Кораблики, или «Помоги мне в пути…» Крапивин Владислав
— А чего такого? Погулять нельзя?
— Где тебя холера носила?!
— На Песчаной горе. Мы там один старый бастион откопали, со старинной пушкой…
— Там же такие откосы и провалы!..
— Ага, — сказал он с мрачным удовольствием. — Я два раза сверху донизу катился. Кубарем… Кыс, иди сюда, мой хороший. Соскучился, маленький…
— Оставь кота, когда с тобой разговаривают!.. Посмотри, на кого похож! Ноги все ободраны, одежду измочалил…
Он, гладя на груди урчащего кота, сказал еще более нахально:
— А тебе жалко, что ли, новую купить? Сам говорил, что денег куры не клюют.
— Дубина! Тебя жалко! Если бы там шею свернул…
Он угрюмо глянул из-под сильно отросшей выгоревшей челки:
— Ну и свернул бы. Кому какое дело? Все равно я… это… дубликат.
Нет, не со зла, а скорее от мгновенного страха, от тоскливой растерянности я дал ему оплеуху. Звонко получилось, крепко.
Он отшатнулся. Не уронил, а поставил на пол кота, выпрямился. Глянул опять. Глаза стали мокрые, но губы он скривил презрительно:
— Унтер-офицерская вдова… В ухе не звенит?
Мне захотелось повеситься, и я сказал беспомощно:
— Извини, Петушок.
— Да ладно, чего там, — опять скривил он рот. — Хорошо хоть, что не побоялся…
— Чего… не побоялся?
— Дотронуться! — хмыкнул он снова и вдруг сердито всхлипнул. — Думаешь, я не знаю? Я же слышал…
— Господи… что ты слышал?
— Как ты про свой сон… про отрезанную руку… дяде Юджину…
Боже ж ты мой! Я-то уже и думать забыл про это! После разговора с Юджином о Полозе все другие страхи и сомнения, все комплексы отскочили от меня, как высохшая кожура. Одна была мысль: только бы с Петькой ничего не случилось! А он, значит, подслушал ту мою дурацкую исповедь и после этого маялся все дни!
— Петька! Это же давно было! И случайно! Это… ну приступ дури такой, минутный! А ты, глупый, вбил себе в голову!..
Я хотел подхватить его на руки, но в последний миг не решился. Только взял за тонкие запястья — коричневые, в ссадинах, с бьющимися жилками пульса.
Петька постоял, опустил голову и… прижался ко мне. Лицом к моей куртке. И заплакал. Но уже без обиды, без горечи, а с облегчением. И не стесняясь.
Я пальцами лохматил Петькины волосы и чувствовал, как со слезами уходит из него колючесть, печаль одиночества, невысказанность горя. И понимал, что жить обоим нам теперь будет легче. И не останавливал, не утешал Петьку. Пусть поплачет.
Он потерся наконец о куртку мокрыми щеками и пробормотал:
— А Кыса ты не ругай. Он хороший…
— Я и не ругал никогда. А сегодня даже гладил. Мы вдвоем скучали по тебе. И нервничали…
Петька сказал уже слегка дурашливо:
— Я больше не буду… лазать где попало без спросу… И падать с обрыва.
— Да, уж сделай одолжение. А то вон какой весь, как с поля битвы. Придется ехать в «Пиноккио», а то завтра не в чем в школу пойти…
— Я эти штаны и жилетку отчищу! А тетя Карина зашьет! Сейчас даже модно ходить в заштопанном. У Никитки три заплаты!
— Все равно тебе нужен костюм для холодной погоды. Лето вот-вот кончится.
Петька поднял мокрое лицо. На ресницах — прозрачный бисер. Шмыгнул носом.
— Знаешь что? Ты лучше подари мне свою куртку. Чтобы все думали…
— Что думали?
— Ну… разве ты не знаешь? Такие куртки носят те, у кого есть отцы. Так и называется — «папина куртка».
Я понял наконец, что это за обычай! Большая мужская куртка — это предмет мальчишечьей гордости. Это значит — в доме есть отец: опора, защита, символ незыблемой семьи.
