотые на гравий и опилки. Три прапорщика-проверяющих въехали в камеру. Один на морже, двое на гигантских ленивцах. Звери испуганно всхрапывали, роняли куски своего и чужого, оставленного на красный день, кала, их ноздри издавали незнакомые запахи.

Прапорщики ударили друг о друга сверочные доски и те зазвенели, заставив вращаться все ресницы обитателей камеры. Зеки затерли обожженные веки и пробуравленные ладони, а проверяющие, подхватили случайно выпавшие вареные глаза и, невнятно бормоча, украсили ими седла своих ездовых тварей.

Едва прапорщики удалились, унося незаконные трофеи, как появились зеки из хозобоза. Они заиграли в дудки и кимвалы, забили в барабаны и гитары. Подчиняясь этим звукам, растерзанные клочки двери начали занимать новые места и, по прошествии нескольких секунд, вход в камеру опять оказался надежно запечатан. Лишь какой-то торопливый зек, не успев прошмыгнуть в засасывающиеся дверные щели, остался наполовину внутри, наполовину вне камеры и к нему уже начали подбираться хищные ногти менее проворных тюремных жителей.

– Непонятого в мире гораздо больше, чем непонятного.

Голос твоего бывшего соседа, что учил тебя дышать, слушать и не шевелиться звучал прямо за твоими глазами. Звук этот проходил по металлической арматуре, соединявшей все зековские кровати, неощутимой вибрацией он входил в твои сомкнутые до предела зубы и превращался в понятные только тебе слова.

– Устремленная ввысь гора не будет кичиться своими целебными источниками, облысевшая канарейка не станет бахвалиться своими выпавшими перьями. Так почему же ты, погрузившись на самое дно, мечтаешь всплыть обратно?

Ты не ответил.

Ты видел, что фразы твоего бывшего соседа исходят из того грядущего, которое для тебя никогда уже не наступит, и входят в то будущее, что отдаляется от тебя с таким проворством, что ты, начинающий привыкать к пребыванию в сейчас, никогда его не настигнешь, ведь каждый миг оно оказывалось от тебя на два мига дальше. Лишь средины словесных мостов провисали в настоящее, как оборванные низковольтные провода, или порожние коконы шелкопрядов, такие же бесполезные и дырявые.

– Нам позволено только номинально строить догадки о структуре природы. – Голос звенел и распадался на желатиновые шарики с разноцветными блохами внутри. – И совершенно не обязательно испытывать на прочность все ее загадки. Достаточно посмотреть на почву, чтобы иметь о ней представление. Но если ты сам захочешь стать почвой – тебе придется умереть.

Пронырливые насекомые прогрызали оболочки, органично ограничивающие их свободу, и распрыгивались по камере, стремясь забраться в нежные уши зеков. Но те не обращали на них внимания. И только иногда кто-то из арестантов, случайно раздавив кровопийцу, слышал вибрировавший в далеком пространстве звук.

И лишь шестерка пахана не был подвержен общей апатии. Он бесшабашно собирал насекомых и размещал их на своей руке в трогательном и строгом соответствии с размерами и цветом.

Но тебе не было дела до мелких тварей. И ты не тщился понять, зачем твой бывший сосед по нарам говорит. Ведь его слова испускали только один аромат – аромат его собственного пота из подмышек. И он не мог смешаться с твоим новым запахом потеющей спины, недостижимым до времени, но ставшим теперь излишне близким.

Речи твоего бывшего соседа походили на лабиринт, где невозможно заплутать. Но отчего-то он, не желая тебе, ни доли, ни отчаяния, ни удачи, пытался заманить тебя в этот продранный бредень, не замечая, что сам отметил яркими светодиодами все дыры, огрехи и выходы.

– Мы взяли на себя обеты участия и разложения, но только нам самим выбирать способ нашего гниения. Глупцы убегают моментально, середняки удаляются, расписав несколько маршрутов, но лишь мудрые уходят так долго, что кажется, будто они существуют всегда. Но все они благоговеют перед своей бренностью. И мы, могущие отведать лишь персональную сердцевину, имеем право единственно взывать к ней, умолять её, и упрашивать, прижимая колени к груди, полу и носу, дабы проявились в ней тезисы катехизисов, и зазвучала она слышимо, мощно и индивидуально…

Кожей ты чувствовал мысли своего бывшего соседа. Они, словно перекормленные опарыши, или взбухшие глицериновые пузыри, не перемешиваясь, стойко копошились в его черепной коробке, не стремясь найти выход наружу. И лишь когда этот выход оказывался совсем рядом, они, нехотя, высовывались, подпираемые другими мыслями. Воздух моментально растворял их оболочки и тогда небольшие куски мыслей распылялись как слова, а затем, в испуге, раздумья, боясь потерять свою цельность, резво убирались обратно, такие же чуждые тебе, как и раньше.

Но эти впрыскивания слов ничего не значили для тебя. Они со свистом проскакивали в прошлое и не могли повлиять на твои, углубляющиеся сами в себя, в тебя и в твой рассудок думы. И как не старался твой бывший сосед навязать тебе прежний образ компоновки своих идей, все усилия его пропадали вотще.

– Дельфинам нельзя помочь.

После этих слов сапог твоего бывшего соседа прикоснулся сперва к правой, затем дважды к левой твоим пяткам, призывая тебя во внешние грязные пространства. И едва ты показался из-под нар, твой бывший сосед, косясь на прикидывающегося спящим пахана, полугромким шепотом приказал:

– Возьми!

Его пенис, разрисованный совокупляющимися спиралями, качался около твоих глаз.

– Возьми.

Умаляя себя и, одновременно, нагнетая в член густую жижу перекрученной крови, твой бывший сосед вложил его в твой рот.

– Возьми.

Каждый его палец трижды причинил боль твоим ушам. И тебе уже не надо было смотреть вверх, чтобы увидеть красно-синюю шею в рубцах и мушиный нимб. Пахан, беззастенчиво и ультимативно вселившись в твоего бывшего соседа, ввел его пенис в твою глотку. Ты поперхнулся, что-то внутри твоего кадыка хрустнуло. Этот скрежещущий звук наполнил довольством пенис твоего бывшего соседа. Когда пахан его вытащил, на теле фаллоса, словно незакаленный капкан на медведя-шатуна или прокуренные створки моллюска-мидии остались твои голосовые связки. И теперь, даже если бы ты не дал птицам обет безбрачия, а совам клятву молчания, ты все равно не смог бы их нарушить.

