Психодел Рубанов Андрей
– Угадала. А нашему парню купим красивую красную машину. Спортивную. «Порше», бля. Или «феррари». Пусть наслаждается. В бизнесе его у тебя тоже половинная доля, но этот бизнес ты прикрой, от греха... там никакой пользы, одни понты и убытки. Где понты – там везде убытки...
Мила раскинула руки и упала спиной назад, в подушки. Посмотрела в серый потолок.
– Ничего, если я буду называть тебя Кактусом?
– Давай, – разрешил людоед.
– Тогда слушай, Кактус. Может, мне теперь послать тебя к чертовой матери? Зачем ты мне нужен, если у меня скоро будет квартира за три миллиона?
– Можешь и послать, – сказал упырь. – Только зачем? Тебе со мной интересно.
– Да, – сказала Мила и взмахом ноги сбросила туфлю. Метилась ему в лицо, но не попала. Произнесла тихо:
– Иди уже. У меня мало времени.
И улыбнулась.
Наверху что-то упало, и завизжала женщина.
Надо держаться ближе к правому краю кровати – там, где сумка.
Кактус положил наполовину выкуренную «Гавану» в пепельницу и потянулся к ней.
Почему мне не страшно? Вчера он зарезал человека, а сегодня лежит, слабо улыбается, где надо – у него расслаблено, где надо – напряжено и даже подрагивает в такт биению сердца. Конечно, он не боится милиции. У него там всё схвачено. Поймают – выкрутится. Он вообще никого не боится. А я почему спокойна? Скажи мне кто-нибудь год назад, что я пойду в постель к убийце, едва смывшему кровь с ладоней, – даже не поняла бы, пожала плечами...
Почему я здесь? Потому что мне хочется? И не просто хочется, а очень хочется? Потому что никто никогда не облизывал меня от мочек ушей до мизинцев ног? Нет, не поэтому. Большинство женщин не получают от физической любви какого-то сверхъестественного удовольствия – и ничего, живут, радуются. Вон, даже Монахова – изображает нимфоманку, а сама больше всего на свете любит вкусно покушать и погужеваться где-нибудь в красивом месте, танцы любит, веселье, еще – когда мужики из-за нее дерутся, для нее койка – не более чем приложение, желательное, но необязательное. А сама я – ну, да, уважаю, понимаю, ценю, и если мужчина хорош в интимном деле – я и мужчину такого ценю тоже... Нет, я тут не для того, чтобы в последний раз забыться и получить нечто особенное.
Я пришла, потому что этот упырь – не один. Будут другие. Они придут обязательно. Я уже умею их различать. Чувствую их взгляды, наблюдаю их быстрые липкие пальцы. До сих пор в памяти тот, с перстнем, приятель Шамиля. А на следующий день видела еще одного, прямо на улице, между прочим – милиционера, бледного, жующего резинку, остро пахнущего парфюмом, с глазами-присосками, совсем молодого, начинающего, но весьма перспективного, судя по слюне, обильно выступившей в углах губ, похожих на паучьи жвалы.
– Что? – спросил людоед. – Опять оставишь меня на голодном пайке?
– Думаешь, я настолько жестока?
– Конечно. Ты очень жестокая.
Она перебросила ногу, легла сверху, сунула пальцы меж его зубов, язык благодарно засуетился, из-под него пошла теплая слюна, – уже было ей понятно, что людоеды выделяют физиологические жидкости сверхобильно, для наилучшего и бесшумного скольжения, по пути к жертве, а также для смачивания глотки, в процессе проглатывания, – этими же пальцами, вынув их из пасти, взяла упыря за горло, другой рукой вцепилась в грудь, погрузила ногти. Наползла. Попыталась сдержать стон, потом подумала – зачем сдерживаюсь, кого стесняюсь, с какой стати прятать эмоции?
А ведь ей еще повезло, приличный достался упырь, воспитанный, осторожный, а попади они с Борисом в лапы того, с перстнем, – тот проглотил бы без церемоний и ее, и принца, и белого коня вместе с копытами.
