Обрезание пасынков Кенжеев Бахыт

P. S. Сержант Свиридова ошибалась: когда за два дня до ее смерти в Южном Бутово (Дементий Порфирьевич погиб там же через месяц) немецкий бинокулярный микроскоп в деревянной коробке, выложенной зеленым бархатом, появился в магазине случайных вещей на Сретенке среди другого личного имущества осужденных врагов народа, за него просили не четыре с половиной тысячи, а всего три тысячи семьсот двадцать рублей.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ:

СЦИПИОН ИЛЕТИЦИЯ

1

– Опять курили в комнате, господин Свиридов? – вздохнул человек в зеленом медицинском халате. – Как вам не стыдно.

– Был грех, – смутился обитатель комнаты. – Разве я плохо проветрил?

– Пожалуйста, постарайтесь больше так не поступать. Канцерогенный дым просачивается в коридор. Ваши соседи страдают. Иначе я буду вынужден полностью запретить вам курение, даже на улице, изымать у вас сигареты и зажигалки.

– Шел подавляющий и затяжной сентябрьский дождь, – сообщил обитатель комнаты, – у меня не было иного выхода. У вас тут вечно если не дожди, так туманы.

– Надо было потерпеть. Хорошо бы вам вообще расстаться с этой пагубной привычкой. Хотите, я назначу вам Zyban? Многим помогает.

– Зайбан? Нет, – обитатель комнаты хихикнул, – во-первых, я дорожу своими привычками, поскольку больше нечем, во-вторых, название этого лекарства по-русски звучит довольно непристойно.

За последнюю пару месяцев в состоянии господина Свиридова, как говорится, произошло значительное улучшение, и человек в зеленом халате посматривал на него не без гордости, предчувствуя основу для неплохого доклада, может быть, даже и на ближайшей конференции Канадского общества психиатров.

– Неужели? А что оно значит?

– Типа достали вы меня. Утомили. Раздражаете. Входите без стука, читаете лекции, как школьнику.

– Что вы! Я ничего не делаю, чтобы вас раздражать, господин Свиридов. Я просто выполняю свои служебные обязанности.

– Хорошие у вас обязанности. По тумбочкам у отдыхающих шарить. Мой дневник опять кто-то читал. Я между страничками положил волосок – а он взял да исчез, пока я предавался сонному отдыху. Из моей фляжки с холодным чаем опять кто-то отпил чуть не половину, а может, и вылил. Даже представители кровавого коммунистического режима не рылись в личных вещах. Если, конечно, ты не подвергался аресту. Тогда начинались вопиющие нарушения прав человека и гражданина. Допустим…

– Вы мне позволите выслушать эту захватывающую историю в следующий раз, господин Свиридов? – человек в зеленом халате улыбнулся. – У меня для вас хорошая новость.

– Знаю я ваши хорошие новости. Сколько было шума вокруг телевизора, а смотреть по нему нечего, один местный канал. Рыболовство, гей-парады, общественность возмущена планами постройки электростанции. Бесконечный спорт. Никакой культуры. Бездуховное у вас общество, господин начальник, хотя и материально обустроенное. Или еще один витамин пропишете? От вашего последнего мне совсем плохо стало.

Обитатель комнаты носил плотную серую пижаму, выглядел старше своих пятидесяти семи, и совершенно седая щетина поблескивала на его обвисших щеках. Он говорил по-английски с заметным акцентом, и короткие пальцы его подрагивали. В воздухе стоял запах гречневой каши, очевидно, только что сваренной на электрической плитке с одной конфоркой. Две русские книги на крошечном письменном столе – карманное издание Библии и первая часть «Архипелага Гулаг» – казались изрядно засаленными, а третья – массивная, из серии «Литературные памятники» – нетронутой. Настенный календарь «Russia» за 1998 год сводился к февральской страничке с видом заснеженного Исаакиевского собора.

– Вы не волнуйтесь, господин Свиридов. Никаких новых витаминов я вам пока не прописываю, а предыдущий давно отменен. Администрация заметила, что вы скучаете, и решила установить у вас компьютер с подключением к Интернету. Можем бесплатно отдать вам свой собственный, списанный, но работающий, а можем заказать для вас в магазине новый, со всеми прелестями. Правда, за ваш счет. Сможете узнавать новости из России, посылать письма старым друзьям. Мы разыскали адрес вашего сына, он, возможно, тоже захочет с вами переписываться.

Вкрадчиво и как бы рассеянно произнеся последнюю фразу, человек в медицинском халате напрягся, ожидая ответа.

– Правда? – обитатель комнаты оживился. – Но я помню, в России плохо с интернет-сайтами. Во-первых, мало, во-вторых, постоянно ломаются. У меня по часу уходило, чтобы скачать небольшую фотографию или статью.

– Что вы! За эти годы все изменилось. В России не то двадцать, не то сорок миллионов человек пользуется компьютерами. Так какой вы хотите?

– Ну… наверное, Dell… вы мне каталог принесете? – оживился больной. – С цветным экраном? А жене я могу написать?

– Нет, этого делать не стоит.

– А другу моему, прозаику?

– Боюсь, что и тут мы будем против.

Обитатель комнаты давно уяснил, что с сотрудниками санатория лучше не спорить. Чувствуя слабость своего ума, словно больной ребенок, он безропотно покорялся несвободе, хотя и не умел ее объяснить.

– С сыном лучше свяжитесь.

– Сын. Да-да, сын у меня есть, точно. Совсем забыл. Леонид, по-английски Леонард. Думаете, он умеет пользоваться электронной почтой?

– Мои собственные дети – мальчику восемь, девочке одиннадцать – владеют компьютером куда лучше меня, а вашему, слава богу, уже двадцать два года, господин Свиридов. Он учится на юриста в Мак-Гилльском университете. Может быть, он поначалу не будет вам отвечать – ему потребуется время привыкнуть к отцу. А теперь до свидания. Мне нужно посетить остальных постояльцев. Каталог вам занесут часа через полтора.

Дверь за человеком в зеленом медицинском халате мягко закрылась, а пожилой обитатель комнаты встал с незастеленной кровати, тоскливо огляделся и подошел к тумбочке. Фляжка оказалась на месте, и господин Свиридов, в три глотка осушив ее содержимое, как и полагается, молодецки крякнул, вытер вялые губы тыльной стороной ладони и запил свой холодный чай стаканом минеральной воды из небольшого холодильника.

2

Казенный будильник, хотя и наличествует в наличии, служит мне часами безмолвными обыкновенными: вставать по звонку я уже немало лет не обязан. Служить бы рад, прислуживаться тошно. Сносный будильник, облицованный чуть облезшим пластиком под дерево ценных пород, цифры полыхают адским огнем, опробованный звонок назойлив, но не отвратителен. Начинается, как женская истерика, с недовольного попискивания, возрастающего в конце концов до хриплого визга. Должен вновь подчеркнуть, однако, что этот кошачий концерт мне доводится слышать редко.

О будильниках: направляясь в гости к одному старому другу во время одной из своих командировок, я проходил мимо одной московской помойки. Мартовский ветер, не ведая, что советская власть уже находится при последнем издыхании, трепал крупный плакат, с угла подожженный кем-то, кто, очевидно, пренебрег зрелищем тлеющей сырой бумаги и отправился по своим делам.

Открытый огонь на территории муниципальных образований запрещен различными установлениями, потому что может вызвать возгорание окрестных зданий и сооружений. «Свои дела!» – граждански возмутился я. Должно быть, такие же ничтожные, как он сам, праздношатающийся юнец, промышляющий мелким хулиганством. Тискать пергидрольную барышню, норовя проникнуть руками поближе к заветным местам. Томный и лживый шепот «не надо» шелестит в ответ. Блузка: белая, поплиновая, с макраме и скромным вырезом. Трусики гэдээровские, нейлоновые, и лифчик тоже нейлоновый, розовый, с грубоватым машинным кружевом. Наряжаясь перед свиданием и даже будучи уверенными в том, что «ничего» не состоится, они (барышни) все-таки не забывают выражения «на всякий случай» своим нежным серым веществом.