А отцы — я уже знал это — были далеко не у всех. Как и в прежние, знакомые мне времена. Увы, не все в этом благополучном и праздничном мире было хорошо. Может быть, именно сытость и отсутствие боязни за будущее делали семьи непрочными. И ребята порой знали отцов лишь понаслышке или по коротким встречам. А то и не знали совсем…
Да и был ли он благополучным, этот нынешний мир? Чем дальше, тем больше я узнавал, что далеко не всем живется спокойно. На границах нет-нет да и случались всякие неприятности. То на таможенных постах, то между гарнизонами. Казалось бы, чего делить? Но что-то делили…
А потом вдруг в нашем городе заговорили о террористах. Какая-то группа «Черное солнце» объявила сытость и беззаботность этого государства пороком и зародышем будущих бед. Лихие парни сперва рванули один из мостов над бухтой, а потом несколько домов на окраинах. Были жертвы.
Город всполошился. Появились на улицах патрули в полевой униформе. Комментаторы на стереоэкранах ругали правительство. Растерянно оправдывался бледный министр безопасности, а проповедники разных сект вспоминали, что именно этот год был предсказан как начало страшной, искупительной эпохи.
— Ни фига себе, построили светлое будущее! — сказал я Юджину, когда мы встретились на базе. (Митя Горский таскал Петьку по всяким таинственным помещениям, а мы сидели в служебном бункере начальника.)
— Хорошо бывает только в светлом прошлом, — философски отозвался Юджин. — Да и то не в реальном, а в придуманном… Впрочем, нет худа без добра…
— То есть?
— Сегодня в ночных новостях скажут… Взорвался и сгорел особняк маэстро Феликса Антуана Полоза. Найдены трупы домашнего служителя Карла Кущи и самого хозяина дома…
Я помолчал, переваривая информацию. Потом присвистнул. Затем усомнился:
— А если этот подонок просто замел след?
— Экспертиза установила, что один из трупов — точно Полоз. Лицо, кстати, не обгорело…
— Он ведь мог все, что угодно… Если умел делать дубликаты мальчишек прошлых времен, то разве не сделал бы копию самого себя, когда приспичило?
— Логично… — вздохнул Юджин. — Однако в этом случае труп должен был исчезнуть, как только… стал трупом…
— Черт его знает… Маэстро хитроумен и мог придумать способ…
— Ну, если даже и так, то в сфере нашего внимания маэстро едва ли когда-нибудь появится, — беспечно отозвался Юджин. На мой взгляд, излишне беспечно. Но, по-моему, он меня просто успокаивал. — Едва ли этот оборотень заметал следы для того, чтобы опять вынырнуть у нас на пути…
«Но ведь он вынырнет на пути у других», — подумал я.
И Юджин понял, о чем я думаю.
— Очень маловероятно все это, — сказал он. — Нет никаких оснований сомневаться, что эта нечисть убралась к себе в преисподнюю.
И я почувствовал облегчение. В самом деле, сколько можно жить с оглядкой?
Словно успокаивая меня и Юджина, ровно горел на письменном столе зеленый маячок — точная копия маяка на Георгиевском мысу. Это означало, что «Игла» продолжает благополучно сверлить Пространство и наше дело живет и движется, несмотря на все земные потрясения.
А Петька в соседнем бункере хохотал и дурачился с Митей. Потом выбежал к нам.
— Дядя Пит, дядя Юджин! Митя грозится выкинуть меня в межпространственный вакуум!
— И правильно сделает, — сказал я. — А то ты скоро всю базу разнесешь.
— У, какой… — Он с притворной обидой надул губы и бросился в тамбур — как торпеда.
За открытой дверью снова послышались вопли и хохот.
Я сидел, откинувшись в кресле, и отдыхал от всяких переживаний. Потом признался Юджину:
— Ты знаешь, теперь без этого чертенка я просто не смог бы жить.
— Надо полагать! — усмехнулся Юджин. — Вы же… такая родня друг другу, что роднее не придумаешь. Одна только разница — в разговорах. Как у большого маяка и вот у этого…
«А душа вообще одна на двоих», — подумал я.