Стала добавлять бедрами, резче, грубее, пресекла попытку взять себя за плечи, опять застонала, этажом выше в унисон орала соседка, судя по голосу – весьма бодрая женщина, упырь задрожал и стал выгибаться, глаза его были открыты, но смотрели куда-то мимо, в пространство, рот оскален, теперь совать туда пальцы было, пожалуй, рискованно, ноги уже затекли, но надо было продолжать и даже добавить темпа; по спине и животу побежал было ток удовольствия, но тут же пропал, всё превратилось в работу, в физические усилия, пошлые фрикции, туда-сюда, быстрее и быстрее, в мозгу – единственная мысль: «Когда же, черт возьми, с тебя будет довольно»?
Наверху опять что-то разбили, но она не обратила внимания, потому что упырь захрипел и наподдал тазом, сбив ее с ритма, и она поняла, что ничего не получится, переоценила силы, не смогла, что-то сделала не так, в досаде и ярости размахнулась и ударила его по лицу, выругалась, почти вскочила, но оказалось, что нет, всё получилось, упырь уже выл и содрогался; пришлось схватить его рукой и помочь; а что, даже упырям и людоедам иногда приходится помогать; и когда он изверг первую порцию семени, девочка Лю, крепко сжав одной рукой его член, дотянулась другой до прикроватного столика, схватила пепельницу – в ней было не меньше двух килограммов, – отпустила член, обеими руками подняла бронзовое чудовище и обрушила на голову людоеда.
Он заорал, но этажом выше тоже орали. Из рассеченного лба быстро побежала кровь. Девочка Лю опять подняла свое оружие и опустила, собрав все силы. Голова оказалась неожиданно крепкая, звук удара – дикий, отвратительный, но главное – упырь оставался в сознании, кричал, пытался отползти и шарил вокруг себя руками.
Третий удар. И четвертый.
Четверка всегда была ее любимое число. Она и в школе, как правило, получала только четверки. Аттестат – выставка четверок, кроме высших баллов по алгебре и геометрии.
До трех считают только дураки. Умные люди знают: на раз-два-три ничего не происходит. Нужно добавить еще один раз.
А вот китайцы не любят четверку, по-китайски «четыре» звучит как «смерть».
Он не выключился, продолжал стонать, оскаленный, залитый кровью, шипел «с-с-с-у-у-у-к-а-а-а...» – но почти не шевелился, и она рванулась к сумке, достала наручники, схватила людоеда за скользкую руку, потащила, он оказался очень, очень тяжелый, пришлось упираться изо всех сил – хорошо, что не более метра пространства отделяло кровать от окна, от трубы отопления под толстой деревянной пластиной подоконника.
Приковала одну руку, вернулась к сумке, вытащила вторые браслеты, сомкнула железо на запястье, но упырь уже пришел в себя.
Захрипел угрозы, оскалился, подтянул под себя ноги, и она вцепилась зубами в его пальцы.
Пока тянулась к трубе – он дважды попытался ударить ее головой. Двойка – цифра быстрая и сильная, но удары не получились, спустя мгновение зубчатый замок издал серию быстрых щелчков; она отпрянула.
– Тварь... – простонал упырь. – Зачем, тупая ты тварь... Зачем?
Она снова взяла пепельницу. Подшагнула. Подняла над головой.
– Я буду бить тебя, пока твоя башка не лопнет.
– Стой... Не... – он разлепил затекший кровью глаз. – Не надо.
– Это тебе за Бориса, – сказала она и ударила.
Упырь завыл.
– А это за Мудвина, – и опять ударила.
Упырь замолчал.
Мужчина беззащитен, когда извергает семя. Он ничего вокруг себя не видит и не слышит. Женщина тоже беззащитна в момент выброса животного электричества – но она и в другие моменты беззащитна; она всегда беззащитна. А самец – настороже, к самцу просто так не подойти, и если хочешь достать его – приходится хитрить, подкрадываться, брать его за яйца, ждать, когда он задрожит и застонет, извергаясь.
И тогда у тебя будет ровно четыре секунды, чтобы разбить ему голову чем-нибудь тяжелым.
Она опять потянулась к сумке, достала баллончик с газом. Отшвырнула опоганенные кровью и семенем простыни, села на постель.
Пнула ногой, упырь засопел, поднял голову. Простонал:
– Послушай... Иди в ванную, возьми там... Перекись... Промой мне...
