Обрезание пасынков Кенжеев Бахыт
– А мы?
– А мы даем ответ простой, солдатский, не для детских ушей. Ты лучше отойди подальше от плиты, малец, а то обожжешься.
15
НЕКОТОРЫЕ ПОСТОРОННИЕ ВСТРЕЧИ
МАЛЬЧИКА ЗА ПРЕДЕЛАМИ СПЕЦФИЛИАЛА
ДОМА ТВОРЧЕСТВА
Мама – тоже не из белоручек. В городе она служит секретарем-референтом у важного чиновника, и начальство ее ценит, но об этом нельзя рассказывать никому из писцов, да и вообще ни одной живой душе в поселке. Последнее нетрудно, потому что мальчика выпускают гулять с условием – не заговаривать с посторонними взрослыми, по возможности избегая и малолетних обитателей населенного пункта. У взрослых, погруженных в свои таинственные мысли, мальчик любопытства не вызывает, а писательские дети, которые играют в бабки (позвонками умерших животных) за своими зелеными штакетниками или на берегу пруда, сторонятся чужака, проживающего в доме несчастья на месте их бывшего сверстника. Местные же дети, босоногие колхозники, привыкли не подходить к чистюлям-ровесникам, одетым по-городскому, ибо не ровен час.
Мальчику это на руку: он любит одиночество. Даже в пионеры его принимали не без скрипа, с учетом службы матери, под обязательство с большим восторгом участвовать в жизнерадостной форме существования, характерной для подрастающей юной смены белковых тел.
Нет, один исключительный случай все-таки имел место.
Два писательских ребенка мужского пола остановили его на поляне, почти у самого входа в мшистый и сосновый необитаемый бор.
– Ты не из лисосвинского дома? – спросил тот, что постарше, лет двенадцати.
Он промолчал, храня военную тайну.
– Ты что тут делаешь?
– Намерен исследовать хвойный лес на предмет наличия плодов грибного мицелия.
– Чего?
– Мицелия, иными словами – грибницы.
– Ты чего, ученый, что ли? Юннат?
– В некотором смысле – несомненно, – отвечал мальчик.
Руки у писательских детей начали опускаться, как «Варяг» – на дно Японского моря. Что ни говори, а задирать убогого – вещь не только неправильная, но и скучная.
– А чем занимается твоя мать? Она кухарка?
– Моя добродетельная мать готовит овощи, корнеплоды и мясо умерщвленных агнцев для кормления писцов, используя пламя от сгорания каменного масла или высушенных березовых стволов, разрубленных топором. Каменное масло представляет собой перегнившие стебли папируса и трупы допотопных ящеров. В этом оно сходно с черноземом, наиболее плодородной почвой из всех известных. Поскольку она также богата остатками мертвых стеблей растений, фекалий животных и продуктами разложения их беспокойных тканей.
Старший писательский ребенок мужского пола приложил большой палец правой руки к виску и совершил несколько ритмических движений ладонью, а младший неумно хихикнул, соглашаясь. Они повернулись и начали вприпрыжку удаляться: сначала сквозь сосны, а потом – по тенистой улице, под молодую перекличку плотников, состязающихся в сооружении новых писательских изб, под верещание флотских австро-венгерских щеглов, тоже охваченных вдохновением мировой революции (хвостик лодкой, черно-желтые перья, красное шитье ниже клюва) в листьях горбатых яблонь, украшающих приусадебные участки еще не выселенных колхозников[13]. Дети писцов обернулись, чтобы состроить рожу скудоумному из лисосвинского дома, но он смотрел на них с жалостью, если не с равнодушием.
– В доме устроили отделение Канатчиковой дачи, – засмеялся старший.
– Белых Столбов!!! – захохотал младший, и его щеки стали еще круглее.
– А Сережку все-таки жалко. Бинокулярный микроскоп у него был – застрелись!
– А духовой пистолет? А энциклопедия? А немецкая железная дорога на электрическом ходу?
И второй случай имел происшествие, когда мальчиш-кибальчиш также не нарушил военной тайны.
Шел по обочине со станции некто носатый, высокоростый, усатый и смешной. Старый, морщинистый. И узнал его мальчик, и приблизился он к нему, дабы снизу вверх посмотреть на уважаемейшего из пишущих скоморохов, пусть и не удостоенного звания писца, но любимого в народе. Был старик озабочен, и десницу его оттягивала авоська со снедью, благоприобретенной на колхозном рынке у станции, – головкой цветной капусты с неизбежными пятнами желто-серого тления на кучерявой белой плоти, шестью обреченными картофелинами и ломтем нежного и жирного крестьянского творога, недальновидно завернутым в промокшую серую оберточную бумагу (следовало бы запастись стеклянной банкой). Шуйца же его была пуста и совершала произвольные перемещения в пустопорожнем осеннем воздухе.
– Евсей Иванович! – промолвил мальчик, робея и приближаясь.
– Честь имею, – затрудненно ответил морщинистый, раскачивая сетью со снедью.
– Я чрезвычайно обожаю ваши стихи для детей.
– Спасибо.
– А во взрослых стихах вы разбираетесь?
– Смею надеяться, молодой человек. Вы хотели о чем-то спросить? О Маршаке? О Маяковском, Пастернаке? Может быть, Симонове? Суркове?
– Сообщите мне, прошу вас, Мойдодыр Айболитович, что такое «жимолость» и «кривда»?
– Что-что?
– «Жимолость» и «кривда». И почему у козы-безбожницы глаза золотые.
Зрачки смешного, усатого и высокоростого очевидно расширились. Он присел, похрустывая коленными суставами кузнечиковых ног, он неаккуратно разместил авоську на пыльных зарослях подорожника, помогающего лечить поверхностные ранения кожного покрова, и напряженно заглянул мальчику в веснушчатое лицо.
– Где ты слышал эти слова, молодой человек?
– Я не могу вам сказать, Евсей Иванович. Это военная тайна.
– Военная тайна имени полковника Гайдара? Один сервильный ублюдок, один гуманитарствующий голем и одна – пусть и гениальная – сволочь решают судьбу российского Овидия Назона, а может быть, и Данте Алигьери. Ха! А я, не последняя, дьявол подери, фигура в отечественной критике и литературоведении, низведенная до колодок не то счетовода, не то скомороха, случайно узнаю об этом от ёршика, встреченного на окраине нашего – благоухающего сосной и пенькой – садка для откормленных мурен? Так, что ли? Так? Так? И я… в дневнике… Боже, зачем? Почему? Дневник – бессмертную душу свою – мог бы и пощадить, скажи мне, молодой человек? Да хоть бы и с помощью тайнописи? А?
– Вы изъясняетесь подобно простолюдину, опьяненному ячменным пивом, и я не понимаю вас, Евсей Иванович, – удрученно промолвил мальчик, располагая лицо под углом в сорок пять градусов. – Я не знаю, кто такой Овидий Назон, и не слышал, что такое «пенька».
– Стебли конопли, молодой человек, стебли конопли, благотворные для народного хозяйства, скажем, для изготовления авосек и мешков, да и еще кое-каких товаров[14]. – Евсей Иванович, бережливо пользуясь отвердевшим голосом, встал во весь свой преувеличенный рост и вытер глаза довольно клетчатым носовым платком. – Прощайте. Впрочем, я добавлю: жимолость – благоуханный садовый кустарник. Кривда – не менее чем неправда. Воззвавший эти слова из всемирной безымянной копилки в ближайшее время, скорее всего, умрет на виселице. Это значит, что вопрос о золотых глазах безбожницы козы (вероятно, наклоняющей свою худощавую шею под топором самостоятельного bourreau в кожаном переднике), вопрос о том, почему именно «кривая» июльская улица, бурля, смывала французских королей, может решаться только грядущими поколениями свободных, праздных и праздничных словознатцев. Ибо наши уста, юноша, простите пожилого человека за неуместную высокопарность, уже навеки зашиты просоленной и даже, я бы сказал, просмоленной пеньковой нитью. А теперь и впрямь прощайте. Fare thee well, and if forever, still forever, fare thee well[15]. И да не приключится с вами, молодой человек, ничего дурного в проклятом доме на опушке темных государственных лесов.