Развилка
1
Я купил Петьке патефон. Вернее, Петьке и себе. Чтобы крепче помнить сороковые годы двадцатого века и милый наш Старотополь.
Кстати, сейчас уже мало кто знает, что такое патефон. Это механический проигрыватель, древнее изобретение. Такие штуки воспроизводили звукозапись, сделанную на черных пластиковых дисках с цветными наклейками и дырками посередине. Пластик был тяжелый и хрупкий — что-то вроде застывшей асфальтовой смолы. Уронишь на пол — и прощай музыка.
Патефон сделан в форме чемоданчика. Поднимаешь крышку, вставляешь в боковое отверстие изогнутую ручку, закручиваешь пружину двигателя, сажаешь диск на шпенек в центре оклеенного цветным сукном круга, нажимаешь рычажок пуска — круг завертелся. На край диска опускаешь никелированную головку на изогнутой, как лебединая шея, блестящей трубке. В головке — игла. От бороздок на диске звук передается мембране, а от нее через трубку — в железный рупор, спрятанный внутри чемоданчика.
И пожалуйста — вальсы, фокстроты и всякие песни…
Ну, звук от такой старинной штуки, конечно, не ахти какой: с металлической вибрацией, шипеньем и скрежетом. Но именно эти скрежет и шипенье вперемежку с забытыми сейчас песнями тешили мое и Петькино сердце — голос детства, голос родного дома…
Кстати, продавалась эта штука в лавке со всякими древностями и стоила сногсшибательно дорого — как автомобиль среднего класса. Но я почесал в затылке, потоптался у прилавка и отсчитал на кассовом автомате нужную сумму. Тем более что к патефону прилагались два десятка пластинок с записями, которые в нынешнее время никто уже не знал (разве что кроме Феликса Антуана Полоза, не к ночи будь помянут!). Здесь была и милая нам «Рио-Рита», и Клавдия Шульженко с песнями про Челиту и синий платочек, и озорная мексиканская «Кукарача», и песни из военных фильмов, и щемящий душу вальс «Ночь коротка», и песенка Паганеля из фильма «Дети капитана Гранта», и еще многое в том же духе…
Петька просто обомлел от счастья. Целую неделю, вернувшись из школы, накручивал ручку, меняя пластинку за пластинкой. Только и слышалось в квартире: «Летят перелетные птицы…», «В далекий край товарищ улетает…», «Давай закурим, товарищ дорогой…» и так далее.
С неожиданным интересом и, я бы сказал, с пониманием к патефону отнесся Кыс. Едва эта штука начинала играть, он прыгал на стол, садился рядом и пристально смотрел на вертящуюся пластинку. Порой Кыс поднимал растопыренную лапу и протягивал к головке с мембраной, но не тронул ни разу: видимо, сознавал, что нельзя переходить грань дозволенного. А когда музыка кончалась, Кыс вставал, горбил спину и терся боком о поднятую крышку. Наверно, в знак благодарности.
Иногда Петька приводил Никитку и других приятелей. Мальчишки слушали сиплые, с «жестяным» привкусом мелодии открыв рты. Дивились чуду прошловековой цивилизации и сперва не верили, что внутри чемодана нет никакой электроники, а только пружина, шестеренки и валики. Пришлось патефон осторожно вскрыть и показать гостям механические потроха.
Никитка рассказал, кстати, что после гибели Полоза хор «Приморские голоса» закрылся: нового руководителя найти не удалось.
— А я бы все равно из «Голосов» ушел, — сообщил Никитка. — Там репетициями совсем замучили. У нас в гимназии свой хор создается, называется «Солнечный парус», я в него пойду…
Я посмотрел на Петьку:
— А ты?
Петька засопел и отвернулся.
Никитка сказал:
— Стесняется почему-то. Сам же говорил, что в интернатском хоре целый год занимался. И на нашем концерте вон как здорово тогда выступил…
Я понял, что Петька сочинил про себя обстоятельную легенду. Ну и правильно. Никому не надо знать, откуда он на самом деле…
Петька пробормотал:
— У меня все равно скоро голос будет ломаться…
— Не выдумывай, — сказал я. — Еще очень не скоро.