Забавно, что ты стал уже достаточно взрослым, чтобы я мог сообщать тебе такие игривые умозаключения.

Отмечу, впрочем, в порядке здоровой самокритики, что порою огорчаюсь собственному высокомерию. Я ведь и сам не боярин, не дворянин, не инструктор райкома КПСС. Наставляю тебя: будь скромным, сынок. Все люди одинаково живут, страдают и уходят в бездонную, так сказать, вечность, полную безразличных звезд, независимо от уровня образования; героям Джейн Остин неведома ни высшая математика, ни кролиководство, да и в изящной словесности, полагаю, не были они копенгагенами. В наши дни заведомая Настасья Филипповна вполне могла бы служить продавщицей нижнего белья в какой-нибудь «Дикой орхидее». Или как они, продавщицы, теперь титулуются у меня на родине? Менеджеры по продажам? Консультанты? Да и сам юноша, быть может, торопился легкими стопами на свидание к студентке педагогического техникума, и тоже был студент, как некогда твой единокровный отец, и в виде плаката сжигал свое постылое прошлое, как корабли на Рубиконе.

Видишь, я осознаю свои недостатки и стараюсь их преодолеть, осознавая, что тут, в Эдеме, почти любая официантка учится на психотерапевта или магистра деловых наук. (Если молодая. А если в летах – то уже отучилась.)

Ты слово «ГДР» знаешь? Забыл, должно быть. Это Восточная Германия, она же Германская Демократическая Республика. Смешная была страна, говорят. Производила автомобили с пластмассовым корпусом, игрушечные железные дороги, фарфоровые статуэтки русских медведей, играющих на гармони, и бурый уголь. Тамошняя отважная молодежь склонялась перелезать через известную трехметровую стену, за которой сиял ночными огнями Западный Берлин. Иногда их истребляли пограничники из автоматов Калашникова. Сотни две, кажется, невинных душ погубили, ироды. А в обратную сторону никто не стремился, потому что жить на Западе было замечательно, а при коммунизме – прескверно. Например, нынешнего меня с моими незаурядными идеями в советской России ожидала бы самая скорбная участь. Ибо там свободомыслящих объявляли безумцами, определяли их на всю жизнь в психиатрическую лечебницу и внедряли внутримышечные уколы изуверского лекарства, от которого даже здоровый политзаключенный постепенно терял рассудок.

Представь себе: гости съезжаются на дачу (шутка). Прибывают западные корреспонденты на долгожданную и беспрецедентную встречу со страдальцем за вашу и нашу свободу. Волнуясь, томятся на стульчиках, обитых полихлорвинилом под кожу, в приемной лжемедицинского учреждения. Переодетые в санитаров агенты тайной полиции вводят под руки шатающегося несчастного, бритого наголо, в нечистой больничной пижаме с пятнами пшенной каши и рыбного супа. В ответ на вопросы журналистов он несет хохломскую ложку к уху, выкрикивая: да здравствуют народные промыслы нашей бесстрашной отчизны!

Корреспонденты, обескураженные, расступаются восвояси, сетуя на недостатки снабжения продуктами питания в дипломатической продуктовой лавке и коварство тайной полиции. В переулке, отделенном берлинской стеной от учреждения карательной психиатрии – Института имени Сербского, – дети снежной страны с печальными, как у пожилых собак, глазами, в основном мальчики (в ратиновых пальто на вате, с кроличьими воротниками, выкрашенными в медвежий коричневый цвет), сгрудились вокруг лаковых импортных автомобилей. Стальнозубый работник слесарной мастерской озадаченно выглядывает из своего закутка. Детей разгоняют, заграничные средства передвижения транспортируют корреспондентов в казенные квартиры, начиненные подслушивающими устройствами – исходно, должно быть, пятикомнатные, для больших семей, однако, перегородки снесены, гостиные просторны, а потолки приземисты – два с половиной, от силы два семьдесят. Испуганным гостям из местных свободомыслящих кидают на стол несколько пачек «Мальборо», чтобы они не дымили советским табаком, казарменный запах которого впоследствии застаивается в жилище часами. Гости шепотом распространяются о сульфазине, а хозяин дома недоверчиво поблескивает очками в платиновой оправе (на правом стекле крошечная царапина, а заменить его ближе, чем в Хельсинки, невозможно – беда!).

Юнец-поджигатель отбыл на свидание со своей Лорелеей или, наоборот, встретился у винного магазина с аналогичными бездельниками, чтобы под крики вернувшихся в город грачей, под свежепромытым хрустальным небом полакомиться в отсыревшем скверике народным крепленым.

Странно, милый, что мне представляется именно юнец.

Поджечь плакат мог и пожилой, приближающийся к встрече с Создателем. Я, скажем, немолод, однако сегодня часа два занимался не вычислительными играми (что имеет глубокий смысл, о котором речь впереди), а купленными в китайской лавочке магнитами.

Тропический ливень возник внезапно. Теплая вода хлестала с неба толстыми серыми струями. Крестьяне столпились возле террасы. Оттуда неслись звуки боевой песни, исполняемой молодыми, звонкими голосами. В деревне Трех Синих Камней мы слушали лекцию о сокровенном способе вырастить высокий урожай кукурузы.

Плакат с обгоревшим углом я подобрал и подарил другу. Он оказался учебным пособием по арифметике: узнаваемые предметы начала шестидесятых годов с ценами на них. «Тому, кто видит Москву впервые, одежда кажется довольно неприглядной. Правда, достать необходимое можно, притом некоторые вещи, как, например, овчины или галоши, поразительно дешевы, остальные большей частью довольно дороги», – наблюдал Лион Фейхтвангер в своей книге «Москва, 1937». Твой дед тогда еще жил на углу Арбата и Староконюшенного, а не в карагандинском детдоме для детей врагов народа.

С помощью плаката я вспомнил, что будильник на электрическом ходу стоил двадцать пять рублей. Самый дорогой предмет на плакате. Кастрюля из тонкого алюминия – пять. А плюшевый медведь – три.

Магниты неизменно поражали меня. Не менее, чем медведи. Их теперь предлагают в виде отполированных кусочков намагниченного гематита для развлечения малолетних ученических масс. Этот поделочный камень глубокого черного цвета с металлическим блеском по-русски называется кровавик.

А я в детстве знал только магнит в виде подковы.

Один конец цвета пожарной машины или советского флага, другой – цвета гэдээровского пионерского галстука. Пламя и морская вода.

Инь и ян.

Кусочек гематита помещается на тонкое гэдээровское блюдце – последнее из моего московского сервиза, украшенное нехитрым красно-синим орнаментом. (Да, чтобы тебя успокоить – хотя здешняя посуда и заражена радиацией, у меня в санатории все свое: блюдце, тарелка глубокая и тарелка мелкая, своя вилка. Свой нож.)

Другой кусочек ты зажимаешь в кулак, волнуясь. Подносишь кулак к нижней стороне блюдца, и тот магнит, что наверху, начинает переминаться на отсутствующих ногах, подрагивать, словно вышеприведенный юнец, дожидающийся своей студентки психфака. Под часами, да, с букетом цыплячьей мимозы в шелестящем целлофане.

Знаешь, что меня огорчало долгие годы в Северной Америке? В частности?

На всякой раскинувшейся площади я невольно искал взглядом уличные часы. Но их не было и нет.

Большие часы здесь можно увидеть только на полузаброшенных старых вокзалах, откуда в день отправляется три электрички и один-другой медлительный поезд дальнего следования.

Впрочем, в Сент-Джонсе, где я коротаю свои стариковские дни и ночи, огромными курантами украшено серое здание губернского суда, внутри которого, понятное дело, мне бывать не доводилось.