Пахан смахнул с члена остатки твоего неизрасходованного голоса и вновь погрузил в твое горло свой телескопический енг. Головка его проникла в твои бронхи, и как только она вновь показалась на свет, с нее в разные стороны брызнули куски твоих застарелых и не наступивших кашлей.

– Да, ты полон сюрпризов и соблазнов! – прорычал пахан, в третий раз окуная в твой рот не устающий лингам. На сей раз он ушел слишком глубоко. Ты чувствовал, как тело члена ползет по пищеводу, раздвигая попадающиеся на пути лепестки сфинктеров. Предупреждать пахана не было ни смысла, ни настроения. Люди, разводящие мух на своей перхоти, не склонны верить и употреблять для себя чьи-то советы.

Головка фаллоса вошла в твой желудок.

– В тебе больше женского, чем можно было представить! – Пахан прищурил один глаз. Второй зрачок расширился до пределов глазницы и уставился на твою вибрирующую в ритме вальса спину. И в этот момент пахан эякулировал.

Несколько смерчей прокатились по его внутренностям, исказив на мгновение его давно уже перекошенные черты лица, тела и памяти.

– Ты великолепен!

Закрученный на несколько оборотов торс пахана начал медленно раскручиваться в новую сторону. Это движение создало в его внутренностях вакуум, куда и ринулась выпущенная сперма, сдобренная твоим желудочным соком и желчью.

– Отныне ты будешь зваться – Содом Капустин! – Взревел пахан.

Несколько мгновений вспять бурлящая кислота уже достигла его простаты. В прошлое мгновение сияющая желчь уже заполнила емкости его тестикул. А когда на свет родилось твое имя, лопающиеся от напряжения, ужасающиеся от силы передаваемого ими потрясения, нервные волокна пахана передали в его мозг сигнал о боли.

Пахан затих. Пахан замер. Вместе с ним обмерла и вся камера, и все зеки, и все, кто не мог ничего видеть и чувствовать.

И ты снова увидел, что время повернулось к тебе боком. Но ты расслабленно отверг такой знак дружеского расположения.

А в следующий момент пахана, он плашмя рухнул на бубен своего шестерки. Его енг, выскочив из твоей глотки, принялся хлестать вокруг, словно обезумевший от интоксикации удав, или упущенный пожарным брандспойт, орошая всех не умудрившихся заснуть или спрятаться ядом полупереваренных спермиев.

Ты помнишь, что случилось потом?

Растроённые ногти твоего бывшего соседа, окрашенные ляписом, хной и пурпуром, отполированные шестеркой пахана до тусклого свечения черного булата и матовой остроты белого жемчуга, отторгли свои цвета, и те скатились каплями и кубиками на твои стопы. Следом свершилась противозаконная трансформация: три ногтевые пластины на каждом из его пальцев под твоим взором сливались в одну. Но тело пахана так спешило иссечь память о своем проникновении в плоть твоего бывшего соседа, что ногти, обязанные быть порознь, тоже срастались, корежа натравленные один на другой пальцы…

Чьи-то руки, скорее всего, именно твои, ибо не было поблизости иных рук, стерли с твоего лица смертоносные снежинки желудочного сока пополам с беспечно живой спермой. Кровь твоего бывшего соседа, не могущая остановить свое вращение даже вне его тела, заставляла эти две жидкости собираться во фрактальные многолучевые звезды, острые шипы которых без труда раздирали ткани одеял и тел.

Пахан открыл глаза своего тела и посмотрел на тебя. Ты же, словно в ответ, слизнул со своих ладоней уже начавшие забираться под кожу снежинки. Некоторые тут же впились в твой язык, другие, стремясь как можно скорее прильнуть к зародышу твоей книги, уже накрепко вросли в тебя, образовав между дерматоглифами новые письмена.

Ты без движения, страсти и удивления наблюдал за тем, как эти новые знаки изничтожают все былое и все будущее, что несли твои ладони. Смотря на это, ты в те же мгновения видел, как эбеновый уд твоего бывшего соседа растекается между его ног, оставляя хозяину лишь порожнюю, словно кожа змеи или мебельный чехол, шкурку. Изливающиеся жизненные силы и соки не задерживались на стремящемся их удержать кафеле, формируясь в узкую веревку смерча. А на втором ярусе нар уже извивался, кочевряжился и скакал по занавескам, подушкам и ногам зеков шестерка пахана, пытаясь надеть на стремящуюся в окно верхушку смерча огромный молочный бидон.

Бубен, уже прицепленный к шее шестерки пахана лентой, сплетенной из паутины каракуртов, испрямлённых гипербол и следов водомерок, возвышался над его макушкой, на манер нимба или опахала, и при любом движении ударялся о гладко выбритую голову зека, издавая каждый раз новый по высоте и длительности звук.

А ты стоял, безучастный, бездеятельный и безалаберный, и ноздри твои не могли уловить ни единого флюида справедливости. И твое тело даже не пыталось реагировать на гипнотический ритм бубенных ударов, уже подчинивший себе и население камеры и ставший уже покорным и понурым смерчик, который только и мог, словно повешенный констриктор или швартовочный канат, вяло трепыхаться в воздухе, а шестерка пахана уже запихивал его в хозяйскую бездонную емкость.

И, едва за последней каплей жизни твоего бывшего соседа захлопнулась бидонная крышка, а его иссохшееся и ломкое, словно слюда или панцирь виноградной улитки, тело начали поглощать и растаскивать приглашенные термиты, циклопическая шестерня, ранее сливавшаяся с дверью камеры, вышла из пазов, заскрипела и начала неудержимое вращение. Из щелей, куда зеки набивали паклю, обрезки ногтей и любопытных носов, обильно посыпались синие искры.

Шестерка пахана засуетился, запихивая во мрак под нарами трофей своего сюзерена, а все прочие зеки, выскользнув из одного транса и тут же погрузившись в новый, поступили к любимому занятию: они ловили искры ладонями и чертили ими на своих базальтовых телах светящиеся полосы. Некоторые засовывали искры в свои плоские носы и дышали ими, при каждом выдохе изображая драконов, а при вдохе трупы саламандр.