— А руководительница в «Парусе» в тыщу раз лучше, чем Полоз, — добавил Никитка и смутился: вспомнил, что о мертвых плохо не говорят. Он ведь ничего не знал…
Через неделю после этого разговора Петька пришел из школы очень возбужденный и в то же время молчаливый. Я на «Доценте» считал кое-какие параметры формул типа п+а (свертывание необычных явлений при достижении Конусом предельной скорости). Петька встал сбоку от меня, завздыхал, заперебирал худыми ногами, почесывая пятками щиколотки.
— Ты чего танцуешь, будто в туалет не терпится? — подозрительно спросил я.
Петька запахнулся в мою куртку, как в черкесскую бурку, вздохнул еще раз и признался:
— Я в ту самую лавку заходил. В ан-тик-вар-ную… Там такую пластинку продают…
— Какую?
— Совсем-совсем старинную… Как у нас в Старотополе была. Еще не для патефона даже, а для граммофона с трубой. До революции выпущенная…
У нас в самом деле было когда-то несколько таких пластинок — от маминой бабушки остались. С Шаляпиным, с известной в начале того века певицей Вяльцевой…
— А какая именно, Петух? — поинтересовался я осторожно. Очень уж он был напряженный.
— Ну, та самая. Из оперы «Дубровский». Где он поет перед портретом своей мамы: «О, дай мне забвенье, родная»… Мамина любимая… — Петька вдруг заморгал и отвернулся. И добавил чуть слышно: — Только она стит… почти как целый патефон…
Я не помнил такую пластинку. Любимая мамина? Нет, не помнил… Наверно, Петька что-то придумал или путает. Но он впервые заговорил о маме, и я не возразил ни слова. Тут же, прямо через «Доцента», связался с антикварным магазином, узнал про пластинку, с кредитной карточки перечислил (даже не охнув) сумасшедшее число и попросил доставить пластинку с посыльным.
Через полчаса на детском роллере прикатил блестящий и мигающий огоньками робот-мальчишка (новинка здешнего сервиса). Петька на время забыл даже о пластинке — ходил вокруг этого электронного существа и задавал ему всякие вопросы. Роботенок вежливо отвечал механическим, но приятным голоском. Он отдал Петьке плоский небьющийся футляр, попросил «господ покупателей» подтвердить по связи получение заказа и уехал, мигая горящими пониже спины красными сигналами.
Петька сразу забыл о роботенке. Торопливо распечатал футляр, вытащил большущий диск.
Это было тяжелое асфальтовое блюдо с бороздками записи лишь на одной стороне. А на оборотной — во всю ширину печать фирмы: «GRAMOPHONE. TRADE MARK». Лаковая, розовая с золотом наклейка блестела, как новая. Знаменитая полтора века назад марка «Пишущiй амуръ». Пухлый пацаненок с крылышками сидит на черной пластинке и водит по ней гусиным пером. Надпись сообщала, что «романсъ Дубровскаго «О, дай мн забвенье, родная» исполняет Д. А. Смирновъ, арт. Имп. Театр., с орк.».
Все было знакомо: и увесистость диска, и амур с пером, и «ять» с твердыми знаками, и даже зубчатая марка «Общества авт. правъ «Апра»» сбоку на этикетке. Но знакомо по другим, хотя и похожим на эту пластинкам. А такой, с Дубровским, я вспомнить не мог.
И Петька это понял. Он посмотрел на меня укоризненно, горько даже. Сказал шепотом:
— Ну, как ты мог забыть… такое. Самая любимая мамина. Мы же эту пластинку с ней вдвоем слушали тогда вечером. Накануне…
Я спросил виновато:
— Накануне… чего?
У него потемнели глаза.
