А. С. Секретная миссия Бушков Александр
Ее прекрасные золотистые волосы вдруг взлетели, словно от порыва штормового ветра, локоны, расплетаясь, взвились так, словно она летела на всем скаку на бешеном коне. Огромные синие глаза стали еще больше, словно озарились изнутри мерцающим сиянием. Вот чудо, она казалась теперь еще прекраснее… А потом ее затейливое ожерелье внезапно ожило: красные камни взвились, повисли в воздухе перед лицом Пушкина, становясь не гранеными, а круглыми, и в каждом открылся черный глаз с вертикальным зрачком, смотревший немигающе, холодно, с нескрываемой злобой.
Он не мог пошевелиться. Словно какая-то сила била из этих глаз. Они разлетелись в стороны, словно вспугнутые птицы, меж ними показалось прекрасное лицо Катарины, обрамленное развевавшимися волосами, оно словно бы светилось изнутри – глаза, рот, ноздри, будто ее голова стала стеклянным фонарем, внутри которого мерцала свеча.
– Не беспокойся, ничего страшного, – защекотал ему ухо жаркий шепот. – Наоборот, получишь удовольствие. И отдашь мне все совершенно добровольно, так и скажешь, что поделать, коли уж нельзя никак обойти эти глупые порядки… Но мне нужно, чтобы короны летели, как осенние листья, чтобы вы, возомнившие о себе слишком много, вернулись в прежние времена, когда знали свое место…
Горячие губы прижались к его шее.
Странный сухой треск, напоминавший отдаленный шум пожара, перерос в форменный грохот. Нечеловеческим усилием воли скосив глаза, Пушкин увидел, как неведомо откуда ворвался огненный рой – скопище больших искр, оставлявших за собой разлохмаченное пламя и широкий дымный след. Невидимые путы, стиснувшие его тело, словно бы исчезли, почувствовав себя свободным, он что есть сил оттолкнул сжимавшее его в объятиях создание и откатился к самому краю острова, так что левая рука повисла над водой.
Воды уже не было, впрочем – в том месте протянулась непонятная то ли туча, то ли туманная полоса, превратившая часть окружающего в смутное переплетение, буйство то ли видимых глазом порывов ветра, то ли гибкого стекла. Реальность распадалась повсюду, где пронеслись, распространяясь, огненные искры, и этот распад ширился, мелькнула огромная змея, выгнувшаяся, словно от сильной боли, а потом распалась надвое, голова и хвост бешено хлестали по воде, Катарина отпрянула, отмахиваясь от огненного урагана, что-то крича, хоть ни звука не доносилось…
В следующий миг показалась темная фигура, словно бы обеими руками расшвыривавшая огонь и дым, будто спятивший сеятель. Она кинулась прямиком к Пушкину, схватила его за руку и потянула за собой, и он подчинился, не раздумывая, – куда угодно, лишь бы подальше отсюда…
Потом обнаружилось, что он бежит по ярко освещенному коридору, а с одежды у него ручьями течет вода, словно начался ливень, и за руку его волочет не кто иной, как Алоизиус, победно вопивший:
– Получилось, кровь и гром, семь чертей этой ведьме в печенки! Сработало! Говорю вам, знала толк бабка! Бежим, бежим!
За спиной у них нарастал шум – словно бы влажное плюханье, будто кто-то огромный бежал на плоских влажных лапах. Некогда было оглядываться, да и не было ни малейшего желания, они всего лишь наддали прыти…
– Что удумали, – рычал барон, размахивая клинком (самой трости при нем уже не было). – Заглянул на всякий случай – а там будто бы прозрачная стена, и вода, и деревья, и змеюка, а эта тварь к вам присосалась, как похмельный гусар к баклаге! Ну, я и шарахнул… И ведь сработало, сто чертей мне в печенку и прочие потроха!
Они выскочили на балюстраду и, не задерживаясь, затопотали вниз по лестнице, расталкивая мнимых кавалеров и дам. Позади послышалось нечто вроде звериного рева, смешанного с высоким медным звуком боевого рога, и те, кто заполнял огромный зал, в едином порыве обернулись к ним, двинулись к лестнице…
Опрометью летевшие Пушкин с бароном врезались в толпу, как кабаны в камыши, и, почти не замедляя бега, неслись к выходу. Вокруг стоял треск, словно ломались сухие кусты, нечто высохшее, крючковатое, омерзительное то и дело цеплялось за одежду, за волосы, за руки, пытаясь задержать. Не обращая внимания на боль от многочисленных царапин, они отбивались, один клинком, второй кулаками, разбрасывали всех, кто вставал на пути.
До выхода было рукой подать. Сбоку звучно клацнули зубы, – и Пушкин, покосившись в сторону, увидел странное существо, нечто среднее между волком и обезьяной, несшееся рядом с ним то на четвереньках, то на задних лапах, норовившее вцепиться в бок. Он выхватил пистолет и наугад послал серебряную пулю. Послышался жалобный визг, и тварь покатилась кувырком по полу…
А они уже вылетели в широкую дверь, побежали вниз по лестнице. Вокруг вместо ночного мрака серела рассветная хмарь. Наперерез бросился церемониймейстер, чьи короткие ручки превратились в растопыренные костлявые лапы, а из-под лопнувшей, слетевшей полумаски выросла обросшая коричневой шерстью продолговатая зубастая морда.
