Ожог Аксенов Василий
– Угадал, друг, он самый, «Огненный шар», – хриплым голосом ответила Вероника и трясущейся рукой поднесла зажигалку к сигарете. Жадно затянулась.
– Я часто думаю, Вика, о рецепте этого пойла. Казалось бы, гнусная жижа, смесь ликера с соплями, но что-то придает этой гадости знобящее чувство восторга. Открой секрет, Вероника! Как возникает в этой дрисне пузырек волшебной фантазии? Наверное, ты, Вероника, ты что-то приблядываешь туда от себя?
Вероника принужденно засмеялась этим обычным шуточкам и опасливо огляделась вокруг. Я тоже осмотрелся. Вокруг меня лежал глухой теплый и уютный вечер, в котором проплывали некоторые очертания. С двух сторон меня зажали два бритых уголовника, видно только что освободившиеся из колонии. В другое время я, может быть, и испугался бы уголовников, но сейчас эмбола восторга уже начала бродить по моему кровотоку, и я со смехом схватил их за загривки и стукнул лбами.
Уголовники, вместо того чтобы вонзить в меня свои ужасные ножи, расхохотались и расцеловали меня в обе щеки. Я понял тут, что я один из них, один из этих уголовников, то ли амнистированный, то ли беглец.
– Вика, – обратился один из нас или все мы к барменше, – сегодня ночью нас расстреляют, а потому наливай, смешивай, тряси, включай музыку, соси нам концы, не стесняйся! Вот получи, Вероника, под расчет наши заветные средневековые медальоны, и раз уж пошла такая пьянка, то режь, Вероника, последний огурец!
– Вас ищут, мальчики, – тихо сказала наша подружка, – вон идут по вашу душу.
И впрямь, по центральной аллее парка, раздвигая полузадушенную страхом публику, к веранде «Южного салюта» двигалась троица – председатель Комитета Защиты Мира, писатель Тихонов, вице-президент Спиро Агню и тренер сборного хоккея, полковник Тарасов; вместе эти трое, такие разные, напоминали моего любимого гардеробщика.
– Гутен морген! – сказал Агню и приподнял касторовую шляпу. – А мы по вашу душу, хлопцы! – лукаво погрозил нам пальцем.
– Мы прямо из горкома. Все улажено, можно возвращаться.
– Однако нам и здесь хорошо, – возразили мы. – Некуда возвращаться.
– Возвращаться надо по месту жительства, и как можно скорее, – хмуро сказал Тихонов. – Стыдно! – Он стукнул об землю копией посоха Толстого. – У вас, Пантелей, намечалась поездка по горячим точкам планеты, а вы тут позоритесь в белых тапочках! А вы, Тандерджет, не держите на высоте звание американского военнослужащего. Я уже не говорю о Неярком. Личные интересы поставил товарищ выше общественных! Где это видано?
– Вы ошибаетесь, господа, – растерянно забормотали мы. – Не за тех принимаете, мы только что из заключения, страдаем активным сифилисом, отдыхаем, закусываем…
– Смирно! – оглушительно рявкнул тут Тарасов. – Завтра я вас, поцы моржовые, поставлю голяком под шайбы – покрутитесь! А пока что начнем с инъекций!
Я дико бежал сквозь заросли самшита, лавра, бука и бузины, я все бежал и бежал, как дикая лошадь, как дикое стадо, и стал уже привыкать к этому дикому бегу и к кровавым полосам на коже, к свирепым южным колючкам, как вдруг я снова увидел ужас, когда сквозь куст шиповника выскочил на маленькую лужайку, где тихо сидела под фонарем старуха с котом. О, не было в мире ничего страшнее старухи и кота, сидящих на жуткой скамейке под немыслимым фонарем!
Затем над телом Мессершмитова, сбежавшего из трудовой антиалкогольной команды, взялся мудрить набежавший медперсонал в погонах и стальных касках.
Сон без сознания
- В ту ночь мы прибыли под ручку с «Запорожцем»
- на вернисаж в готическом районе Москвы-старушки
- в мраморный кабак
- Редактор в перуанском рединготе
- спортивной талией нервируя столицу
- распоряжался расстановкой стульев
- и не забыл о кресле для себя
- И вот вошел с улыбкою лукавой
- товарищ Зерчанинов шеф сенсаций
- прошу внимания сказал он хлебосольно
- для вас готов хорошенький кунст-штюк
- Алонзанфан в предгории Памира
- на глубине в пять сотен скотских инчей
- живет шаман раввин епископ лама
- заслуженный монгольский овцевод
- С утра до ночи он толкует
- Маркса выпиливает лобзиком рельефы
- и медитацией точнее суходрочкой
- он заполняет скромный свой досуг
- Пройти всего пять тысяч километров
- по горным кручам по лавинным склонам
- сквозь темный край опасный как Китай
- и вы достигнете
- Тут с хохотом по желтым коридорам
- промчался табунок стенографисток
- юбчонки задраны растрепаны прически
- размазана помада по щекам
- Дает чувак, пищали проферсетки
- вот это старичок какая скрипка
- какой смычок отменная струна
- Для членов редколлегии налево
- седьмая комната четвертая бригада
- шестой барак девятая аллея
- восьмая секция для белых
- зона «Д»
- Директор лавочки позорно ухмыляясь
- и вытирая руки полотенцем
- кивал налево вот сюда ребята
- я сам оттуда сроду наслаждений
- подобных не испытывал
- духовных
- конечно наслажденье не из плотских
- лишь радость для ума и для души
- Пока мы двигались навстречу из расселин
- валил народ с пайками с дефицитом
- с сертификатами парными на плечах
- За окнами мерещилась поляна
- где прыгали стада сертификатов
- паслись в оазисе активно поглощая
- валютный животворный хлорофил
- Вокруг за стеклами бледнели наши лица
- дурел стомиллионный потребитель
- аквариум потел от вожделенья
- но ветер злости стекла просветлял
- Сметем национальные границы
- интернациональный покупатель права
- и ничем не хуже
- простой бурят мохнатого еврея
- а много лучше смею доложить
- Меж тем сертификаты нерестились
- таких блядей народ еще не видел
- которые сулили столько новых
- подкожных удовольствий для ума
- Мы шли вперед могучий «Запорожец»
- прокладывал дорогу буферами
- свистел своим воздушным охлажденьем
- усами «дворников» сердито шевеля
- Остановитесь верещали птицы
- Остановитесь пели нам сирены
- К чему вам философия ребята
- скрипел хвостом трехглавый nec Кербер
- Ведь есть любовь так пела нам Калипсо
- Есть паруса так пели аргонавты
- Есть родина так пел нам Евтушенко
- Мартини есть так пел Хемингуэй
- Нет кореша нам истина дороже
- к тому же дверь заветная так близко
- пройти по Пикадилли пару тактов
- на Невский завернуть по Триумфалке
- проплыть стеной и перепрыгнуть Шпрее
- потом, к Никитской сквозь Рокфеллер-сентр
- потом
- Оракул принимает?