Слабость свойственна даже взрослым, не правда ли? Проявим и мы надлежащее великодушие. Если Евсей Иванович и всхлипывал, уходя и раскачивая пеньковой авоськой с продуктами питания, то мальчик предпочел этого не услышать. Также отметим: предпочел не запомнить странных мнений и выражений выдающегося пишущего скомороха, списав их на счет воздействия ячменного пива, несомненно поступившего в его организм в виде водки на станции железной дороги.
16
СТИРКА БЕЛЬЯ
В СПЕЦФИЛИАЛЕ ДОМА ТВОРЧЕСТВА
В особой кладовке во флигеле сохраняется продолговатое корыто, посверкивающее цинковыми снежинками, два цилиндрических жестяных бака разного размера, ребристая стиральная доска из того же металла, но в деревянной раме. От попадания воды березовая поверхность дерева отполировалась и приобрела особенный матовый блеск, как морские камешки в окрестностях Симеиза, когда обсохнут. Для устранения упорных загрязнений на мелких вещах предусмотрен эмалированный тазик – снаружи синий, внутри желтоватый. Большой бак не применяется, потому что наволочки и пододеяльники писцов два раза в неделю очищают в неведомом городском месте, обменивая на новые.
В хозяйстве обретаются также предметы, которые мать называет катком и вальком, а Дементий Порфирьевич – скалкой и рубелем. Если первый схож с преувеличенной скалкой для теста, то второй представляет собой дугообразную рифленую плашку твердого дерева, покрытую народной резьбой по дереву и снабженную ручкой. На скалку наматывают выполосканное белье и с помощью рубеля катают его по деревянному столу с целью обезвоживания с малым износом. «Надо бы в дом купить такие, – бормочет мать, – легче, чем выкручивать, и правильнее для тканей, особенно ветхих». Впрочем, впоследствии в кладовке отыскалось также механическое достижение передовой научной мысли, на совесть сработанное за границей из двух натуральных каучуковых валиков на алюминиевом основании; таким образом, скалка и рубель утратили свою минутную славу.
Когда оцинкованный бак извлекают из чулана, он звонко грохочет, задевая за братские предметы, как поступил бы на его месте любой тонкостенный металлический сосуд. Мать заранее изготовила на терке несколько горстей стружки из мраморного хозяйственного мыла (белого с фиолетовыми прожилками). Мыло разводится в тазике остатками теплой воды из чайника, пенистый и пахнущий родным домом раствор заливается в бак, уже поставленный на плиту. Дементий, взобравшись на табуретку, наливает в бак два ведра воды, затем бросает туда подаваемые матерью трусы, майки, сменные воротнички для рубашек Алексея Петровича, манишки и манжеты Аркадия Львовича, подвязки для носков и нарукавники. Светлое и темное обрабатываются отдельно. Отдельно стирается также исподнее Рувима Израилевича; его замачивают, но никогда – по его собственной смущенной просьбе – не кипятят. («Шелковое-то оно шелковое и действительно от хлорки может расползтись, да все заношенное, перештопанное», – не одобряет мать.) Впрочем, двое писцов помоложе тоже стесняются, когда приносят во флигель очередной сверток из «Литературной газеты». «Сочинители! – в тон матери отвечает Дементий Порфирьевич. – Носки дырявые у всех троих. Не нюхали они военной дисциплины». – «Носки стремительно изнашиваются, Дёма, – вступается мать за писцов, – а новые достать затруднительно». – «Ты кому это говоришь, Маша? – Дементий, напрягая бицепсы, с видимым наслаждением крутит ручку американского агрегата, и прямой кусок холста, не обметанный по краям, выходит из валиков почти совсем сухим. – Вот русский носок, я его ни на что не променяю!»[16] – «Писцы носят не сапоги, а ботинки», – упорствует мать. «По глупости, – заключает комендант спецфилиала Дома творчества. – Ты сообрази, Мария. Сохнет портянка быстрее. Изнашивается меньше. Если сапог великоват, ты даже этого не заметишь. Кожа в ней чувствует себя куда лучше. А в полевых условиях, скажем, ее можно изготовить самостоятельно! Да и боевую рану перевязать, чтобы не истечь пролетарской кровью».
«Ну, это ваши мужские дела», – сдается мать и уходит развешивать выжатое белье на длинных, чуть провисающих веревках, пересекающих участок за флигелем на высоте человеческого роста. Белье прикрепляют к веревке с помощью деревянных прищепок с пружинками внутри, которых в хозяйстве несчитано, и мальчику уже удалось стянуть три штуки. А что! Прищепка – изделие нехитрое, но в своем роде совершенное, к тому же похожее в профиль на крокодилью пасть. Двумя прищепками можно изображать бой крокодилов на берегу Нила, а третьей, помещенной в стакан с водой пастью вверх, – мирное земноводное, наблюдающее за схваткой из реки.
До революции, когда у простого народа не было ни мыла, ни горячей воды, помещики и капиталисты за полкило черного хлеба с лебедой нанимали простых женщин, и те стирали их белье на реке, в холодной воде, перетирая одежду с песком и нанося по ней сильные удары вальком. Власть рабочих и крестьян покончила с этим изнурительным трудом. Но и в счастливом 1937 году стирка, даже в горячей воде с мылом, – занятие не из легких. Склонившись над корытом, мать яростно трет чьи-то подштанники о стиральную доску и трясет головой, чтобы убрать со лба спускающиеся кудряшки. Руки ее распухли и покраснели, на лице проступают капли пота, однако она все равно прекрасна. Кажется, Дементий понимает это не хуже мальчика, потому что проводит с ней много больше времени и помогает чаще, чем положено по службе.
Он произносит, смеясь:
– Стиральная доска означает, что у вас впереди трудности.
Мать отвечает:
– Трудности у меня прямо сейчас, Дёма. Обстирывать такую ораву – это тебе не виноград обрезать.
Он говорит, глядя в сторону:
– Если мужчине снится мокрое белье на стиральной доске, это значит, что женщины будут им помыкать.
Она спрашивает:
– А тебе снится?
Отирает мокрую руку о край штатской штапельной юбки (синей в белый горошек) и осторожно улыбается.
Он молвит, не отвечая:
– Сломанная стиральная доска говорит о том, что беспутная жизнь и необдуманные поступки приведут вас к беде.
Она, тускнея, но не прерывая возвратно-поступательных движений трудовой деятельности:
– Эта доска еще не сломана и вряд ли сломается, Дементий Порфирьевич.
Белье, как уже упоминалось, полощут у бывшего святого источника. Мать несет тяжелую корзину с текстилем самостоятельно, задумчиво и молчаливо. (Дементий Порфирьевич лишен права надолго отлучаться: он должен охранять покой писателей.) Источник в овраге, рядом со сгоревшей молельней.
– Там мололи муку! – радостно догадывается мальчик.
– Вот и не угадал, там молились. Просили несуществующего Бога о здоровье, счастье, продвижении по службе.