Вторая – и последняя – серебряная пуля отшвырнула его к фонтану, и оборотень свалился туда через низкую стенку мраморной чаши. Оба партнера кинулись по аллее, а следом несся топот множества лап и копыт, визг и вой леденил кровь в жилах, стоявшая на круглом постаменте беломраморная античная статуя вытянула к ним руки, пытаясь схватить…
Барон вдруг остановился.
– Что такое? – крикнул Пушкин.
– Бегите что есть мочи! – рявкнул барон, с неимоверной быстротой крутя клинком, на котором блеснул у самой рукояти серебряный образок Богоматери. – Я их задержу, спасайте бумаги! Кому говорю?
– Но вы…
– Бегите, кровь и гром! Бумаги!
Не раздумывая, Пушкин кинулся прочь, он еще успел увидеть, как барона накрыла лавина мохнатых созданий, услышал скрежещущий визг, – вся эта орава сбилась в кучу на тесной аллее, стиснутой старинными стенами из плоского кирпича, и посреди этой катавасии сверкал, как молния, клинок барона, доносились его молодецкие вопли:
– Получи, тварь! Знай прусского гусара! У меня не забалуешь, морды бессмысленные!
Пушкин бежал, уже не понимая, то ли ветви деревьев цепляются за его одежду, то ли костлявые руки. В глазах все мутилось, окружающее подернулось туманом, – и он в конце концов повалился наземь, теряя сознание…
Глава восьмая
Бесславный финал
Пушкин очнулся оттого, что на лицо ему тоненькой струйкой текла холодная вода. С трудом разлепил веки, поднял голову, уклоняясь от попавшей в рот и глаза воды.
– Ну слава богу, синьор, вы очнулись, – произнес кто-то радостно и спокойно. – Мы уж думали, все напрасно…
Отирая рукой воду с лица, моргая, Пушкин приподнялся, и чьи-то сильные руки помогли ему сесть. Вокруг стояли несколько человек, а ближе всех располагался верный слуга Луиджи Брамболини – он и лил воду. Те, кто стоял с ним рядом, выглядели самыми обыкновенными, ничем не примечательными людьми, одетыми прилично, но без излишнего франтовства. Лица у них были серьезные и сосредоточенные.
Солнце стояло уже довольно высоко, судя по его положению, близилось к полудню. Пушкин собрал силы настолько, что смог, пошатываясь, подняться на ноги. Вокруг росли самые обычные деревья, а вдали виднелось полуразрушенное здание, смутно напоминавшее роскошный дворец, где состоялся маскарад.
– Бог ты мой, – сказал Пушкин. – Как ты меня нашел, малый? Как тебе только в голову пришло?
– Нетрудно найти, если знаешь, что искать – отозвался славный малый Луиджи каким-то незнакомым голосом, словно бы принадлежавшим совершенно другому человеку.
Слегка пошатываясь, Пушкин присмотрелся к нему. Это был тот же самый человек – и не тот. Черты лица остались прежними, но физиономия странным образом перестала быть простецкой, простодушной, недалекой. Перед Пушкиным стоял другой человек, ничуть не похожий на слугу из простонародья, – ироничный жесткий взгляд, серьезность и несомненный ум, не имевший ничего общего с классическим образом оборотистого лакея наподобие Фигаро из пьесы месье Бомарше…
Через короткое время сзади послышался смутно знакомый голос:
– Странные чувства вы у меня вызываете, господин Пушкин. То ли везение ваше – дурацкое, то ли наоборот, вам покровительствуют силы, перед которыми следует почтительно замереть…
Вспомнив, Пушкин прямо-таки подскочил, как ужаленный, обернулся в ту сторону. Перед ним стоял падре Луис, одетый, словно флорентийский торговец средней руки, с узким, аскетичным лицом старого кондотьера.
– Ах, вот оно что… – сказал Пушкин, осененный внезапной догадкой. – Следовало предвидеть… Постойте, синьор, как вас там, Брамболини… Я же сам к вам подошел, когда собирался нанять слугу…
Луиджи усмехнулся:
– Это вам так показалось, сударь. Такое у вас и должно было остаться впечатление…
– Ага, – сказал Пушкин. – Опыт столетий?
– Ну разумеется, – ответил мнимый лакей. – Сами должны понимать…
– Рад видеть вас живым и невредимым, – сказал падре Луис отрывисто, без тени дружеского расположения. – Вам, повторяю, поразительно везет… Но я бы не рекомендовал испытывать везение и далее, вдруг все же окажется, что это не более чем «дурацкое счастье»…
– Послушайте… – начал Пушкин, но сам не представлял, что сказать, и потому замолчал. – А где же…
Поджав губы, падре Луис крепко ухватил его за локоть и повел по аллее в сторону полуразвалившегося строения, уже нисколько не похожего на роскошное загородное поместье. Пушкин покорно шел за ним. Потом остановился.