3

Как же я рад, что мне предоставили эту путевку. Иными словами, предоставление путевки доставило мне удовольствие и чувство шанхайской признательности. Дворцы творчества, санатории, дома отдыха в Советском Союзе времен коммунизма обслуживали исключительно преданных рабов бесчеловечного режима.

Собакоголовые – называли мы их, опять же в шутку. Шепотом, прикрыв подушкой телефонный аппарат.

Жаль только, что у меня из памяти исчезло заседание профкома, на котором мне выдали путевку (жужжащие мухи, вода в пожелтевшем изнутри графине). И как составлял заявление шариковой ручкой, не помню. И почему согласился на этот северный санаторий с морским климатом?

Впрочем, не верь, сынок, сплетням про эти края. Здесь также проживают незамысловатую жизнь смертные люди, раскрашивая свои двухэтажные дощатые домики высококачественной краской, чаще всего – белой, реже – бирюзовой и пурпурной, иногда – малахитовой. Камень – гранит, базальт; небо – разбавленная синька, которую некогда добавляли в белье, чтобы скрыть старческую пожелтелость. Добротное белье, которое в иных семьях сохраняется десятилетиями, в шестидесятых все еще украшалось мережкой, а иногда обвязывалось кружевом. Наволочки – во всяком случае.

Рассказывают: еще лет двадцать назад этот уединенный англосаксонский городок наводняли беглые русские крепостные. Матросы советских сухогрузов, приплывавших за зерном, курили папиросы, выходили прогуливаться и покупать джинсы и видеомагнитофоны. У них походочка – что в море лодочка, у них ботиночки производства фабрики «Скороход». Их выпускали группами по три-четыре человека. Иногда кто-то оставался. Как задыхались в эмигрантской печати, переходил на положение невозвращенца. Вид на постоянное жительство выдавали стремительно и без особых вопросов. На родине беглеца заочно осуждали на десять лет заключения в концлагере, а ближайших членов семьи перерабатывали на консервы для лагерных овчарок.

В доме отдыха по бессрочной путевке обретается Александр Иванович Мещерский, бывший аэронавт из интеллигентной, возможно, даже и княжеской семьи. И хотя алкоголь не поощряется, иногда он, навещая меня, извлекает из заднего кармана широких штанин плоскую фляжку барбадосского рома. Мы отхлебываем его из горлышка по очереди и жизнелюбиво смеемся, словно десятиклассники, сбежавшие с урока.

Местный житель, потомок британцев, всем напиткам предпочитает ром и портвейн, не считая, конечно, пива. В винно-водочном магазине не меньше сортов рома, сколько на материке – сухого вина. А еще изготовляют собственное пойло, которое еще десять лет назад тоже называли портвейном, а теперь «крепленым». Видимо, португальцы возмутились злым употреблением копирайта.

А когда мы длительно обитали, болея душой и телом, за железной занавеской, никаких копирайтов не уважалось. Липучий водный раствор сахара, красителя и спирта прозывался беззастенчивым портвейном. Пересоленный сыр, пронизанный синеватой плесенью, – рокфором, шипучее – советским шампанским. И бурый крепкий, выдержанный в дубовых бочках, наименовывался коньком – армянским, грузинским, дагестанским. В смысле, коньяком. Коньки назывались норвежками и гагами, если на них бегать, а если они сами бегали на соревнованиях, то вперед, семеня совершенными жилистыми ногами, выходил Душегуб, сын Лорелеи и Курбана, или же его обгонял холеный с белой звездой во лбу – Мизантроп, сын Диаспоры и Медикамента.

Лошади безропотно впрягались в легкую тележку, на которой восседал мелкий жокей, а зрители толпились у вокзальных окошек тотализатора, стыдливо называвшегося «кассой взаимных пари». А буржуазные «бега» официально именовались советскими «рысистыми испытаниями».

Руки у Василия Львовича в крови, рыльце в пушку, зубы на полке – он десять лет тому назад боцмана на своем дирижабле зарезал железным ножом.

Железный занавес – особое выражение из пожарного дела – использовали в театрах, если на сцене начинался пожар. Кажется, его Черчилль, благороднейший из бульдогов, впервые употребил в переносном смысле. И попал в самую точку, хотя вряд ли слышал популярную песенку «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем».

Думаешь, я не понимаю, что мы – искалеченный народ? Впрочем, к этому несчастью равнодушны даже мы сами.

4

Треска. Благословение и проклятие здешних мест. Двести лет местные жители кормились этой мускулистой серой рыбкой, разевающей перед смертью бессловесный рот. Другие ремесла позабыли. В четыре часа утра выходили на лов. Возвращались к вечеру, апостолы, с нейлоновыми сетями, полными то судорожных, то задыхающихся, то обреченных. Продавали мироеду-посреднику, уж не знаю, почем, должно быть, доллар за килограмм или около того. Кормились сами, меняли треску у земледельцев-соседей на овощи и зайчатину, экономя порядочную копейку. По закону, разумеется, любой обмен, который по-нынешнему прозывается бартером, облагается налогом. Но законопослушность западного человека, ты уж не расстраивайся, сынок, сильно преувеличена. Там, где закон нарушить безопасно, он почти не колеблется, исподволь превращаясь в русского человека с его прославленной поговоркой «Закон что дышло – куда повернешь, туда и вышло».

Рыба, в некотором роде, есть символ жизни, но не в христианском смысле. Рыба-ибо. Будь я поэтом, написал бы на эту тему философский стих. Или два. Рифма-то кайфовая, улетная, с выходом на высокий стиль и сопряжение смыслов, как выразился бы в юности мой друг Сципион. И еще: могли бы. Спасибо. Либо. Кандыба (украинский философ XIX века, существование которого представляется довольно сомнительным).

Грибы.

Нет, я пошутил. Ударение не позволяет считать данное созвучие рифмой.

Тут иное: если бы да кабы, да во рту росли грузди и лисички, по Смоленской дороге столбы, столбы, столбы, дороги Смоленщины, усталые женщины, прижимающие к увядшей (если не ошибаюсь) груди кринки с антифашистской сметаной. Нас двести миллионов, всех не перевешаете. Ошибся: Как кринки несли нам усталые женщины, прижав, как детей, от дождя их к груди.

Автор – патриот Константин Симонов. Адресат – патриот Алексей Сурков.

Он тоже писал про войну и ее проказы: мне в холодной землянке тепло от твоей независимой любви. До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага.

Когда патриот Константин Симонов услыхал, находясь в сильнодействующей армии, что Военная коллегия Верховного суда СССР объективно приговорила патриота Алексея Суркова к высшей мере пролетарского наказания за шпионаж в пользу одной иностранной державы, он исхлопотал себе краткосрочный отпуск с Большого театра военных действий, добился приема у Троцкого, пал на колени, не страшась испачкать новые шевиотовые галифе, и, по неподтвержденным сведениям, упрашивал позволить ему лично расстрелять осужденного.

Между жарким и бланманже цимлянского несут. Уже – вскричал Евгений грозно и, обнажаясь, как булат, взглянул печально и серьезно на свой остывший шоколад.

Это Плюшкин, сынок, великий и несравненный российский поэт. Наше всё.

Подростки за партами, выключив сотовые телефоны, задумчиво слушают небольшие трагедии Плюшкина в исполнении хора и орхестра.

Проплывают океанские ледоколы – привет Плюшкину.

Пролетают космические вездеходы – слава Плюшкину.

Проползают ядерные сноповязалки – вечный покой Плюшкину.

Его застрелил из отравленного пистолета сенатор Дантес на дуэли, организованной царским правительством и лично Николаем Вторым – Кровавым.

Так нас учили. А на самом деле его самостоятельно замучили большевики в пересыльном лагере близ Владивостока.

Поэтов, художников и философов, содержавшихся в лагере, погрузили на заржавленную, но самоходную баржу «Вячеслав Молотов», отвезли километра на два от берега, связали руки за спиной колючей проволокой, привязали к ногам по куску рельса и побросали в Тихий океан. Будь океан помельче, случайный ныряльщик еще года два рисковал бы оказаться среди мертвецов, объеденных гигантскими крабами.