Спускаясь глинистой тропинкой по склону неглубокого оврага, заросшего ивой и ольшаником с серо-коричневыми прошлогодними шишечками, мать ступает впереди, держа корзину руками, заложенными за спину, а мальчик – сзади, поддерживая другой конец корзины. Вывалится белье на неухоженную траву – и вся многочасовая работа пойдет насмарку. Там, где ручеек из источника впадает в речку, вода самая чистая, без водорослей и ила, к тому же сооружены мостки, на которых иногда сидят на корточках или на коленках молодые домработницы из писательского поселка, почему-то не удивляющиеся тому, что мать никогда с ними не заговаривает и даже не здоровается. Где полощут белье местные жители – неведомо; те старухи, что наполняют бутылки водой из источника чуть выше по склону, равно неприветливо смотрят и на мать, и на сына, и на писательских домработниц. Течение на середине заставляет длинные мохнатые водоросли, похожие на волосы русалок, вытягиваться, стелиться, волноваться. По чистому дну реки снуют увертливые пескари, а однажды мальчик увидел настоящего рака, шевелящего насекомыми усами, только не красного, как положено, а серо-зеленого. Рыба не боится, когда ее рассматривают, но тут же разбегается, если погрузить в воду белье, истекающее мутным мыльным раствором. Аркадий Львович объяснил, что рыба не видит человека, что ее небо – поверхность воды – кажется ей непрозрачным зеркалом. Предмет же, погруженный в воду, – совсем другое дело.
17 МУРАВЬИ И ЛИСИЧКИ
Участок, как уже сообщалось выше, охватывает не менее гектара.
Малая часть его площади, непосредственно окружающая дачу, отведена под огород, флигель, детскую площадку и сад из десятка яблонь и крошечного малинника, по молодости лет еще не плодоносящий. Остальное приходится на огороженный кусок соснового бора, почти нетронутый тревожной хозяйственной деятельностью человека. Отойдешь минуты на две ходу – и дача теряется в шероховатых соснах, можно подумать, что блуждаешь в подлинном диком лесу. Но эта мысль будет неоправданной: дикий лес обнажает признаки неухоженной природы в виде праздно гниющего валежника, сухостоя и обломившихся от старости веток, сиротливо покоящихся на многолетнем слое сухих иголок. В сосновом бору при даче за период времени с исчезновения бывшего садовника еще не успело накопиться этих скорбных особенностей: он чист и весел, сух и опрятен (как на второй день творения, когда произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду ее, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его, – добавил бы я, но смысл этой фразы остался бы темным для нашего безымянного мальчика).
Он вступает в лес, вооруженный ладным перочинным ножичком (подарок Дементия Порфирьевича) и легкой корзинкой.
Нож с тремя лезвиями, необходимый для разнообразных применений, при срезании гриба способствует сохранению грибницы. Он изготовлен из спиленных бычьих рогов и, по словам дяди Дёмы, из золингенской стали (верно, он имел в виду зоологическую сталь); в магазинах такие не продаются. Вероятно, он приобрел его на Смоленском рынке, где, как известно, можно найти все. На самом маленьком лезвии красивым почерком выгравировано: «Дорогому Сереже от папы». Бедный незнакомый Сережа, как он, должно быть, расстраивался, когда потерял изящную вещицу.
На белые или подосиновики – которые, говорят, встречаются в большом лесу на окраине поселка, хотя обнаружить их мальчику так и не удалось, – надеяться не приходится, однако позавчера удалось собрать одиннадцать маслят, и ни один не очутился червивым. Любая темнолицая колхозница близ железнодорожной станции содрала бы за такой улов (составляющий условную единицу рыночно-грибного измерения – кучку) никак не менее двух рублей – огромные деньги, почти на три бутылки крем-соды, или буханку серого, или двести граммов кетовой икры. Сегодня хорошо бы собрать побольше, чтобы угостить необъяснимо загрустивших писателей, до поздней ночи кричавших друг на друга в спецфилиале Дома творчества с употреблением неизвестных мальчику грубых обзывательных слов «рапповец», «конструктивист» и «попутчик», к которым добавлялись прилагательные слова, слышанные им во дворе от знаменитого хулигана Васьки Шило. Похоже, что в конце концов они все-таки помирились, но утром прибыл фельдъегерь от товарища старшего майора и через Дементия Порфирьевича передал молчаливо завтракающим писателям (овсяная каша, яичница с ветчиной, чай, масло, хлеб, яблочный сок) запечатанный пакет, где находился всего один листок бумаги с напечатанными на пишущей машинке стихами. Комендант спецфилиала Дома творчества вскрыл конверт и, не читая, передал листок Андрею Петровичу.
«Это тот самый похабный пасквиль, изготовленный нашим фигурантом в 1933 году, который упоминал товарищ старший майор. Тогда фигурант отделался дешево».
Андрей Петрович, прочитав стихотворение, поморщился, словно проглотил жабу; Аркадий Львович всплеснул руками; Рувим Израилевич усиленно закашлялся, хватаясь рукою за толстую грудь. Никто не вымолвил ни слова.
– Прошу вернуть материал и сделать соответствующие выводы, граждане бывшие рапповцы, конструктивисты и попутчики, – строго утвердил Дементий Порфирьевич.
Он разорвал возвращенный листок на восемь, кажется, частей и поместил их в пепельницу – свободно, чтобы обеспечить доступ воздуха. Белая страница быстро сгорела, оставив немного дыма и немного пепла – не табачного, серого и бархатистого, а бумажного, черного и ломкого.
– Работайте, коллеги! – широко улыбнулся комендант. – Не буду вас больше беспокоить. К вечеру приедут забрать готовое заключение.
Фельдъегерь дожидался Дементия Порфирьевича у крыльца.
– Разрешите обратиться, – шепнул, – товарищ старший лейтенант госбезопасности?
– Разрешаю.
– У меня имеются к вам устные инструкции от товарища народного комиссара, товарищ старший лейтенант госбезопасности.
– Я слушаю.
– Цитирую визу на отчете наркома: «Полагаю, что работу писательской бригады следует считать успешно выполненной. Несмотря на допущенные в прошлом ошибки, товарищи добросовестно поработали, на деле доказав верность партийной линии. Считаю, что подвергать их репрессиям нет никаких оснований».
– Имеются ли дополнительные инструкции?
– Пройдемте в машину, товарищ старший лейтенант госбезопасности.
Маслята – отменные, однако крайне негигиеничные грибы. Сначала приходится очищать их липкую шкурку от прилипших сосновых иголок и мусора, а то и от мелких слизней, потом – тщательно мыть и чистить, что в отсутствие водопровода совсем не просто. Между тем крепкий молодой масленок исходит такой самодовольной прелестью, что пренебречь им решительно невозможно, даже если размерами он не превосходит лесного ореха. А почерневшие пальцы? Как их отмыть впоследствии? Песком, мылом, щеткой – и то с трудом.
Удивительная вещь эвалюция! С одной стороны, она привела к появлению человека, царя природы. С другой стороны – к необъяснимому разнообразию форм жизни. Злобные гиены, ядовитые поганки, уродливые ящерицы, кровососущие комары – кому они, спрашивается, нужны? Почему не вымерли, уступив место более разумно устроенным? Впрочем, эвалюция еще не закончилась. Советский человек еще наведет на планете порядок, оставив только культурные и красивые виды животных и растений, на всякий случай сохранив остальные в научных зоопарках и ботанических садах.
Он дошел до самого дальнего края участка, где за непроницаемым зеленым забором лежали владения кого-то из выдающихся писцов и раздавались детские крики, – должно быть, писательские дети играли в прятки, скрываясь за толстыми стволами, ложась ничком в овражках, таясь в кустах дикой малины. Или в жмурки, когда водящему надевают на глаза повязку из подручного материала и он на время становится слепцом, ищущим зрячих; в комнате у него еще есть надежда, в лесу – вряд ли. Или в салочки, когда дети носятся друг за другом, пытаясь дотронуться до жертвы, которая после этого сама становится охотником. Опять же лес – не самое подходящее место для этой игры: бегущему грозит опасность споткнуться и упасть лицом вниз, сильно ударившись о землю, а то и о случившийся камень. Позавчера даже бедный Рувим Израилевич, размеренно прогуливаясь по участку, неудачно рухнул на землю, и очки его ударились о булыжник, наследие ледниковой эпохи. Одно стекло разлетелось вдребезги, а бакелитовая оправа – очевидно, достаточно изношенная – раскололась пополам.