- Да, конечно! Как доложить?
- По творческим вопросам.
- Ваш взнос каков?
- Не много и не мало
- сорокалетний хмырь с малолитражкой
- в потертом пиджачишке «либерти»
- Прошу, в эту дверь, но учтите, время аудиенции
- строго
- регламентировано, поэтому если у вас возникнет
- желание покарать…
- – Простите, мисс?
- – Вот именно. Если захотите покарать учителя, то приступайте к делу без проволочек.
- Я ожидал увидеть олимпийца
- с мордашкой Сартра в бороде Толстого
- в сократовском хитоне в листьях лавра
- с совою на плече и с травоядной
- змеею мудрости на греческом плече.
- Передо мной сидел фашист убогий
- эсэсовец Катук-Ежов-Линь Бяо
- в обвисшей униформе
- с псевдоженским
- унылым очертанием лица.
- Вся истина в расправе над злодейством?
- В попытке пытки
- в наказанье болью
- в частичном умерщвлении мерзавца
- растлителя садиста палача?
– Пожалуйста, приступайте, – кивнул он. Вон там на стенке щипчики, зажимы, иглы…
Что я должен делать? – прохрипел ошарашенный визитер.
– Карать меня. Причинять мне неслыханную, нечеловеческую боль. Наказывать меня за все преступления перед человечеством и Богом, то есть пытать меня.
Он постарался скрыть безволосыми веками появившийся в глубине зрачков огонек, снял со стены массивные клещи и протянул визитеру.
– А если я тебя, чудовище, просто убью? – завопил визитер.
– Это не наказание, – усмехнулся он. – Вы лучше зажмите мне этими клещами мошонку. Как я взвою! Вам сразу станет легче на душе.
Вдруг из печки, из-за тлеющих угольков, долетел скрипучий, то ли женский, то ли детский, голосок:
– Папашка! Папашка! Папашка францозиш!
– Что это? – опустил клещи мститель. – Кто это?
– А хер его знает, – устало пожал плечами пророк. – Кто-то страждущий, то ли дочка, то ли жена…
– Кому она кричит?
– Мне, кому же еще? Здесь больше нет никого. Столько лет уже кричит, кричит, кричит, просит, просит, просит… Их бин папашка, папашка, хе-хе, папашка францозиш… ля гер ля гер…
КНИГА ВТОРАЯ. ПЯТЕРО В ОДИНОЧКЕ
Down to Gehenna or up to the Throne
He travels the fastest who travels alone.
Rudyard Kipling
Перед тем как приступить ко второй книге повествования, автор должен заявить, что претендует на чрезвычайное проникновение в глубину избранной им проблемы.
Да существует ли вообще здесь какая-нибудь серьезная проблема? Обоснованы ли претензии автора на глубину?
То и другое покажут время и бумага, автор же не может отказаться от своих претензий, ибо любой солидной русской книге свойственна проблемность.
Есть в Европе легкомысленные демократии с мягким климатом, где интеллигент и течение всей своей жизни, порхает от бормашины к рулю «Ситроена», от компьютера к стойке эспрессо, от дирижерского пульта в женский альков и где литература почти так же изысканна, остра и полезна, как серебряное блюдо с устрицами, положенными на коричневую морскую траву, пересыпанную льдом.
Россия, с ее шестимесячной зимой, с ее царизмом, марксизмом и сталинизмом, не такова. Нам подавай тяжелую мазохистскую проблему, в которой бы поковыряться бы усталым бы, измученным, не очень чистым, но честным пальцем бы. Нам так нужно, и мы в этом не виноваты.
Не виноваты? Ой ли? А кто выпустил джинна из бутылки, кто оторвался от народа, кто заискивал перед народом, кто жирел на шее народа, кто пустил татар в города, пригласил на княженье варягов, пресмыкался перед Европой, отгораживался от Европы, безумно противоборствовал власти, покорно подчинялся тупым диктатурам? Все это делали мы – русская интеллигенция.
Но виноваты ли мы, виноваты ли мы во всем? Не следует ли искать первопричину нашего нынешнего маразма в наклоне земной оси, во взрывах на Солнце, в досадной хилости нашей веточки Гольфстрима?
Подобными размышлениями, однако, не сдвинешь с места повествование. Пора уже начинать, помолившись, и без хитростей…
Итак, я уцелел. Я уцелел, и рукава смирительной рубашки не переломали мой позвоночник. Я уцелел настолько, что даже не совсем и уверен в достоверности лиц и событий «Мужского клуба».
