Ожог Аксенов Василий
– А: мешаете работе финансовых органов. Б: грубите. В: у вас из ширинки торчит денежная купюра. Звоню в милицию!
Затем произошло нечто странное – такого с ревизором еще не было на ревизорском веку – мгновенное, бескомпромиссное, как во сне, насилие. Всесильный минуту назад ревизор оказался на полу под стальными ягодицами насильника. Он застонал.
– Не любишь? Не нравится? – ласково спрашивал насильник.
– Не огорчайся, дружище, прими как компенсацию за страдания, – сказал второй налетчик и засунул ревизору под нос десяточку, ту самую.
– Любите любовь, – услышал ревизор вонючий прогорклый шепот третьего. – Вы эротический человек, а следовательно, знаете вкус свободы. Примите, мой друг, небольшой гладиолус.
Жуткий, похожий на винтообразный рог горного козла, гладиолус приблизился к лицу ревизора, и он облегченно потерял сознание.
- Во второй половине дня под звуки песенки Талисман
- по ты пойми ты пойми капитал
- город обнаружил в воздухе еще одну розовую купюру
- она парила прихотливо и печально
- как будто ее хозяин прежде чем открыть дверцу клетки
- пустил себе каленую пулю в высокий мраморный лоб
- сотни глаз провожали ее полет
- но никто не потерял собственного достоинства
С большим достоинством двигалась по набережной и девушка Наталья – осиная талья – яблочные грудки – глаза-незабудки и ротик-плаксик над платьем-макси. Издали не сразу и заметишь дрожь оскорбленного тела. Уверенно постукивают каблучки, и пряди отлетают на черноморском ветру, как в хорошем кино. А между тем Наталья барахталась, тонула в пучине беды и смертельной обиды, цеплялась за последнюю надежду, за циничный, протертый до блеска, полдень юности.
Какая дешевая история – стать жертвой тривиальнейшего обмана, описанного уже сотни раз в мировой и даже слегка и в советской литературе! Вызов на киносъемки в Ялту, ссора с родителями, полет, встреча с цветами в аэропорту, машина киноэкспедиции, пьянящий вечер в горбатом морском городке… ах, Натали, сейчас тебя представят, сейчас войдет некто таинственный, некто из сумрака «американской ночи», некто в джинсах и грязноватой рубашке, в замутненных очках, как Цибульский, мировой режиссер… огромная сочная киевская котлета и водка, рюмка за рюмкой… ах, дали бы девушке мороженого с апельсином… одутловатые синеватые щеки, дешевый пиджак, рублевый галстучек, запах изо рта, еще одна рюмка, и вот уже какая-то комната, а лампочка с потолка летит куда-то за голову, а наши яблочки схватили какие-то чужие руки и давят, давят… что это вам, мячики, что ли?., и вдруг пронзительный страх за дорогое-любимое, за макси-платье… болезненное раздирание ног, а потом отвратное освобождение, слезливая раскрытость… делайте со мной, что хотите и пихайте в меня то, что вы там пихаете, и чем больше, тем лучше, только ртом вашим не воняйте…
Утром явилась скучная баба с денежной ведомостью, оплатила ей билет, выдала грошовые суточные и билет обратно. Насчет съемок, девочка, ничего не знаю, не мое это дело. Затем возле бедной нашей птичьей головки задребезжал телефон, и похмельный сорокалетний голос осведомился – проснулась ли «киса»? Не хочет ли «лапа» мотануть через часок на водопад Учансу и ударить там по шашлыкам, что, как известно, сближает? Съемки? Насчет съемок ничего не знаю, не моя это епархия. Что-что? Ах ты…
Жить больше нельзя! Ее, красавицу, звезду Текстильного института, без пяти минут манекенщицу, дочь замминистра, теннисистку, фирмачку, какой-то старый, грязный, дешевый… как это они говорят?… ОТОДРАЛ!!! И вовсе не режиссер, неизвестный подонок, но… умелый, надо признать, умелый… даже сквозь пьянь помнишь его работу, так все и сжимается… уф, ненавижу!
Да ладно, нечего мучиться! Подумаешь! Ну, кинула и кинула… как девки говорят – «для здоровья». Не целка ведь! Давно уже мое колечко закатилось за шкафчик в раздевалке кортов «Динамо». А с гордостью пора и попрощаться, вот вернусь в Москву и всем дам. Всем, кто просит: и Тольке, и Жорке, и Грише, и Аркадию, и тем двум тоголезам, но прежде всего пойду навстречу соседу, Игорю Валентиновичу, такому же черному и толстому, как вчерашнее наваждение. И никаких «таинственных в ночи» мне не надо! С этой ресторанной романтикой покончено! Спорт, учеба, энергичный здоровый секс…
Не успела Наталья завершить свою решительную идею, как увидела «таинственного в ночи». Подпрыгивая в стремительной пьяной ходьбе и часто мелькая белыми тапочками, он приближался к Наталье и нес в вытянутых руках две чашки дымящегося бульона. Лицо его при виде девушки осветилось невразумительной насмешливой улыбкой.
– Имя? – спросил он.
– Наталья, – испугавшись, прошептала незадачливая кинозвезда.
– Мировоззрение? – был следующий вопрос.
– Марксистско-ленинское.
Она улыбнулась, и все вчерашнее тут же мгновенно улетело в небытие, а осталось перед ней только сегодняшнее, только счастье молодости, как перехват горла, как ожог солнечного мороза, как счастливая встреча с безумцем, тем самым, «таинственным в ночи».
– Пейте! – Он протянул ей чашку бульона и залпом
выдул другую.
– Я снова пьян, я снова молод, я снова весел и бульон! – продекламировал он, размахивая пустой чашкой.
– В меня, что ли? – рассмеялась Наталья сквозь бульон.
– В тебя, моя газель! Я бульон в тебя!
Он схватил ее за руку и повлек по набережной в сторону маленькой площади, где лежит маленький каменный печальный лев, а сверху на него взирает маленький каменный однокрылый орел.