На квадратном постаменте помещалась беломраморная статуя, изъеденная безжалостным временем настолько, что трудно было понять сразу, мужчину она изображает или женщину. Лицо и одежда покрыты многочисленными выщербинами, кое-где виднеются следы умышленно прошедшегося по истукану тяжелого предмета, быть может молота, – но вытянутая вперед рука осталась целой…
И эта рука держала голову барона Алоизиуса фон Шталенгессе унд цу Штральбаха фон Кольбица, лейтенанта гусарского полка фон Циттена, недалекого малого, но отличного друга и храброго товарища в бою. Лицо барона оставалось почти спокойным, на бледно-восковых губах застыла яростная гримаса, словно у человека, неожиданно сраженного пулей в атаке…
Непослушными губами Пушкин прошептал короткую молитву. Горе было чересчур огромно, чтобы уместиться в сознание. Он подумал, что Алоизиус своей судьбой ухитрился распорядиться согласно любимой поговорке: гусар, доживший до тридцати, не гусар, а дрянь. Вот он и не дожил…
Кривя тонкие губы, падре Луис сказал, не глядя в сторону Пушкина, словно вообще не замечая его присутствия:
– Как это ни горько, но перед вами закономерный финал безрассудного предприятия. Господи, я же предупреждал вас обоих еще в Праге: не с вашими слабыми силенками лезть в эту драку… Вы не послушались. Глупые, самонадеянные юнцы…
– Я попросил бы вас тщательнее подбирать выражения, падре, – сказал Пушкин звенящим голосом. – Мы не мальчишки, и попали сюда не по глупой прихоти. Мы обязаны службой, и это был наш долг…
– Я уже выразил свое мнение о вашей службе, – отрезал иезуит. – И не намерен его менять.
– А любопытно, если…
– Бросьте, – сказал падре Луис. – Драться с вами на дуэли я все равно не буду. Люди моего положения на подобные дурацкие забавы не имеют права. Ну как, вы довольны? Вы вдоволь порезвились, показали себя персонажами рыцарских романов… Вот только один погиб, а другой чудом уцелел…
– Мы делали все, что могли, – сумрачно сказал Пушкин. – И не наша вина, что сделали мало. В дальнейшем…
– Вот, кстати, о дальнейшем, – холодно сказал иезуит. – Дальнейшее для вас заключается в том, что вы сядете в почтовую карету и немедленно отправитесь домой. На сей раз я буду осмотрительнее и пошлю с вами людей, которые за вами присмотрят до самой русской границы. Ваши возможные протесты не имеют никакого значения и рассматриваться не будут. – Он усмехнулся. – Если есть такое желание, вернувшись в Петербург, пожалуйтесь на меня заведенным порядком – через дипломатов при Святом престоле. Только, боюсь, вам ответят с подобающей вежливостью, что произошло какое-то недоразумение, и священник по имени Луис не существует вовсе, а значит никогда не был посылаем ни в Прагу, ни в Тоскану…
– Догадываюсь, – сказал Пушкин, косясь на непреклонное лицо собеседника. – А если я…
– Мы ничего не обсуждаем, – ледяным тоном сказал падре Луис. – Я просто-напросто ставлю вас перед фактом. Хватит с меня напрасных смертей, не хочу еще и третьей. До русской границы вы будете под присмотром. Что вы будете говорить в Петербурге, меня не интересует – ради бога, все как есть… Я хочу только одного: чтобы вы объяснили вашим начальникам, что они занимаются бессмысленными, дилетантскими забавами. Оставьте эти дела тем, кто знает в них толк…
Он сделал жест, и тотчас же Луиджи в сопровождении еще двух молчаливых субъектов приблизился к Пушкину, и они обступили его с решительным видом. Протестовать и сопротивляться было бесполезно. Иезуит сказал:
– Во Флоренции вам помогут собрать вещи и устроят в карете.
– У меня там есть небольшое дельце…
– У вас больше нет во Флоренции никаких дел. Ваши бумаги из банка Амбораджи уже у меня. И не рассчитывайте, что получите их назад. Вам это совершенно ни к чему. Зачем? Чтобы вы у себя там снова принялись проводить дурацкие дилетантские опыты вроде того, что устроили в отеле?
– Но позвольте…
– Ничего я вам не позволю! Уведите его.
Окружающие придвинулись к Пушкину вплотную, и он, вздохнув, шагнул туда, куда ему указали. Не оборачиваясь, сказал громко:
– Интересно, как назвать человека, который препятствует другим делать богоугодное дело?
– Предусмотрительным и ответственным, – произнес ему вслед падре Луис. – Чтобы совершать богоугодные дела, одного желания мало…
Карета с занавешенными окнами дожидалась неподалеку. Один из сопровождающих обогнал остальных и распахнул перед Пушкиным дверцу – в этом, конечно, не было ни малейшего желания услужить, простая предусмотрительность… Карета тронулась.