Нынче я – трезвый, спокойный, вдумчивый, трудолюбивый гражданин, с отлично выправленными документами, водитель малолитражки, пайщик жилкооператива, спортсмен-любитель, взыскательный художник, умеренный оппозиционер, игрок, ходок, знаменитость средней руки, полуинтеллигент полусреднего возраста, словом, нормальный москвич, и почти никто в этом городе не знает, что у меня под кожей зашита так называемая «торпеда». Мне редко снятся теперь дикие ритмизированные сны, и, напротив, очень часто посещают меня логически развернутые воспоминания, похожие на ретроспекции в нормальных книгах.
Навигация в бухте Нагаево
заканчивалась к ноябрю, и до этого срока колонны заключенных круглыми сутками тянулись от порта к санпропускнику через весь город.
Впрочем, центр Магадана выглядел вполне благопристойно, даже по тем временам шикарно: пятиэтажные дома на пересечении проспекта Сталина и Колымского шоссе, дома с продовольственными магазинами, аптека, кинотеатр, построенный японскими военнопленными, школа с большими квадратными окнами, особняк начальника Дальстроя, генерала Никишова, где он жил со своей всесильной хозяйкой, «младшим лейтенантом Гридасовой», монументальный Дворец культуры с бронзовыми фигурами на фронтоне – моряк, доярка, шахтер и красноармеец, «те, что не пьют», так о них говорили в городе.
Заключенные своим унылым шествием этого прекрасного центра не оскорбляли. Они втекали в город по боковым улицам и на проспекте Сталина появлялись уже в том месте, где каменных домов не было и где начинались кварталы деревянных, но еще приличных двухэтажных бараков вольнонаемного состава. Розовые и зеленоватые бараки, похожие на куски постного сахара.
Заключенные любопытными и не всегда русскими глазами смотрели на эти домики, на тюлевые занавески и горшки с цветами. Возможно, эти мирные домики в конце их дальнего пути удивляли и немного обнадеживали их. Еще более приятен, должно быть, был им вид детского садика с грибками-мухоморами, с горкой в виде слона, с качелями, с крокодилами, с зайцами – вся эта мирная картина, на которую с фасада благосклонно взирал атлетически сложенный Знаменосец Мира Во Всем Мире.
Затем колонны следовали мимо ТЭЦ, мимо городской цивильной бани, мимо Заваленного каменным калом рынка, где пяток якутов торговали жиром «морзверя», то есть нерпы, и мороженой голубикой, мимо новой группы жилых бараков, жилищ ссыльных и бывших зеков, уже не покрашенных, не новеньких, а косых и темных, как вся лагерная судьба.
Наконец, появлялись сторожевые вышки санпропускника, и на плацу перед этим учреждением следовала команда сесть на корточки.
Колонна приземлялась на карачки и замирала. Вертухаи с овчарками и винтовками наперевес, словно чабаны среди отары, разгуливали над разномастными головными уборами, среди которых мелькали европейские шляпенки и конфедератки, потрепанные пилотки других неведомых малых армий и даже клетчатые кепи.
Когда Толя утром, в предрассветной мгле, шел со своей окраины в центр, в школу, навстречу ему текли эти колонны, одна за другой. Слышалось шлепанье сотен подошв, глухой неразличимый говор, окрики «ваньков», рычание собак. В глухой синеве проплывали белые пятна лиц, иной раз в глубине колонны кто-нибудь затягивался цигаркой и освещались чьи-то губы, кончик носа и подбородок.
– Не курить! Шире шаг! – рявкал «ванек» и для страху щелкал затвором.
Обратно, из школы, Толе было по пути с заключенными: их барак стоял еще дальше санпропускника, под самой сопкой. В эти дневные часы он ясно видел лица заключенных и ловил на себе их взгляды.
В первые дни после приезда с материка он ничего не понимал и приставал с расспросами к маме, к Мартину и тете Юле: что это за люди в колоннах, бандиты, враги народа, фашисты, почему их так много? Взрослые отмалчивались, щадили нежную душу юного спортсмена, врать не могли – сами еще вчера шагали в таких колоннах.
Впоследствии Толя привык к заключенным и перестал их замечать, как пешеход в большом городе не замечает транспорта, когда идет по тротуару.
Голова Толина уже была занята обычными школьными делами, делами ранней его юности: влюбленностью в магаданскую аристократку, полковничью дочь, Людочку Гулий, переводами из Гете в ее честь, баскетболом в ее честь, а также образом раннего Маяковского, поразившего воображение.
…черный цилиндр и плащ с поднятым воротником, вызывающий взгляд, нервические губы… «футурист Владимир Маяковский, электровелография Самсонова 1913 год Казань»…
- Я крикну солнцу, нагло осклабившись:
- На глади асфальта мне хорошо грассировать!
Толя шел по скрипучим деревянным тротуарам проспекта Сталина пружинистым шагом, легко и свободно, спортсмен и одновременно футурист, и одновременно обычный советский школьник, а вовсе не последыш змеиной вражьей семейки, не яблоко, что падает недалеко от яблони…
Впоследствии он понял, с каким отвращением терпела их на себе земля Дальстроя, какое странное милосердие проявлял к ним до поры до времени любимый сын этой земли, город Магадан.
Они писали сочинения на вольные темы: «В человеке все должно быть прекрасно», «Нам даны сверкающие крылья». В окно смотрели четверо бронзовых, «которые не пьют». Люда Гулий, как пони, покачивала челкой, грызла колпачок авторучки. Сердце Толи Бокова (секретного фон Штейнбока) екало от прилежания. Какая удивительная школа! Какое счастье! Повсюду уже давным-давно введено раздельное обучение, мальчики отделены от девочек, а Толик сидит в тепле и уюте, пишет про сверкающие крылья, и совсем недалeко от него морщится от призрака гнусного лебеденка – «пары» – божественная Людмила Гулий, дочь полковника из УСВИТ а (Управления северо-восточных исправительно-трудовых лагерей).