Наталья на бегу головку откидывала, смеялась, и волосы ее трепетали, а безумец сиял и горделиво ее оглядывал, словно военный трофей или собственное изобретение. – Народоволочка в платье с иголочки! Девица и опомниться не успела, как была водружена на чугунную тумбу прошлого века, и длинное платье ее мгновенно взметнулось, как у девушки прошлого века.
– Бросай прокламации! Пучок прокламаций в толпу! Свобода! Равенство! Братство!
– Да где ж мне взять прокламации? – развела руками Наталья.
От пятидесяти до ста пятидесяти отдыхающих и жителей города-курорта с хмурым любопытством следили за этой сценой, а из глубины площади бесстрастно наблюдали за всем происходящим пятнадцать гладких больших лиц, расположенных веером вокруг бронзоватой скульптуры, которая, по обыкновению, взирала куда-то вдаль, как будто она здесь ни при чем.
«Таинственный» запустил себе руку под свитер.
– Вот, возьмите! Чем не прокламации?
В руке Натальи затрепетала пачка десяток.
– Бросайте!
Десятки полетели в толпу. Такая пошла «булгаковщина».
– Мы рождены, чтоб сказку сделать былью! – крикнула девица, спрыгнула на мостовую и, в хохоте, в слезах, в легких поцелуях, была увлечена в какой-то темный подъезд.
Здесь безумец поцеловал Наталью в оба глаза, в ротик, в грудки, во все парные органы и непарные, а потом встал на колени и поцеловал ее в обе туфли.
– Во дает, – прошептала девушка и, чуть поколебавшись, запустила пальцы в спутанные его волосы, далеко не первой свежести.
Районный финал детской игры «Зарница»
проходил в нескольких километрах от моря на серых выжженных солнцем холмах, весьма, между прочим, похожих на Голанские высоты.
Бронетранспортеры, ревя расхристанными моторами, гремя разболтанными глушителями, лязгая расшатанными гусеницами, плюясь раскаленным мазутом и визжа разъяренными детскими голосами, с ходу взяли гребень и встали. На изрытый семифунтовыми ракетами грунт спрыгнули юные автоматчики. Их мордашки, опаленные непрерывными недельными боями, осветились жестокой солдатской радостью – Победа! Отряд первым вырвался на гребень, а значит, впереди областные военно-патриотические потехи, а там, глядишь, и всесоюзные! Дым и огонь, порох и сталь, компот и клецки!
Подъехали на «козле» командир отряда, отставной генерал-майор Чувиков, и представитель обкома комсомола
Юрий Маял.
– Молодцы, ребята! – крикнул генерал своим бойцам. – Потери есть?
– Сережу Лафонтена вытошнило, товарищ гвардии генерал-майор в отставке! – доложил лучший чувиковский штурмовик Олежек Ананасьев.
– Отправить Лафонтена в тыл! – гаркнул генерал и отечески улыбнулся глазами из-под крылатых бровей. – Там его научат родину любить!
Ребята охотно захохотали. Они успели полюбить солдатский юмор и привыкли потешаться над заикой Лафонтеном, сыном бедной алуштинской газировщицы.
Орлы! Генерал горделиво кивнул Маялу на своих маленьких солдат. Нет, не все еще потеряно, новое поколение, вырастим без всякого хрущевского сосу… без поллитры и не выговорить поганое слово… Ишь, гады, напустили соплей – «пусть всегда будет мама!». То ли дело в наши времена гремели песни:
- Мы отстаиваем дело,
- СозданнОе Ильичом.
- Мы, бойцы Наркомвпудела,
- Вражьи головы сечем!
Ничего-ничего, эдак поработаем годиков десять, будет кому китайца шугать, чеха и румына замирять!
– Виталий Егорыч, – умоляюще попросил Юрик Маял, сам после вчерашнего имеющий вид не ярче Лафонтена. – Достань, Виталий Егорыч!…
– На, комсомол, соси!
Чувиков сунул молодому человеку походную флягу с гнуснейшей джанкойской чачей, сплюнул и вылез из «козла».
Хиловатый пошел комсомол, банку не держит, боевое воспитание переложил на ветеранов, об одном только и мечтает – о финских банях с датским пивом.
Генерал подошел к обрыву и посмотрел вниз на легкомысленную Ялту.
По сути дела, взорвать, распотрошить, попросту уничтожить этот городишко можно с одной ротой солдат, конечно, при условии современного оружия. Три тактических ракеты в разные концы – первый ударный шок! Потом для усиления паники пострелять вдоль набережной из автоматической безоткатной пушки. После этого катить уже вниз колонной, пуская гранаты и огонь, а в городе разделиться: первый взвод – к телефонному узлу, второй – в порт, третий – закладывает фугасы под горком. Пленных не брать! Вот так! Раз, два – и в дамках! Современная война – стремительная штука! К сожалению, не все это еще понимают!
В Ялте Чувиков жил уже много лет, заведовал в ней солидным санаторием, но сейчас, как ни странно, впервые взглянул на этот город с истинно военной и, конечно, единственно правильной точки зрения.
Воспитатель подрастающего поколения, пожалуй, еще долго бы предавался сладким военным мыслям, если бы не увидел вдруг в небе невероятный оптический обман. Там, в небе, словно ненавистные голуби мира, парили, то снижаясь, то взмывая, денежные купюры, ей-ей, семь новеньких нежно-розовых десяток.
Не успел генерал протиранием глаз ликвидировать эту галлюцинацию, как снизу донеслось звуковое наваждение – вполне гражданское подвывание мотора. Старенькая таксушка тянулась в гору боевой славы и вот остановилась, раскорячившись, раскрылись сразу все двери, и вылезла в пороховые будни «Зарницы» неприличнейшая компания: здоровенная какая-то параська с танковым задом, вертлявый морячок в кремовой рубашке, крашенная сажей выдра в подлейшем мини-платье из лживой парчи и верзила-хиппи в белых тапочках. Этот последний одной рукой прижимал к груди неслыханное богатство – виньяк, джин, виски, сливовицу, а в другой держал вилку с сочным купатом и потихоньку его кушал.