Какое-то время все молчали. Потом Луиджи, временами поглядывавший на Пушкина не без сочувствия, сказал:
– Падре прав. Вам и в самом деле невероятно повезло, сударь. Когда-то, давным-давно, в этом здании был языческий храм, и с ним связано столько жутких историй, что от половины у вас пропал бы покой и сон…
Пушкин помалкивал, опустив глаза, – он был занят тем, что, стараясь делать это непринужденно, поворачивал на пальце сердоликовое кольцо так, чтобы загадочная надпись не была видна окружающим: еще, чего доброго, отберут и перстень, наверняка…
– Луиджи, – сказал он, убедившись, что с кольцом все в порядке, – вы слышали что-нибудь о тварях, которые обитали на земле еще до сотворения человека? О разумных тварях, я имею в виду…
– Синьор Александр, – мягко произнес Луиджи. – Вам совершенно незачем забивать себе голову делами, которые вас более не касаются. Скажу вам по секрету: этих созданий осталось так мало, что вряд ли кому-то удастся встретиться с ними два раза в жизни…
– Барон с ней покончил? – спросил Пушкин.
– Ну что вы, ничего подобного, – ответил Луиджи. – Не так это просто. Вырваться вы оттуда вырвались, и не более того.
– Но что это? Кто это, так будет вернее…
– Вам станет легче, если вы услышите какое-нибудь научное определение? – усмехнулся Луиджи. – Вы полагаете, что у нас существуют определения для всего на свете? Увы… Это существует и доставляет множество хлопот…
– Синьор Луиджи… или как вас зовут по-настоящему, – сказал Пушкин едва ли не умоляюще. – Сдается мне, вы, в отличие от вашего начальника, человек более склонный прислушиваться к чувствам и пожеланиям других… Что вы скажете, если я попрошу…
– Я вас не отпущу, – сухо сказал Луиджи. – И не надейтесь. Во-первых, я не могу нарушить строгий приказ. Во-вторых, все делается ради вашего же блага. И наконец… Ну что вам еще делать во Флоренции?
– Остался еще Руджиери…
– Уже нет. Этот прохвост все же ухитрился сбежать, – в голосе Луиджи звучало искреннее сожаление. – Мы сами с превеликим удовольствием его о многом порасспросили бы… Потихонечку связал простыни, спустился по ним со второго этажа и дал драпака. Его ищут, конечно, но… Не сердитесь чересчур на падре Луиса, он вам хочет только добра. Наш падре слишком много пережил и слишком многих потерял, чтобы быть благодушным. Признаюсь по совести, вам еще повезло. Звучали голоса, призывавшие отправить вас на родину несколько иным путем, в кандалах и с конвоем для пущей надежности… – Он наклонился к Пушкину и доверительно понизил голос: – У всех на пределе нервы, знаете ли. Неделю назад в Ватикане было совершено покушение на Его Святейшество. Самое печальное в том, что это был не революционер с кинжалом или пистолетом, а статуя… Вот именно, статуя, долго стоявшая в одном из коридоров. Она напала вяло, без особого проворства, и один из гвардейцев успел заступить дорогу, принять удар на себя, а там она вновь обмерла… Ее убрали с места и присматривают за ней до сих пор, что, на наш взгляд, бессмысленно… Можно ли в таких условиях вернуть вам те бумаги? В наших архивах им самое место.
– У меня на этот счет свое мнение, – сказал Пушкин.
– Ну что же, никто не вправе лишать вас права иметь свое мнение, – ответил Луиджи с застывшим, как маска, лицом. – И не более того…
Он был непроницаем, и Пушкин оставил все попытки о чем-то договориться. Вокруг слышался уже обычный шум города, – карета ехала по улицам Флоренции, совершенно не заметившей трагедии, разыгравшейся в развалинах языческого храма, и Пушкин вновь почувствовал невероятное одиночество, особенно мучительное теперь, когда он остался без друга, а до Петербурга была не одна неделя пути.
– Посмотрите, – сказал ему Луиджи, приподнимая занавеску.
Пушкин выглянул. Вдоль фасада роскошного здания, которое он узнал моментально – палаццо князя Каррачолло – цепочкой стояли тосканские пехотинцы в белых штанах и синих сюртуках, весьма напоминавших австрийскую военную форму (ничего удивительного, если учесть, сколь сильно было здесь влияние Австрийского дома). Они стояли с ружьями к ноге, безмолвные и полные сознания собственной значимости, а поодаль, в нескольких местах, торчали кучки зевак.
Луиджи грустно улыбнулся:
– Разумеется, истинной причины данных… событий никто не узнает. Вскоре будет пущен слух, что князь и графиня де Белотти поддерживали тесные связи с одной из шаек карбонариев, замышлявших убийство великого герцога и революцию на манер французской. Цинично выражаясь, дело вполне житейское, люди поверят легко и не станут задавать лишних вопросов… Думаю, у вас поступили бы точно так же.