О юность, юность, золотые карнавалы! Гремящий джаз-оркестр политических зеков, знаменитый тенор-гомосексуалист пятнадцатилетним сроком, мелькающая в вальсе, с задумчивостью пони, Людочка Гулий в белом платье. Ах, если бы и мог подсунуть ей свои «сверкающие крылья» и взять на себя ее чудовищный бред по теме «Образ Печорина, лишнего человека своего времени», ах, если бы я мог ее спасти! Как этоужасно – в аристократических семьях Магадана за двойки бьют! Офицерским ремнем, с оттяжкой по божественным и вполне уже зрелым ягодичкам! Украсть ее! Сбежать с ней прочь от этих издевательств! Стать для нее вором, налетчиком, золотоискателем!
Толик был весьма странно одет. Ноги его были обтянуты брюками дедушки-фармацевта, дудочками образца 1914 года. На плечах болтался пиджак, сшитый по заказу Марти-нал из венгерской офицерской шинели в мастерской карантинного ОЛПа лучшим портным румынского города Яссы. Пиджак был толстый, с накладными карманами, со шлицей сзади, с вислыми плечами. Толик и не подозревал, что одет но самой последней американской моде. Он стыдился своего костюма и завидовал аристократам класса, в их коротких пиджачках и широченных брюках из ткани «ударник».
Однажды Толик шел по коридору школы в столовую и вдруг увидел в солнечных лучах тонкую фигурку Люды Гулий. Они были совсем одни в огромном коридоре и сближались.
Толик видел, видел, провалиться на месте, он видел своими заячьими глазами ласковый и заинтересованный взгляд, милейшую улыбку на лице юной богини. Она цокала своими копытцами, качала челкой и приближалась, и нужно было только разомкнуть предательские уста и сказать что-нибудь, все что угодно (привет-Люка-как-насчет-кино-катка-баскет-бола-стенгазеты-гречневой каши с молоком-гоминдановского-отребья?), и, право же, началась бы для Толика упоительная романтическая пора юности – дружба паренька из самого крайнего в городе барака с дочерью грозного полковника. Впоследствии – расстрел, ария Каварадосси, голуби на черепичных крышах…
Людмила Гулий прошла мимо, но остановилась сразу же и полуобернулась, выжидая, но он, ничтожество, мгновение подрожав, поплелся прочь, еле-еле переставляя дедушкины панталоны.
Дедушка, Натан фон Штейнбок, выпускник Цюрихского университета, всю жизнь мечтал о собственной аптеке. Он был очень старательным и способным фармацевтом и служил поочередно в московских аптеках Рубановского, Льва и у Ферейна. Наконец перетирание порошков, взвешивание облаток на точнейших весах с прозрачными целлулоидовыми чашечками, а также все его сдержанное европейское послушание принесли плоды. На окраине, среди лопухов, почерневших от паровозной пыли, возникла аптека «Фон Штейнбок», настоящая аптека с матовыми шарами над входом, с серебряной кассовой машиной «Националь», с набором сухих трав и лекарств в вертящихся шкафчиках. Увы, и в этом торжестве присутствовал черный юмор – аптека открылась к концу 1916 года.
Весной семнадцатого дед в распахнутой «лирной» шубе ворвался в квартиру, потрясая кипой газет:
– Ревекка! Керенский в министерстве! Подумать только – Керенский! Прощай теперь, черта оседлости!
Еще через несколько лет мрачный желтый служащий Гораптекоуправления, гражданин Штейнбок, выставил за дверь старшую свою дочку Татьяну за то, что она «примкнула к узурпаторам», то есть вступила в комсомол. Случилось так, как мы спустя сорок лет пели о наших мамах:
- Вот скоро дом она покинет,
- Вот скоро грянет бой кругом!
- Но комсомольская богиня…
- Ах, это, братцы, о другом…
В тридцать седьмом, цосле ареста коммунистки Татьяны, «бойцы Наркомвнудела» пришли и за стариками фон Штейнбоками. Бдительные соседи сообщили, что квартира недорезанных буржуев нафарширована спрятанным золотом: николаевками, наполеондорами, луидорами, дублонами и цехинами. Хватит штейнбоковского золотишка на новый агитсамолет «Эразм Роттердамский» с четырнадцатью моторами!
– Жидюга старый, троцкистку воспитал! – орал на фармацевта следователь.
– Пардон, молодой человек, но троцкизм, кажется, это одна из фракций коммунизма? Я же отрицаю коммунизм во всех его фракциях, – возражал фармацевт.
– Золото! Где золото прячешь, блядь, паскуда, сучий потрох, залупа конская! – вопил старшина Теодорус в лицо подвешенному на мясном крюке монаху.
– Ищите сами, ищите… – слабо улыбался монах. Он ушел за болевой порог и уходил все дальше и дальше.
В подвалах внутренней тюрьмы НКВД, так называемого Черного Озера, Натан фон Штейнбок заболел скоротечной чахоткой. Вещички его были переданы освобожденной заненадобностью бабке Ревекке.
Итак, свидетели всех этих стремительных исторических событий, панталоны английской фирмы «Корускус», уносили робкого Толика в сторону от полковничьей дщери Людмилы и занесли в «туборкаску», где, эффектно поставив ноги па унитазы, курили два одноклассника, Поп и Рыба, то есть
Попов и Рыбников.
– Между прочим, Людка Гулий уже того, – говорил Рыба и ладошкой правой руки постукивал по кулаку левой, словно вколачивал какой-то колышек.
– Иди ты! – осклабился Поп.
– Я тебе говорю! Один офицер ехал с ними в мягком вагоне от Москвы до Хабаровска. Пахан Гулий кемарил, а офицер Людку харил всю дорогу.
– Рыба! Гад! – неистово тут завопил Толик и «обрушил на противника шквал ударов».