Компания даже внимания не обратила на грозную боевую технику, на юных патриотов с автоматами и на недюжинную личность генерал-майора. Параська, выставив зоологический свой зад, взялась за сервировку пикника. Она напевала «Тбилисо» и хихикала так, как будто у нее в складках жира копошились муравьи. Черная шлюха развалилась на камнях в мечтательной позе, прямо-таки «Бахчисарайский фонтан». Парча у нее задралась едва ли не до пупка, и открылось нечто розовое, грязное, но желанное.
– Томка, – низким голосом позвала черная, – ты под кого лягешь?
– А ты, Люсик? – прощебетала толстозадая.
– Без разницы.
– А мне литовец глядится, если не возражаешь. Терпеть этот шабаш нельзя было больше ни секунды.
Генерал сложил ладони рупором и проорал:
– Немедленно покинуть зону маневров!
Гуляки тут обернулись и только сейчас заметили в десяти шагах все воинство. Изумление их было велико, они смотрели на подразделение Чувикова, словно на инопланетных пришельцев. Надо сказать, что и юные воины взирали не без интереса на чуждую их патриотической аскезе стихию. Вдруг долговязый хиппи отбросил в сторону свой купат и завопил, радостно простирая руки:
– Чилдрен!
Подняв над головой большую коробку шоколадного ассорти и постукивая в нее, словно в бубен, он стал приближаться к войску движениями индийской танцовщицы.
– Кам ту сапа, джингл белл, хочешь чоколатку, маленький пострел? – так пел негодяй.
Страшно сказать, как быстро началось всеобщее, полное и неконтролируемое разоружение. В седой боевой ковыль полетели автоматы, гранатометы, базуки, а долговязый и явно нерусский хиппи прыгал от восторга выше головы, да еще и что-то хрюкал на языке потенциального врага.
Поначалу генерал-майора охватила полнейшая растерянность, все происходящее показалось ему дурнотой, миражом, но потом он взял себя в руки и завопил, подбегая к краю обрыва и замахиваясь на позорную компанийку пустым пистолетом:
– Расстреляю!
– Правильно, генерал, – сплюнул сидящий на багажнике таксист. – К стенке надо ставить этих паразитов. Иначе сифилиса не искоренишь.
Паразиты, однако, ничуть пистолета не испугались. Обе бабы вскочили на камни и давай лаять «не имеете прав» и «а где это написано». Морячок, нахальные глаза, делал приглашающие жесты, постукивал ногтем то по деревянному своему кадыку, то по бутылке.
– Водитель, съезжай с горы! – В полном уже кошмаре Чувиков стал целиться в женщин.
– Я что? – снова сплюнул шофер. – Я, как пассажиры скажут. У нас дисциплина.
– Дави! – возопил тогда Чувиков, взлетая на броневик. – Дави, Степаныч, израильскую агентуру!
Санаторный шофер Степаныч, старший сержант запаса и полный кавалер ордена Славы, тут же вылез из аппарата.
– Дави сам, Чувиков! Мне эта железка за семь дней опизденела хуже тещи, а в тюрьму я не хочу. Вот стартер, нот газ, дави, если хочешь!
Огромная машина с диким ревом, поднимая столб пыли, закружилась на одном месте. Чувиков смотрел сквозь прорези и видел то море, то кусок лысой горы, то небо, прочерченное реактивными выхлопами, – авиация, мать родная, выжги мне на макушке череп, кости и звезду! – и вдруг увидел свое бывшее воинство, детей, семенную свою смену, надежду, будущих освободителей Европы!… Дети приплясывали вокруг долговязового придурка в белых тапочках, а тот, кривляясь, оделял их уже не шоколадом -
Враг, враг матерый, зрелый, как фурункул, цветущий, как гладиолус, хитрый внутренний враг, заброшенный извне! Вот кого надо давить в первую очередь!
Броневик прекратил ужасное, но бесцельное кружение, остановился и вдруг рванул на идиллическое сообщество друзей ботаники и свободы. Дело могло бы плохо кончиться, если бы хиппи в белых тапочках не перепрыгнул с удивительным профессионализмом через броню и не заткнул бы генералу пасть букетом горных маков.
Очнулся Виталий Егорович Чувиков совсем не в дурной для себя ситуации. Голова его покоилась на чем-то мягком (впоследствии выяснилось – Тамаркины ляжки), пояс у него был отпущен, и живот, впервые за всю боевую неделю, вольготно дышал, а возле рта своего видел Виталий Егорович чью-то руку со стаканом янтарной влаги.
Конечно, в небе еще парила проклятая галлюцинация – семь розовых десяток, и в голове еще клубился значительный вишневый омут, но напиток был доброкачественный, резкий, и сознание быстро, как ему и подобает, прочищалось.
– Повторить, товарищ гвардии генерал-майор?
– Разумеется, – строго кашлянул Чувиков и тут же получил еще стакан и, кроме того, надкусанный купат со следами губной помады.
Чувиков тогда бодро сел и увидел вокруг себя весну человечества, рожденную в трудах и в бою: боржомные звезды и шампанскую кипень, фиксатые пленительные пасти дам, умело дерущие полнокровных купатов, и гитару, и комсомольца Маяла, влепившегося в гранит как диковинная бабочка-инкрустация с надломленным крылом.
Рядом сидел нестарый интеллигентный профессор, который, заложив за уши длинные волосы, внимательно и с человеческим чувством, словно медсестра, смотрел на генерала. Чувиков тогда ему с укоризной сказал:
– Вот ты мне все виску да виску подливаешь, а что эта виска для русского человека – квас! Я, между прочим, больше нашу сормовскую рабочую предпочитаю.
Профессор длинным пальцем преподнес ему слизистый сопливый гриб.
– Виталий Егорович, ведь вы человек и я человек. Вот хочется мне вам в рожу плюнуть, сукин вы сын, блядь полоумная, а я не плюю, а преподношу вам закуску.
– Ваше имя, отчество, фамилия, место работы? – осведомился генерал, принимая гриб.
– Патрик Генри Тандерджет, профессор Оксфорда, король Пражского майалиса и дезертир из армии Соединенных Штатов.
– Очень приятно. – Чувиков поклонился носом и грибом. – Чувиков Виталий Егорович, русский анархист.