– Да, пожалуй, – отсутствующим тоном отозвался Пушкин. Поднял голову. – Постойте… Вы все же их арестовали?
– Князя… и его мелкую шушеру, – сказал Луиджи. – Та, кого именуют графиней де Белотти, исчезла. Этих взять не так-то просто… Между прочим, в том, что мы все же смогли прихватить на горячем князя, есть и ваша заслуга. Падре Луис чересчур погружен в свои заботы, он вообще не склонен хвалить тех, кто, по его мнению, берется не за свое дело, но, по моему глубокому убеждению, за вами все же сыщутся некоторые заслуги. – И снова его почти дружеский тон стал холодным. – Вот только успех вам достался дорогой ценой. Двое из троих погибли, а вы уцелели каким-то чудом. Такое везение выпадает один раз в жизни, дорогой Александр. Поэтому я считаю, что падре Луис поступил с вами совершенно правильно. Возвращайтесь домой и постарайтесь убедить своих начальников в том, что они все же взялись не за свое дело. Ваши «Три черных орла» очень уж напоминают мне какое-нибудь тайное общество, созданное школярами. Вы взялись за чересчур уж сложное и грандиозное предприятие, не имея в том ни навыков, ни опыта…
– Но ведь опыт приходит в деле?
– Это не тот случай, – уверенно сказал Луиджи (или как там он именовался на самом деле). – Оставьте заботы о нечисти воинствующей церкви – у нее-то как раз накоплен немалый опыт. К тому же в вашей стране все обстоит несколько благополучнее. Так уж испокон веков повелось, что у вас не обосновались по-настоящему опасные создания… и тайные союзы, берущие начало еще с языческих времен. У вас там ничего, в общем, не может случиться. Где-то в глуши притаились мелкие деревенские колдуны, неопасные, в сущности, ведьмы, да объявится порой ходячий покойник или оборотень. Все это вымирает, отмирает, и нет нужды в существовании вашей Особой экспедиции… впрочем, как и схожих учреждений, которые представляли ваши нелепо погибшие друзья…
Он говорил медленно и рассудительно, как с несмышленым ребенком. Пушкин молчал, не ввязываясь в полемику. В голове у него крутилась фраза Катарины, в которой, полное впечатление, и был ключик к тайне – вот только он никак не мог эту фразу вспомнить, отчетливо ее слышал сейчас, как некую мелодию, но ни за что не мог облечь в слова, как ни бился, и это было мучительно…
Он чувствовал себя опустошенным. Несказанно захотелось домой.
Часть третья
Прохлада невского гранита
Глава первая
Человек из-за моря
– Я провалил все дело, – сказал Пушкин горестно. – Нужно было ехать кому-нибудь другому…
Князь Петр Андреевич Вяземский, облокотившийся рядом с ним на гранитный парапет набережной Невы, задумчиво смотрел на воду. День стоял солнечный, ярко сиял светлый адмиралтейский шпиль, но невская вода, как обычно, была сероватой, тяжелой. Лицо князя было непроницаемо – поэт, светский человек, удачливый чиновник… Удивление было бы всеобщим, знай общество, что он еще и стоит во главе Особой экспедиции. Правда, для этого потребовалось бы сначала, чтобы все узнали о существовании самой Особой экспедиции…
– Александр, ты неправильно все оцениваешь, – сказал он, не сводя глаз с воды. – Я не пытаюсь тебя утешить, говорю, что думаю. Ты у нас всегда был излишне впечатлителен и порывист. Смирение, конечно, паче гордыни… Но все равно, не раскисай, как старая баба. То, что ты вообще вернулся живым – yжe успех. А если добавить к этому разгром флорентийского гнезда…
– Но свою партию я проиграл…
– Ты о бумагах? – Вяземский повернулся к нему, глядя без всякой грусти. – А не приходило тебе в голову, что твой иезуит был прав? Что мы делали бы с бумагами Курицына? Нам в нашей службе совершенно ни к чему умение двигать неодушевленные предметы и заставлять статуи ходить. – Он иронически сделал ударение, как делали его в старину. – Падре твой совершенно прав: бумаги, запечатав понадежнее, схоронили бы в пыльном архиве на ближайшую сотню лет. А то и сожгли бы, по крайней мере, именно такое решение я бы навязывал графу всеми силами – ну, бесоугодная ведь премудрость… Так что перестань себя виноватить. Говорю не как старый друг, а как начальник.
– Благородство ваше, князь, общеизвестно… – горько усмехнулся Пушкин.