– Обойдешься.
– Зачем ты...
– Сам знаешь. А теперь говори, как ты Мудвина убил.
– Какого Мудвина...
– Олега Брянцева! Зачем ты его убил?
– Зачем мне Олег Брянцев... Кто такой Олег Брянцев?
– Ты знаешь! Он был ни при чем, понял?! А ты его убил. А Борис? Ты решил доить его, как корову?! Ты думал, что я тебе буду помогать?! Ты думал, что я позволю тебе погубить его? Человека, которого я люблю?
– Отстегни меня.
Мила вытянула руку с баллончиком.
– Заткнись. Ты – животное.
– Мы все животные.
– Не все! – крикнула Мила. – Не все!! Понял, нет? Олег Брянцев не был животным! А ты его убил!
– Да пошла ты... – завыл упырь, но она нажала на кнопку, и перцовый газ ударил прямо в багровую морду.
– Что? Больно? Борису тоже было больно. И Мудвину. Ты зря с нами связался. Я тебя сама сожру. Прямо здесь. Про тебя никто не вспомнит. По тебе никто не заплачет.
– Дура... Дура...
– Не приближайся к нам больше. Никогда. Иначе хуже будет. Понял, нет?
Подождала – ответа не получила. Упырь смотрел одним глазом, второй заплыл, – и вдруг улыбнулся слабой вежливой улыбкой. Словно ничего не было: ни ударов пепельницей, ни прокушенных до кости пальцев, ни перцового газа.
У нее тоже защипало в носу, заслезились глаза. Открыла форточку, вышла в зал.
Этажом выше уронили что-то не слишком тяжелое. Может быть, муж отрезал жене голову и не удержал в руках.
«Вот, – подумала она, – смотришь снаружи на эти дома-муравейники, на желтые окна и думаешь, что там ничего не происходит. Едят, пьют, дремлют. А на самом деле везде страсти, кровь... Вот тебе частная жизнь. На самом деле нет ее, человек не умеет просто дремать и жевать».
Включила телефон, набрала Шамиля.
– Наконец-то, – сказал он. – Где ты пропадаешь?
– Где надо, – сухо ответила она. – Шамиль, я... В общем... Ты должен срочно позвонить своим людям. Запиши адрес, пусть они едут. В смысле, милиция... Как можно быстрее... Я нашла его. Я знаю, кто убил.
– Я тоже знаю, – сварливо сказал Шамиль. – Мужика приняли час назад. Сам пришел... Дмитрий Горчаков, шестьдесят седьмого года рождения. Знаешь такого?
– Нет... – прошептала она. – Вернее, да...
– «Нет» или «да»? – раздраженно переспросил Шамиль. – Не путай старого татарина. Это твоей подружки приятель. Я же говорил: бытовуха. Убийство из ревности. Зарезал, вернулся домой, проспался, протрезвел – и пошел сдаваться. Нож принес, всё рассказал... Чистая явка с повинной. Между прочим, приличный парень, очень умный, статьи в журналы пишет... Убитый увел у него девушку. Марию Монахову. Твою подругу. Так что вопрос закрыт. До конца недели даю тебе отгул, а в понедельник чтобы была на работе. Иначе старый злой татарин будет недоволен...
У нее подогнулись ноги. Упала на диван, запах газа не выветривался, текли слезы, много слез, никогда так не плакала, даже в детстве.
Этажом выше тоже плакала женщина – только в полный голос. Обвиняла, проклинала и угрожала.
Потом успокоилась, вернулась в спальню. Упырь сидел, уронив голову, кровь текла по лицу, тяжелыми каплями падала с кончика носа на живот.
Его не было жаль.
Себя было жаль, очень, и больше никого. Да и себя, в общем, тоже не за что жалеть. Всё уже сделано, кого теперь жалеть, о чем жалеть, зачем?
– Эй, – позвала она. – Где, говоришь, у тебя бинты?