— Ну… перед тем, как утром она уехала в Боровиху…
«Каким именно утром?» — думал я. Мама часто ездила в Боровиху к своей знакомой, тете Жене. Ходили они за ягодами, за грибами. Иногда и меня с собой брали…
— Она будто чувствовала, — прошептал Петька. — Сказала тогда: «Ты, Петушок, потом будешь вспоминать меня, когда услышишь эту арию»… Я испугался, а она засмеялась: «Да шучу, шучу… Я до ста лет не умру»… А на самом деле… — Он сморщил лицо и отвернулся.
Я проговорил через силу:
— Что… «на самом деле»?
Тогда Петька яростно повернулся ко мне. Даже капли полетели у него с ресниц.
— Ты что?! Даже не помнишь, как погибла мама?! Вагон слетел под откос, потому что лопнул рельс… — И добавил уже еле слышно: — Она… одна из всех пассажиров… Остальные уцелели…
Мне показалось, что я в черной пустоте. И пустота эта с неслышным свистом летела мимо меня. Такое бывает первое впечатление в капсуле тренажера «Межпространственный вакуум».
Великий Хронос, неужели это возможно? Неужели Валька Сапегин ошибся, «обрубая» ветвь программы, посвященной многовариантности одного события?
Я тихо сел на стул. Тихо подумал. Тихо сказал:
— Иди ко мне, Петушок. Попробуем разобраться.
Он обмяк, уронил с плеч куртку, подошел. Я посадил его на колено. Он не сопротивлялся, только отворачивался и вытирал глаза.
— Видишь ли, в чем дело, Петь… До сих пор я знал, что мама не погибла… Она, правда, один раз сильно простудилась в Боровихе, лежала в больнице с воспалением легких, и я даже поставил в церковном подвале кораблик — с молитвой, чтобы она скорей поправилась… И мама поправилась, и мы с ней приехали потом сюда. И она жила еще долго. Умерла, когда мне было тридцать семь лет. Сразу, от остановки сердца. Во сне… И похоронена здесь, на старом Приморском кладбище.
Глаза у Петьки были теперь большущие, и он смотрел мне в лицо неотрывно. Не перебивал.
Когда я закончил, он спросил с какой-то незнакомой тревогой и со взрослой озабоченностью:
— Пит, а ты правда… был Петькой Викуловым?
— Клянусь.
— Но тогда… почему? Вот так…
— Давай… Вот что давай, Петушок. Спокойно посидим, передохнем. У меня ведь тоже в голове сумятица… Но для начала попробуем все это объяснить хотя бы самым простым способом…
— Каким? — шепнул он.
— Сейчас… Есть научное предположение о тесном сосуществовании множества параллельных миров. Они вроде бы очень похожи друг на друга, но некоторые события в них могут отличаться. В одном случае лопнувший рельс не выдержал тяжести вагона, в другом выдержал. Разные варианты… Была даже придумана формула для определения возможного числа вариантов…
Петьке плевать было на формулу. Он ладонью вытер щеки и все еще шепотом спросил:
— Значит, мы с тобой все-таки не совсем одно и то же?
— В чем-то одно, а в чем-то… Ох, Петька, чем дальше мы копаем загадки Вселенной, тем они непостижимее. Что мы знаем о многомерности Времени и Пространства? Помнишь старинную картинку: монах подобрался к самому краю небосвода, нашел дыру, сунул голову и обалдело смотрит на всякие небесные механизмы? Вот и мы так же. Вроде бы и добрались до дальних планет, ковыряем межзвездные дали, нащупали корпускулы времени, но это ведь самые крохи знания…
Говорил я почти машинально. Лишь для того, чтобы расслабить у Петьки (и у себя) нервы. С Петькой это, кажется, получилось лучше, скорее. Он повозился у меня на колене и пробормотал:
— Значит, наша с тобой жизнь катилась как по параллельным рельсам, да?
— Выходит. До поры…
— А потом рельсы пересеклись… — вздохнул он. — Я знаю, когда… Хотел догнать маму, а вышло вон что…
— Это там, на концерте?
— Да…
— Кто же знал, что дьявол дернет Полоза сунуться туда со своим хроноскопом, — сумрачно сказал я.
Петька опять поглядел мне в лицо мокрыми глазами:
— Я думаю, дело здесь не только в Полозе…
— А в ком еще?