– Толька! Бок! Кончай! С какого хера сорвался?! – тщедушный, но мускулистый Поп вцепился сзади в зеленый пиджак.
Атака была неожиданной. Гладкий и сильный Рыба сидел, икая, в желобе для стока мочи прямо под классическим изречением – «солнце, воздух, онанизм укрепляют организм». Толик, покачиваясь, вышел из «туборкаски».
«…она, оказывается, жаждет животных наслаждений!»
Вошел в столовую и долго смотрел на гречневую кашу с мол оком… Архипелаг Фиджи…
«…как же это офицер может „харить“ такого ангела?»
Вошел в спортзал, перехватил баскетбольный мячик и чуть ли не с центра забросил его прямо в кольцо.
В дверях спортзала появилась грешница Людмила и остановилась, прислонившись к косяку, прямо хоть плачь!
Толик, фигура в школьном баскетболе довольно авторитетная, засуетился, организовал команду и стал показывать «класс» – дриблинг и финты, броски драйвом, между делом еще прыгнул через планку стилем «хорейн», да еще и сальто с трамплина, правда, не очень удачно, сильно ушиб копчик, но цели своей добился, вызвал внимание, смех колокольчиками и заскакал от счастья – грех, падение, офицер, купе были тут же забыты – пришла, падший ангел, пришла посмотреть на меня! – и снова ринулся в баскетбольную бучу – ну-ка вот сейчас пронесусь в затяжном прыжке, как Алачачян! – ринулся полетел к щиту и в воздухе уже увидел, как ждут его оскалившиеся Поп и Рыба; искры затрещали из глаз – вот так получилась «коробочка»!
Из верхней губы текла кровища, когда он поднялся с пола. Смех в зале не умолкал, напротив, колокольчик звенел теперь самозабвенно, неистово, даже с какой-то дикостью, да и все вокруг смеялись Как? Неужели они и Она смеются над человеком с разбитым лицом просто над ним, над расквашенной мордой?
– Толяй, у тебя штаны сзади расползлись, – услышал он рядом голос Рыбы. – Иди в раздевалку, мы прикроем.
Тридцать три года бурного века все-таки не прошли даром – английские нитки лопнули, свершился громоподобный закон диалектики: количество перешло в качество! Из трещины на заду свисала теперь отвратительным мешочком видавшая виды советская кальсонная бязь. Сквозь кровь и слезы отчаяния, сквозь грохот разрушенной любовной колесницы всплыл в памяти довоенный еще афоризм
Естественной монотонной чередой шли мимо лошади, тракторы, автопоезда, колонны заключенных.
Как все-таки мне хотелось не отличаться от других, жить в этом сталинском мире и обманывать самого себя сочинениями на «вольную тему», баскетболом, молодецкими драками с сыновьями тюремщиков и влюбленностью в их дочерей, не считать себя парией в этом сталинском мире, принимать и лозунги, и ложь, и вождя как первозданные ценности, бояться анкет и не обращать внимания на колонны подневольной рабочей силы.
В шестнадцать лет я был уже законченным рабом в рабском мире, но хотел быть рабом среднего ранга, обычным рабом, как все. Признать себя отверженным в этом мире, рабом низшей категории значило обрести какую-то долю свободы, почувствовать хотя бы запах свободы, запах чуждости этому миру, запах риска, жить с вызовом. Организм юного спортсмена этого не хотел.
Иногда я видел призраки свободы: то океанский ветер залетал вдруг в горловину Нагаевской бухты, то вдруг чьего лицо в толпе поражало мимолетной дерзостью, то странная звезда зависала над снежной бескрайней тюрьмой, то строчки – «помните, вы говорили, Джек Лондон, деньги, любовь, страсть…».
Быть может, в 1949 году Магадан был самым свободным городом России: в нем жили спецпоселенцы и спецконтингент, СВЭ и СОЭ, националисты, социал-демократы, эсеры, католики, магометане, буддисты… люди, признавшие себя низшими рабами и, значит, бросившие вызов судьбе.
Однажды Толик бродил, бормоча стихи в честь своей Лорелеи, по трущобному району города, так называемому «Шанхаю». Мела пурга, вой ее был единственным звуком в округе. Внезапно Толя услышал голоса и смех, доносящиеся из-под земли, и прямо под ногами у себя увидел полоску света. Перед ним был люк парового отопления. Квадратный дощатый щит люка был приподнят, именно из-под него и проникали в метельную ночь голоса и смех.
Толя нагнулся и увидел под землей целую колонию людей, лепившихся вертикально и горизонтально вдоль горячих труб, словно подводный коралл. Кто дремал, а кто курил, иные ели консервы, кто-то пил черный и тягучий, как ликер, напиток из горлышка чайника. Некий господин в галстуке читал книгу. Две женщины, раздетые до лифчиков, сердито, но не безнадежно бранились. Чуть в стороне компания, образовав собой подобие морской звезды, играла в карты. Старуха кашеварила на керосинке. Юноша вычесывал из густой шевелюры вшей на газетный листок и там их щелкал ногтем. Сидящая рядом с ним собака тоже боролась с паразитами, но на свой лад. На самом низком уровне маячили раздвинутые колени, там, кажется, совокуплялись. Ужас подземного быта не смущал никого. Напротив, Толику показалось, что все эти люди блаженствовали в своем убежище.
Позднее он узнал от Мартина, что яма эта называется «Крым» и в ней освобожденные из лагерей зеки ждут парохода на материк. В городе есть несколько таких тепловых ям, и, в самом деле, люди в них отнюдь не страдают: после лагерей там вполне хорошо.
– А может быть, там и до лагерей хорошо? – спросил тогда Толя Мартина. Тот ничего не ответил, лишь улыбнулся.