Мальчик заметил желтое пятнышко в слежавшейся хвое. «Желтый осенний лист, – убедительно сказал он себе, – несомненно, это лист бересклета или волчьей ягоды». Тем сладостнее оказалось обнаружить огромную лисичку с воронкообразной шляпкой, чуть пожухшей по краям. Чик! Не поднимаясь с корточек, мальчик стал неторопливо и внимательно оглядывать ближние окрестности. Чаще всего лисички растут большой семьей, но попадаются и одинокие экземпляры. Ага! Две! Три! В общей сложности набралось четырнадцать довольно крупных штук; ни одной червивой, как и положено с лисичками, руки чисты, дно корзинки полностью покрыто. Правда, на пятачке, где росли лисички, обнаружился также небольшой муравейник. Его взволнованные обитатели, ползая по ступням и голеням мальчика, не кусались, но малоприятно щекотали кожу.
«Жадины, – подумал мальчик. – Муравей силен для своего веса, однако с грибом не справиться даже тысяче этих насекомых. Так бы и сгнили мои лисички, никому не доставшись – разве что болезнетворным микробам». Он положил на муравейник раскрытый спичечный коробок с кусочком гриба на донышке. Некоторое количество шестиногих оказалось в ловушке – для предстоящего исследования с помощью половинки очков, подаренной позавчера Рувимом Израилевичем.
Был ясный день, и старый писатель, почти не приуныв, показал мальчику, как можно использовать солнце для раскуривания папиросы «Метро». «Шутки в сторону, а в непроходимом лесу – в котором каждому суждено оказаться на середине жизни, – такое стеклышко может спасти человека! – добавил он. – Очков, правда, жалко, но у меня есть запасные наверху».
Всякая высушенная вещь расправлялась на гладильной доске, и Мария обрызгивала ее водой изо рта, смешно надувая щеки, а потом водила по ткани шипящим железным утюгом, наполненным тлеющими угольками. Белье раскладывалось в стопки – для каждого из трех писцов, для мальчика, для Дементия Порфирьевича. Свое собственное белье мать никогда не стирала и не гладила на людях.
– Умница! – сказала она, посмотрев на содержимое корзинки. – И как быстро! Но почему же писателям? Чтобы каждому досталось по две столовые ложки? Давай я их тебе самому поджарю к обеду.
– Я хочу их подбодрить, – сказал мальчик. – Они же добрые и занимаются тяжелым трудом. И у всех троих сегодня плохое настроение.
– Молодец, настоящий юный пионер! Всегда нужно делиться с другими. Ступай, помоги Дементию Порфирьевичу заклеивать окна на зиму.
– До зимы еще далеко!
– Ты не поверишь, сынок, но по прогнозу погоды ночью ожидаются заморозки. Дом нужно хорошо протопить, а зачем же зря терять тепло, тратить государственные дрова?
18
ЧТО ПЕРЕПИСЫВАЛ МАЛЬЧИК
В ТЕТРАДКУ ИЗ РАЗРОЗНЕННЫХ СТРАНИЧЕК,
ОБНАРУЖЕННЫХ НА ПОМОЙКЕ ВОЗЛЕ РЕЗИДЕНЦИИ
ВАЖНОГО ЧЕЛОВЕКА – МИТРОПОЛИТА,
А ТАКЖЕ ИЗ КНИГИ Н.В. ГОГОЛЯ
«ТАРАС БУЛЬБА», ИСПРАВЛЯЯ СТАРУЮ
ОРФОГРАФИЮ И ДОБАВЛЯЯ КОЕ-ЧТО ОТ СЕБЯ
Эти гонения, начавшиеся при Нероне, продолжались с большей или меньшей силой в течение столетий. Христиан обвиняли в самых отвратительных преступлениях и считали их причиной таких тяжелых бедствий, как голод, чума и землетрясения. Когда они стали предметом ненависти и подозрения со стороны народа, доносчики охотно ради корысти предавали невиновных, которых осуждали как мятежников, врагов народа и вредителей. Многих бросали на растерзание диким зверям или живыми сжигали в амфитеатрах. Некоторых распинали, других зашивали в шкуры диких зверей и бросали на арену на растерзание собакам. Народ собирался в большом количестве для того, чтобы насладиться этим зрелищем, встречая предсмертные муки казнимых смехом и рукоплесканиями.
В месяц несен (апрель) жиды распинают и мучают христианского младенца, если могут достать его, и об этом говорится в книгах Талмуда Зихфелеф, Хохмес и Наискобес. Обряд этот исполняется в половине апреля, к празднику Пейсах, т. е. к Пасхе; в память заклания агнца притолока обрызгивается кровью младенца или к ней прикасаются ниткой, намоченной в этой крови. Младенцев берут преимущественно, потому что с ними легче справиться и легче их достать. Каждому еврею, успевшему в этом, дается отпущение грехов. На истязание младенца, распятие его и проч. есть подробные правила, и все это должно быть исполнено в синагоге. Но при опасности огласки дозволяется убить христианина где и как можно, не соблюдая никаких особых обрядов.
Инквизитор из Комо рассказывал нам, что его однажды пригласили жители графства Барби для расследования вследствие следующего события. Некто, узнав о таинственном похищении своего ребенка из колыбели, стал искать преступников и напал ночью на собрание женщин, на котором он увидел, как убили мальчика и как присутствующие пили его кровь и пожирали его тело. Поэтому указанный инквизитор в прошедшем году предал костру 41 ведьму.
Где бы сторонники Маркса и Энгельса ни укрывались, всюду их гнали, как хищных зверей. Они вынуждены были искать убежище в пустынных и покинутых местах. За пределами Рима под холмами в земле и в скалах были проложены длинные ходы, мрачная, переплетающаяся сеть которых простиралась на целые мили за городскими стенами. В этих подземных убежищах последователи Маркса и Энгельса находили приют. Когда Циолковский и Федоров воскресят тех, кто подвизался добрым подвигом, тогда из этих мрачных пещер выйдут многие, ставшие мучениками за дело Маркса и Энгельса.
В книге Рамбам (Гандома церихен дмей Акумь сельмийцвес) обряд описан во всех подробностях. В книге указаны все снаряды, необходимые для совершения сего бесчеловечного обряда. Для этого содержатся при синагоге железная корона, два железных копьеца, нож для обрезания, полукруглое долото для желобковатой раны в боку младенца, а также бочка, в которой катают его для привлечения подкожной крови.
Возникает вопрос: как смотреть на грех тех ведьм, которые, сохраняя в сердце своем веру в Бога, приносят черту внешние признаки почитания и повинуются ему? На это надо ответить следующим образом. Отступничество может быть двояким: 1) в виде внешних действий неверия без нарочного заключения договора с дьяволом. Так поступают христиане, проживающие в магометанских странах и принимающие обряды ислама; 2) в виде внешних действий неверия с заключением договора с дьяволом. Так поступают ведьмы. Первых не отнесешь к отступникам или еретикам, но их проступок нельзя не назвать смертным грехом. Поклоняться дьяволу из страха не служит оправданием. Ведь, по словам Августина, лучше умереть от голода, чем поесть жертвенного мяса. Но как бы ведьмы ни сохраняли в сердце своем веру, а на словах ее отрицали, они все сочтутся отступницами вследствие заключения договора с дьяволом и союза с адом.
Не уважали козаки и чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они: зажигал их Тарас вместе с алтарями. Не одни белоснежные руки подымались из огнистого пламени к небесам, сопровождаемые жалкими криками, от которых подвигнулась бы самая сырая земля и степовая трава поникла бы от жалости долу. Но не внимали ничему жестокие козаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя. И много святых общин, расположенных невдалеке от мест сражения и не могших спастись бегством, как то св. община Переяслав, св. община Борисовка, св. община Пирятин, св. община Борисполь, св. община Лубны, св. община Лохвица с прилегающими, погибли смертью: у некоторых сдирали кожу заживо, а тело бросали собакам, а иных – после того, как у них отрубали руки и ноги, бросали на дорогу и проезжали по ним на телегах и топтали лошадьми; многих закапывали живьем, у беременных женщин вспарывали живот и плод швыряли им в лицо, а иным в распоротый живот зашивали живую кошку и отрубали им руки, чтобы они не могли ее извлечь.