Сделав несколько оборотов, шестерня раскололась на две неровные части. Они с грохотом обрушились на потолок камеры, прихватив с собой нескольких нерасторопных и неказистых зеков. Открывшаяся за ними плита из сплетенных между собой семисвечников и пантаклей тоже удалилась в движение. Ее разборные детали стали терять связи между собой, с каждой новой обретенной степенью свободы их вращение убыстрялось и усложнялось, пока между элементами двери не начала образовываться щель в форме трехлучевой циклоиды. Едва она стала настолько велика, чтобы в нее смог пройти взрослый обитатель тюрьмы, как из образовавшегося просвета в камеру полились звуки. Это пел гондурасский ментовский рожок.

Зеки построились в треугольники по шесть и, возглавляемые паханом, под царапание когтей сторожевых манулов, рвущихся с поводков и провожавших арестантов сытыми глазами, направились в баню. В последнем треугольнике оставалось два места для тебя, но ты не мог занять ни одного из них и шел отдельно, топча чужие следы, неожиданности и тени.

В помывочной тебе отвели худшее, по суждению большинства и понятию меньшей части, место. Зеки и пахан, облачившись в шкуры окапи, натирали друг друга бамбуковым щелоком. Волокна меха проникали в поры жителей тюрьмы, выковыривая из них накопившиеся за неделю споры, склоки и ороговевшие куски пота. Ты же довольствовался душем, из которого попеременно капали лишь то холодные, то кипящие, то соленые крошки.

– Ты даже не догадываешься, кто и как тебя обманул. – Цирюльник, косоглазый парень с тщательно отращенным бельмом на третьем глазу, и кожаным ошейником с разномастными шипами, срезал твои дреды десантным тесаком, не забывая заученно хихикать после каждого убитого волоса.

– Женская спина! Хи! Это местное изобретение. У кого угодно может быть женская спина. Хи! А спустя полмига, глядь, а она уже и мужская! А женские теперь живот или лингам! Хи!..

Ты даже внутренне не улыбнулся наивности стригаля. Его речь даже не подпитывалась мыслями.

– Вот тебя и подловили, а ты и поверил! И как, несладко тебе сейчас приходится? Хи? А станет еще неслаще! Уж поверь мне. Хи! Я много таких, как ты, повидал. Некоторые сначала бодрились. Хи… Другие – ходили как в мазут опущенные. Третьи – строили планы, как и первые два. Хи. Думаешь, у кого-нибудь хоть что-нибудь получилось? Дудки! Хи!

Поглощенный стрижкой, разговором и исключительностью своей миссии, парикмахер не замечал, как твои срезанные волосы постепенно оплетали его ноги. Даже то, что ступни цирюльника постоянно отбивали чечетку, икры танцевали рэп, а чресла ламбаду, не мешало твоим обрубленным волосам стремиться обратно к своим корням.

– А все почему? А все потому, что каждый из вас стремился действовать в одиночку! Хи! Нет, чтоб собраться вместе, выработать стратегию и тактику, определить приоритеты, назначить ответственных и спрашивать с них. Но вы же на это не способны! Хи! Вам легче страдать по своим углам, забившись в щели и каверны, откуда вас все равно извлекают при первой в вас надобности. Но, поверь мне, настанет, настанет час, когда вас станет так много, что не хватит никаких мест для пряток! Хи!

Откромсав последнюю прядь, цирюльник почесал вспотевшую кожу под ошейником и небрежно отбросил нож. Тот, пронзив несколько слоев разноцветного воздуха, застрял в самом плотном из них и медленно спланировал в емкость для стерилизации. Твои дреды в своем неукротимом винтовом движении уже достигли паха стригаля и начали врастать в его кожу, ища волосяные луковицы, фолликулы и чесноки. Это шевеление в промежности возбудило гениталии и тестикулы зека, его пенис стремглав эрегировал, а набившиеся в его промежность твои волосы, умножив волосы стригаля, прорвали кожаные фартук, трусы и брюки парня и расчистили путь для его оживленного енга. Сияющий фаллос цирюльника торжественно показался из прорехи, сопровождаемый эскортом из поддерживающих и щекочущих его дредов.

– Я хочу дать тебе очень ценный совет.

Парень положил обе ладони на твою голову и погладил тебя по шишкам твоего депилированного еще при рождении черепа. Схватившись за две самые большие из них, он поднял и повернул тебя, робко, но безжалостно. Затем он нагнул тебя так, что ты сложился пополам, словно распаренная ладонь или скрипучая дверная петля.

Твои волосы, уже укоренившиеся в коже цирюльника устремились к исходным местам своего произрастания, выстроив из себя мост и рельсы для лингама парня. Обретя путь, член парикмахера, разнузданный и расхристанный, не медля, но и не торопясь, вкрутился в твой анус.

– Совет мой прост и неизыскан.

Парень совершал коитуальные движения, так, словно качал тугой эспандер или пытался освободиться от хватки синепёрой щуки.

– Ты знаешь, что волосы цепляют на себя все былое. Мало того, они притягивают к себе и предстоящее!

Когда ты лишаешься волос – ты очищаешься от того и другого. Законы причин, законы следствий и законы последствий на этот краткий миг перестают для тебя действовать.

Амплитуда движений цирюльника становилась все меньше и тише. Волосы, сплачивающие тебя и стригаля, находя новые, старые и несуществующие места для роста укорачивались и дробились, уже бессчетными спиральками сцементировав тебя и парня в почти что единое целое и разное.

– Сохрани же это состояние! Сохрани и найди тех, кто, как и ты, смог его удержать. И только тогда ты выйдешь на свободу, которая тебе будет не нужна, если ты ее достигнешь! Тогда ты сможешь преодолеть нежелание всех остальных и дать им ее, как дают павлинье перо объевшимся, ночную вазу тем, кто выпил слишком много или словарь звукоподражаний элитарному критику.

Закончив говорить слово «критику», стригаль эякулировал. Реактивная сила струи его спермы, преодолела сопротивление твоей кожи. Твои волосы, вылезшие из нее и впившиеся в цирюльника, не смогли удержаться, и стригаль отпрянул, неся на себе все твои мечты и чаяния, твои ошибки и надежды на любое из завтра.