— Не знаю… в ком или в чем… Пит!
— Что, Петушок?
Он сунулся носом мне в плечо и спросил еле слышно:
— А мамина могила сохранилась… здесь?
На Приморском кладбище давно никого не хоронили, но и не сносили его. Здесь было много всяких исторических памятников — адмиралам, художникам, ученым, изучавшим древности этого края… Мамина могила сохранилась. Все долгие года, когда меня не было, за ней присматривал Юджин. А после возвращения приезжал я сюда уже два раза — по утрам, когда Петька сидел в школе…
А сейчас мы с ним вдвоем шли мимо замшелых надгробий с черными якорями и корабельными цепями, мимо покосившихся мраморных колонн, гранитных и бронзовых бюстов, часовенок и камней с чугунными барельефами парусников и броненосцев.
Хотя городские власти и старались поддерживать здесь порядок, многие участки заросли дремучим шиповником, белоцветом и чертополохом. Как ни выбирай дорогу, все равно приходилось шагать сквозь всякие сорняки. Меня они хватали колючками за штанины, а Петьку — за подол куртки и за голые ноги. Петька на ходу растирал на икрах царапины, тихонько шипел сквозь зубы, но не отставал. И не говорил ни слова.
Наконец мы пришли.
Солнце желтыми, уже вечерними лучами светило сквозь кроны вековых каштанов. Кроны были еще густые, хотя листья с подсохшими краями часто падали на траву и н гранит.
На холмике, обложенном по бокам серыми плитками, доцветали бархатцы и синие цветы дикого, от прилетевших семян, цикория. И еще какие-то мелкие желтые цветы — вроде тех, что густо усыпают крепостные развалины. Я их не выдергивал: всякая трава имеет право жить и радоваться солнцу на том месте, где проросла…
Памятник был простой: красноватый гранит высотою мне до плеча, сглаженный с одной стороны. На гладком месте — надпись и фаянсовый медальон-портрет.
Мы с Петькой стояли рядышком и ничего не говорили. Петька переступал с ноги на ногу, трогал коленками пушистые шарики белоцвета, что выросли рядом с холмиком, и неотрывно смотрел на медальон. Потом прошептал не оборачиваясь:
— Похожая… Только старенькая… Там, в Старотополе, тоже была фотография на камне… только молодая. И камень не такой. Поменьше и серый…
Я обнял его за плечо. Он замер, но скоро мягко высвободился, оставив у меня в руках куртку. Опустился на корточки, взял бумажный кораблик — тот белел у подножия камня среди густых стеблей. С тихой улыбкой глянул на меня.
— Это ты сделал?
— Да. Оставил в прошлый раз. Я всегда оставляю такой, когда прихожу.
— Я тоже оставлял… там… Все-таки мы почти одно и то же, да?
— Почти, — послушно отозвался я. И виновато спохватился: — Сегодня бумагу для кораблика я забыл.
— А я не забыл… — Петька взял у меня куртку, вынул из кармана сложенный вчетверо листок — такой, какие вставляются в домашние принтеры. — Можно, я сам сделаю кораблик?
— Сделай, конечно…
Петька опять сел на корточки, примостил бумагу на коленках, начал сгибать и складывать.
Засопел тихонько. Я смотрел, как шевелятся волосы на его заросшем затылке, и тихо поражался смеси обыденного и фантастического. Обыкновенный мальчик, обыкновенный кораблик из бумаги. Обыкновенный пятипалый лист каштана спланировал Петьке на спину и зацепился за голубую ткань рубашки… И в то же время все это на невидимой грани разных Времен и Пространств. Внутри какой-то загадки раздвоенного мира… А Петька, видимо, уже притерпелся к этой вновь открывшейся фантастике. Кажется, и не думал о ней. Он смастерил лодочку, поставил ее в траву у камня, рядом с моей, выпрямился. Снова глянул на портрет. По желтоватому, в мелких трещинках фаянсу ползла зеленая гусеница. Петька дотянулся, снял гусеницу сухим стебельком.