Тайные инструкции Троцкого называют мертвых коммунистов падалью, дохлыми и вследствие того не велят их хоронить; замученного советского ребенка не зарывают, а выбрасывают куда-нибудь или кидают в воду; между тем почти все подобные злодейства действительно обнаруживались оттого только, что искаженное тело юного пионера случайно обнаруживалось в поле, в лесу или всплывшим на воде; и если бы троцкисты не были обязаны поверьем своим выбрасывать труп мученика, то было бы трудно понять, для чего они не стараются зарыть его и скрыть таким образом, чтобы оно по крайней мере не бросалось в глаза первому прохожему.
Еще одна пагубная сторона свойственна преступлениям троцкистов. Вследствие оказанного ими почитания капитала все их поступки, будь то хорошие или дурные, надо считать греховными. Позорные дела троцкистов превосходят все другие преступления. Они подлежат наказанию вдвойне: как уклонисты и как предатели. Согласно Ульриху, уклонисты наказываются четырьмя способами: исключением из партии, увольнением, конфискацией имущества и высшей мерой социальной защиты. Тяжкие наказания полагаются также сообщникам троцкистов: укрывателям, пособникам и защитникам. Если уклонист после разоблачения тотчас же не отречется от своего заблуждения, то он должен быть тотчас удавлен. Ведь спекулянты и дезертиры тотчас же умерщвляются. А во сколько раз преступнее этих последних люди, поднимающие руку на партию!
19
ДНЕВНИКОВЫЕ И ИНЫЕ ЗАПИСИ ЖИЛЬЦОВ
СПЕЦФИЛИАЛА ДОМА ТВОРЧЕСТВА
Что записывает Андрей Петрович в черновой блокнот. Ну вот, к шести часам пополудни и завершили мы, члены писательской бригады, наш недолгий, но и нелегкий труд. Сколько голов – столько и умов, гласит мудрая русская поговорка. Как написал наш фигурант на своем птичьем языке: «Благословенны дни и ночи те, и сладкогласный труд безгрешен». А теперь меня одолевают философские вопросы. Ведь больше всего мы с коллегами спорили о масштабах деятельности фигуранта, о том, обладает ли он подлинным поэтическим талантом. Практически победила моя точка зрения: холодный версификатор, автор головных стихов, эпигон Гумилева и Пастернака, который неискренне пытается (от страха за свою шкуру, вероятно) приспособиться к новой действительности, мимикрировать, если угодно. (В экспертном заключении, согласованном с моими товарищами, используются не столь жесткие выражения, но их суть остается той же.)
И вот хочу для себя, да и, что греха таить, для потомков выразить свою собственную, беспримесную позицию. Я не литературный критик, но мое писательское сердце остро реагирует на фальшь, попытку вкрасться в доверие к читателю. Да, фигурант из кожи вон лезет, чтобы доказать свою лояльность к советской власти, к руководству партии и правительства и всего советского народа. «Я должен жить, дыша и большевея…» Казалось бы, какие могут быть претензии к этой строчке (за исключением того, что в ней начисто отсутствует поэзия)? Но уже в следующей строке фигурант проговаривается: «Работать речь, не слушаясь – сам-друг…», беззастенчиво утверждая примат индивидуализма, отказ «слушаться». Там, где истинного поэта волнуют судьбы страны, переживающей самый великий период своей истории, он озабочен только собственной участью. «На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко. Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо…» Что за троцкистский текст! На своем корявом наречии фигурант как бы ставит двойку нашему историческому времени, к тому же именуя его «конвойным», – и это вместо того, чтобы задуматься о своей вине перед партией и всем советским народом! «Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов, грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов…» Вот именно! Тут фигурант прав. То самое «младое, незнакомое» племя зорко следит за тем, чтобы дармоеды – к числу которых, несомненно, принадлежит и он сам – не завладели наследием великого Пушкина. И если уж вспоминать Пушкина, то мои чувства на данный момент точнее всего описываются словами: «Эти слезы впервые лью: и больно и приятно… как будто нож целебный мне отсек страдавший член!..» Философский же вопрос заключается в следующем: а ну как эти «стихи» были бы не контрреволюционными поделками, а действительно обладали какой-нибудь, пускай и ограниченной, художественной ценностью? Как должна была бы – по совести – поступить наша экспертная группа советских писателей? Что, если б нам довелось судить Шекспира или Данте (кстати, в свое время высланного из Флоренции)? Думается, что революционная действительность и в этом случае не дает поводов для сомнений. Поэт – прежде всего гражданин, и судьбы Родины неизмеримо неизмеримей, чем судьба изменивших ей граждан.
А теперь пора спать, чтобы наутро продолжить наш главный проект. Смешно сказать, но я уже соскучился по этой увлекательной работе!
Что записывает Аркадий Львович в черновой блокнот. Я единственный поэт в экспертной группе, и меня больше, чем остальных, волнуют узкие цеховые интересы. Поэзия, хотя и неразрывно связана с обществом, все же развивается своими непредсказуемыми путями. Малый ручеек может дать начало большой реке, пополняющей безбрежный и бурный океан русской словесности. Что ни говори, а Баратынский или Случевский, при жизни решительно отвергнутые аудиторией, занимают сегодня в этой словесности не последнее место. В какой мере это относится к нашему фигуранту? Вероятно, в самой скромной. Вряд ли он, со своим незначительным даром, сможет изменить что-то в строении и составе нашей великой литературы, тем более что и литературное дело сегодня – это не развлечение эстетов, а мощное оружие. Фактически перо уже приравнено к штыку! Фигурант не с нами, а следовательно, против нас. «Может быть, это точка безумия, может быть, это совесть твоя…»[17] Что это, если не претенциозный набор слов, который, быть может, и привлечет ленивое внимание будущего литературоведа в качестве курьеза, а будущего поэта – в качестве примера смысловой, звуковой, эмоциональной и идеологической невнятицы! И все же я не могу так решительно отказывать фигуранту в поэтическом таланте, как наш простодушный драматург. Его ранним стихам свойственно забавное насупленное обаяние, да и в этих чувствуется некая бестолковая хлебниковская энергия. Но городской юродивый не так безобиден, как представляется на первый взгляд, ибо может ненароком изрыгнуть хулу на фараона, смущая юношество, а в рубище его гнездятся блохи, переносящие чуму, и жирные тифозные вши. Поэтический дар, тем более третьесортный, не освобождает от ответственности за преступления или злой умысел против народа. В любом случае окончательное решение – за судом, и я рад, что нам удалось смягчить формулировки экспертного заключения, чтобы лишний раз не настраивать судей против фигуранта.