Из огромнейшего окна кафе «Ореанда» видны корабли, идущие по закатному морю. Ах, романтическое местечко! С набережной поднимаешься сюда по крутой лестнице, садишься у окна с непроницаемым отчужденным видом, смотришь на море, на корабли, щелкаешь «ронсоном», затягиваешься «Винстоном»… Какой-нибудь умник скажет, что в этом пошлом манерничанье нет никакого смысла. Ошибка! Во-первых, ты обязательно здесь в конце концов напьешься, как свинья; во-вторых, уведешь какую-нибудь интеллектуалочку; в-третьих, проснешься утром, вспомнишь, как входил в это кафе, как задумчиво курил и что делал потом, подумаешь «какая же я пошлая и низкая мразь», а из таких мыслей человек всегда извлекает пользу.
Алик Неяркий сидел за столом, окруженный целой компанией. То ли врачи, то ли артисты цирка, то ли ворье коммунальное, дело не в этом. Главное, болельщики и коньякер выставляют, только успевай глотать, а чувиха одна уже интересуется, уже поигрывает под столом молнией на штанах бомбардира.
Алик, глотая коньяк, раздирая цыпленка, ковыряясь пальцем в икре и ободряя временами любопытную чувиху своей неотразимой кривой улыбкой, держал площадку и отвечал на все вопросы любителей спорта.
К примеру, его спрашивали:
– А что, потянет еще один сезон тройка Фирсова? Он тут же отвечал:
– Резинку гонять одно дело, а родину защищать – другое! Бывало, Анатолий Владимирович как начнет в раздевалке накручивать нервы на кулак, ребята только попердывают! Что ж вы, сучьи дети, позволяете себя к бортику прижимать малокровным шведам? Вы же русские люди! За вашими спинами вся наша мощь стоит! Мир! Труд! Свобода!
Бомбардир вдруг скрипнул зубами, двинул локтем. Полетели рюмки, ошметки закусок, брызги напитков, запачкан был белоснежный свитер соседа, молодого фарцовщика-альпиниста.
– Перебарщиваете, мадам, немного перебарщиваете, – процедил вбок Алик и вдруг грохнул кулаком по столу, уронил голову на руки и глухо заговорил, подавляя икоту: – Продолжаю! Продолжаю ответы на вопросы телеслушателей. В настоящий момент в мои планы входит строго засекреченный полет на Луну в рамках программы Всемирного Совета Мира. Тихо! Задача перед нами, товарищи, стоит нелегкая, но она нам будет по плечу, если Федерация хоккея нас поддержит, в чем мы почти не сомневаемся. Тихо, хмыри!
Кулак бомбардира заплясал по столу, круша сервировку, и замер в заливном рыбном блюде. Болельщики испуганно переглядывались. Алик продолжал, не поднимая головы, глухим, но грозным голосом:
– Во всем мире хмыри вроде вас молчат, когда говорят настоящие мужчины! Итак, решено – мы отправляемся по первой же команде Центрального Комитета! Со мной два старых кореша с Пионерского рынка, борцы за достоинство человеческой личности. Прекратить хихиканье! Да ладно, кончай ты, Татьяна, за солоп-то дергать, не до тебя сейчас! Спокойно, Луна – наша! Мы сядем на нее все трое, и пусть прогрессивное человечество сосет! Где мои кореша, будущие герои Отчизны? Отвечайте – где? Может, вы их, суки, патрулю передали? Может, уже дело шьете? Учтите, шалашня, я сам из органов! Всех вас замету как притоносодержателей!
Алик зарычал и сильно заскрипел своими крупными зубами. Соседка, у которой уже появилось к ветерану некое подобие родственного чувства, деловито закричала:
– Двойного кофе Неяркому и таблетку аспирина! Однако рычание оборвалось без всякого аспирина. Не-
яркий встал во весь свой приличный рост и на глазах всей «Ореанды» уперся в стеклянную стену тоскующими руками.
– Где вы, друзья мои милые? Где голуби мира и весны? Где мудрецы и поэты? – завел он жалобным голосом на манер плача Ярославны. – Где тройка Неяркого? Академик мой бескомпромиссный! Тандержетик мой, вислые уши, вэа ар ю? Бессонница и паруса, пока плывем до середины, мы обгоняем чудеса, когда сосем из горловины… Эх, сгубила хлопцев тоталитарная система!
Посетители «Ореанды» были потрясены этой вдохновенной импровизацией, а один заезжий лабух даже подыграл Неяркому на флюгель-горне.
Слезы стекали по впалым щекам центуриона, а рука его уже ощупывала железный стульчик – назревал новый взрыв.
Как вдруг сильный порыв ветра распахнул дверь «Ореанды», и все увидели за ней темно-зеленое ночное небо с чистенькой звездочкой в глубине. Затем в дверь, словно голуби-вестники, влетели три розовых десятки, а вслед за ними в кафе проскользнули двое в черных шелковых масках, он и она, легкая и неприличная парочка, вне всякого сомнения, только что вылезшая из постели.
Вошедшие заколебались в центре зала. Свободных мест, конечно же, не было, и они колебались, обнявшись, довольно долго, но не просто так, а как бы в ритме допотопного аргентинского танго. Червонцы между тем деловито кружили над ними, подгоняемые лопастями фена.
Она была юной грацией, о чем свидетельствовали нежный подбородок под нижним краем маски, яблочные грудки и гибкий стан, очерченный макси-платьем романтического стиля.
– Что за девка? Почему не знаю? – спросил присутствующий в кафе кинорежиссер Калитта, джинсовый молодой человек в затемненных очках, у своего администратора, одутловатого синещекого волосатого Крайского, по прозвищу Мамин Свитер. – Такую надо снимать, снимать и еще раз снимать!
– А вдруг у нее носа нет? – осторожно хихикнул Мамин Свитер.
Мужчина в маске был не юн, небрит, нетрезв и небогат, о чем свидетельствовали хотя бы трехрублевые белые тапочки, правда совсем новые. Но было в нем нечто таинственное, это был, конечно же, некий «таинственный в ночи», об этом говорило хотя бы его платье, только что выстиранное и еще не высохшее, слегка дымившееся.