Теперь ему предстояло стать тем, кем ты никогда не стал бы и мучаться этим. Но этот груз оказался неподъемным для цирюльника и слишком легким для его тела. Исходя паром, парень топтался на месте. Черты и резы его тела стали смещаться, смешиваться и, не выдюжив такого размножения и разнообразия, стригаль рассыпался, успев лишь сказать:

– Видал я и тех, кто питался только той спермой, что попадала в их прямые, косые и извилистые кишки!

Ты запомнил, что потом пришлось тебе пережить?

Голос рассыпавшегося стригаля отторгли и стены, и уши зеков, и воздух. Слова цирюльника, не находя последних пристанищ, вернулись к пыли, оставшейся от их бывшего хозяина и укрылись в ней, подарив праху видимость жизни.

Шестерка пахана, смущенный и смятенный от своей излишней торопливости, подскочил к праху цирюльника, набрал его в горсти и принялся просеивать, пропуская сквозь щели между истонченными пальцами, как пропускают неисполненные обещания, докучливые взгляды или время, за миг до его смерти. Но пыль продолжала оставаться бездыханной, даже спрятавшиеся в ней слова уже утратили свою мизерную силу и смешались с прахом, неотличимые и неотделимые от него.

Пахан перехватил опустошенный взгляд своего замешкавшегося шестерки и отвернулся, пытаясь сохранить видимость беспечности. Но ты видел, насколько раздосадован пахан. Его гнев вырывался наружу через шрамы на шее, растроенные ногти и вставшие дыбом спинные позвонки. Этот гнев разрывал ткань пространства и набедренных повязок других зеков, и из этих дыр сыпались комья неудовлетворенной похоти, горькие, как листья алоэ или дым сгоревшего отечества, и бесформенные, словно полуобъеденные медузы или марганцевые конкреции.

Тебя не трогали эти спонтанные извержения прячущихся под кожей пахана эмоций. Ты чувствовал, как шевелится и растет укрытая внутри тебя книга. Растет, накапливая свой мортальный потенциал, сродство к окружавшим тебя зекам и свое, ставшее уже отчетливым, стремление погубить их всех, одного за третьим, чтобы лишь в качестве кинжала милосердия вернуться к обнадеженным на миг вторым.

Не получив ни двух, ни трехсмысленного приказа, шестерка пахана подпрыгивал на месте, уворачиваясь от ягод, выпадающих из покрывших эбеновое тело его владельца корзинок гнева. Так и не определившись, шестерка поднял опустевший костюм стригаля и несколько раз встряхнул его. Штанины и фартук, выпуская накопившиеся в них воздух и опорожненные склянки из-под высосанной досуха надежды, ударяясь друг о друга, внезапно издали изумительную музыку. Раньше, возможно, ты бы покорился ей, и, упиваясь до отрыжки ее волнами, позволил бы им унести себя в сияющие бездны или зияющие горние чертоги. Но сейчас ты стоял безучастно и эта музыка могла лишь проноситься сквозь тебя, не находя там ни созвучия, ни контрапункта.

Шестерка пахана замер, прислушиваясь к порожденным им звукам, которые проникли в его кости и фасции, но не затронули суставов. Ты видел, как завибрировал его скелет, готовый по первому твоему сигналу покинуть плоть и врасти в кафель пола и стен ажурными пучками костяных молний. Ты видел мольбу не делать этого, стекающую из глаз, рта и ушей шестёрки пахана мутными перламутровыми лентами. И ты не дал сигнала. Не потому, что хотел шестёрке жизни или смерти, а потому что утратил ты все сигналы, равно как и способность давать их.

Едва дребезжание костей успокоилось, ленты мольбы отпали и, невесомые, робко кружились в воздухе, пока не попадали в ручейки, которые и понесли их в сток, вместе с пылью, червями и мушиными коконами, смытыми с зековских тел. Лишь несколько блесток на ланитах шестерки пахана выдавали закрепленную в нем слабость, да и те через мгновение слизнул его пупырчатый язык. Тут в его лобные доли, видимо, пришла некая мысль и он, заглядывая тебе в глаза, широко улыбнулся одними ушами.

Но ты не обращал внимания на ужимки шестерки. Глаза твои провожали в последний путь муаровые ленты мольбы, бездарно отпущенные им на свободу. Но другие зеки не позволили им ускользнуть. Они выхватывали ленты из воды, размахивали ими, словно флагами временной победы или билетами на отходящий поезд. Зеки, кривляясь, пританцовывая и показывая друг другу гримасы из-за спин соседей, сооружали из этих лент тюрбаны для головок своих многочисленных пенисов, подвешивали к членам мочалки, словно ордена за не начавшееся сражение или медали за спасение цепеллинов, обвязывались ими, как драгоценной портупеей. Нежная ткань не выдерживала такого обращения и сгорала от совести, оставляя после себя лишь облачка, с восседавшими на них клопами-пожарниками.

Пока ты наблюдал за этими метаморфозами, шестерка пахана успел обрядить тебя в вывернутые наизнанку штаны стригаля и теперь кривой медицинской иглой методично, где крест на квадрат, где крест на треугольник, и, очень редко, крест на круг, пришивал их кожу к твоей. При этом он напрягал то правую, то левую, то снова левую ягодицы, и бубен, привязанный к чреслам шестерки, вибрировал от этих ударов, испуская то медленные, то протяжные звуки.

Твоя черная кожа, оскорбленная искусственным соседством, сперва затрепетала, словно попавший под обстрел снайперов парус флибустьеров или как застрявший в саксауле выползок древесного варана, затем она пошла волнами, на ней появились буруны. Брызги от пенных барашков летели в лицо шестерки пахана, но тот жадно поедал их глазами, не оставляя твоей коже ни шанса, ни простора. Ей оставалось лишь роптать в местах проколов и, чтобы никто не смог воспользоваться ее девственностью и поражением, плакать кровью и бессилием под своим новым покровом и тут же вбирать эти слезы обратно.