Глава 7
Четыре секунды
Она пришла злая, агрессивная, красивая, двигалась порывисто, сходу начала дерзить, это не шло ей, но делало более интересной; Кирилл решил, что гостья решила поиграть в «плохую девчонку», но потом одернул себя: в ее возрасте хорошие девчонки, как правило, уже наигрались в плохих и либо окончательно заигрались, либо опять спешат стать хорошими. Что-то не так, решил он, приготовлен сюрприз, надо обезоружить ее, ударить первым. И заговорил.
О том, что Борис уже проглочен. Не целиком, но наполовину. О том, что теперь он, Кирилл Кактус, благородно предлагает своей подруге разделить с ним скромную трапезу. О том, что никто не пострадает. Ведь пища, если родилась пищей, не может страдать, когда ее глотают, ибо выполняет свое предназначение. Сладкий мальчик Борис физически будет цел и невредим, более того – доволен и даже, возможно, счастлив. Будут и деньги на жизнь безбедную, и машина красивая. И жена, еще красивее машины. Сладкий мальчик получит всё, к чему лежит душа, и даже не заметит, что всё это произойдет уже в желудке Кирилла Кораблика.
Гостья слушала, усмехалась, очаровательно хамила, и Кирилл наслаждался откровенной беседой, а откровенная беседа с женщиной хороша тем, что впоследствии гарантирует откровенное совокупление, которое много лучше стандартного совокупления. Что может быть скучнее и презреннее обычного совокупления? Зачем совокупляться обыкновенно, если можно совокупляться искренне и свободно, не стесняясь самых нелепых и диких фантазий, когда доверие так велико, что хочется плакать от восторга или не плакать, а выть, что, в общем, одно и то же? Когда речь идет не о каком-то «оргазме», а о прыжке в космос?
Но когда он увидел свой космос, свои звезды, в идеальном порядке расположенные в идеальной пустоте, на голову его обрушили удар, и невыносимо громко загудел огромный колокол, и звезды, сорвавшись с мест, закружились перед глазами, вспыхнули разноцветно, обращая всё вокруг в хаос боли и паники.
Закричал, пытался закрыться рукой, но пропустил второй удар, еще более сильный, и открыл глаза, и увидел, что женщина хочет убить его, и она прекрасна.
Особенно когда двумя руками вздела над головой свое оружие, и груди ее поднялись высоко и изменили форму, обратившись в эллипсы, а глаза от гнева стали почти черными. Не умея ни отвести взгляда, ни пошевелиться, он смотрел, как она изгибается, готовя удар, как спешит прикончить свою жертву, как страх вытесняется отвагой, видел всё сразу: и яростно стиснутые зубы, и прилипшие к мокрому от пота лбу пряди, и ребра, выступившие по бокам живота. Изгиб ее был животным, кошачьим; она, без сомнения, родилась хищницей. Нападая и разрушая чужую плоть, раздирая в кровь чужую кожу, она становилась собой.
Третий удар лишил его чувств, но ненадолго. Когда волокла его к окну и пристегивала наручниками – он уже всё понимал и мог бы, наверное, если не вырваться, то всерьез помешать. При желании мог защититься ногами даже в тот момент, когда прекрасная палачиха сковала оба запястья.
Но не стал портить ей удовольствие. Пусть, пусть.
Угрожала, рычала, облила ядовитым газом, пинала, задыхалась, шипела. Укусила. Убила бы, если б он спровоцировал.
Боль сильно смутила его, глаза не видели, в ушах гремели адские трубы; в какой-то момент он ослабел и поддался пошлой обиде, и несколько раз назвал ее грубыми словами, и даже попытался ударить головой, просто в сердцах, хотя через несколько мгновений уже пожалел.
Она всё сделала правильно. Дралась за свое мясо.
На ее языке это называлось любовью.
Потом кричала что-то про убийство; кто-то там у них, этих забавных детей, кого-то убил, а она, судя по всему, решила, что виноват он, Кирилл, что это он – убийца, хотя он никогда ни в чем не был виноват, кроме того, что хотел есть.
Потом немного остыла, принесла чистую тряпку и перекись, кое-как промыла рану на лбу, и они очень мило поговорили, о том, что кровь быстро остановится, и еще о том, что им действительно было хорошо вдвоем, и он хотел ей сказать, что если она хочет, пусть бьет его по голове пепельницей каждый раз, когда приходит. Лишь бы приходила. Но не сказал, потому что понял: она больше не придет.