«Ах, какой! – подумали все без исключения дамы в кафе. – Ах, какой, какой, какой!»
Прекратив наконец колебания, парочка направилась к разгромленному Неярким столу и присела там, среди луж и осколков стекла. Посидев несколько секунд в скованных позах, маски вдруг сблизились и поцеловали друг друга в ротовые отверстия.
Изумление было всеобщим и молчаливым, лишь Калитта слегка поаплодировал, тогда как Алик Неяркий стал медленно приближаться, держа на отлете стул за железную ногу. Все замерли в ожидании неприятной, но интересной развязки.
Бомбардир начал издалека:
– Когда меня спрашивают, кто твой любимый писатель, я отвечаю – Жизнь! Когда меня спрашивают, что я ненавижу, я отвечаю – войну, лицемерие, капитулянтство!
Он облокотился одной рукой о стол, а другой покручивал свое грозное оружие.
– Правильно, товарищ Неяркий! – вдруг оживилась буфетчица Шура, которая сегодня с утра все помалкивала, потрясенная покупкой «Камуса». – У нас тут не бал-маскарад! Таких учить надо, таких вот, в масках!
Затем произошло неожиданное. Неяркий отбросил стульчик и раскрыл объятия.
– Пантюха! Генаха! Самсоша! Арька! Радик! Нашелся! Где ж ты пропадал, сучонок? Где ж ты потерялся?
Человек в маске обнял бомбардира и быстро заговорил; речь его была похожа на стремительное, но шаткое скольжение новичка по трассе слалома, того и гляди переломает себе руки и ноги:
– В пельменной, Ян! Мы потеряли друг друга в пельменной! Я отправился за бульоном и внезапно попал в сумрак таинственной ночи. Я путешествовал по этой ночи один вдоль и поперек, таинственный в таинственной ночи, пока не встретил эту юную особу голубых кровей. Как ты поживаешь, Ян? Поцелуй теперь свою сестрицу, дружище! Она выстирала мне все – штаны, свитер и даже трусы, можешь себе представить, камрад? Пожалей ее, Ян! Я жалел ее изо всех сил. Да ведь как же не пожалеть юную особу голубых кровей, которая путешествует по дикой стране без стражи?
Алика долго не надо было упрашивать, он обхватил «юную особу» снизу за милые ягодицы и притиснул к себе, жарко дыша.
– Спокойно, кисонька, я – по-братски.
– Брат, его нужно спасать, – зашептала юная грация с восторженным необязательным отчаянием. – Брат, мой возлюбленный – пропащий человек. Быть может, только мне удастся его спасти…
– Сама ты, чувиха, пропащий человек! Мы с Академиком в полном порядке! Сейчас сядем за чистый стол и будем ждать нашего третьего друга, американского профессора кислых щей. Эй, люди, дайте нам столик, чтоб чистый был, как хоккей!
Чистый стол, конечно, был им быстро предоставлен, и они сели за него в важном молчании. Девушка вырезала Неяркому маску из интуристовской салфетки. Молчаливая замаскированная троица полностью отключилась от жизни интеллектуального кафе, хотя и напоминала всем присутствующим о близости пугающих инфернальных сил.
Вскоре, однако, за окнами «Ореанды» загрохотали ржавые танковые гусеницы, и на набережную, круша вазы и статуи, выехал странный поезд: три устаревших бронетранспортера, полные детей и цветов, таксомотор «Волга», набитый какой-то безобразно горланящей пьянью, и газик-вездеход, так называемый «иван-виллис», в котором стояли, приветствуя публику, заслуженный генерал-майор, с победоносными закруглениями своего несвежего лица, и долговязый хиппи в генерал-майорской фуражке.
Дети бросали из бронетранспортеров на зашарканный асфальт пряную горную флору и пели чудную песню «Все люди – братья, обниму китайца, привет Мао Цзэдуну передам». В толпе у многих наворачивались слезы: игра «Зарница» финиширует!
– Дядя Паша! Дядя Паша! – загалдели юные воины, адресуясь к хиппи. – Давайте теперь еще одну песню разучим! Вы обещали!
Всем понравилась покладистость «дяди Паши», он тут же вылез на капот «козла» и запел, активно помогая себе генеральской фуражкой:
- Старинную историю
- Мне передал отец
- Про губки леди Глории
- И про ее чепец,
- Ах, про ее батистовый и кружевной чепец!
– Ах, про ее батистовый и кружевной чепец! – подхватили дети.
- Однажды к леди Глории
- Зашел Гастон-кузнец,
- И вскоре у истории
- Увидим мы конец,
- Ах, этот чепчик розовый пришелся на конец!
– Ах, этот чепчик розовый пришелся на конец! – грянули хором дети.
- Я спел про леди Глорию
- Но я не жду похвал,
- Ведь всю эту историю
- Нам Чосер рассказал,
- Ах, старый Джефри Чосер, он никогда не врал!
– Ах, старый Джефри Чосер, он никогда не врал! – ликуя, спели дети.
– Ах, старый Джефри Чосер, он никогда не врал! – ликуя, спела вся набережная: сталелитейщики и мастера высоких урожаев, милиция и военнослужащие, бляди, рыбаки и интуристы, бляди, фарцонники и дружинщики, циркош-ники и киночи, бюроканы и наркомраты, аптеканты, и спе-куляры, и бляди.
Неистовый всеобщий восторг, братское единение охватили вдруг набережную города-курорта, а шельмоватый простак-хиппи по имени дядя Паша запустил себе обе руки за пазуху и выбросил целый ворох новеньких десяток, розовых, как парная телятина.