Что записывает Рувим Израилевич в черновой блокнот. J’ai vraiment l’esprit de l’escalier[18], старый кретин. Уже поставив подпись на заключении, уже за великолепной – даже по меркам нашего узилища – вечерней трапезой я вдруг сообразил, что для облегчения участи этого идиота (в афинском значении слова) следовало настаивать на том, что подсудимый – психически нездоровый человек, не способный отвечать за свои действия. Я всегда замечал в нем склонность к помешательству. Сам щебеча на разорванном наречии, он жаловался, что я пишу «не по-русски», когда главный, быть может, подвиг моей жизни состоял в том, чтобы привить к финской сосне русского наречия веточку прованской смоквы, развести жаркий, но безвкусный спирт революции мощным и пахучим косноязычием жизнелюбивых южан. Нетрудно выявить шизофреническую логику его последних стихов, смехотворную манию величия. «Да, я лежу в земле, губами шевеля, и то, что я скажу, заучит каждый школьник…» – эк хватил! «В игольчатых чумных бокалах мы пьем наважденье причин, касаемся крючьями малых, как легкая смерть, величин…» И кто эти мы? Неужели строители Беломорканала, Магнитки и Днепрогэса? Разумеется, нет! Враги? Не смешите меня. Он всего лишь провозглашает свое родство с другими безумцами, обитающими вне времени и пространства, «в кукушьем краю», как выражаются англичане. Станет ли здоровый человек, пытающийся спасти собственную жизнь восхвалением фараона, пить за эполеты белых офицеров и барские шубы? (Кстати, бедный фигурант – неужели не знает он, что асти-спуманте, которое представляется ему символом буржуазной роскоши, – это приторная шипучка, которая на родине Тасса стоит немногим дороже пива? И его вылезшая шуба из неизвестного меха до сих пор смердит в моих воспоминаниях.) Может ли он, изображая всесильного царя в виде дракона («Он свесился с трибуны, как с горы, в бугры голов…»), вдруг самонадеянно добавлять: «Должник сильнее иска», – для этого надо полностью утратить связь с реальностью. Да, я положительно ошибся, и мне воистину жаль этого олигофрена. Заключение уже ушло в город, но завтра же утром составлю свое особое мнение. А теперь – спать. Ужин был, пожалуй, слишком сытным.
Что записывает Дементий Порфирьевич в дневник дежурств. 9:30. Принят по описи доставленный суточный паек (см. прилагаемую расписку), включая наряду с прочими напитками одну (1) спецбутылку коньяка армянского пятизвездочного и две (2) спецбутылки вина киндзмараули. Приняты по описи доставленные документы, включая один (1) спецпакет с пометкой «О.Э.М.» и один (1) спецпакет с инструкциями от товарища народного комиссара. 9:35. В ходе завтрака (см. меню, представленное сержантом Свиридовой) писцам представлен для ознакомления машинописный стихотворный документ, содержавшийся в спецпакете с пометкой «О.Э.М.». Реакция: страх и отвращение. В непринужденной (шуточной) форме писцам согласно полученным устным указаниям сообщено, что они еще не полностью разоружились перед партией. Машинописный документ по прочтении писцами уничтожен. 9:40. Вскрыт пакет с инструкциями товарища народного комиссара. Инструкции по прочтении уничтожены. 10:00–12:00. Выполнение обязанностей по хозяйству, в том числе подготовка гостиной и прихожей к холодному сезону. 14:30. Обед писцов совместно с комендантом СФ ДТ (см. меню, представленное сержантом Свиридовой). Вопросы о продолжении генерального проекта, обсуждение возможных поворотов сюжета. 15:30–17:30. Писцы, освободив свои кабинеты и спустившись в гостиную, составляют на пишущей машине ремингтон окончательный вариант экспертного заключения. В кабинетах за это время проведена подготовка к зимнему сезону (заклеивание окон). В течение дня мимо спецфилиала Дома творчества неоднократно прогуливались тов. Валентин Катаев и детский писатель Чуковский. Попыток проникнуть на территорию не отмечено, однако тт. Катаев и Чуковский осуществляли внешнее наблюдение за зданием и озабоченно переговаривались друг с другом, томясь. 15:45. Осуществлен забой (обезглавливание) и разделка домашней птицы (гусь), ранее доставленной в составе продуктового пайка. 18:00. Заключение экспертной группы передано прибывшему фельдъегерю. 19:30. Праздничный ужин писцов совместно с комендантом СФ ДТ и приглашенной ими сержантом Свиридовой состоялся без происшествий. Неоднократно отмечалось высокое качество деликатесных продуктов питания и напитков, особо доставленных к данному приему пищи.
20
КАК ПРОВЕЛ МАЛЬЧИК ОСТАТОК ДНЯ ПОСЛЕ
СБОРА ЛИСИЧЕК И ПОИМКИ МУРАВЬЕВ
–Эх, где наша не пропадала! – провозглашает Дементий Порфирьевич, шуточно-сощурив синие глаза. – Мальчишка ты исполнительный, гостей наших сегодня накормил чуть не целым обедом. Матери помогаешь, почти как взрослый. Держи!
Полированная деревянная коробка с кожаной ручкой оказалась неожиданно тяжелой, будто содержала что-то металлическое. «Вряд ли это пистолет, – подумал мальчик, – детям не разрешается пользоваться оружием, да и зачем он мне?»
– Открывай, дружок, не стесняйся.
Мальчик отодвигает два никелированных крючочка, на которых держится крышка. На зеленом бархатном ложе, снабженном необходимыми углублениями, бесстрастно покоится двуствольный латунный микроскоп из тех, которые он видел в журнале «Техника – молодежи».
– Ой! – не верит он своим глазам. – Это на время?
– Нет, насовсем. Считай, премия за образцовое поведение. Инструкция, правда, на фашистском языке, но справимся как-нибудь.
Мать смотрит на коробку с недоверием и восторгом.
– Балуешь ты мальчишку, Дёма. Я видела такой микроскоп в магазине случайных вещей – четыре с половиной тысячи!
– Да ну?
– Честное слово. За такие деньги лисью шубу можно купить. Откуда он у тебя?
– От верблюда. А с лисьей шубой разберемся, Маша, голой не останешься.
– Спасибо, дорогой дядя Дёма, – частит мальчик, опасаясь лишиться ценного подарка. – Ужасное спасибо!
«Наверное, мать притворяется, что дядя Дёма всего лишь ее сослуживец. Наверное, он и есть мой отец, которого якобы никогда не было, – подумал мальчик. – Просто они надолго поссорились после моего рождения, а теперь наконец помирились. Или, наоборот, папу послали на сверхсекретное задание за границу, а теперь он вернулся. Скоро он обменяет свою жилплощадь, и мы заживем вместе в целых двух комнатах, купим радиоприемник и диван, на котором я смогу читать, забравшись на него с ногами. Ботинки я буду предварительно снимать, чтобы не запачкать обивку и чтобы родители не ругали. Еще мы купим для меня ученический письменный стол и настольную лампу-грибок, покрытую голубой эмалью. Мама не будет так страшно уставать, а папа будет помогать мне готовить уроки, присаживаясь рядом со мною перед столом. Через несколько лет ему придется изображать близкое знакомство с геометрией, биологией и всемирной историей, но я же понимаю, что у него не было времени изучать все эти школьные предметы, что он занимался куда более важными делами. Свою комнату – а у меня появится своя комната! – мне придется держать в армейской чистоте и порядке, потому что папа – человек справедливый, но суровый и, вероятно, в случае чего может без лишней жестокости отодрать меня своим широким командирским ремнем. А наши друзья-писатели будут иногда запросто приходить к нам в гости, вспоминать спецфилиал Дома творчества, шутить и хохотать, нахваливать мамин винегрет и котлеты, ставить на стол советское шампанское и стрелять пробкой в потолок, и мама будет зажимать уши в притворном страхе. Будут угощать и меня, а я вежливо откажусь. Еще будут наведываться командиры-чекисты с женами и детьми, и у меня появится много новых замечательных друзей. И все наши жалкие соседи будут завидовать, потому что их никогда не навещают такие знаменитые и незаменимые люди».
– Ты, как всегда, держишь какую-нибудь живность в спичечном коробке? Давай сразу и опробуем наш новый аппарат. Мне, признаться, тоже любопытно.
Дементий Порфирьевич, отряхнув с рук остатки гусиного пуха, ставит микроскоп на кухонный стол.
– Нам требуются предметные стекла, – подает голос мальчик, – и, наверное, покровные стекла тоже.