Еще хотел сказать, что значит «Лю» в переводе с французского. Но тоже не сказал.
Сломала ему телефон – чтоб, значит, никуда не звонил (дура, некому звонить), бросила ему ключ от браслетов и ушла.
Ключ пришлось держать в пальцах ноги.
Освободившись, подобрал с ковра недокуренную сигару, раскурил и лег на окровавленные подушки.
Смотрел в потолок, улыбался.
Когда подходит определенный возраст – у одних после тридцати семи, у других после сорока, – часто начинаешь ждать чего-то подобного. Жестокого удара, обрушиваемого в самый волшебный, сладкий миг. Без сладких мгновений нельзя жить, а ударов нельзя избежать, одно компенсирует другое. Переживаешь момент экстаза, наслаждаешься – и тут же трезвеешь. Ждешь удара. Бывает – приходит удача, или женщина, или деньги, ты счастлив, но только четыре секунды, потом начинаешь оглядываться: откуда будет удар? Справа, слева, сзади? Знаешь, что он будет обязательно. Прямо по голове, сильно.
Как только уверуешь в космос – мгновенно падаешь в хаос.
Пусть это будет сразу, через четыре секунды. Урвать у мира момент счастья и тут же подставить лоб: я готов, бей.
Жаль только, что девочка больше не придет.
Глава 8
Обратная сторона Луны
Возвращалась уже вечером, по пустой дороге. Усталая, мечтающая о душе и стакане теплого молока. Когда разобьешь плохому человеку голову тяжелой пепельницей – потом обязательно надо теплого молока выпить, это очень помогает. В противоход, на выезд из Москвы, теснилось невероятное стадо больших и маленьких машин; почти двадцать километров она ехала вдоль сплошного, кое-как шевелящегося потока, он ужаснул Милу. Тысячи тонн затейливо изогнутого, ярко раскрашенного железа ползли в одном направлении, прочь из города. Апокалипсис? Война? Годзилла выскочил из Клязьминского водохранилища? Нет, всего лишь еще один день закончен. Всего лишь еще один вечер еще одного рабочего дня.
В пятницу, говорят, еще хуже.
Позвонил отец. Приезжай, надо поговорить. Маленькая семейная традиция, интимный код: если не происходит ничего важного, а просто родители соскучились по дочери, звонит мама. Но когда повод для встречи действительно серьезный – на проводе только папа.
Не стала ничего уточнять, пообещала.
Всем известно, что события любят друг друга, ходят группами; сюрпризы и проблемы напрыгивают одновременно: с утра мигрень, в полдень колготки поехали, после обеда упыря пепельницей мочишь, а потом звонит папа и просит немедленно приехать. Замочишь, приедешь, всех выслушаешь – потом можно расслабиться.
Набрала номер жениха – тот ответил столь трудным тоном, что говорить расхотелось. «Я всё знаю», – сипло выдавил жених. «Что “всё”»? – переспросила она. «Мудвина убили». – «Да, убили, – ответила она. – Сиди дома, жди меня». – «Слушай, я... ну, как бы... вчера...» – начал было Борис, но она перебила. «Не начинай, потом поговорим».
В сущности, он ни в чем не виноват. И достоин только жалости. Попал в лапы к людоеду, с кем не бывает.
Интересно, когда эта тварь выберется на улицу? Ключ от наручников она ему отдала, но мобильный телефон забрала с собой, а из городской розетки выдернула шнур и в форточку выбросила. Небрежно извинилась: мол, сам понимаешь, так надо. Башку разбитую перед зеркалом зашьешь, благо ты бывший фельдшер. Несколько дней посидишь дома; подождешь, пока отек сойдет. С голоду не умрешь, у тебя полный холодильник свежего мяса. И даже вода родниковая. Покуришь травы своей гадкой; подумаешь, как дальше быть. И самое главное: без обид. Ты сделал больно моему парню – я сделала больно тебе. Мы в расчете, согласен? А будешь возражать – позвоню прямо сейчас своему начальнику, он старый злой татарин, а его родной брат – полковник милиции. Скажу, что ты тоже имеешь отношение к убийству Мудвина. Затаскают по допросам. Понял, нет?