Мартин отбывал уже третий срок по статье 58, пункты 7 и 11, групповая контрреволюционная террористическая деятельность. Такая же статья была и у Толиной мамы, но она уже закончила свой десятилетний исправительный курс и теперь являлась как бы свободным гражданином, обычной (обычной, Толя!) кастеляншей в детском учреждении.
– Мама, за что сидит Мартин? – спросил как-то Толя в начале своей колымской жизни.
Не было более дурацкого вопроса в Магадане. Даже гэбэшники никогда не спрашивали «за что?». Нормальный деловой вопрос ставился иначе – «какая статья?».
У вас какая статья? Пятьдесят восьмая? Это и так видно. А пункты какие? ПеШа и десятый. Легкие пункты. Вы счастливец. Так разговаривали между собой люди.
Мама задумалась, а потом искоса быстро взглянула на Толю и немного смутилась, когда тот поймал ее быстрый вороватый взгляд.
– Видишь ли, Толя, у Мартина очень твердые убеждения, и он слишком доверчив, никогда не скрывает своих взглядов.
– Что же в этом плохого? – удивился Толя.
– Ах, Толя! – И столько было досады и боли в этом возгласе мамы.
Юноша молчал, дожидаясь вразумительного ответа.
– Ну, и вообще, – промямлила мама, – ведь Мартин немец, немец Поволжья.
– А! Тогда ясно! – вскричал мальчуган и тут же прекратил дальнейшие расспросы. Разгадка оказалась простой: родился немцем, ну и сиди!
Нынешний период в жизни Мартина был сущим блаженством. Вот уже полгода, как его расконвоировали. Он мог свободно выходить за зону и передвигаться по городу в индивидуальном порядке, что и делал с утра до ночи, врачуя офицерские семьи модным гомеопатическим методом.
Он ходил по городу быстрым напряженным шагом, плотный, в черном пальто и шляпе, с акушерским чемоданчиком в руке, всегда готовый разомкнуть свои тонкие уста и одарить желающего яркой крупнозубой улыбкой.
У него была внешность настоящего врача, хорошего настоящего врача, он и был настоящим врачом, что называется От Бога. Он зорко смотрел на встречных, подмечая их недуги, и всегда охотно присоединялся к томно проплывающим в своих мехах магаданским аристократкам и к простеньким людишкам, охотно говорил со всеми о болезнях, никогда не прерывал страждущего, а выслушивал его до конца. Он сиял, когда встречал вылеченных им людей, и он ходил по этому опасному городу уверенно, но и начеку, всегда готовый ко всему: к приятным новостям, но и к унижениям. Так, наверное, ходил крепостной архитектор Воронихин среди своих построек.
Ночевать, однако, Мартину приходилось в карантинном лагере, в четырех километрах от города. Застукай его патруль в городе после отбоя, схлопотал бы четвертый срок.
Итак, не замечая заключенных, в пучине горя, шел Толя алмазным зимним вечером к черной сопке, под которой был его дом.
Попутно тянулся к санпропускнику длинный женский этап. Навстречу этапу маршировал из бани взвод японских пленных под красным флагом и с пением «Катюши».
Необычный внешний вид, а также усвоенное советскими людьми с детства представление о несчастных «народах Азии» помогали японским солдатам обманывать начальство. Едва их собиралось больше пяти человек, как они выкидывали красный флаг и заводили «Интернационал» или «Катюшу». Вот ведь классовое чутье, умилялись золотопогонные генералы МВД, сразу разобрались зарубежные пролетарии, кто враг, а кто друг. Японцы маршировали по городу без конвоя и пели, пели, не закрывая ртов.
Как вдруг при встрече с женским этапом пение прекратилось.
– Мадама, русска мадама, – захихикали японцы.
– Ох, желтенького бы мне сейчас, – услышал Толя рядом глубокий женский вздох.
Колонна двигалась прямо по краю кювета, а конвоиры шли по тому же дощатому тротуару, что и Толя. Услышав вздох, Толя, конечно, не повернул головы, но краем глаза все же увидел огромное отвратительное общество идущих женщин в разномастном тряпье, в продранных ватных штанах, с котомками на плечах и с котелками у пояса, иные в шляпках, прикрученных к голове вафельными полотенцами, некоторые со следами губной помады.
Яркие пятна этих ртов среди серых грязных лиц показались Толе полнейшей непристойностью. Он старался теперь дышать через рот, чтобы не чувствовать запаха этих женщин, и, естественно, с ужасом отгонял мысль о том, что еще год назад мать его и тетя Варя ходили в таких же колоннах.
– Желтенького, черненького, полосатенького, – простонал с недвусмысленным всхлипом другой голос.
Женщины захохотали, а Толя вздрогнул. Вздрогнул и конвоир, идущий впереди Толи.
– Разговорчики! – рявкнул он с каким-то чуть ли не испугом.
– Эх, сейчас бы любую баклашечку между ног! – крикнул из глубины колонны отчаянный голосок.
– Эй, Ваня-вертухай, зайдем за угол, раком встану! Хохот разразился еще пуще, а конвоир только дернул
плечом и промолчал.
Толя, тот вообще не знал, куда деваться. Что это значит – «раком»? Это нечто немыслимое! Что мне делать? Побежать, что ли, прочь?
– А вон этого, молоденького, не хочешь, Софа? Глянь, какой свежачок! Небось еще целочка! Палочка розовенькая, сладкая! Эскимо!
– Ох, мамочка, роди меня обратно!
Толя понял, что говорят о нем, и покрылся холодным потом. Предательская краска залила лицо, загудело в ушах.
– Покраснел-то, покраснел-то как, девки!
– Иди к нам, пацан, всему научим!
– Оставьте ребенка в покое, шалавы!
– И то правда, подруга! Попробуешь пальчика, не захочешь мальчика!
Не в силах больше сдерживаться, Толя с неосмысленным гневом повернул голову и увидел десятки старых бабьих рож, обращенных к нему. Сейчас я их обматерю, сейчас я их покрою четырехпалубным матом, тогда они узнают, какие парни живут в Магадане!