– Ну, я покопался в инструкции. В комплекте имеются и те и другие, но покровные стекла нужны для совсем крошечных, тонких образцов, например луковой шелухи. А мы с тобой будем муравьишку рассматривать. Только как сделать, чтобы он, оставаясь живым, не двигался? Маша, капни-ка на стеклышко чуть-чуть меду из высокой банки. Теперь помещаем зверя в эту каплю. Видишь, лапами шевелит, усами старается – а выбраться хрен! Ну-ка…
Он склоняется над окулярами, медленно вращая черный винт машины, а еще одним винтом – чуть-чуть перемещая прямоугольное стеклышко, помещенное в лапки-зажимы на предметном столике.
– Вот он, наш объект. Ну и урод, полюбуйся!
Непомерная голова муравья, как бы закованная в панцирь цвета старой меди, яростно (а может быть, и отчаянно) шевелит усами, то и дело выпадающими из фокуса, полусферические фасеточные глазки злобно (или беззащитно) поблескивают, угрожающе (или бессильно) шевелятся челюсти – кажется, называющиеся жвалами.
– Как марсианин! – вскрикивает мальчик. – Как скупой рыцарь из музея Пушкина! Но как же он теперь освободится?
– А хоть бы и сдох, жертва науки, – весело говорит Дементий Порфирьевич. – Муравьем больше, муравьем меньше. Павловскую собаку видел на фотографиях? Оттяпали бобику голову за милую душу – а ведь, должно быть, тоже бегал по лаборатории, полаивал, хвостиком повиливал… Ну, давай-ка на время уберем это хозяйство. Помоги мне дров в дом натаскать. Маша, не пора ли ставить гуся в духовку? Не допускай напрасного прогорания топлива.
– Я не хочу, чтобы насекомое умерло, – говорит мальчик. – Может быть, отмыть его от меда?
– Только покалечишь, гуманист недорезанный, или вовсе раздавишь. Лучше отнеси стеклышко на участок и сбрось мураша спичкой на землю. Товарищи быстро приползут ему на выручку, оближут дочиста – и будет как новенький! Можешь и до муравейника дотащить, коли не лень. У них, муравьев, коллектив крепче, чем у людей. И устроен проще – никакой буржуазной свободы, зависти или стяжания, собственности и классовой борьбы. Все равны, все трудятся на общее благо. Позавидуешь!
– Что за глупости ты несешь, Дементий! Сравниваешь нас, людей, с какой-то безмозглой гадостью.
– Сказка ложь, да в ней намек, Маша, – отзывается комендант. – Нам есть чему у них поучиться.
В связи с временным перерывом в работе трое писателей поодиночке бродят между соснами, не глядя друг на друга. Мальчик доставил муравья домой (заодно выпустил из коробки и остальных) и вскоре, пыхтя, тащит в пустой дом порядочную охапку березовых дров. Затормозила у калитки обтекаемая черная эмка, посверкивая решетчатым радиатором, приветствовала обитателей спецфилиала Дома творчества ослепительным светом инопланетных фар. Выступил из кабины, закурив «Делегатскую», шофер в малом чине, он же фельдъегерь, отсалютовал Дементию Порфирьевичу, принял осургученный серый пакет, вторично отдал честь и уехал вдаль по вечереющей дороге, счастливец, на своем восхитительном средстве передвижения, напевая, верно, какую-нибудь негромкую военную песню.
Покуда мать накрывает на стол и раскладывает закуски, гусь в печи испускает благоухание, доносящееся от флигеля до самого дома. Так написал бы Рувим Израилевич: он набит четвертушками антоновских яблок, гусь, к ним добавлена гвоздика из Индии и черный перец с острова Суматра, а разъятая грудь ощипанной и опаленной покойной птицы зашита суровыми русскими нитками. Сегодняшние яства доставлены в отдельных судках, каждый из которых снабжен записочкой с названием блюда – джонджоли, сациви, пхали, лобио, хашлама[19]. Даже мама не умеет готовить такой изысканной, такой пряно пахнущей еды.
Между тем Дементий Порфирьевич в своей комнате с наслаждением стаскивает постылую спецодежду коменданта спецфилиала Дома творчества, по совместительству дворника и садовника, и надевает синие бриджи с малиновым кантом, а также хорошо отвисевшуюся в гардеробе гимнастерку. Он обворачивает сначала правую, а затем левую ногу в свежие портянки, после чего с помощью длинного рожка натягивает хромовые сапоги, молодецки поскрипывающие при ходьбе. (Господи, как осточертела проклятая солдатская кирза, которую давеча так расхваливал этот штатский щелкопер!) Щетки не требуется: для наведения полного блеска достаточно пройтись по поверхности форменной обуви бархоткой. Далее надеваются ремень, портупея, кобура с привычной веселой тяжестью револьвера. Необходимо еще разрезать готового гуся, но на этот случай можно одолжить у Марии кухонный передник. «Петлицы, должно быть, скоро придется менять!» – радостно подумал Дементий Порфирьевич и тут же одернул себя, чтобы не сглазить. Могут и благодарностью в приказе обойтись, в конце концов. Задание было – отпуск, курорт! Жаль, что Ольга не дожила. Впрочем, семейного, может быть, и не направили бы в столь познавательную и ответственную командировку.
Он выходит на крыльцо флигеля, внимательно вглядывается в густеющую прохладную полутьму ранней подмосковной осени и глубоко вздыхает. С соседних участков пахнет скошенной травой, горящими сухими листьями, рябиновой настойкой. Жалко прощаться с этим благословенным местом. Уже невидимое, закатное солнце все еще льет нежаркий золотистый свет на верхушки сосен, под которыми по-прежнему непересекающимися кругами одиноко слоняются трое писателей. Странное, какое же странное ремесло, требующее уединения и независимости! Однако даже руководство партии и правительства должным образом учитывает данный момент; новые дачи в поселке поднимаются с каждым днем, ибо сказано: «Есть разные производства: артиллерии, автомобилей, машин. Вы же производите товар. Очень нужный нам товар, интересный товар – души людей».
Надо по возвращении в Москву почитать их книжки, если будет время.
21
ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР
В СПЕЦФИЛИАЛЕ ДОМА ТВОРЧЕСТВА
Скатерть – белая, жаккардовая; тарелки – белые с золотым ободком и еле заметным рельефным орнаментом по краю, в центре стола – букет гладиолусов с дачной клумбы, частично тоже белых, а частично – темно-фиолетовых с алой серединкой. Блюда с незнакомыми названиями содержат изобильное количество непостижимых трав и молотых грецких орехов; иногда попадается крошка покрупнее, вкусно похрустывающая на зубах. За стол мальчика не пустили, но мать положила ему каждой перемены понемножку в большую мелкую тарелку и налила основательный хрустальный стакан крем-соды.
Честно говоря, ему и самому не хотелось оставаться со взрослыми. Впервые увидав своего коменданта в командирской форме, писцы вдруг преобразились в пришибленных и неразговорчивых. Движения их замедлились, а взгляды застывают то на петлицах дяди Дёмы, то на его нарукавном знаке серебряного и золотого шитья. Зря, потому что бояться им нечего, а Дементий Порфирьевич в своей настоящей одежде выглядит очень красиво. Может быть, источником всеобщего стеснения является жара в гостиной? Печь основательно протоплена, а обещанные заморозки никак не наступают.
– Нет-нет… – замешкавшись в дверях, мальчик слышит, как настаивает благородный комендант, – коньяк – ровесник революции! – и вино из спецсовхоза предназначаются исключительно вам, друзья мои, купить ничего подобного невозможно, прислано из личных подвалов сами знаете кого, и не нам, рядовой обслуге, разевать щучьи рты на эти редкости.