Конечно, понял, ответил упырь, улыбаясь. Это ты ничего не поняла. Мне было хорошо с тобой. А тебе – со мной.
Да, ответила она. Тут ты прав.
Я не в обиде, прохрипел упырь. Приезжай, когда захочешь. Я всегда рад тебя видеть.
А я – нет, ответила она. И ушла.
У зверей не принято становиться между хищником и его жертвой. А у людей – наоборот. Надо вставать. Обязательно надо вставать между упырем и пищей его. Иначе все начнем пожирать друг друга и пожрем до последнего человека.
Во дворе людоедова дома на лавке сидели мальчик и девочка; мальчик был красивый, очень похожий на Рудольфо Валентино, а грудь девочки обтягивала маечка в психоделических пятнах, оранжевое и зеленое, и золотистые буквы: “LOVE ME or KILL ME”.
...Папа ходил по дому расслабленный и добрый, в состоянии, называемом «пьяненький». Мама тоже была тиха и спокойна.
Мила скинула туфли, поспешила к зеркалу – вдруг не всю кровь с себя смыла, вдруг где осталось, на спине, на локте– мама перепугается до смерти.
Но мама не стала присматриваться.
– Тетка Зина померла, – объявила она.
«Не много ли смертей?» – подумала дочь, но промолчала. Рухнула на кухонный табурет.
– И не просто померла, – веско сказал папа, усаживаясь рядом и придвигая початую бутылку какой-то неясного происхождения водки. – А померла, как надо. Свою квартиру мне отписала.
Мать тоже присела; покачала головой.
– Представляешь? Кто бы подумал. Тридцать лет нос воротила. Раз в год открытку присылала, на день рождения, – вот и вся щедрость. Генеральская жена! Не позвала, даже когда генерала своего хоронила.
Отец кивнул. Теперь дочь поняла: он был вовсе не «пьяненький», а просто пребывал в глубокой степени возвышенного изумления.
– А сегодня, – тихо продолжила мама, – звонит женщина, соседка ее и подруга последняя, которая, значит, за ней ухаживала, когда та уже ходить не могла... И объявляет: так и так, прибралась наша Зинаида, приезжайте хоронить... И знайте, говорит, что мне – ей то есть – по завещанию положено сорок три тысячи рублей, все сбережения, окромя отдельной суммы смертных денег, а племяннику – квартира со всей обстановкой... Детей-то нет, племянник – самая ближняя родня...
«Не много ли страстей вокруг квартир?» – горько подумала дочь, но промолчала.
– Такие вот дела, – многозначительно вздохнул папа. – Получаем подарки с того света...
– Она тебя, значит, любила, – сказала ему мама.
Папа кивнул.
– Значит, любила.
– А ты не понимал.
– Не понимал.
– Ты никогда ничего в любви не понимал, – сказала мама.
«Не много ли мне любви на сегодня?» – горько подумала дочь и поняла, что молчать больше не сможет.
– Мама... – позвала она, едва сдерживаясь. – Папа... Можно я домой поеду? Очень плохой день был. Тяжелый.
– Погоди уезжать, – приказал папа и твердой рукой налил себе хорошую рюмаху. – Он еще не закончился, этот день. Слушай, дочь, наше родительское слово. Раз всё у нас выходит одно к одному – и свадьба, и тетка усопшая, – то решили мы с мамой так. Квартиру теткину продаем. И эту, – папа похлопал по стене комнаты, словно старого коня по загривку, – тоже продаем. Сами переезжаем в двухкомнатную, а тебе, дочь, делаем отдельную. Однокомнатную, конечно, зато твою. Личную! Такое у тебя будет приданое. Знаем, что у Бориса твоего есть хоромы какие-то, аж в самом центре, полный люкс и так далее... И вроде как с жильем у вас проблем не будет... Но своя конура – это своя конура! Мало ли что...
Папа решительно выпил. Мама приготовилась всплакнуть.
– Лично я, – сказал папа, закусив куском мяса, – профессорским сыновьям с детства не доверяю.
– Молчи, дурак, – сказала мама. – Это не наше дело теперь.
– Я имею мнение, – гордо возразил папа. – И я его высказываю.