Завершив шитейные работы и отступив одной ногой на шаг а второй на прах цирюльника, чтобы оценить эстетизм и качество своей работы, шестерка вдруг взмыл в воздух. Зацепившись своими дредами за трубы и неровности потолка, он отковырял от своей ступни ошейник парикмахера. Довольно и подозрительно взвизгнув, шестерка пахана спикировал на тебя и, уцепившись ногтями мизинцев на ногах за твои тестикулы, вонзил острые, затупленные и зазубренные о множество бритв шипы ошейника в твое горло. Не удовлетворившись и не примериваясь, он приник к тебе объятием Иуды и завязал тесемки ошейника сначала воровским, потом полицейским узлом и завершил многоярусным бантом так, что ты теперь не мог дышать.

После этого, расслабленный и несколько смущенный своей смелостью и усердием, шестерка пахана испустил струю усталой лиловой мочи на прах стригаля, собрал получившиеся комки в цирюльничий фартук и понес пахану, дабы тот мог намазать получившейся смесью волосы и те бы заторчали как объевшиеся рыбами-иглами коралловые змейки или пучки прямых, проходящих через координатный ноль.

Но в тебе не было ни любопытства, ни безумия, чтобы наблюдать за этой процедурой. Ты без страсти и бесстрастности лишь принимал проистекшие с тобой изменения. Твой уд и мошонка теперь были открыты всем, даже самым скромным взорам, твои ягодицы стали видимы всем тем, кто хотел проникнуть меж ними и тем, кто намеревался познать тебя с любой иной стороны. Но это не зародило в тебе даже подобия тени мысли. Будь на то твоя воля, ты бы исторг все нити, скреплявшие твою и искусственную кожу, и она бы свалилась, как валится молния в аккумулятор или как падает стонущая в предвкушении забвения устрица в пищевод. Но тебе не было до этого дела и события. Даже то, что ты теперь не мог вдыхать нашпигованный праздностью и испарениями гниющих мощей воздух, не вызывало твоего недовольства. Тебе не требовалось знать, что ты сможешь существовать без воздуха, ты и так уже не использовал его ни для наполнения легких, ни для постройки на нем башен из слоновьих кишок и бивней.

И, если бы демоны анализа не были отвергнуты тобой, они подсказали бы, что все это – еще один шаг к рождению книги, равно умерщвляющей как понявших ее, так и тех, кто не мог понять в ней смысла месторасположения любой из точек.

Внезапно в бане исчез свет и, под звуки мантр и причитаний, на стене высветилось табло с вопросом «Все помылись?» Пахан, уже облаченный в лиловый, под цвет дредов, фрак и бабочку подалирий, лениво повел извилистой сигарой. Его шестерка, бросив куски оставшихся дел и фантазий, приник к крану с табличкой «Все» и накрепко прикрутил его. Невидимые насосы тут же прекратили давать воду в рожки душей и принялись нагнетать воздух в воздушную подушку, по которой начала скользить бронзовая дверь в баню, инкрустированная бездомным жемчугом и царапинами от былых потасовок. За ней зеков уже ждали вертухаи, едва удерживая на витых резиновых поводках сторожевых дикобразов, добродушных в бою и яростных в ночь, когда не спят все подсолнухи.

– В кумирню построились!

Седой прапорщик, с глазами, слезящимися от детских обид и протекших баллончиков с «сиренью», «черемухой» и «ландышем золотистым», лихо орудуя семихвостой плеткой, выстроил выбравшихся из помывочной зеков в длинную колонну.

– Запевай!

Пахан камеры подтолкнул торчащими дредами своего шестерку и тот, с искренним подобострастием и умилением принялся петь забытый всеми гавот в ритме марша.

– Мы длинной вереницей идем дорогой длинной,

Идем дорогой длинной мы в город золотой!

За ним подхватили и понесли в разные стороны и тональности и прочие зеки.

– И нас там встретит евнух, с коростой разномастной,

И аист шизокрылый над темною водой!

Ты плелся сзади, безучастный к общему веселью. Мокрые и шершавые носы дикобразов тыкались тебе в пятки, но ты не обращал на них внимания, и озадаченные животные молча проглатывали эту обиду и панибратство, хотя любому другому зеку они бы без долгих предисловий отгрызли бы и пятки, и голени, и ступни со всеми прилипшими к ним следами заблуждений.

Вскоре зеленые стены сменились стенами, покрытыми резными панелями из сандала и бальза. Безвестные и знаменитые зеки-резчики украсили их сурами и янтрами, танками и хокку. Безымянные, поименованные и никому не известные божества, демоны и те, кого можно было принять за людей, показывали на них свои гениталии и иные органы размножения, оплодотворения и испускания жизненных смол и электричеств. Кто делал это со всей ответственностью, кто украдкой, но все они, понимая важность сравнительного анализа и антропного принципа, сопровождающего их небытие, изъявили согласие своего присутствия на этих панно. Но все это было лишь обрамлением и подступами к кумирне, вход в которую пока прикрывала дверь из теплого и жидкого галлия, на которой любой мог начертать свои мечты, чаяния или выплеснуть на нее чашку кофе из гороховых зерен пополам с фасолью.

Просунув руку с плеткой сквозь расплавленный металл двери, седой прапорщик, косясь одной ноздрей на раздухарившихся зеков, а другой на семена злобы, которые они в избытке рассеивали вокруг себя, роняя вчерашние, чужие и лягушачьи слезы, помахал там тремя плеточными хвостами из семи, привлекая внимание и долг прислужника культов. Тут же дверь стекла на пол блестящей лужей, отражавшей лишь тех, кто был готов покрыть себя и соседа бесчестием и украденными одеждами.

– Заходим!

Вертухаи остались снаружи, а ты оказался в просторном зале. С когда-то синего потолка, свисали лохмотья штукатурки, символизирующие и исполняющие функции и обязанности облаков, туч и престолов. По стенам змеились ручейки, не похожие ни на мирру, ни на ладан.

– Проклинаю вас, пасынки бесовские до той секунды пока не удалитесь вы из пределов кумирни сей! Кто ведал меня, окликайте меня, как знаете, кто ж не посещал меня доселе, для вас я Отчим рода Вашего.

Ослушник культа, чьи морщины на щеках выдавали его невежество в делах, ускользающих от внимания, а бородавки на плечах, коленях и солнечном расплетении – его приверженность к лести и голословности, воздел руки холму. Зеки, преисполненные восторгом и наличием пустого места, тут же принялись изображать салочки с невидимками, футбол с иблисами и бейсбол с джиннами.