— Глупая, иди в траву… — Оглянулся на меня: — Пойдем?
— Пойдем, — кивнул я.
Мы не стали возвращаться прежней дорогой. Прошли немного на север, до обрыва, и по крутой тропинке среди скал спустились к морю.
Под скалами тянулся пустой и узкий пляж. Мелкий галечник вперемешку с песком.
Вода еле плескалась.
Солнце висело уже у горизонта — сплюснутое, оранжевое. От него по перламутровой поверхности моря размоталась медная чешуйчатая полоса.
Петька взял в руки сандалии и пошел в воду. Все дальше, дальше, пока она не коснулась краев куртки. У меня вдруг появилась испуганная, страшновато-сказочная мысль: вдруг он сейчас уйдет от меня по дрожащей световой дорожке! В свое время, в свой Старотополь!..
Я еле удержался, чтобы не окликнуть Петьку.
Он, конечно, по солнечной дорожке не пошел, а двинулся вдоль берега, бултыхая ногами.
Чтобы стряхнуть с себя нелепый испуг, я сказал недовольно:
— Холодная уже вода-то. Хочешь вернуть себе свой столетний тонзиллит?
— Не-а, ни капельки не холодная… — И опять весело бултыхнул ногами.
Я вдруг снова как бы подключился к Петькиным нервам. Ощутил, что вода в самом деле теплая, ласковая и успокоительно пощипывает растворенным йодом свежие царапины. И кожу щекотят вырывающиеся со дна струйки пузырьков — там, где под ступни попадают грудки увядших донных водорослей. А солнце последними лучами осторожно и пушисто трогает затылок…
Через полмили мы дошагали до эскалатора и поднялись к старинной ротонде, что стоит в начале Кипарисного проезда. Я поймал у края тротуара такси-кабриолет…
Дома Петька сказал:
— Давай послушаем пластинку.
Мы заперлись в моей комнате, чтобы Карина не надоедала напоминаниями про ужин, и открыли патефон.
Кстати, он выглядел как новенький: темно-красный, блестящий, с хорошо различимой маркой Молотовского завода на внутренней стороне крышки, с ярко-вишневым сукном на круге.
Петька очень осторожно положил пластинку на сукно, чуть дыша, опустил иглу на бегущий выпуклый край…
Звук оказался на удивление чистым. Ясный тенор запел:
- О, дай мне забвенье, родная,
- Согрей у себя на груди…
Это Владимир Дубровский прощался с портретом матери, перед тем как сжечь родной дом и уйти в разбойники. Звучал голос артиста, который жил полтора столетия назад. И сыновней печалью своей этот голос мне напомнил «Песню Джима»…
А Кыс сидел рядом с патефоном — очень смирный — и даже ни разу не потянулся лапой к мембране. Тоже понимал что-то…
После ужина Петька приткнулся ко мне на диване и шепотом попросил:
— Расскажи, как вы жили с мамой. Ну… потом…
Потом — это когда его мамы уже не было… У меня аж в горле зацарапало. А Петька объяснил совсем еле слышно:
— Я буду представлять, будто я… тоже с ней…
И допоздна рассказывал я Петьке про наш с мамой переезд в Византийск, про нашу жизнь и всякие случаи (старался больше про забавные). И как мама волновалась, когда я сдавал всякие экзамены, и как переживала мои любовные неудачи, и как приезжала в дальний степной гарнизон, где я два года тянул лямку солдата-ракетчика…
Наконец Петьку сморило, и я отнес его в постель.
Сам я засиделся до ночи, пытаясь вспомнить графики и формулы несостоявшейся в былое время программы по анализу многовариантности. Ночевать лег в своей комнате.
Где-то под утро Петька разбудил меня тревожным шепотом и толчками.
— Что случилось, Петух?
— Пит, послушай… Я лежал, думал, думал… Это ведь нечестно получается.
— Что нечестно?
— Будто я здесь… примазался, а про свою маму забыл. А она ведь все равно там. В Старотополе… Может, и могилу еще можно найти, если постараться… Пит, поедем, а?
Я пригладил ему волосы, застегнул скомканную пижаму.