– Достаточно, Александр, – решительно сказал Вяземский. – Это, право, уже не смешно… Не знай я тебя лучше, подумал бы, что находишь болезненное удовольствие в страданиях… – Он говорил сухо, деловито, резко. – Исходить следует из того, что твоя поездка была полна несомненных успехов. Это не мое мнение, а еще и графа, и Леонтия Васильевича… О чем позвольте, сударь, вам официально объявить, чтобы прекратили заниматься самобичеванием… Это успех, Александр, – сказал он уверенно. – Во-первых, мы узнали о существовании таких, как твоя так называемая Катарина. Во-вторых, получили некоторое представление о работе якобы благополучно почившей в бозе инквизиции – а это задел на будущее, очень может быть, мы с ними еще и попытаемся договориться, не все ж там такие, надо думать, как твой суровый падре, латынцы дипломаты изрядные и выгоду свою понимают… И наконец, вы все же нанесли им несколько чувствительных ударов, а это, согласись, совсем не то же самое, что выводить на чистую воду колдунов из муромских лесов и вампирствующих по мелочам провинциальных помещиков… Могу сказать по секрету, что граф тебя к крестику в петлицу представить намерен. Это ли не высокая оценка?
– Прости, что-то я и впрямь рассиропился, – сказал Пушкин. – Вспомнил все, передумал еще раз и навалилась тоска…
– Я тебе скажу, в чем дело. Ты не проигравшим себя выставляешь, если копнуть глубже. Ты, друг мой, виноватым себя чувствуешь оттого, что спутники твои погибли, а ты вот уцелел…
– Пожалуй.
– Снова не вижу причин себя виноватить, – сказал Вяземский. – Ты не трусил, в кустах не отсиживался, друзей не бросал. Тут уж как кому выпало и повезло…
– Пожалуй, – сказал Пушкин с бледной улыбкой. – Забавно… У меня как-то не нашлось времени рассказать Алоизиусу, что я, собственно, при другом обороте судьбы мог стать и гусаром. Я ведь намеревался после Лицея поступать в гусары, ну да ты помнишь, и в Министерство иностранных дел определился исключительно по настояниям отца. Но это означает, что теперь мне невозбранно позволено дожить до тридцати, не чувствуя неловкости.
– Гусар, который дожил до тридцати… – понятливо покачал головой Вяземский.
– Вот именно, – сказал Пушкин. – И ведь не дожил… Мне тяжело было терять этих людей, со мной никогда прежде такого не случалось, чтобы я был словно солдат в походе…
– А походы, между прочим, не кончены, – сказал Вяземский с нотками вкрадчивости. – Поскольку служба не кончена… Есть хорошее средство против тоски и хандры. Называется оно – дело… Я тебя позвал сюда отнюдь не для того, чтобы над водной гладью дружески утешать. Если ты оглянешься, увидишь вон там, в отдалении, прекрасно тебе известных Тимошу и господина Красовского…
Пушкин оглянулся вслед за движением трости князя. И действительно, оба поименованных стояли у парапета с видом людей, привыкших к долгому терпеливому ожиданию.
– Что-нибудь случилось? – спросил он, чувствуя, как моментально улетучиваются апатия и хандра.
– Это как посмотреть, – сказал князь. – С формальной точки зрения, ничего не произошло. С фактической… В гвардейских саперах служит поручик Навроцкий… Он тебе не знаком?
– Не припомню.
– Молод, легкомыслен, бесшабашен… Игрок. Две недели назад у Никишина проиграл некоему немцу пять тысяч ассигнациями. Долг для нашего юноши прямо-таки убийственный, поскольку такими средствами он не располагает. Отец умер, у матери двести душ, имение заложено в Опекунском… На первый взгляд – обычная история, случавшаяся со многими и многими, не исключая присутствующих, – карточный долг, который невозможно отдать в одночасье. Но вот далее начинаются странности. То, что немец его не торопил, ничем удивительным не выглядит: он вроде бы не беден, проявил снисхождение… Но вот потом состоялся разговор, после которого господин поручик направился прямиком в Третье отделение – фон Ранке был добрым знакомым его батюшки, к нему Навроцкий и пришел… Видишь ли, немец сделал ему довольно необычное предложение. Он готов простить долг полностью, если Навроцкий передаст ему бумаги отца, касающиеся Сарского Села.[6] Его покойный батюшка, будучи офицером геодезии, в свое время, совсем молодым, при матушке Екатерине, вел там работы, будучи приставлен к мастеру Камерону. Ты же лицеист, прекрасно знаешь историю Сарского…
– Когда Камерон переделал большую часть парка, кроме Эрмитажной? Заменяя регулярный стиль пейзажным?
– Именно, – сказал Вяземский. – Потом Навроцкий-старший работал с Нееловым и его помощниками… Бумаг с тех времен у него осталось предостаточно – рабочие чертежи, какие-то наброски… Я плохо в этом разбираюсь, от архитектуры и садоводства далек, но мне объяснили, что наброски эти служили лишь подспорьем для настоящих официальных чертежей, в хранилища официальных бумаг не попадали, их, собственно говоря, можно было и выбросить, но Навроцкий сохранил по какому-то капризу, а то и лености, и они десятилетиями пылились на антресолях в его питерском домике. И вот теперь означенный немец проявил твердое намерение их заполучить. Пустые бумаги, никчемные, ненужные… Но, на взгляд немца, они стоят пяти тысяч рублей…
– Любопытно… – сказал Пушкин, задумчиво щурясь. – И как немец объясняет свой каприз?