- хмель бушевал в наших мозгах розовый хмель
- МИДЕОТЕРРАНО
- подобный пене острова Крит хмель закручивал наши шаги по чутким коридорам Ореанды и мы низвергались с мраморных лестниц и совершали пируэты на кафельных полах и врывались в табуны танца шейк и в бесконечные сортиры с сотнями писсуаров протянувшихся вдоль неподвижного моря словно строй римских легионеров
- хмель бешенным глиссером заносил нас в подкову гавани Сплита на полированные булыжники Диоклетианова града и в гости к нимфе Калипсо на ее древние и вечно желанные холмы в библейские долины и романские города под шелестящими лаврами
- и мы метались на дне кипарисового колодца под чистым темно-зеленым небом между статуями корифеев средиземноморской цивилизации и захлебывались в эту нашу быть может
- последнюю юную ночь
- захлебываясь в этой ночи
- захлебываясь в алкоголе
- в горячем токе крови
- в поцелуях
Генерал-майор Чувиков сквозь дивное головокружение, похожее на поток винегрета, увидел вдруг себя на ресторанной эстраде. Вокруг валялись инструменты и пюпитры. Лабухи скорчились там и сям в безжизненных позах, один лишь «дядя Паша», с обморочным лицом, поглаживал щеточками медные тарелки в такт уничтоженной мелодии «Марш святых».
Прямое попадание, догадался генерал, сел к роялю и пропел, бухая пятерней по нижнему регистру:
- От Орла до Замостья
- Тлеют польские кости,
- Над костями шумят ковыли…
– Диспозиция такова, Патрик Генри: за три дня выходим к Рейну, на Францию больше двух дней ни в коем случае! НАТО? НАТО – не помеха, сдуем, как пыль! Главное, как добиться симпатии освобожденных народов? Может, чего подскажешь, Патрик Генри?
– Мне нужно в милицию, – слабым голосом отозвался профессор Тандерджет.
– Милицу тебе? Вот козел английский – Тамаркиной задницы ему мало, Милицу ему теперь подавай, одобряю!
– В милицию, то есть в советскую полицию, – более отчетливо произнес Патрик Генри, вынул изо рта спящего певца Виктора Бури дымящуюся сигару и затянулся с глубоким благодарным всхлипом.
– Внимание, которые на ногах! – сказал в микрофон генерал. – Зарубежный друг просится в милицию. Надо помочь прогрессивному иностранцу. Давайте все пойдем в милицию, и дивчины, и хлопцы!
Те, которые на ногах, а их осталось в «Ореанде» не так уж много, одобрительно зашумели. В милицию, в милицию, в советскую полицию! Чего ждать? В милицию надо идти по-хорошему, не выгонят же!
Дежурный горотдела милиции, лейтенант Ермаков, был в ту ночь занят художественной советской литературой, романом «Истоки» писателя высшей гильдии Вадима Мокеевича Кожемякина. Роман этот, между прочим, был снабжен подзаголовком: «Письма с фронта идеологической войны». Главный герой романа, сталевар-многоженец, работник Энского обкома и телекомментатор по международным делам Мокей Вадимович Кожин, как раз находился на передовой позиции, то есть на Елисейских Полях, и с презрением рассматривал витрину автомобильного магазина «Ситроен». Всею кожею своею, волосяным покровом, железами внутренней и внешней секреции, а главное – коренным своим огурцом ненавидел Кожин фальшивый блеск капитализма. Экая наглость – выставлять все напоказ, не считаясь с исторической обреченностью!
Лейтенант Ермаков такую литературу знал наперед, не читая, знал он и самого автора, В.М.Кожемякина, – тот всегда ошивался в милиции, в следственных органах, в горкоме – знал и не уважал, но почему-то приятно было Ермакову читать по ночам такие книги. Знаешь заранее, что никакой хуйни не произойдет, что все будет развиваться, как положено, что прогрессивные идеи восторжествуют в трудной борьбе, а это очень успокаивает во время ночных дежурств в таком городе, как Ялта.
В Ялте лейтенант служил уже десяток лет, но никак не мог к ней привыкнуть. Нервный этот, туберкулезный, пьяный город был для него, как глухая ночь, как смутное время, как продолжение гражданской войны. То, понимаете ли, приволокут длинноволосых с гитарами, то дама прибежит – украли собачку, то вынырнет кто-нибудь из воды без документов.
Вот и сейчас, не успел товарищ Кожин дать ответный залп по Елисейским Полям, в горотделе милиции совершилось настоящее безумие, какого и в заграничном кино не увидишь. В дежурное помещение, поддерживая друг друга, явилась невероятная компания во главе с известным в городе гражданином директором санатория имени XIX партсъезда, генералом в отставке Чувиковым. Генерал был в соответствующем мундире, но в женской купальной шапочке с нейлоновыми оборками на голове. Среди явившихся находились и другие известные лица: инструктор горкома комсомола Маял, в пиджаке и трусах, и две зарегистрированные в вендиспансере женщины, а именно Кукина и Пергорьянц, на голове последней – генеральская фуражка. Вместе с этими местными жителями пришло несколько отдыхающих: двое мужчин в масках, один в черной, другой в белой, молодая девица, опять же в маске, которая с беспричинным смехом занималась целованием мужчин, длинноволосый не по возрасту субъект, явно чуждого нам вида, хотя и с комсомольским значком, приколотым прямо к коже оголенной груди. Позднее к компании присоединился моряк торгового флота, который тут же опозорил морскую форму лежанием на полу.
Под рукой у Ермакова в данный момент был только сержант Чеботайко, и потому после осмотра компании он спросил довольно мирно:
– В чем дело, граждане?
Чуждый элемент с комсомольским значком на коже выступил вперед и внятно заявил:
– Я профессор Оксфорда, консультант НАСА и эксперт ЮНЕСКО, но я хочу порвать с преступным прошлым и прошу у советских властей политического убежища.
– Понятно, – кивнул Ермаков и показал на стул. – Вот, пожалуйста, напишите заявление.
Он вышел в соседнее помещение и приказал Чеботайко собрать через «ходилку-говорилку» все ночные патрули и поднять на ноги народную дружину.
Когда он вернулся в дежурку, там царил вальс. Все ночные визитеры молча и нежно вальсировали друг с другом, а невозвращенец-хиппи вальсировал один, трепеща своим заявлением и тихо напевая:
– Робок, несмел, наплывает мой первый вальс…
На своем столе лейтенант нашел две шоколадных конфеты, помятый, но яркий цветок
станиолевую розеточку с заливным судаком и граненую рюмку зеленого ликера «Шартрез». Рюмку лейтенант строго отставил – не положено при исполнении служебных обязанностей, а конфеты и судака съел не без удовольствия. Отодвинув в сторону роман «Истоки» и взяв в руку розу, лейтенант сел за стол и стал наблюдать танец.