– В миг сей забудьте мою отповедь! Все вы суть отвар греха и плод инистой динго! Труды ваши – плен ваш! Сила ваша – смрад ваш! Гимны ваши – алкание грязи небесной! Кто встанет на пути вашем – забудет и соль земли, и горечь звезд и муку солнца! Кто повернется лицом к вам – станет бешенством и гноем. Кто повернется спиной к вам – станет мразью и падет!

Беспредельно нежелание ваше, кое простирается вне альфы и омеги. Нет границ бессилию вашему, кое взрастили вы меж чресл своих. Безумна жадность ваша, коя злато топит в омуте выгребном, а серебром накрывается. Воля ж беглая ваша сокрылась в хлябях топких и тиной измученных, и нет ей ни тропы, ни направления, ни компаса, ни радиомаяка!

Нет у вас лика и оправдания тому. Не бывать вам вне могилы и власяницы, коие принайтованы к вам вечным грехом третьего сорта и рода. И нет для вас отличий между печалью и радостью, скорбью и пляской!

И попросите меня: «Отчим рода нашего, сделай нам красиво!» И получите кукиш с маргарином! И попросите меня: «Отчим рода чужого, сделай нам вкусно!» И получите цвет терновый с икрой кабачковой! И попросите меня: «Отчим дедов повивальных, сделай нам ласково!» И получите розог мореных в мокроте чумной!..

Ты видел, как звуки этой отповеди поражают зеков в место, где должно было быть у них сердце. Но зеки продолжали бегать и веселиться, как будто выпали их сердца, словно поклеванные курами вишни и оливки из дырявой авоськи, и не осталось в том месте ни прорехи, ни желания. Лишь пахан камеры, грозно и сумрачно выпятив обнаженную грудь навстречу мыслепостроениям Отчима рода Его, отражал упреки отповеди прокуренными альвеолами. Обвинения, словно куча ослепленных бромистой солью сперматозоидов или стая неуправляемых кордовых моделей махолетов, носились по кумирне меж зеков, пока хватало залежей движения. Когда же кончался их заряд и осознание цели, они валились под ноги неуемных арестантов, где и хрустели как надкрылья жужелиц или зерна кофе под жерновами меланхоличного циклопа.

Единственный, кого не трогала эта сумятица и свистопляска, был ты. Ты стоял, прижатый броуновскими перемещениями зеков к стенной панели, на которой презираемые божества, засвеченные Бодхисаттвы и возвышенные самими собой демоны, восседая на шелковичном дереве, его плодах и скрошившейся коре, закрывали ладонями свои соски и пупки, дабы не быть приобщенными к возвестиям ослушника культа. Его речи проносились сквозь тебя, недоступные боле для твоего приятия и презрения.

– Эй, вон ты там, где тут и его листья!

Культовик-затейник внезапно порвал свои обличения и их остатки, словно препарированные усердными родственниками трупы или насильно распахнутые бутоны ирисов, вальяжно улеглись на кафедру амвона, бесстыже выпятив свои незаслуженно неинтересные внутренности. Его длань простерлась в направлении тебя.

– Я вызываю его – Содом Капустин. – Ответил за тебя пахан камеры, и его ногти завибрировали от грядущего возбуждения, а шея позеленела, не в силах удержать вожделение и страсть к насилию.

– Приблизься ко мне, Содом Капустин!

Профанатор культа поманил тебя двумя фалангами среднего пальца. И ты мог бы заметить, что ногти у греховнослужителя растроены теми же способом и причиной, что у пахана, но не сделал этого.

Непросохшие от пота, негодования и лампадного масла бедра и предплечья зеков вытолкнули тебя к алтарю. Там ослушник культа, расстрига в седьмом колене и запястье, возложил тебя на пахнущий просроченными зельями и гниющей тиной алтарь. И, умывая плечи и затылок, обратился к тебе.

– Ты – скверна греха! Ты – сублимация возгонки! Ты – дробь неделимого! Ты – падаль бессмертия!

Без этих слов он, не присматриваясь и не приноравливаясь, сорвал со стенного крюка платиновое, но покрытое медью и патиной, Ж-образное расшестерение, с барельефом прикрученного к нему гимнаста в прыжке через козла или улей, и затщился вонзить его в твой анус. Арестанты, с ожиданием и предвкушением серы и уксуса, открыли рты и схватились всеми руками за пенисы. Но расшестерение гимнаста, на немного проникнув внутрь тебя, вдруг остановилось.

Поливая позором всех отцов и прадедов, Отчим рода Их выдернул металл из твоего сфинктера. Член у барельефа атлета восстал, словно обнажившийся после самума зиккурат или политая гиберелинами секвойя, порвав и разметав по кумирне свои путы и вязы, большая часть которых вошла драгоценными скобами в твои ягодицы и мошонку, а меньшая скрепила вместе и врозь ногтевые пластины твоего насильника. И теперь, напряженный и грозный, енг спортсмена не давал ослушнику культа воплотить и восполнить его эротические притязания.

– Кто же ты, не давший мне вызова и поразивший меня в самую суть мою? Кто ты, что без сопротивления и тревоги убил мои притязания и смелость? Кто ты, что без отпора и караула уничтожил мою верность и принципы?

Пав на спину и устремив к потолку свои подошвы, профанатор культа завывал и извивался, ломая руки и завязывая их в узлы и узы, но никак не мог избавиться от пронзивших его ногти скоб гимнаста. Ты встал, и не было в тебе ни отклика, ни поползновения на него. Зеки же, упустившие развлечение, поймали прежнее веселье и начали им забавляться, отрывая ему, то по одному, а то по несколько, его лапки, усики и жужжальца. Лишь пахан, понимая ненужность и безысходность момента, супил брови. И одна бровь его горела укоризной, а вторая уже истлела в морозе негодования.

– Содом Зелёнка!

Охранник, появившийся внезапно и вне прогнозируемого паханом сюжета, выплюнул твое настоящее и будущее имя с таким презрением и скоростью, что оно ударило тебя в грудь и, потеряв сознание, безвольно скатилось под спину культовика-затейника. Но тот, изнывая от боли и самосожаления, не воспользовался шансом, и твое имя упорхнуло прочь, унося на своих перепонках, чешуйках и хвостах вкус частичного спасения и искупления.

Тебе надо напоминать, последовавшие события?