И вдруг он увидел в колонне, совсем близко, руку протянуть, Девушку, почти девочку, его лет или немного старше, Настоящую Девушку, совсем не похожую на Людку Гулий, Его Девушку, он понял это сразу.
Это была моя, моя, моя, моя единственная на всю жизнь девушка!
Она была в черном демисезонном пальто, в черном платке, в каких-то безобразных бахилах на ногах. Шла она тяжело, но была легка, тонка, воздушна и нежна, это была Девушка Из Маленькой Таверны, Которую Полюбил Суровый Капитан! Золотистые волосы выбивались из-под монашеского платка, а белки глаз были огромными и чистыми и как будто чуть-чуть подсиненными, словно синь, краска европейского неба, не поместилась вся в ее зрачках.
О Боже, какая она была робкая и как она была близка! Я мог бы протянуть ей руку, она перепрыгнула бы через кювет и пошла бы рядом со мной по мосткам.
Толя и девушка смотрели друг на друга и не могли оторвать глаз. Бабье в колонне продолжало гоготать, но он уже ничего не слышал.
– Проше пана, цо то ест за место, гдзе мы пшиехали? – вдруг прошелестел ее голос.
– Это Магадан, Алиса, – сказал я, – это столица Колымского края. Сейчас вас обработают в санпропускнике, а потом перегонят на две недели в карантинный лагерь. Там вас изнасилуют санитары-уголовники, восемь человек. Вы заболеете нервной горячкой, а когда поправитесь, вас отправят на трассу в женский лагерь Эльген, что значит «мертвый», и там на лесоповале вы заболеете снова, на этот раз уже окончательно. Вы полька или англичанка?
– Мой ойтец поляк, а матка английка, – дрожа, отвечала она.
– Увы, ни отец ваш, ни мать ничего не узнают о судьбе дочки…
– Але то ни повинно быть! – в ужасе воскликнула она. – Итс импоссибл, мой коханый! Самсик, Гена, Арик, Радик, Пантелей, спасите меня, этого не должно случиться!
– Это и не случится! – воскликнул я. – Я вас спасу! Я протянул ей руку, и она, вцепившись в нее мертвой
хваткой, перепрыгнула через кювет, и я потащил ее за угол ближайшей зоны, то есть за забор.
– Молчи, только молчи, Алиса, – шептал я, снимая с нее некогда шикарное, но провонявшее потом и мочой пальто, потом кофту, ватные штаны, бахилы. – Теперь ты голая, Алиса, теперь ты близка к спасению.
Я сунул ее к себе за пазуху, под свитер, и она прильнула к моему телу своей атласной, нежной, уже теплой кожей, полной электрических зарядов кожей, и волосы ее разметались по моей груди, и губы зашептали что-то невнятное на всех тридцати европейских языках прямо над моим сердцем, и она спаслась.
– Проше пана, цо то ест за место, гдзе мы пшиехали? – прошелестел ее голос.
О Боже, какая она была робкая, эта девушка и как она была близка! Я мог бы протянуть ей руку, она перепрыгнула бы через кювет и пошла бы рядом со мной по мосткам.
Толя отвернулся и услышал сдавленное, еле слышное рыдание. Она поняла, что здешний комсомолец ей не ответит. Она бормотала, все еще обращаясь к нему, но уже без всякой надежды, уже предвидя и карантинку, и уголовников, и лесоповал.
– …мы ехали целый месяц, эти кобеты делали со мной ужасные вещи, я на грани гибели, куда нас гонят, мне всего семнадцать лет, я никого не знаю в этой стране, мне страшно…
Так она бормотала то ли по-польски, то ли по-русски, то ли по-англ…
В это время этап, а вместе с ним и Толя, поравнялись с городской «вольной» баней. Здесь, на ледяном бугре, под фонарем стояло десятка два мужиков весьма бывалого вида, очевидные «блатари», подбоченившиеся, словно генералы, принимающие парад.
– Физкультпривет, девчата! С приездом! – гаркнул кто-то из них.
– Ой, да это Серега Волчок, лопни мои глаза! – завизжал в колонне голос резкий, как электропила.
Движение вдруг затормозилось. Конвой заметался. С бугра вопили:
– Нинка, снова к нам причимчиковала?! Машку Серегину на пересылке не встречали, девки? Эй, девки, вас на «Феликсе» везли? Симку Прыскину не видали? Девки, ловите папиросы! Конфеты ловите, марухи ебаные!
– Девочки, да ведь это же хахаль мой стоит! Худя, красавчик! Здорово, хуй моржовый! А Юрка Лепехин еще здеся? Мужчины, есть тут кто с прииска «Серебристый»? Мальчики, мыла киньте! Умоляю, мыла!
Так вопила вся женская колонна, в которой окончательно уже расстроились ряды.
– Тамарка, там в свертке подштанники трикотажные!
С бугра летели свертки, пачки папирос, куски мыла, одеколон, консервы, хлеб. Толю отбросили к какому-то покосившемуся заборчику, он провалился в снег и, потрясенный, наблюдал за этой невероятной сценой. Что это за бесстрашные мужики и кто их подвигнул на такое отчаянное дело?
А женщины были счастливы! Они колготели здесь, на краю земли, под густым темно-зеленым небом, в котором только что прорезалась молодая луна, и глаза их молодо сверкали, они ловили нежданные подарки и выкрикивали какие-то, может быть, случайные имена.
– Фимка! Жора! Хасан, фраер голожопый! Мальчишки! Конвоиры носились в этой сумятице с белыми от страха
глазами, щелкали затворами, орали что-то, замахивались прикладами. Наконец начальник конвоя выстрелил в воздух из пистолета.