Было в танцующих что-то грустное и осеннее, что-то очень неопределенное, но определенно не похожее на героев романа «Истоки», как друзей, так и врагов. Даже толстожопая Тамарка Кукина и та казалась в этом танце полуувядшей хризантемой. Лейтенант и сам не заметил, как стала его забирать за живое лирическая мелодия вальса. Стоп, одернул он себя, в обществе должны быть люди, чтоб бороться зa порядок и не позволять населению скатываться до уровня сумасшедшего дома. Так он говорил себе, но предательская грустная жалость к этим чокнутым алкоголикам, вкупе с благодарностью за вкусные вещи, ползла по его лимфатическим сосудам снизу вверх.
В конце концов, неизвестно, к каким бы выводам пришел Ермаков под влиянием вальса, если бы тут не вошли в помещение ночные патрули и отборные дружинники. Можно лишь определенно сказать, что в задержании визитеров, в закручивании рук и ног, в преследовании вырвавшихся, в запихивании головой в мотоколяску, в пинании ногами и во всем последующем-соответствующем лейтенант Ермаков участия не принимал.
НЕ СРАВНИВАЙТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, ЭТОТ ЗОБ С ПОД-КЛЮВЕННЫМ МЕШКОМ ПЕЛИКАНА, в который нелепая птица складывает жалкий, но нужный ей запасец пищи-рыбы. Этот зоб, пятнистый и дряблый, предназначен для коллекционирования наших комсомольских значков!
АХ, КАК СОСТАРИЛСЯ НАШ ЛЮБИМЫЙ НАВЯЗЧИВЫЙ ПРИЗРАК после своей магаданской весны! Как постарела его кожа, его слизистые оболочки, но как сильны еще его руки и как хрустят наши недоразвитые суставчики при затягивании узла на спине!
НЕУЖЕЛИ МЫ УЖЕ В БОЛГАРИИ? ГУТЕН ТАГ, ТОВАРИЩИ БОЛГАРЫ!
Мы стояли жалкой кучкой в вестибюле, а болгарские варианты теснили нас к стене. К стенке их! Сфотографировать по одному! Теперь никуда не уйдут! Здесь не заграница! Здесь Болгария!
ЗНАКОМА ЛИ ВАМ ФОРТЕПИАННАЯ ПЬЕСА «ВОСПОМИНАНИЕ О МОЛОДОСТИ»? Розовая трава того вечера была, как всегда, неподвижна, а ты все тужился, стараясь вызвать на поверхность хотя бы один мыльный пузырь воспоминания. Между тем воспоминание сидело неподалеку под статуей охотницы Артемиды, в виде скромной старухи, у ног которой лежала маленькая такса, новорожденный львенок. Со всех сторон на нас надвигался огромный вечерний город с его стеклянными плоскостями и головокружительными ущельями, где, как всегда в погожие вечера, кишела предреволюционная жизнь.
МОЙ ЛОБ ШИРИНОЮ В ДВА ПАЛЬЦА, НО МЫСЛЬ ПРИТАИЛАСЬ ЗА НИМ, хищнейшая мысль-недоносок сквозь глазки упорно глядит, сквозь кожу мою прорастает, как полк энергичных стрелков, а уши, антенны радаров, следят за пустыней небес!
Я очнулся от звука падающей воды. Я очнулся от острого запаха мочи. Когда голова моя повернулась, я понял, что очнулся от звука падающей, остро пахнущей мочи.
Голова моя лежала на полу, а следовательно, и все мое остальное лежало на полу, а значит, и душа моя лежала на этом цементном полу. Возле головы моей стояла банная оцинкованная шайка, в которую низвергались две струи, одна желтая, другая прозрачная. Источниками этих струй были два пениса, склонившиеся надо мною, как два средневековых солдата.
Еще раз куда-то повернувшись, я увидел и своего сморщенного дружка, робко прикорнувшего на жестком ложе бедра. Я разглядел затем и принадлежащее мне бедро с синим пятном, волосатую голень и невыразительную стопу, за которой стояла железная койка, а на ней лежал голый мужчина, скрестивший руки на груди и смеющийся в потолок.
Транс-фак-катаром приблизился бок мужчины, и под восьмым ребром обозначилась основательная выемка и висящий рядом кожаный трансплантант, похожий на пожелтевший стручок южной акации.
Все было на что-то похоже: пенисы на солдат, трансплантант на стручок. Одни предметы напоминали другие. Лампочка под потолком смахивала на Зоркое Око Судьбы.
Журчание мочи прекратилось, и оба пениса, глухо разговаривая и рыча, шлепая босыми ступнями, куда-то удалились. Я приподнялся на локте и заглянул в шайку, стараясь, однако, нe увидеть своего лица. В шайке отражалось окно, забранное в железную решетку, и повисшая на этой решетке скорбная голая фигура с обвисшими боковинами. Так я понял, что это за местечко – МЕДИЦИНСКИЙ ВЫТРЕЗВИТЕЛЬ!
Тот, на окне, кричал:
– Прав не имеете! Я член бригады коммунистического труда! Я уже сто тысяч на сэкономленном топливе! Я на Доске почета! Отпустите, отпустите, убийцы и сволочи!
Был солнечный хрустящий мороз, когда Толя фон Штейн-бок приволок рюкзак с продовольствием в городское управление безопасности. Мальчик еще с раннего детства испытывал недоверие к таким вот ярким морозным дням. Безветрие, неподвижные сугробы, прочно установившийся низкий Цельсий – вот штука, эти приметы вселяли в душу чувство беды и стыда за свою беду перед массой безбедных граждан. Магаданская Безопасность любила уют и располагалась в доме с четырьмя маленькими дорическими колоннами. Дом был похож на помещичий особняк, и, при желании, юный фон Штейнбок мог вообразить, что явился наниматься в гувернеры.
Однако желания такого у него не появилось. Он желал лишь, чтобы приняли такую большую сверхнормативную передачу. Кроме того, он мечтал, чтобы повторился тот единственный счастливый случай, когда мать везли с допроса в тюрьму не в «воронке», а в легковушке и он увидел ее бледное и неестественно оживленное лицо.