– Зачем вы скромничаете, товарищ старший лейтенант госбезопасности? – уважительно спрашивает Аркадий Львович. – Ведь ваше звание соответствует общевойсковому майорскому? Мы, право, и не подозревали…
– Неважно! – отмахивается Дементий Порфирьевич. – Я, будучи незамысловатым человеком из сознательных пролетариев, с душевным удовольствием утешусь родной «Московской особенной», а наша дама употребит бокал-другой цинандали – также выдающееся отечественное вино, однако в распределитель поступает регулярно. Ну что? За успешное продолжение наших трудов на благо Родины?
Громче и мелодичнее всех звучит бокал с позолоченной кромкой, из которого собирается пить полусладкое вино Рувим Израилевич, потому что он сжимает его не за верхнюю часть, а за длинную ножку.
– Ну и хитрец вы, товарищ Бруни! – замечает Андрей Петрович. – Я тоже хочу попробовать. Ну-ка, еще раз… ух, как здорово! Давайте все будем держать посуду правильно. Еще раз!
«Так, должно быть, звенели бы колокольчики, которые растут на лугу, будь они покрупнее и хрустальными», – думает мальчик.
Совместный пир трех писцов и двух сотрудников госбезопасности, очевидно, проходит тихо и чинно. Через час, правда, пирующие затягивают совместную песню, и была эта песня, как ни удивительно, вовсе не про сердце – пламенный мотор и не про белогвардейские цепи.
Вел – красивым голосом, как у Вадима Козина на патефоне, – Дементий Порфирьевич. Он перекрывал и дребезжащий фальцет Андрея Петровича, и мурлыканье Аркадия Львовича, и фальшивые грассирующие трели Рувима Израилевича. «И-извела», – затягивал Дементий Порфирьевич, и мать повторяла неожиданно высоким голосом: «И-извела!» «Извела меня кручина, по-одколо… подколодная змея! До-огорай (мать повторяет), догорай, моя лучи-ина, до-огорю, догорю с тобой и я!» К четвертой строчке писцы тоже увлекаются, поют все громче и громче, и тоскливые звуки не самого стройного хора смущают его единственного несовершеннолетнего слушателя – почти так же, как сегодняшнее невиданное обилие отчетливых небесных светил в высоте, недостижимой даже для стратостата.
Не дожидаясь конца песни, он возвращается во флигель, к книжке «Занимательная математика», и незаметно засыпает.
Вскоре поднимаются в свои комнаты и усталые, необычно сонные писцы. Мать с Дементием Порфирьевичем переносят грязную посуду во флигель и убирают со стола. Затем комендант, оставшись на некоторое время в доме, подбрасывает в печь три полена и, чтобы не терялось тепло, плотно задвигает вьюшку.
Вернувшись во флигель, он пристраивается у кухонного стола и, наблюдая за моющей посуду терпеливой Машей, мелкими порциями допивает свою «Московскую», время от времени завороженно следя за перемещением секундной стрелки никелированных карманных часов. Примерно через час он опять идет в дом, поднимается по лестнице (издавая совокупный скрип сапог и лестничных ступеней), проводит на втором этаже несколько недолгих минут и вновь появляется во флигеле.
– Сержант Свиридова, – голос его совершенно трезв, – приказываю вам срочно отбыть со мной в Москву в связи с окончанием выполнения задания. На сборы – двадцать минут. Вопросы есть?
– Но…
– Вопросов нет. Собирайся. Ребенка разбудишь, когда придет машина.
Мальчик счастлив: его посадили на переднее сиденье, рядом с шофером. Шелестит гравий под стремительным авто, свет фар выхватывает из тьмы притихшие, начинающие желтеть леса, черные окна колхозных изб, вывески редких сельпо, аккуратные новые рабочие бараки, выкрашенные где в белый, а где в голубой цвет. Потом начинается асфальт, и высоченные московские дома, и грохот поздних трамваев. Внезапный отъезд необъясним, но лицо Дементия Порфирьевича при посадке в автомобиль было настолько суровым, что спрашивать его ни о чем не стоит.
– Хорошо, Маша, я тебя понимаю, – негромко говорит он на заднем сиденье. – Порядочные женщины не заводят шашней с сослуживцами во время командировок. Однако ты больше не моя подчиненная. С мальчишкой у меня отличные отношения. Я вдовец, ты не замужем. Может быть, подумаем о чем-нибудь серьезном?
– Я подумаю, – отвечает мать счастливым голосом.
Машина останавливается у подъезда, шофер достает из багажника вещи. В одной руке у Дементия Порфирьевича чемодан побольше – мамин, в другой – поменьше, с вещами мальчика. Сам он прижимает к груди коробку с микроскопом, а мать несет гладиолусы, стоявшие на столе во время пира. Запах селедки, кислых щей и керосиновой копоти, переполняющий скудно освещенный коридор квартиры, может быть, кому-то и не по душе, но это – примета родного дома.
– Добро пожаловать, – шамкает горбатая пенсионерка Алена Ивановна, кое-как волоча нетвердые тонкие ноги в войлочных тапках по направлению к уборной.
– С возвращением! – улыбается усатый снабженец Роман Родионович, покуривающий свою папиросу на кухне, у раскрытого настежь окна, стряхивая пепел в консервную банку.
Высказав соседям вежливые и соразмерные ответы, мать возится с ключом, пробуя повернуть его то в одном, то в другом, смещенном на доли миллиметра, положении, бормочет что-то огорченное и наконец распахивает дверь в комнату.
– Замок я тебе на днях сменю, – замечает Дементий Порфирьевич, – негоже так мучиться.
«Ура!» – выводит мальчик указательным пальцем на пыльной поверхности круглого стола, стоящего в центре жилого помещения, и добавляет к надписи улыбающуюся точку-точку-запятую, минус-рожицу-кривую. Вместо отсутствующей вазы для цветов мать приносит с кухни старую бутылку из-под советского шампанского, но в ее узкое горлышко втискивается от силы два гладиолуса, а что делать с остальными?
– Погоди, – Дементий Порфирьевич, как фокусник, извлекает из нагрудного кармана недлинный кусочек пенькового шпагата, смачивает его керосином из примуса (на время командировки сохранявшегося в комнате), обвязывает вокруг верхней части бутылки, затягивает, завязывает узелком, поджигает, а когда пламя стихает, заворачивает бутылку в кухонное полотенце и одним резким движением отламывает горлышко. – Вот вам и ваза, – говорит он удовлетворенно. – Давай, ставь наши цветы, Маша, а мне пора.
– Может быть, останешься? – спрашивает мать. – Или хоть чаю с нами попьешь?
– Оставайтесь, дядя Дёма! – подтверждает мальчик.
– Не могу, друзья мои. Я человек военный, подчиняющийся приказам. Товарищ старший майор неутомимо ожидает меня в своем кабинете. Я уже и так опаздываю.
– Погоди, а мне что делать?
– Сегодня суббота, Маша. Завтра твой законный выходной. А в понедельник выходи на работу, как обычно.
– Дядя Дёма! – вдруг соображает мальчик. – Скажите, а вы вовремя закрыли вьюшку в печи? Не слишком рано? Не образуется угарный газ?
– Не беспокойся, пионер, все сделано как следует.
– А писатели утром не поразятся, что нас нет на месте?
– Они взрослые люди и понимают государственную необходимость. Соответствующие разъяснения будут им предоставлены.
Он обнимает мать, гладит ее по волосам и целует в полураскрытые губы, а мальчик, будучи воспитанным мальчиком, отворачивается и беспокойно ждет. Ждать приходится дольше, чем он рассчитывал, мать с Дементием Порфирьевичем не только целуются, но и шепчут что-то невнятное друг другу, тревожно дыша.
Рано ли, поздно ли, но Дементию Порфирьевичу все же приходится нехотя спускаться по щербатым ступеням лестницы, утомленно садиться на переднее сиденье автомобиля и уноситься по направлению к кинотеатру «Художественный». Мальчик, волнуясь и радуясь, смотрит вместе с матерью ему вслед из высокого растворенного окна третьего этажа, пока задние огни машины окончательно не теряются из виду.