Рыба в некотором роде представляет собой символ бескорыстия, поскольку лишена рук, ног, коры головного мозга, честолюбия, путевок в пожизненный санаторий, секусального драйва (оставь это написание, оно нравится мне), чтения, письма и прочих прилагательных нашей заблудшей цивилизации. Она – жизнь в чистом виде, я даже написал бы жызнь, как принято сегодня среди продвинутых пользователей.

О, будь я продвинутый пользователь!

Будь я.

Се треска, воспетая художником Бродским, подрагивая упитанным мелкочешуйчатым телом, плывет в океане, озираясь круглыми глазами, лишенными век. Она держится стаей вместе с себе подобными: так ей кажется безопасней. Задачи, поставленные небесным командованием: выглядывать вокруг стаю мойвы (главной пищи трески), жрать мойву, вгрызаясь в длинную вялую плоть змеиными зубками, потом подплывать к треске противоположного пола и метать Ирку. В смысле, Киру. В смысле, икру. Или обрызгивать ее молокой.

Злые люди, оставьте меня в покое.

5

Каждое утро ко мне в спальню (почему-то без стука) входит молодая служительница Лаура или пожилая служительница Сандра. Та или иная, улыбаясь жемчужным зубом, приносит стакан сока из китайских яблок и полдюжины витаминов в цветной желатиновой оболочке на пластмассовом подносике. Витамины следует глотать целиком – они отличаются довольно противным вкусом.

А затем следуют завтрак, обед, ужин. Мойву сервируют редко. Треску – еще реже. Хотя вообще питание высококачественное, и витамины представляются избыточной роскошью.

Мне было лет восемнадцать, когда я отправился с молодым сочинителем Сципионом на могилу великого Пастернака (это псевдоним Плюшкина), автора прославленного романа Doctor Zhivago с Омаром Шарифом и Одри Хепбёрн в главной роли.

Прибыли на метро на темно-серый Киевский вокзал, увенчанный медленными вокзальными часами, и приобрели проездные документы в Переделкино, подмосковный городок живых и мертвых писателей.

Билетов хрупкие дощечки.

Липы желтые в рядок.

Тогда билеты еще печатались на кусочках желто-серого картона с дырочками от компостера. До кладбища от станции всего минут двадцать ходьбы. Берцовую кость Пастернака в 1960 году выловили из Тихого океана особой драгой, идентифицировали с помощью анализа ДНК и увезли в цинковом ящике в Москву, где по христианскому обычаю закопали в песчаную землю под тремя заблудившимися соснами. Впрочем, ошибаюсь опять, моя память хромает на обе ноги (шутка). Анализа ДНК еще не существовало при тогдашнем развитии научного силлогизма. Личность великого поэта установили по фанерной бирке, привязанной к ноге. Кстати, до сих пор неизвестно, живыми или мертвыми (название романа Константина Симонова, настоящее имя Кирилл, настоящая фамилия – Алексей Сурков; а также знаменитого экшен-вестерна The Quick and the Dead, где большегрудая Шэрон Стоун перестреляла несчетное множество комиссаров, мстя за погубленного отца, так называемого кулака) сталкивали плачущих поэтов и философов с самоходной, но заржавленной баржи «Вячеслав Молотов» в Тихий океан. С одной стороны, пулевые отверстия в черепах (не путай с черепахами), как входные, так и выходные, убедительно отсутствуют. С другой стороны, следов от оглушения прикладом или кирпичом на костях, особенно после длительного пребывания в океанской воде, не сохраняется. А все исполнители уже скончались в своих постелях, в предсмертном отчаянии вгрызаясь деснами в перьевую подушку и не оставив воспоминаний. Так их и похоронили, с гусиным пухом на ввалившихся старческих губах.

Входные бывают также билеты. А выходные – дни. Употребляя это слово при обсуждении активного отдыха от трудовой деятельности, не забывай, что оно давно стало существительным прилагательным множественного числа. Не надо говорить: на выходные дни. Надо: на выходные. Которые в сегодняшней России все чаще называют уик-эндом. А длинный уик-энд должен называться праздники. Это сообразила когда-то твоя мать Летиция.

И еще один остроумный и приснополезный пример. По-русски не говорят: фабричные люди в союзе с крестьянскими людьми сражались с полицейскими людьми. Можно сказать изящнее и грамматически правильней: фабричные в союзе с крестьянскими сражались с полицейскими.

Москва даже тогда, насупленная и пасмурная, была тем, что сегодня называют метрополисом, то есть крупным поселением, под которым усилиями политзаключенных прорыто разветвленное подземное метро. О нет, уже перестала являться салатом из дерева, стекла и молока, как подчеркивал другой пассажир баржи «Вячеслав Молотов» в 1933 году. К 1968 году, когда советские танки подмяли под себя свободолюбивый чешский, а заодно и словацко-хорватский народы, дерева в Москве почти не осталось. Вру, впрочем. В Староконюшенном переулке, рядом с домом, где до 1938 года проживал твой дед, а с 1961 года жил и я, сохранилась натуральная деревянная изба какого-то славянофила. И стекла было много, правда, оно облицовывало веселую голубенькую гостиницу «Юность» и слоноподобный Дворец Съездов; и молока в треугольных бело-красных пакетах – тоже, если проснуться по механическому будильнику и прийти в магазин к открытию. Пакеты протекали, молоко быстро скисало. Впрочем, мало оно волновало меня в те годы. Детей (тебя) не было, а зачем молоко взрослому? Кстати. Известно ли тебе, что китайцы молока не пьют? В их биологических организмах отсутствует наследственный ген, отвечающий за усвоение лактозы путем обмена питательных веществ. Сегодня, когда Китай худо-бедно, но движется к зажиточности, молоко появилось в тамошних магазинах. Его употребляет молодежь, мучаясь впоследствии от несварения желудка. Это status symbol, знак расставания с прошлым, сжигания учебных плакатов по арифметике.

Московское старое дерево, источенное жучками, скрытое желтой и белой штукатуркой, заменилось железным бетоном хрущоб, каламбуром, основанным на словах Хрущев и трущоба. Так неблагодарное население окрестило на скорую руку сооружавшиеся пятиэтажки. Особое возмущение вызывали совмещенные санузлы. Не ведая, что в той же Америке это, в общем, норма, мы подозревали, что совмещенный санузел придуман большевиком по врожденной жадности и вредности.

У нас был фотоаппарат ФЭД-2, названный в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского. (Хорошее название: как если бы в Испании продавался аппарат «Торквемада».) ФЭД любил утверждать на производственных совещаниях, что у палача должны быть чистые руки, горячее сердце и холодная голова. Мы уже жили в новой квартире в Тушино. Возвратившись с паломничества на могилу берцовой кости Пастернака, я отпечатал несколько фотографий и показал их отцу, твоему деду.

Он был презираемым мной человеком, твой дед. Раболепным, насмерть перепуганным человеком являлся он. Черно-белый вид могилы Пастернака, на которой лежало несколько спелых яблок, принесенных поклонниками таланта, а также изображения некоторых писательских дач привели его в необъяснимый ужас. Он перебрал все фотографии, театрально зашептал «нет, нет!» и выбросил их в мусорное ведро, так и не объяснив, в чем дело.

6

Вместо коврика для мышки я использую том монтеневских «Опытов» из серии «Литературные памятники». Есть соблазны несостоявшейся жизни, есть занятия, к которым всегда тянуло. Будь я буддист, надеялся бы на следующую жизнь. В одной из них я выучился бы на сапожника. В другой – на переплетчика.

Не таким бы стал я сапожником, как ремонтирующие обувь для небогатых людей, но мастером, который, насвистывая, изготовляет новую обувь, сажая ее на ладные отшлифованные колодки из букового дерева.

Не таким бы я стал переплетчиком, как тоскуют у грохочущей машины, железным усилием пришивающей цветной глянцевый картон к стопкам бумаги, на которой напечатана литература для бедных.