– Именно как каприз. Его, изволите ли видеть, всегда сжигала страсть к собиранию старинных бумаг касаемо архитектуры, парков, садовых ландшафтов… Забегая вперед, спешу уведомить, что наши сыщики тщательно это проверили. Оказалось, вранье. За всю свою сорокапятилетнюю жизнь немец, господин Готлиб Штауэр, служащий по Министерству финансов, никогда не проявлял ни малейшего интереса к подобному. Страсть его стала сжигать буквально в последние дни, возникла на пустом месте, ни с того ни с сего… Бедняга поручик не один день провел в нешуточных душевных терзаниях. С одной стороны, сделка для него представала чрезвычайно выгодной – избавиться от пятитысячного долга в обмен на никому не нужный ворох пыльных бумаг. Но как раз легкость и странность сделки его взволновала не на шутку. Сарское Село, как-никак, – место пребывания самодержцев всероссийских… В конце концов он и пришел к фон Ранке. Доложили графу. Граф по размышлении передал все это Особой экспедиции, и я его вполне понимаю: с одной стороны, история не дает никаких оснований для вмешательства Третьего отделения, с другой – отмечена несомненной странностью… А если учесть, что у нас, в отличие от Третьего отделения, хватает незанятых сыщиков, а серьезными делами мы не обременены… В конце концов, при создании Экспедиции мы сами настойчиво просили незамедлительно передавать нам все дела, имеющие характер странностей… Одним словом, тебе поручено. Бери агентов и действуй.
– Любопытно… – сказал Пушкин. – Не вижу я здесь особых загадок, но проверить все же не мешает. Хотя я, откровенно говоря, не возьму в толк, каким образом могут представлять угрозу для августейшей фамилии старые чертежи… Притом чертежи мест, которые с тех пор изменялись неоднократно, и новые здания возводились при Павле и Александре, и парки меняли облик… Хочешь, изложу скороспелую догадку? При матушке Екатерине в тех местах был зарыт клад, о чем Навроцкий-старший не подозревал, но в его бумагах есть понятные для посвященного указания…
– Клад в Сарском Селе?!
– Я же говорю, что это не более чем поэтическая фантазия, – сказал Пушкин. – Ничего другого не приходит пока что в голову. Но я проверю этого немца самым тщательным образом. Лучше поднять тревогу по пустяку, чем пропустить нечто важное. – Он продолжал деловито: – Дом Никишина та печка, от коей следует танцевать согласно мужицкой поговорке, а потому…
Он замолчал, и Вяземский глянул на него чуть ли не с испугом: Пушкин побледнел, как смерть, замер, глядя куда-то вдаль. У него был вид человека, узревшего нечто жуткое.
– Что случилось?
– Ты не поверишь… – сказал Пушкин, все еще глядя в ту сторону. – На Невский только что свернула коляска, и там сидела она…
– Кто?
– Катарина де Белотти… Та, кто так себя именовала. Волосы у нее сейчас, правда, другие, не золотистые, а скорее каштановые, но посадка головы, осанка, фигура… Это она!
– И где же эта коляска? – спросил Вяземский тоном, который Пушкину чрезвычайно не понравился по причине его несомненного легкомыслия.
– Уже далеко. Вон, видишь…
– Коляска, и в самом деле, имеет честь ехать по Невскому, с каждым мигом удаляясь от нас… – сказал Вяземский. – Что до прочего – тебе наверняка показалось. Что ей делать в Петербурге? Ежели намерена тебе отомстить за нанесенный тобою урон, то вряд ли для этого она избрала бы обходной путь – беспечные променады по Невскому. Показалось тебе, душа моя…
– Возможно, – сказал Пушкин с сомнением. – Но сходство поразительное… Я устал, наверное… А потому, ты прав, займемся делом…
Он поклонился и пошел прочь, все еще глядя в ту сторону, куда укатила запряженная парой каурых коляска, канареечно-желтая, с черными крыльями – это сочетание цветов поневоле вызвало в памяти флаг Австрийского дома, а затем и покойного графа Тарловски, а там, согласно с логическим бегом мыслей, и лицо Алоизиуса, и их незадачливые и жуткие приключения… Он ничего не мог с собой поделать, прошлое держало цепко, не став еще, собственно, прошлым, поскольку все произошло совсем недавно…
Его люди двинулись ему навстречу: простецкого вида Тимоша Ильин, из однодворцев, незаменимый в роли ищущего места разбитного лакея, и отставной прапорщик Красовский, владелец полузабытого им самим именьица под Саратовом, променявший военную и статскую карьеру на незавидный пост рядового сыщика – поскольку по складу характера и натуре именно в этом занятии видел смысл жизни.