Ты плелся по шатким тюремным коридорам, поминутно спотыкаясь то о растоптанные кованными сапогами судьбы, сердца и чаяния, то о выброшенные или отобранные объедки жалости, то об как неуместный, там и издохший помет тварей из тюремного бестиария. За тобой, печатая и ксерокопируя каждый шаг, вальяжно и беспокойно вышагивал охранник.

Мимо вас, ледяные и стеклянные, стальные и свинцовые, лоскутные и цельнолитые проплывали бессчетные двери камер и окна, ведущие то в тюремный двор, то в беспутное небо, то в непутевую землю. Зеки, обнаруживая ваше присутствие, прекращали заниматься мастурбацией и одаривали вас то тяжелыми, дробящими кости и внутренности, бранными словами, то благостными пожеланиями скорейшей кончины, едкими, как спелый сок раздавленных шелкопрядов или вяжущие испарения грязевых вулканов. Но ты не слушал эти завистливые речи и отчеты о завоеваниях отпущенной ненависти. Все ядра слов, картечь междометий и шрапнель знаков препинания, препирательств и логотипов лишь добавляла грязи и оставляла недолговечные следы на песке пропавшего времени.

Путь ваш пересекал параллели, аллели и перпендикуляры, вы срезали углы, градусы и сектора, вы миновали множество топографических линий, типологических принципов и типографических пометок, оставленных дюжими корректорами. Часто, когда вы приближались к орлам или решеткам, преграждавшим дорогу, охранник заставлял тебя или лечь на пол, прикрыв кровоточащие ягодицы и затылок руками, или встать к стене, прислонив лоб, живот и ладони к нарисованным не ней оранжевым кругам. Сам он в это время бросал птицам висевшие на портупее куски сочащегося прогоркшим жиром мяса самоедов или перебирал связки висящих на нескольких поясах ключей. И, пока пернатые были заняты трапезой, выискивая в подачке свежих мышей или заплутавшие во временах века кубики и тетраэдры соли, а двери в решетках не успели захлопнуться, увлекаемые медлительными пружинами, он проводил тебя, где мимо, где сквозь, а где и за встреченную преграду.

Комната, где тебя ждали, надвинулась на тебя без предупреждения, словно притаившийся в засаде егерь или осенний листопад, она выскользнула из-за угла, и, как модный деревянный сюртук с полупрозрачными окошками или устремившийся на дно молчаливый пятиглазый палтус, накрыла тебя собой, и поглотила тебя сразу, целиком полностью и без маслянистого остатка. С ее стен таращились плакаты с изображениями арестантов всех рас и расцветок кожи, волос и ногтей, листьев и соцветий. Роднили их всех между собой и хозяином кабинета лишь огромные, в половину лица лунозащитные очки. Рисованные арестанты направляли на тебя свои и соседские пальцы, из их ртов вырывались выцветшие за столетия облачка с хвостами и копытами, на которых ты, если бы хотел, мог прочитать вершины тюремного словотворчества: «Подумай сам, и передай другому: здоровый стук – дорога в кому!» «А ты стукнул на товарища?» «Стучащему да отворится!» «Ты записался в стукачи?»

За столом, с которого непрерывно лилась зеленая водяная пленка, сидел владелец тайного знания, звания и наказания, явного неведения и этих апартаментов. Одна из рук его, ссохшаяся, шершавая, словно кремнистый тракт под светом Фаэтона, держала вилку, которой чертила на поверхности стола половины загадочных фигур. Другая рука, перекачанная, будто напичканный нитратами, фосфатами и силикатами арбуз в решеточку, выжимала последние капли лимфы из проштрафившегося своей податливостью эспандера.

– Привет, тебе, Содом Зеленка, простой тюремный обитатель! Известны мне твои невзгоды, как лоцману дорога в дюны.

Кабинетчик крутанулся на своем стуле и резьба на винте, над шлифовкой и орнаментом которой бессчетные секунды своей жизни трудились самые доверенные из арестантов, подняла его глаза на ту же высоту, где могли бы быть и твои глаза, если бы ты не стоял, обнажив перед ним свои лопатки.

– Невероятно, сколько пыток здесь претерпел твой скорбный анус! Поползновения в него смогу я выследить попарно!

С этими словами владелец кабинета ввел крайние зубцы вилки под кожу твоего затылка, а центральные от этого сами завибрировали, прочерчивая на твоей коже эксцентричные зубчатые окружности. Держа своё орудие за рукоятку, он четыре раза обвел тебя вокруг стола, пока не положил тебя на него так, что ты согнулся, словно сломанный варварами-герметиками торшер или берестяной лук в умелых ногах натягивателей тетивы и презервативов. Столешница уперлась многочисленными рогами и клыками в твой лобок, а твой торс и лицо погрузились в непрозрачную бездонную воду колодца, что заменял жителю этих апартаментов и письменные принадлежности, и писательную поверхность.

Если бы ты спросил свои мысли, то они бы с ревностью и приватностью рассказали бы тебе, что не зря тебя привели именно в это место, что нет такого желания, которое бы не было подвластно хозяину этого кабинета, что все, кто здесь побывал хотя бы четверть раза, возвращаются сюда как постоянно, так и порознь. Но ты не собирался слушать ту чушь, что несли, сменяя друг друга, потея от напряжения и подъёма, перхая и отплевываясь, твои недосужие мысли. Ты прислушивался лишь к своему тазу, между крыльями и стенками которого обрастала страницами твоя книга, книга, начинающая убивать с первого и добивающая у последнего своего знака.

– Негоже скорби предаваться, хотя лицо от власяницы сочит напластованья гноя. Плыть поперек порокам доблесть для тех, кого несёт цунами.

Пока жирные, незримые и костлявые пальцы властителя кабинета, вперемешку, попарно и тройками, крутили вросшие в твои ягодицы кольца, тщась нащупать на них места спайки, сочленения или разрыва, другие ладони занимались твоим пенисом. Два охранника, спрятавшись под текучей завесой, столешницей и твоим торсом, словно полуденные тати, решившие обнести частности из казенного замка или куски обсидиана, сокрытые в глиняной толще и ждущие пляски гончара, натягивали, оттягивали и накручивали кожу твоего лингама на его головку. Их носы, сопливые и жесткие от неудовлетворенного любомудрия и гейзерных прыщей, упирались в твой пах. Их рты, знающие сладость игл обрезанных мечтаний, горечь тины случайных возражений и терпкость смокв, выброшенных усталыми путниками на подъемах американских горок, всосали в себя твои яички и теперь, своими топологическими языками, свёрнутыми в бутылки Клейна, бочки и штопоры, заставляли их кружиться в одиноком вальсе и парном акселе так, чтобы они повторяли даже незаметные движения щек вертухаев.