Я бы без помощников работал. В мою мастерскую (скажем, в старом Вильнюсе: вход через подворотню, дворик, засаженный сиренью и дикой розой) приносили бы на лечение любимые книги с разрушившимися переплетами и выпадающими страницами. У товарища-кожевенника я покупал бы, весело торгуясь, поблескивающую плотную кожу: черную и вишневую. Переплеты мои украшались бы флорентийским тиснением, изображающим луговые цветы благословенной Тосканы. Буквы на них сияли бы – матово-золотые. А приходил бы кто попроще – пожалуйста, мог бы я изготовить для него и переплет из простодушного ледерина любого из цветов радуги.

Это советская власть, верно, воспитала во мне особую тоску по ремеслам.

Ты возразишь: а разве в цивилизованном мире не вымирают ремесла? Разве обувь и переплеты не изготовляют на конвейерах? Разве не потеряло смысл ремонтировать любую вещь, стоящую дешевле сотни долларов?

Справедливо, как и то, что в России при коммунистической скудости укрепилось племя мастеров, способных из ничего изготовить почти новую вещь взамен старой.

Но: только отремонтировать, не создавая ничего нового.

Твоя мать, назовем ее Летицией, любила говорить об онтологическом сходстве большевика с князем тьмы. Тот, согласно классической теологии, не умея создать ничего нового, способен лишь, словно шимпанзе человеку, подражать Творцу.

Ты спросишь: а почему я, не самый ограниченный человек в мире, по поводу и без повода сбиваюсь на обличения режима, интересного только историкам?

Хочешь ответ?

Я дам его тебе, только подумаю немного. И помогу себе из фляжки ямайского рома. Лучший ром в мире – кубинский, но я не покупаю его никогда, чтобы не поддерживать кастровский режим.

В обширном дворе моего факультета располагалась переплетная мастерская для курсовых и дипломных работ. Но переплеты являлись простейшими, как инфузории, без тиснения. К тому же мастера неизменно знакомились с содержимым приносимого в переплет. Донесли бы в тайную полицию в случае крамолы. Правда, два-три лишних рубля (долларов десять по-нашему) купили бы их гробовое молчание.

Ты спрашиваешь, и я отвечу, но все же пока не готов.

Впрочем, одна мысль появилась: а почему нет? Если мир уже две тысячи лет очарован идеей Евангелия? Чем мы хуже? Может быть, мой народ и есть новый Христос, погибший на пыточной виселице ради процветания человечества?

В санатории сервируют на гарнир брокколи, спаржевую капусту, и цукини, недозрелый кабачок. Я, право, предпочел бы капусту обычную и кабачок обыкновенный, к сентябрю золотистому и прозрачному вызревавший на даче у моих друзей. Мы, предположим, размышляем о Монтене, а в пожухшей траве за кустами малины (одна-две ягодки обязательно оставались до самых холодов) дремлет гладкий растительный поросенок. Резали на ломтики толщиной в палец и обжаривали на чугунной сковороде в сливочном масле, не смущаясь повышенным содержанием холестерина.

И был праздник: дачная веранда с пыльными стеклами, благоухающая сухим смолистым деревом, бутылка крымского, тишайшие сумерки за окном. В сумерках бытия под оранжевым абажуром мы праздновали условное воскресение, и наши души, как мотыльки, бились о стекло, отделяющее нас от невидимого Господа. Большая смерть маячила рядом, но маленькую мы отгоняли, ласково глядя друг на друга. И это прошло.

7

Сок сегодня разбавлен, витамины особенно горьки. Я их, признаться, чаще складываю в тайную коробочку, чем принимаю перорально. Накопилось уже граммов сорок, должно быть.

Аэронавт Мещерский употреблял внутрь организма питьевой спирт с аэронавтом Ростопченко, соседом по каюте. Пить спирт – не самое простое занятие. Осушив стопку, следует задержать дыхание и постараться отключить вкус и обоняние – ненадолго, на те полторы-две секунды, которые необходимы для того, чтобы запить поглощенное стаканом холодной воды. Теплая не годится – вырвет. Спирт опьяняет быстрее и ярче, чем водка или, если уж на то пошло, другие крепкие напитки. Многим аэронавтам удается перед рейсом пронести два-три литра на борт дирижабля, а другие приобретают его у товарищей. Аэронавт Ростопченко горько жаловался на боцмана Перфильева. Тот, невзлюбив аэронавта бог знает за что, может быть, даже и за то, что он был рыж и любил посмеяться, придирался к Ростопченко, грубил ему на своем боцманском языке, грозил списать с корабля, обзывал хитрым хохлом. Не имея опыта службы на воздушном флоте, не берусь описать тесноты и духоты алюминиевой каюты на двух человек, габаритами и расположением, впрочем, сходной с купе международного вагона.

На дирижабле «Гинденбург» каждому богатому пассажиру отводилось отдельное помещение с кроватью и отдельной душевой кабиной. В корпусе дирижабля имелся ресторан с кухней и салон с карликовым роялем. В куполе цеппелина были оборудованы прогулочные балконы с панорамными окнами, а в нижней части корабля – смотровая комната. Ограничений было несколько. Первое из них – вес, поэтому вместо ванн предлагался душ и все, что можно, было сделано из алюминия. Второе и самое важное ограничение – запрет на курение, которое на «Гинденбурге», как, впрочем, и любом другом дирижабле, в буквальном смысле было угрозой для жизни. Все, кто находился на борту, включая пассажиров, перед посадкой были обязаны сдавать спички, зажигалки и прочие устройства, способные вызвать искру. Курить разрешалось только в специальной закрытой комнате. Все члены команды были обязаны носить антистатическую верхнюю одежду и обувь на изолирующей подошве. Подлетели к Нью-Йорку – ветер, приземлиться трудно. Следует развлечь притомившихся с дороги господ в котелках и дам в поблескивающих шелковых чулочках. Капитан подплывает по воздуху к смотровой площадке Empire State Building. Пипл в отпаде – и на борту, и на смотровой площадке. Отплывают, не страшась иссиня-черных царственных облаков, в Джерси-сити, подходят к посадочной мачте. Взрыв, огонь, пламя. Шестьдесят два человека выжили, остальные, прости, погибли. Говорят, диверсия.

Понимаешь ли, у немцев гелия не имелось в достаточном количестве, и купить было негде – стратегический матерьял, к продаже гитлеровскому режиму воспрещенный. А корабль «Анастас Микоян», где служили аэронавты Мещерский и Ростопченко, напротив, был гелием наполнен, взорваться никак не мог и возил запасные элементы к автомобилям «лада» в Канаду, снисходительно извини незамысловатую рифму. Швартовка в Сент-Джонсе предусматривалась. Спуск по витой алюминиевой лесенке внутри причальной мачты, упоминавшийся выход в город группами по трое, непременный визит в лавочку «У Яши», закупка джинсов, видеомагнитофонов и переносных магнитол.

Выгода предприятия заключалась в следующем: джинсы Wrangler обходились в сколько-то долларов. Продавались в Москве за большое количество рублей, на которые приобретался ящик электродрелей. Полет в Царство Польское с запчастями для тракторов «Беларусь», продажа электродрелей за злотые, покупка на вырученные деньги болгарских овчинных тулупов. Доставка тулупов в Москву, скромная взятка таможеннику. Чистая выручка – минус расходы на покупку первоначально истраченных долларов на черном рынке – захватывала воображение. Сорок тысяч поездок в московском метро, двадцать тонн картофеля или десять тонн печеного хлеба из муки грубого помола с примесью ржи – ты будешь смеяться, сынок, но он стоил дешевле в тогдашней Москве, чем хлеб из чистой белой муки.

Кто спорит, не худо служить аэронавтом на дирижабле Аэрофлота, летающем в заграничные рейсы. Что не мешало аэронавтам Мещерскому и Ростопченко на все лады поносить боцмана Перфильева, как известно, беспричинно притеснявшего аэронавта Ростопченко и угрожавшего закрыть ему выездную визу.