«Какие они у меня молодцы, – подумала Мила. – Очень бодрые существа».
– А Зинка, – сказал папа, все-таки пришедший в состояние «пьяненького», – никогда меня не любила. Ты, – он погрозил маме, – говоришь, я ничего в любви не понимаю? А я больше вашего понимаю! Вы, бабы, думаете, что любовь – это ваша территория. А на самом деле вся ваша любовь бурлит только по молодым летам. А потом, когда самая жизнь начинается, когда дети, дом, деньги, одежда и прочие низменные материи – тогда мужик любовь вашу, вам уже ненужную, подхватывает и в себе хранит... – Папа выдержал паузу, ему никто не возразил, но он, судя по всему, и не ждал возражений. – Зина была злая женщина. Не то чтобы злая, а жестокая. – Папа посмотрел на дочь. – Внешне, кстати, на тебя похожа. Маленькая, твердая, умная и красивая... Мужа своего вот так держала! – Папа вздел кулак. – Однажды, я маленький был, отвезла меня мать к ним, к родственничкам... На каникулы, подкормиться на офицерских харчах... Давно было дело, в пятьдесят лохматом году, когда Хрущев только в силу входил, а генерал, теткин муж, тогда еще полковник, службу тянул, неделями дома не ночевал... И вот приехал он однажды, забежал домой на часок, жену поцеловать, тетку Зину то есть, и не получилось у него поцеловать, или наоборот, слишком быстро целовал, без особого уважения, – в общем, я совсем маленький был и помню только, как она пепельницу берет – и ему по голове...
Мила вскочила, глотая слезы. Задохнулась, хотела что-то выкрикнуть.
Что ей не нужны никакие квартиры.
Что никто не смеет любовь ее взвешивать, измерять, обсуждать и оценивать.
Что плевать ей на тетку Зину, маленькую и твердую.
Что она всегда мечтала просто жить и заниматься чем-то спокойным и красивым, как песни певицы Юты, а иногда, ради самого близкого человека, надевать черное платье в стиле ар-деко, чтобы было совсем красиво.
Что не хочет она никого держать «вот так», а хочет просто быть счастлива.
Что свадьбы не будет.
Но мать с отцом так мгновенно и сильно испугались, так вздрогнули, и так, испугавшись и вздрогнув, прильнули друг к другу, и так вдвоем потянулись к дочери, со своих табуретов, в такой тревоге посмотрели в ее лицо, снизу вверх, в долю мгновения поняв ее и сострадая ей, что она только махнула рукой. И даже, поворачиваясь к двери, ухитрилась улыбнуться, сквозь соленую пелену: мол, ничего, это я так, от радости и усталости, перенервничала...
Убежала в комнату, надежно закрыла дверь, рухнула в подушки, завыла вполголоса.
Потом настала ночь, она продрогла, завернулась в плед, никто ее не беспокоил, и даже телевизор в родительской спальне не был включен, и только сволочной аппаратик верещал из сумки через равные промежутки времени – щупальце внешнего мира тянулось к ней через стены и двери, вымогая и требуя.
В какой-то момент надоело, протянула руку, достала, номер был незнакомый, гадкие шестерки и девятки; нажала кнопку – голос донесся, словно с обратной стороны Луны, глухой, тихий, странный.
– Это я.
– О боже, – сказала она. – Откуда ты...
– Отсюда, – прошептал Дима. – Уже оформили меня. В Бутырке я.
– Там разве есть...
– Тут всё есть. Но это неважно. Послушай меня, я быстро... Я насчет Маши...
– Что насчет Маши? Причем тут Маша? Ты... Зачем ты это сделал, зачем...
– Позвони Маше. Пожалуйста.
– Сам позвони...
– Не буду. Что я ей скажу? Я всё испортил.
– Да, – сказала Мила. – Ты всё испортил. И я тоже. И Маша. И Борис. Мы сами всё испортили. Зачем ты мне звонишь?
– А кому я буду звонить? Только тебе. Ты ведь увидишь ее. Завтра, послезавтра... Увидишь, правильно?
– Да.