Толя вдруг увидел Свою Девушку. Она лежала в снегу на боку и дрожала. Волосы ее совсем выбились из-под платка и золотой волной закрывали лицо, острый локоток был задран вверх, как у горниста. Толя сделал шаг к ней и заметил, что она лихорадочно вытягивает из узкого винтового горлышка одеколон «Русалка».
– Алиса! – позвал я ее.
Она не слышала. Зло, отчаянно она вдруг откусила горлышко «Русалки», окровавилась, но пить стало легче, и она, быстро-быстро опорожнив флакон, уткнулась лицом в снег.
Тут с ледяного бугра прямо к ней, к так называемой Алисе, соскользнул молодой парень в меховых унтах и телогрейке, туго перехваченной в талии военным ремнем. Он встал на колени перед девушкой и положил ей руки на плечи.
– Ты ниц не бойся, Алиска! Донт би эфрейд! Сифилиса не бойся! Тайги не бойся! Стоп край! У меня есть крючок в карантинном УРЧе! Я блатной малый, ничего не бойся! Але мы еще бендземы вдома энд ю уил би сингинг «Червоны маки на Монте-Кассино»!
Алиса улыбалась бессмысленной счастливой улыбкой.
– Ах, Мачек, Мачек, ты помнишь папу и маму? Донт фогет сестрицу Эльжбету, Мачек!
Парень стал жадно, неистово гладить ее волосы и окровавленное лицо. Голова его была непокрыта, смерзшиеся сосульками лохмы свисали на лоб, но сквозь них ясно и дерзко поблескивали его глаза, обращенные к месяцу в небе.
Подбежал конвоир и замахнулся на него прикладом. Я видел, как приклад опускается на голову смельчака, но непостижимым образом никак не может опуститься. Я увидел потом, как смельчак ударом ноги подкосил «ванька», а сам отпрыгнул к забору. Я видел, как лейтенант, начальник конвоя, стрелял ему в спину, раз за разом, несколько раз, но мазал, непостижимым образом мазал.
– Подними доски, пацан! – приказал смельчак Толе. Толя поднял доски, оттащил в сторону пучок ржавой колючей проволоки, и парень тут же проскользнул в отверстие. Прежде чем последовать за ним, Толя оглянулся и увидел, что девушка уже стоит в толпе колготящихся и хохочущих баб, стоит, вытянувшись в струнку, и ни на кого не обращает внимания.
Он пролез в дыру и опустил доски. Теперь перед ним был голубоватый снежный пустырь, по которому бежал, проваливаясь на каждом шагу, тот странный смельчак. Его по пятам догоняла надрывающаяся от злобы конвойная овчарка. Толя вообразил тут себя на месте этого парня и так ослабел от внезапного страха, что сел на снег.
Парень же вдруг остановился, резко обернулся и, оскалившись, бросился навстречу псу. Пес от этой неожиданной атаки явно струхнул, сел на задние лапы. Парень схватил его руками за горло, оторвал от земли, швырнул в сторону и, уже не обращая на собаку никакого внимания, зашагал к Толе.
– Человек сильнее хунда, – сказал он. – Даже самый большой хунд все-таки меньше человека.
Он протянул Толе руку и помог встать. Они нащупали в снегу тропинку и быстро вышли к пустому магаданскому рынку, где чуть отсвечивали в ночи ряды прилавков, а между ними желтый от мочи лед.
На рынке, как всегда, стоял лишь безумный глухонемой якут Перфиша. Круглые сутки он торговал здесь мороженным «морзверем», топтался все время на одном месте, не спал, не ел и улыбался узкой, как серп месяца, обнадеживающей улыбкой. Окаменевшие нерпы лежали перед ним на прилавке, подняв усатые добродушные мордочки, три больших нерпы и один маленький нерпенок. Никто никогда не покупал «морзверя» у Перфиши, даже не приценивался, но он, как видно, на судьбу не роптал, вечно топтался возле прилавка, улыбался и тихо что-то мычал.
Смельчак поздоровался с Перфишей за руку, вытащил из-под прилавка ящик с плотницким инструментом, потом быстро взглянул на Толю, улыбнулся, с хрустом извлек из-за пазухи большую сторублевку с видом Кремля, положил ее перед Перфишей и взял за бока одного «морзверя».
– Зачем вам нерпа? – спросил Толя.
– Купить хочу! – лукаво засмеялся он.
Перфиша отрицательно замычал, смахнул с прилавка сотню, потянул к себе свою нерпу, дернул раз, другой и вдруг, оскалившись, выхватил нож и замахнулся на смельчака. Тот расхохотался, отпустил «морзверя» и угостил Перфишу папиросой.
– Думаешь, он продает свою падаль? – таинственно спросил он Толю. – Он тут с ними ворожит, колдует. Это вроде бы для него костел, этот базар, а морзвери вроде бы боги. Понял?
Перфиша снова уже топтался с блаженной улыбкой за прилавком, и Толя тогда сообразил, что это не бессмысленное топтанье, а некий ритуальный танец. Окаменевшие животные и впрямь были похожи на неких добродушных божков из раскопок.
– Никому их не отдает, – с непонятной гордостью сказал смельчак. – Костьми ляжет! Люблю этого Перфишу!
Он подхватил свои инструменты и зашагал к выходу. Толя двинулся за ним. Вскоре они снова оказались на узкой тропинке. Они шли теперь рядом, плечом к плечу и часто соскальзывали с тропинки в снег.
– Случайно не знаешь такую улицу – Третий Сангородок? – спросил смельчак.
– Я как раз там живу, – ответил Толя.
– Проводишь?
– Конечно.
– Тогда давай познакомимся, – предложил смельчак. – Меня зовут Саня Гурченко.
– Толя Боков.
– Очень приятно. Это твоя настоящая фамилия? Ужасный этот вопрос был задан таким легким и простым тоном, что фон Штейнбок неожиданно признался:
– Не совсем.