Это я, как ты догадываешься, пытаюсь пересказать его историю. Аэронавт Мещерский неважно владеет словом: сбивается, путается, краснеет.

Незаметно наступил промокший и неосвещенный вечер. Пахнет черемухой, заведомо не произрастающей здесь. Я пойду спать. Ром виноват. Виновата капель. Ты бы иногда звонил мне по скайпу? Кажется, это гениальное изобретение. А? Или хотя бы писал?

8

Тебя, должно быть, интересуют мои бытовые условия, сынок. Охотно удовлетворю твое здоровое юношеское любопытство. Комната у меня собственная, прямоугольная, небольшая, но чистенькая, с одним окном; стены выкрашены белой клеевой краской. В России мне виделось бы в этом нечто госпитальное, из жизни больных или медицинских врачей, но за множество лет и зим за океаном я свыкся с этим местным обычаем. Ведь даже гулкие стены из сухой штукатурки в нашей монреальской квартире, ты помнишь, так и остались снеговыми, матовыми, стерильными: намерение наклеить тисненые обои так и не воплотилось в бренную жизнь. Не беда – русский человек широк и благородно осознает, что всякое суверенное государство имеет право на свои дела давно минувших дней и преданья старины глубокой. При комнатке, как на дирижабле «Гинденбург», предусмотрен совмещенный душ и туалет. Заботливая администрация обеспечивает незамысловатым, но приятно пахнущим мылом, шампунем, раз в месяц – новой зубной щеткой. Односпальной кроватью с чуть поцарапанными деревянными спинками и доброкачественным пружинным матрасом.

(Было у злополучного моего отца – твоего деда – занятие: каждые два-три года матрас супружеской постели перетягивать. Он во двор выносился, под липы, вспарывалась обивка, разрезались все веревочки, которыми пружины связывались в единое целое. Затем вся система восстанавливалась. А как еще? За два-три года одна из пружин, освободившись от бечевки, обязательно начинала выпирать, вонзаясь в бока мятущегося мужа и дремлющей жены его. Работа была веселая, и полезный исход ее – очевиден.)

На стене у изголовья укреплено бесхитростное бра, лампочка, забранная матовым стеклом. У письменного стола – торшер, мечта шестидесятника. Верхнего света не предусмотрено; тебя, канадца, это не удивит, а я слегка жалею, ибо привычка – вторая натура, и в комнате без верхнего света мне недостает уюта. Понимаешь ли ты, как я горжусь своей неприхотливостью? Причина ясна: я сравниваю все физические вещи жизни и повороты судьбы с их подобиями в покойном Советском Союзе. И, как и следовало ожидать, оказываюсь в гарантированном выигрыше!

Сегодня в известных кругах модно исходить тоской по советскому прошедшему.

Рассмотрим, например, вопрос гигиены и санитарии. Белье в моем санатории меняют каждые три дня, а в советских гостиницах – раз в неделю. Есть и другие особенности, выгодно отличающие. И прежде всего, конечно, одиночество в смысле privacy. Крайне бы не хотелось делить комнатку с другим отдыхающим.

Погоди. Меня опять клонит в сон. Сейчас приготовлю кофе: это не воспрещается правилами санатория. Пенсию по инвалидности мне продолжают переводить на банковский счет, а расходы более или менее нулевые, если не считать запрещенных в санатории рома и сигарет. Табачок свой смолить выхожу на крыльцо, перемещаюсь мелкими кругами, виновато глядя в сторону. Курильщиков так мало, что у входа даже не установлено стационарной пепельницы. Приходится прятать окурки (в просторечии – бычки) в карман санаторной холщовой куртки, предварительно затушив и подпрессовав пальцем, дабы убедиться в окончательном исчезновении огня, тлевшего в сухих табачных листьях, как человеческая надежда. (Неправильный эпиктет. Разве собаки не испытывают надежды?) Столь же воровато затем спускаю их в унитаз, что непорядочно с точки зрения охраны окружающей природной среды, но представляется неотвратимым в силу ряда объективных факторов.

Да, денежные средства у меня имеются, не беспокойся. Из развлечений в санатории имеется кабельное телевидение в холле, преогромное жидкокристаллическое устройство, экран которого, несмотря на игривое название, представляется вполне твердым. У него всегда сидит двое-трое отдыхающих, в гробовом молчании наблюдающих бейсбол или американскую борьбу. Списываю их сдержанность на счет национального характера ньюфаундлендцев. Я как-то осведомился у одного из смотрителей на предмет возможности установить в моей обители свой собственный телевизор. Это допускается (за свой счет), кабеля нет, но можно поставить антенну, которая по-русски называется «усы», а по-английски – «кроличьи уши». Аппарат доставили быстро. Но не лежит душа. Поскольку основная прелесть моего отдыха состоит в наличии вычислителя, подключенного к Интернету за номинальную плату, уж не помню какую, на которую я выписываю ежемесячный чек. Про скайп я тебе глупость написал, конечно, так как связь допотопная, через телефонный модем, и слишком медленная для этих современных штучек.

Возвращаюсь к описанию мебели. Итак, письменный стол, он же и обеденный. ДСП (не для служебного пользования, а древесностружечная плита), крытая эпоксидным лаком. Трапезы происходят в трапезной, куда сбредаются почти все сотрапезники. Опять же, друг с другом мы почти не сообщаемся, и мало кого из моих товарищей (кроме, разумеется, пожилого аэронавта Мещерского) волнуют судьбы нашего многократно поруганного и оболганного отечества. Вначале корыстные и недалекие царские чиновники, затем – богопротивные большевики, затем – шайка бессовестных казнокрадов. Поэтому я нередко уношу обед в свои, так сказать, покои, где и употребляю его в пищу неторопливо, или, как выражался великий Грибоедов, с чувством, с толком, с расстановкой.

Да! Я сам противоречу себе, сынок. Только что говорил о выгодах сравнения между продвинутым государством и страной, почти до смерти загубленной советской властью. Ныне отпущаеши. Кофий в санатории жидок и лишен аромата, как и на всем Североамериканском материке. Данный вопрос решаю творчески, с огоньком, свойственным русскому человеку. А именно, на дальнем краю письменного стола поблескивает титановыми поверхностями италийская кофеварка. Не нужен мне берег турецкий, и к Африке я равнодушен. В крошечном холодильнике достаточно места для кофейных зерен в бобах. Кофеварка действует самостоятельно. Я насыпаю в нее бобы кофейных зерен, которые она измельчает, рыча, а затем обрабатывает перегретым паром кипящей воды с целью извлечения вкусовых и бодрящих начал. Боюсь, как бы другие отдыхающие, привлеченные благоуханием, не похитили мою любимицу, которую я обожаю, как некогда – свою жену, снова назовем ее Летицией, произведшую тебя на свет.

Это шутка (не о жене, произведшей тебя на свет, а о возможности похищения кофеварки моими безобидными соседями).

9

Фонарь в листве. Свежо. Листья – уже чуть пожухшие от первых заморозков. Уже три дня принимаю все положенные витамины, и голова становится яснее, а душа – печальней.

Осень чувствуется, потому что бездымный воздух вокруг фонаря не только прохладен, но и необычайно пуст, не оживляемый вечерней мошкарой и чешуекрылыми.

Примерно как мое сердце.