На крыльце, привалившись спиной к колонне, стоял здоровенный, налитой салом и спиртом, малый. Нагольный полушубок наброшен был на его круглые плечи, на боку висела кобура с пистолетом. Он ухмылялся от полного удовольствия своей жизни, от полной завершенности своей персоны – рыцарь революции! – и, вдобавок к этому удовольствию, уже с ленивым избыточным смаком он грыз жареные семечки. Откуда, скажите, на границе вечной мерзлоты жареные подсолнухи?
– Что, пацан, матуха припухает? – доброжелательно обратился он к фон Штейнбоку. – Шамовку притаранил матухе? Дело! Да заходи в дом! Чего стоишь, как неродной?
Толя проскользнул в темный коридор, почувствовав щемящую благодарность к добродушному гиганту.
Между тем этот добродушный гигант, «загадочная русская душа с потенциальным генетическим запасом добра», был бойцом комендантского взвода, то есть расстрельщиком.
Ах, Толя фон Штейнбок, робкое существо с неясными порывами, думал ли ты, стоя под вырезанной из фанеры и подзолоченной чекистской стенгазетой «На страже», что породнишься когда-нибудь с прыщавым саксофонистом Сам-сиком Саблером, что будешь спать в мраморной ямке на хвосте собственного динозавра, что прославишься в Черной Африке как изобретатель микроскопа, что прославишься как автор книг и формул и таинственный в ночи преемник Дон-Жуана, и останешься все тем же Толиком фон Штейнбоком, даже лежа на цементном полу медвытрезвителя в луже ядовитой алкогольной мочи.
– Але, мужики, дайте закурить! Эй ты, подбрось «Примы»! Душа горит, курить хочется! Да вы люди или суки?
Теперь уже трое голых стояли на окне, вцепившись в решетку и голосили в форточку. Я подполз к ним на четвереньках, встал, подтянулся на решетке и занял свое место среди бугристых ягодиц.
За окном была глухая улица, светился асфальт под фонарем, чуть покачивались верхушки кипарисов, и не видно было ни души.
– Нет никого, – пробормотал я. – У кого вы просите?
– Нет никого, да? – агрессивно закричал воспаленный худой парень с пушистыми бакенбардами, от которых его нагота становилась еще постыднее. – А этого фрея ты не считаешь? – Он ткнул пальцем в пустоту. – Вон, с поебалки идет и курит БТ, сучонок-эгоист! Погоди, гаденыш, сам попадешь в вытрезвилку, хер тебе кто-нибудь даст покурить!
– Погоди! – завопили двое других. – Хер получишь!
– Погоди! – завыл и я. – Эгоист сраный!
– У кого гарантия есть?! – с еще большей запальчивостью вопросил парень в бакенбардах и тут же сам себе ответил: – Никто не гарантирован от вытрезвилки, потому что милиция совсем озверела. Здесь, между прочим, и нет особо пьяных. Вот ты, парень, возле параши лежал, так ты ведь просто спал – да?
– Конечно, просто спал, – охотно подтвердил я. – Спал, сны смотрел.
– А я о чем говорю! – завопил он и затряс решетку. – Сильно пьяные с бабами сейчас лежат, их не трогают! Милиция сама, сука, не просыхает! Травят бляди-эсэсовцы беззащитную молодежь!
– Вон еще трое идут! – закричал сосед справа, раздутый, лысый и розовый альбинос. – Трое куряк! Але, мичман, брось чинарик, будь человеком!
Я смотрел на пустую улицу, на покатый мертвенный асфальт и на трубку фонаря и ничего, ничего, ничего не помнил из своей жизни.
Все же вспомни хотя бы «золотые пятидесятые», и свинговый обвал, и соло под сурдинку – дулу-дулу-бол-бал, – и толпу девушек в глубине зала, и пустое пространство навощенного паркета за минуту до начала бала, вспомни же!
Однажды хмурым летним утром мистер Гринвуд сполз с кровати и увидел, что двери на балкон открыты, люстра над головой не погашена с ночи, окурки не выброшены и даже водка не допита. Он вышел на балкон и увидел внизу пустой парк и красноклювого скворца, сидящего на плече гипсового мальчика с обломанной пиписькой. Затем взгляд его остановился на кипарисе, который встречал здесь его каждое утро. Кипарис представлял собою идеальную форму, эдакую свечечку высотой в три этажа. Гринвуд долго смотрел на кипарис без всяких мыслей и вдруг почувствовал, что перед ним женщина. Женщина? Его передернуло от неудержимого желания овладеть этой зеленой ровной женщиной, но в следующую секунду спасительный страх…
Однажды Герберт Пентхаус-младший, куря трубку, шел в дом Архитектора выпить коньяку, как вдруг у него ниже пояса появилось под пальто нечто круглое величиной с кокосовый орех. Герберт задохнулся от ужаса, мысли об удалении этого дикого тела уже неслись издали, словно буденновский эскадрон. Он схватил себя руками за ЭТО МЕСТО, ожидая найти там твердое-бугристое-кошмарное-чужое, но под пальцами оказался лишь твид, а под твидом прощупывался собственный жиденький жирок Пентхауса-младшего. Надо носить выпивку с собой в плоской бутылке и следить, чтобы никогда не пустовала. Так всегда делали настоящие мужчины его возраста, летчики и писатели… Мимо Толи фон Штейнбока деловито проходили люди обоего пола с папками под мышкой. Они перекликались и пересмеивались, как это бывает в обыкновенных учреждениях, а между тем из-за одной двери все время доносился человеческий вой, правда негромкий.
Никто не обращал внимания на паренька с рюкзаком, а может быть, его просто не замечали в темном углу под стенгазетой. Никто не обращал внимания и на вой из-за двери так же, как никто не прислушивался к треску пишущей машинки из-за другой двери.
У Толи возникло ощущение часто повторяющегося дурного сна, когда ты понимаешь, что попал в опасное место, что тебе нужно отсюда немедленно уйти, что вот-вот грянет беда, но уйти почему-то невозможно.