– Скажи ей... Скажи ей, что я ее очень люблю. Очень. И всегда любил. С самого первого дня. То, что случилось... Это ничего не меняет. Ничего. Мне плевать. Я убью любого. Я не могу без нее. Я всё ей прощу, я... Вообще никаких претензий... Но убью – любого. Только я и только она, остальные не в счет. Она появилась, и я ухватился за нее, я... Я стал дышать, я стал жить... самим собой стал... Она для меня – всё. Она сволочь и дура, она шлюха, она самая лучшая, я люблю ее и никогда... Так и скажи... Поняла, да?
– Поняла.
– И еще скажи так: звонил Дима, из тюрьмы, и сказал, что она конченая тварь, что я ее ненавижу и хочу забыть. И пусть она меня тоже забудет. Так скажи. Поняла?
– Да.
– Повтори.
– Звонил Дима из тюрьмы, – послушно произнесла Мила. – Велел передать, что ты конченая тварь. Но... зачем?
– А затем, – проскрипел Дима, – что я тут надолго. Лет на десять. Пусть забудет меня и налаживает судьбу с чистого листа.
– Не поняла. Сказать, что ты любишь ее, или сказать, чтобы забыла?
Из трубки донеслось дьявольское хихиканье, Мила похолодела, но вдруг поняла – умный Дима вовсе не смеется. А плачет.
Он быстро справился с собой, пробормотал в сторону что-то неразборчиво матерное, вздохнул и другим тоном – развязным, похабным, отвратительно бодрым – произнес:
– Передай так: из-за нее человека убили. Пусть помнит об этом.
– Из-за меня, – тихо добавила Мила.
– Да. И из-за тебя тоже. Из-за вас вся кровь на земле. Прощай.
«Свадьбы не будет, – подумала она, роняя телефон. – Свадьбы не будет».
Глава 9
Сказке конец
Свадьбу сделали в стиле ар-деко. Наняли дорогого фотографа, работавшего с крупными глянцевыми журналами, заказали черно-белые снимки, сепией. По ходу действа невеста подбегала и смотрела в экранчик цифровой камеры, как выходит? Выходило стильно и бодро. Особенно она сама: в черном платье до колен, с ниткой жемчуга.
Фотограф был в теме и сообщил, что ар-деко быстро входит в моду; люди больше не хотят купеческой, грубой роскоши, а хотят роскошь утонченную. Роскошь быстро мутирует, уходит в мелочи, перемещается с улиц, из офисов – в частную жизнь.
Мила кивала и осматривалась; свадьба явно получилась. Жаль, слишком жарко этим летом. Но в жаре есть свой смысл. Холодная снежная зима и жаркое лето – вдруг природа возвращается на старый, настоящий круг? Вдруг вся жизнь вернется на свой настоящий круг?
Жених – мощный, шикарно бледный, при бабочке – выглядел настоящим принцем.
Мама жениха не приехала, в начале июня ударила жара, врач велел ей сидеть дома и не рисковать здоровьем.
Шамиль тоже не приехал: отдыхал в Таиланде. Зато передал, через Божену, пухлый конверт с деньгами.
Маша – свидетельница – тоже была в черном, однако по другому поводу, решила держать траур и была еще бледнее жениха. Мила просила подругу подарить ей мягкую игрушку, большую овцу желтого цвета, но Монахова не нашла требуемую овцу и вручила новый дорогой телефон.
Брошенный невестой букет попал точно в руки секретарше Оле, и Оля была в восторге.
В ресторане Монахова выпила лишнего, позвонила Диме в тюрьму, долго с ним говорила, обливаясь слезами.
Под вечер, когда все устали, среди гостей появился наголо бритый парень в дешевом костюме. Пробрался меж танцующих к невесте, протянул конверт.
– Просили передать.
– Кто? – спросила возбужденная Мила.
– Он сказал, вы догадаетесь.
Невеста вздрогнула. Но тут диджей сменил дорожку. «Посмотри в глаза, я хочу сказать, я забуду тебя, я не буду рыдать». Наташа Ветлицкая. «Семнадцать лет назад спето, – подумала Мила, – а до сих пор звучит бодро».
Конверт был чуть помят. Рука бритоголового заметно дрожала.
– Не боишься? – спросила Мила.
– Чего?