В дачную комнату влетел крупный мохнатый мотылек. Теплилась обыкновенная русская беседа о Набокове. По-английски слова «мотылек» и «моль» совпадают, заметил один из гостей. Вот душа его и наведалась к нам, добавил кто-то другой. Мотылек кружился вокруг потолочной лампы, пока не наткнулся на нержавеющую сетку, добела раскаленную подземным электричеством. Запахло жженым хитином, опустилось, шепелявя, облачко пыльцы. Дом, впрочем, на самом деле был вовсе не дачей, а обыкновенным жилым домом, стоящим средь чиста поля, и принадлежал американскому писателю, уехавшему в творческий отпуск. В безоконном подвале, куда следовало спускаться по сосновой, поблескивающей лаком лестнице, располагался кабинет писателя. На покрытых тем же лаком сосновых полках красовались издания книг писателя в разномастных твердых и бумажных обложках. Он был ветеран войны во Вьетнаме и делился своим жизненным опытом с американским и международным читателем, а сейчас творчески отдыхал на Мартинике, кажется, а ключи из жалости отдал русскому литератору, знаменитому среди пары сотен эмигрантов. Гости приехали на своих подержанных «фордах» и «крайслерах» – кто из Канады, кто из Нью-Йорка, кто из Коннектикута. На невысоком столе в гостиной покрывалась испариной вместительная бутылка смирновской водки из тех, что называют «ручками», на тарелке неестественно зеленели несколько малосольных огурцов, окруженные, впрочем, и иной, более изысканной снедью, правда та не зеленела, нет, багровела, наверное, и желтела, и белела, и чернела пятнами благородной плесени на белом и желтом.

Временный хозяин дома, мой старый товарищ по Москве, высокий атлет с самоуверенными цепкими глазами, подходил к окну и заглядывал в ночь, как в деревенский колодец, не произнося ни звука. Назовем его Сципион. В маловероятной дали переливались несчитаные светила, на холмах сияли то ли потухающие костры туристов, то ли свет в окнах одиноких коттеджей. Второе звездное небо играло зеленоватыми огоньками прямо над землей и состояло из несметных светлячков. Лето клонилось к закату. Стареющие женщины молчаливо носили застиранные легкие футболки с забавными надписями. Мужчины тихо переговаривались, придавая лицам значительное выражение. Кое-кто листал раскиданные по дому глянцевые журналы с яхтами и интерьерами, украшенными, как я люблю, гардинами из материала, который – скорее всего, ошибочно, – хочется назвать миткалем. Я говорю о той плотной хлопчатобумажной ткани, обыкновенно светло-коричневой, с мелким рисунком из огурцеобразных вишневых загогулин, в которой любой признает чехол от ватного одеяла, оставшегося в детстве.

В этом доме гардины висели в спальне как раз такие, его нищий временный хозяин, лицом и статью уже в Москве напоминавший удельного князя в изгнании, проявлял сдержанное радушие, а его временная жена-канадка работала подавальщицей в греческом ресторане и приехала только заполночь с тем очумелым выражением лица, которое только и бывает у приезжающей заполночь официантки в греческом ресторане в вермонтской долине, когда курортный сезон и выходные. Впрочем, она приехала не сама – хозяин дома, извинившись, отправился забирать ее, а я напросился с ним, чтобы оторваться от остальных гостей (мы не виделись больше года), и по дороге пытался продолжать разговор о Набокове, а может быть, и о чешуекрылых, или, скорее, о беззаботных и опасных днях в порабощенной большевиками Москве, однако загордившийся писатель Сципион, кивая, так пристально смотрел на белое пятно фар перед автомобилем и так малоприветливо сжимал узкие губы, что и я замолчал и тоже уставился на петляющую дорогу. Лучи фар попеременно высвечивали посеревшую дощатую стену амбара, ошалевшую козу на привязи, панорамное окно, за которым бледные всполохи телеэкрана высвечивали силуэты мирных жителей. Я не обижался: сама неожиданность этих обыкновенных вещей представлялась праздником, особенно если добавить сводившие меня в ту пору с ума обильные звезды над этой дорогой, которую преодолевала престарелая машина, погромыхивая проржавевшей дверью.

Господь в книге Бытия прибивает звезды гвоздями к небесной тверди. Космогония скотоводов и рыболовов, ежедневно готовых погибнуть под зазубренными мечами пришельцев.

И золото той земли хорошо; там бдолах и камень оникс.

Дичась, мы вступили в стеклянный павильон ресторана. Последние посетители беспокойно разглядывали разводы кофейной гущи на внутренних стенках крошечных чашек. Временная жена сочинителя Сципиона улыбнулась нам и, покачивая худыми бедрами, отправилась к метрдотелю. Тот отпустил ее, она переоделась в джинсы и футболку, вынесла полдюжины пластиковых контейнеров с едой, приобретенной по себестоимости. Звали ее Летиция.

И это прошло.

10

Утро опаловое и, как бывает в этих краях, неспокойное. Однако ветер – их называют здесь восточниками, западниками, южниками – не разгоняет тумана, но лишь раскачивает ветки деревьев под окном, срывая не успевшие пожелтеть листья. Жаль. Разглядывая древесные кроны сквозь запыленные квадраты оконного стекла месяц назад, я предвкушал золотую осень, ту самую, с шуршанием невесомых листьев по мостовым. Как медленно сметал их тогдашний ветер вниз по переулку, и никогда – вверх.

И этого переулка больше нет.

При встрече с подобной фразой в книгах меня охватывает веселый ужас, словно при известии о тяжелой болезни отдаленного знакомого. Ужас и облегчение от того, что это случилось не со мной.

Преувеличиваю, вероятно. Переулок существует и даже сохранил свое название. Теперь он населен осанистыми личностями с нелегким взглядом, которые садятся в свои автомобили с загодя заведенными двигателями в подземном гараже, чтобы машину не расстреляли из гранатомета.

Алюминиевые, порядком поцарапанные судки, доставшиеся от бабушки, один на другом, с алюминиевой ручкой. Мать болела, приготовить пищу некому, пересечь переулок без всяких следов автомобильного или пешеходного движения, войти в гулкую подворотню, за которой следовал мощеный двор, окруженный скрипучими, перенаселенными двухэтажными домиками и еще одним гигантским серым, времен «Мира искусства» и керосинок, и платяных щеток, и цветных олеографий, а в подвале источала запахи общепита диетическая столовая, и десятипроцентная скидка полагалась при отпуске обедов на дом. Борщ украинский со сметаной, биточки с картофельным пюре, кисель клюквенный. Мои недруги из дворовых реготали и надо мной, и над судками, я убыстрял шаг, спускался в подвал, проходил по тусклому коридору мимо прикрепленного к стене черного телефона. Он не вполне в коридоре находился, собственно, а у самого дверного проема на кухню с шестью или семью кухонными столами с разными, но одинаково потертыми клеенками, а номер телефона был Г5-2987. Сюжет, кажется, упущенный современным живописцем: участок стены возле коммунального телефонного аппарата, покрытый торопливо записанными номерами, непременно двумя десятками почерков, простыми карандашами и фиолетовыми чернилами из протекающих школьных авторучек (эти надписи – пониже других). Отразить ощупь поверхности: салатовая либо песочная масляная краска, покрытая сероватым налетом времени, с немногочисленными, однако запоминающимися трещинами. В том числе вымерший химический карандаш, который полагалось облизывать, чтобы он оставлял не осыпающиеся чешуйки графита, но нечто сравнительно долгоживущее. Попадись мне подобная картина сегодня, заснял бы на фотоаппарат, благо – цифра, сберегать дорогостоящую пленку не приходится.

Но не попадется.

Давно выключенный по случаю светлого времени суток фонарь скрыт волнующейся, как умирающая рыба, листвой. По крутому спуску проезжают осторожные машины, и лиц водителей либо пассажиров также не видно. Вероятно, через несколько дней листья облетят, и сквозь паутину голых веток можно будет различить и фонарь, и уличное движение, и гранитный фасад мятежного англиканского собора, обросший строительными лесами. Во время прогулок я вижу четырех человеческих муравьев на самой высокой точке лесов. Оранжевые жилеты и алые стеклопластиковые каски. На нижней площадке лесов – увесистые банки свинцового сурика, которые одну за другой доставляют на крышу собора с помощью лебедки. В перемещениях муравьев – особая грация, то отсутствие лишних движений, которым отличаются грамотные строители. Дерево лесов, над которым когда-то сияла звезда полей, шероховато, занозисто и местами запачкано белой краской. А ветки облетающего вяза, укоренившегося перед собором, схожи с вывернутыми руками еретика на инквизиционной дыбе.