– Когда вернешься с поля тризны, не пропусти страстей высоких. Их неустойчивость заметишь, лишь подберешься ближе к ним.

Раньше такие намёки повергли бы тебя в трепет безысходности или мандраж неизвестности выхода. Но сейчас эти слова падали сквозь тебя порожним козьим горохом или невылупившимися имаго пядениц и оставались на щеках тайно баловавшихся твоим удом охранников, словно присоски спрута, омелы или резиновых стрел.

– Донос – синоним истин резвых, что колупаются игриво в грехе, что озабочен совершенством. Чужой донос противен всей природе, и дан на откуп церберам и волку.

Эти, слепые на оба глаза предложения, заставили вздрогнуть твою простату. Вертухаи, как застигнутые на месте испражнения мыши или падающие в свет охранного маяка снежинки, начали терять смысл, форму и содержание, приготовившись разодрать твою ожидаемую сперму на части и производные. Но твое тело переступило с ноги на ту же ногу, а кожа мошонки, смоченная слюной и зубовными скрежетами и гноем охранников, начала осторожно, шаг за бегом, впитывать в себя сперва, их носоглотки, затем мозги.

Пока твое тело поглощало твоих сосильников, владыка кабинета, приложив к одной твоей ягодице лист кальки, к другой свиток пергамента и прикрыв твой анус слоем мягкого папируса, теперь штриховал их, чередуя серебряный, угольный и кварцевый карандаши, чтобы те оставили на поверхности бумаг карты твоих жизней, смертей и иных несуществований.

– Покой, как сон наук сердечных, всего лишь истина во мраке: он не сочится неумело через решетку покаянья. Лишь совершенномудрый отрок, чьи лысины объяты сединою, спешит к наставнику по жизни отдать донос свой на себя!

Получив вожделенные кроки с твоей задницы, безвольный архитектор своего кабинета извлёк твою голову из-под покрова вод и трижды щелкнул пальцами сперва сухой, затем накачанной и, под своим пахом, своей невидимой руки, призывая вертухаев. Но те, уже поглощенные тобой до костей, мозга костей и пяток, не могли откликнуться на призыв. Твое тело вобрало в тебя даже их портупеи, ножи, дубинки и сапоги, оставив под столом изъеденные молью и клопами жилетки и форменные бурнусы падких до удовольствий, удавлений и рыбалки охранников.

Ты не забыл, что стало делаться потом?

Напрасно волевой каменщик своего кабинета хлопал одной, двумя и всеми тремя ладонями. Эти звуки заставили лишь покоситься окна в рамах и рамках, попросили осыпаться картонные улыбки с плакатов и вынудили водную поверхность стола-колодца отразить зависшие в воздухе знаки рунических, ангельских и демонических алфавитов, закрученные в едином вихре молитв и проклятий. Буквы перетекали одна в иную и другая в предыдущую, не давая себе ни паузы, ни послабления, надеясь на то, что взор твой уловит их коловращение и поможет тебя выпасть из смертельной ловушки, в которую ты сам поместил себя как приманку для хищника внутри тебя. Но тебе не было ни дела, ни занятия до кордебалета ажурных и тяжеловесных литер, отягощенных крюками, ломами и страховочными талями. Они, словно стая пернатых китов или клин бороздящего дюну камня, показывали лишь доступное для них, не способные углубиться в тайны исподнего небытия или обратную сторону недосуществования. Ты видел, что путь их пролегает лишь в пределах тонкой плёнки их собственного сонезнания, без возможности и не в силах ни свернуть, ни остановиться, ни заложить петлю или вираж, чтобы уйти от многозначной предопределённости.

Устав от своего нелепого и безответного занятия, магистр 34-го градуса и своего кабинета опустил руки и те, униженные и скорбящие, едва не покинули своего владетеля, если бы тот не призвал их, не выполнивших простейшее задание с уже заручённым финалом. Буквы и знаки, лишенные силовой поддержки и подкормки, рухнули: какие на пол, какие на потолок или в окна. Символы дробились, делились и членились на усложненные составляющие, некоторые из них пропали бы под пологом стола и ушли бы в неизобразимые глубины мистерии материй и карнавала эволюций, если бы усохшая рука преобразователя своего кабинета не схватила их уже под водными гладями, крестами и вышивками, и не извлекла обратно, словно сеть, прерывающая любовную кадриль лангустов и палтусов или клюв ибиса, выхватывающий из грязи тин неграненый рубин вместо глаза сомика-альбиноса. Испуская капли черного и белого свинца, красной и фиолетовой ртути и синего и желтого таллия, клочки знаков и буквиц сочлись в истрепанную тысячами любопытных глаз, носов и языков папку твоего запретительного приговора.

Не говоря, не смотря и не шевелясь, верховный жрец, певец и игрец своего кабинета переместился за твою спину и схватил своей мускулистой шуйцей торчащую из твоего затылка вилку. Расслабив мышцы, он приподнял тебя над паркетными разводами пола и, в несоответствующий этому движению миг, стены и пространство вокруг тебя пронизали радужные шары, поглотившие всё и, в том числе, доле и судьбине, тебя со слугой собственного кабинета. В преследующий момент стены и пространства встали на свои места, но они были уже из иного места бесконечного узилища. Несколько раз, три и семь повторялись болеро и па-де-де измерений, интерференций и дефиниций, вызванные неволей недруга своего кабинета.

Страницы: 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Они – самые обычные менты, которые работают в стране, где не действуют законы и где может случиться ...
Анна Гавальда (р. 1970) – ярчайшая «звезда французской словесности», чей успех в ряде стран уже затм...
Привет… Э-э… Анк-Морпорк!...
«Гарики на каждый день», написанные поэтом и хулиганом Игорем Губерманом, сложно описать одним слово...
Порой человеку приходится выбирать между жизнью и честью. Выбравший жизнь может даже и выжить. Тольк...