Я в принципе понимаю, что довольно скоро пора будет помирать, но как-то не слишком отчетливо.

11

В четыре часа утра выплывали на лов трески многочисленные поколения ньюфаундлендцев.

Треска поедала мойву, человек поедал треску (впрочем, и мойву тоже).

Вот я о чем поведаю тебе, сынок.

Стояла густая, непроглядная советская власть. Мы жили, кое-как приноровившись к неисправимому. Наиболее передовые и отважные из нас, так называемые несогласные, протестовали, но население не поддерживало кипения их возмущенного разума. Во-первых, опасались подавления своего прекрасного порыва. Во-вторых, не усматривали необходимости. Ко всему-то подлец-человек привыкает, как сообщил великий Плюшкин в романе Doctor Zhivago.

В любой тюрьме найдутся непоседы, подстрекающие к бунту. И кому от этого хорошо?

Бороздили океанские просторы советские рыболовные суда.

Канадские тоже.

Потом треска исчезла. Говорят, благодаря загрязнению окружающей природной среды и истощению озонового слоя жизни.

Бывало, мы с друзьями-студентами собирались у костра и пели заветное:

Ты меня, судьба, не обманывай, не опасен мне горизонта вой, я когда-то был пармезановый, стал брезентовый и озоновый.

Правительство запретило лов трески, определив всякому ньюфаундлендскому рыбаку общественное пособие. На улицах в рабочее время немало праздношатающихся, с беспризорным голубым огнем отчаяния в ирландских или шотландских глазах.

Мойва считается в Ньюфаундленде лакомством. Некоторые количества в вяленом виде поступают в русские лавочки Торонто и Нью-Йорка.

Она не продавалась в России, так как считалась рыбой сорной. Малоценной, вроде кильки. И вдруг появилась, по-прежнему считаясь малоценной, вроде кильки. Сорок копеек килограмм. Отец пересыпал ее солью и перцем-горошком, помещал в эмалированный судок, оставлял на ночь в холодильнике. Получался деликатес.

Вот перлюстрация того, как мудрый Человек способен превозмогать житейские обстоятельства существования под монголо-татарским игом Коммунистов.

Здесь так: мороженая треска продается в универсаме (кажется, теперь говорят «супермаркет») в виде филе. Откуда берется, понятия не имею, должно быть, из Китая.

Хрррр.

Лучше о чудесах изобретательства, и тут, сынок, ты удивишься. Я человек либеральный и считаю, что из книг и от преподавателей ты можешь получить больше, чем от отца. Но есть исключение. Тебе повезло. Твой отец владеет одной Тайной.

Слушай, невзирая на треску и мойву. И даже на Советскую власть.

Господь сотворил нас.

Мы сотворили паровоз, дирижабль и гильотину и увидели, что это хорошо.

Хорошо: первые, пусть частично ошибочные, шаги к совершенству бытия.

Впрочем, почему ошибочные?

Паровоз вёз. По полям, по долам, где бродили шуба и кафтан, блея.

Дирижабль летал. Среди неодушевленных облаков и легких соколов, кричащих при падении, словно низвергаемые в геенну ангелы.

Гильотина гуманно лишала. Впрочем, не люблю слов «гуманно», «гуманитарно» и проч. Скажем так: по-человечески лишала, конкретно. Путем. Без базара. Одну минуточку, господин Дзержинский.

В четыре часа утра, когда едва светает, можно добрести до пристани, откуда с легким стуком мотора уносятся в море оставшиеся рыбацкие катера. Все, кроме трески, им ловить разрешено, но в промысловых количествах тут больше ничего не водится. С рыбаками можно договориться и к полудню снова подойти к причалу. За небольшие деньги тебе навсегда отдадут животрепещущую браконьерскую треску в полиэтиленовом пакете, оглядываясь по сторонам на предмет полицейских.

Аэронавт Мещерский, пока еще не получил свою бессрочную путевку, гнал из сахара спирт, менял его на рыбу, которую из-под полы продавал другим русским морякам и аэронавтам, ждавшим политического убежища. Было довольно выгодно, повествует он.

Тяжелое и неживое тело боцмана Перфильева нашли у причальной мачты (из экономии советские дирижабли в эллинги не загоняли, да они и стояли-то максимум двое-трое суток). Сначала подумали, что упал с дирижабля с помощью несчастного случая, потом обнаружили прижизненную ножевую рану в горле. Всех задержанных членов команды отпустили, только аэронавта Мещерского оставили под стражей: кто-то слышал, как он ссорился с боцманом в узком коридоре гондолы, заступаясь за товарища, и грозился убить его, да и нож, перепачканный запекшейся большевистской кровью, отыскался у него под подушкой. Хороший был нож, с пластмассовой наборной рукояткой, выкованный сормовскими умельцами из вагонной рессоры. Я такие видел на московских рынках.

Герметический детектив: двенадцать человек, из которых один неизбежно убивец. Решить его было нетрудно.

Дирижабль, нагруженный зерном, улетел, оставив подозреваемого Мещерского в камере предварительного заключения ждать процесса с участием присяжных заседателей. То есть хотели увезти и его, разумеется, чтобы осудить беспощадным народным судом, но канадцы не отдали: это, говорят, наша юрисдикция, извините великодушно.

Выпив рому или местного крепленого, он всегда сбивается на эту историю, главное событие его незамысловатой жизни.

12

Плохо с памятью у меня, неважно. Что-то проскальзывает из давних времен и вдруг обрывается, словно лет десять назад я потерял сознание и очнулся уже тут, в санатории. Киевский вокзал путается со зданием губернского суда в Ньюфаундленде. И плечо болит – видимо, застудил вчера, когда ночевал на углу улиц А и Б, которые сидели на трубе отопления, а ведь запасся же одеялом производства компании Гудзонова залива – желтовато-белым, с пятью цветными полосами по краю, которое выменивалось когда-то у индейцев на бобровые шкурки. Сент-Джонс – не Нью-Йорк, немногочисленные бездомные поименно известны полиции и органам собеса. Надо было об этом подумать. Но мне вдруг стало мучительно стыдно за бесцельно прожитые, захотелось начать с чистого листа, обрести свободу. И я, крадучись, подобно старому распутнику Льву Толстому, покинул санаторий, пожертвовав и мягкой постелью, и вычислителем, и трехразовым горячим питанием. Унес только вышеописанное казенное одеяло и полотенце, два китайских яблока, стакан, фляжку с ромом. Оделся тепло, предусмотрительно.

Довольно уродливое животное – бобер, и вредное, вроде человека. Мало ему, бобру, построить плотину для своего биологического пропитания: он начинает обгрызать лесные осины и березы, не умеющие защитить свое растительное благополучие. Сводит ствол зубами на конус так, что обгрызенный участок напоминает песочные часы, дерево рушится от малейшего ветра, а поскольку плотина уже сооружена, начинает предаваться бесцельному гниению. А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер. Семья бобров за несколько лет может уничтожить всю рощу, которая окружает их запруду. И переселиться на новое место, не страдая отсутствующей по причине животного происхождения совестью. А вы мне говорите – подсечно-огневое земледелие! А вы мне твердите – природа, дескать, не слепок, не бездушный лик!

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Питер Данн, владелец журнала, терпеть не может новую сотрудницу, навязанную ему компаньоном. Ох уж э...
Подростки всегда задают много вопросов.У родителей никогда нет времени на них отвечать.Новая книга и...
«Приглашение на казнь» (1934, опубл. 1935–1936) – седьмой русский роман Владимира Набокова, одна из ...
В конце сороковых годов на улицах крупных городов Советского Союза – прежде всего, Москвы и Ленингра...
Однажды в мире появилась компьютерная программа, изменяющая сознание людей. Человек, столкнувшийся с...
«Смотри на арлекинов!» – последний завершенный роман знаменитого писателя Владимира Набокова. Главны...