– Немец, Александр Сергеич, как на ладони, – деловито сказал Тимоша. – Посидел я вечерок в полпивной с его камердинером, затраты получились смешные, зато выболтал он о хозяине все, что знает… Вот только интересного там ничего нет. Немец как немец: на службу ходит аккуратно, хоть часы по нему проверяй, вдов, содержит охтинскую мещаночку, но обставлено это с немецкой скукой, без пыла, страстей и всеобщей огласки. В картишки любит перекинуться, главным образом у Никишина. По четвергам у себя вечеринку устраивает – раз в неделю, с немецкой педантичностью. А вот странностей за ним никаких не водится – и вплоть до самого последнего времени никаких таких коллекций не собирал. Камердинер, когда я его к этой теме подвел десятой дорогой, аж глаза от удивления выпучил: ничего такого за барином не замечал за все время службы, если что наш господин Готлиб и собирает коллекционным образом, так это денежку копит – но не какую-то там античную, а сугубо нынешнюю, имеющую хождение…
– Полный перечень его знакомств составлен, – солидно вмешался Красовский. – С разнесением по графам: сослуживцы, соседи, карточные постоянные партнеры, соседи его охтинской симпатии, а также прочие… Какие будут распоряжения?
Какое-то время Пушкин колебался, но потом решился задать волновавший его вопрос.
– Пока что не имеющие отношения к немцу, – сказал он, радуясь, что правила службы не требуют от него давать подробные объяснения, зачем ему понадобилось то или другое. – Начнем с вас, Дмитрий Иванович. Совсем недавно тому, когда вы здесь уже стояли, на Невский свернула коляска, желтая с черными крыльями. В коляске сидела дама…
– Синеглазую шатенку имеете в виду? – подхватил Красовский. – Что ж, трудно было не заметить сию наяду… или, быть может, сильфиду.
– Постарайтесь узнать, куда она поехала, где проживает… и все прочее, что возможно будет выяснить. Незамедлительно.
Где-то в глубине глаз отставного прапорщика теплился лукавый огонек – положительно, он подозревал, что неожиданное поручение продиктовано не интересами службы, а скорее уж личными побуждениями господина Пушкина. Но Пушкин знал: что бы Красовский ни думал, за дело он возьмется со всем тщанием.
– Теперь ты, Тимоша… – сказал Пушкин. – Поручение чуточку странное, но не особенно трудное. Выясни-ка, голубчик, живут ли сейчас в Петербурге персы.
– Что за персы?
– Из Персии, – терпеливо разъяснил Пушкин. – Персы родом из Персии, прибывшие к нам по своим надобностям…
– Сообразил, – сказал Тимоша. – Которые из Персии… Обстряпаем.
…Дом Никишина Пушкин знал прекрасно – поскольку сам игрывал здесь не единожды, что греха таить. Никишин был личностью примечательной: один из немногих счастливцев, наживших немалое состояние карточной игрой – причем честной. Случай довольно редкий, следует признать. Сам по себе человечек был забавный и препустой: свалившееся на него богатство любил выпячивать и подчеркивать, изо всех сил пытался изобразить себя светским львом хорошего тона и накоротке свести знакомство с высокой аристократией. Но и то, и другое удавалось ему плохо, в доме у него царили неряшливость и безвкусие, а посещали его главным образом льстецы и приживалы. Впрочем, иные светские петербуржцы тоже порой у него бывали – но в небольшом количестве, главным образом те, кто ценил не Никишина, а его повара, и в самом деле недурного.
Обходя залы, Пушкин не увидел никого, кто походил бы на скрупулезно описанного ему господина Готлиба Штауэра – а расспрашивать о нем пока что поостерегся во избежание лишних вопросов. Трудно было бы объяснить неожиданно возникший у него интерес к этой персоне, с коей он до этого не встречался…
Хотелось сыграть и самому, но он воздержался. Из многолюдных и шумных комнат перешел в зеленую гостиную, небольшую, по очередной прихоти Никишина обитую зеленым шелком и украшенную полудюжиной безвкуснейших малахитовых поделок, собранных вместе без складу и ладу, как всегда у хозяина дома. Даже шандалы на полдюжины свечей каждый были вырезаны из малахита – но чрезвычайно топорно.
За столом, обитым зеленым сукном, сидели всего двое, и оба были Пушкину незнакомы. Ставил банк какой-то красавчик-брюнет с усиками в ниточку, одетый безукоризненно (бриллианты в кольцах были вовсе не фальшивые, как и галстучная булавка), – но Пушкину он отчего-то не приглянулся сразу: то ли преувеличенной светскостью манер, то ли сам по себе. Все в нем было чересчур.
Против него понтировал молодой человек лет двадцати, худощавый, с большими серыми глазами, аристократическим носом с горбинкой и тщательно подстриженными усами. Одежда его, вполне приличная, имела, на взгляд Пушкина, иноземное происхождение, хотя он и не смог определить, откуда незнакомец прибыл. Но то, что он в Петербурге совсем недавно, сомнений не вызывало – есть масса примет, по которым узнаешь человека нового…
За игрой наблюдали человек пять, и Пушкину из них был знаком лишь конногвардеец Поздняков, с которым можно было держаться запросто. А потому Пушкин без особых церемоний спросил на ухо:
– Кто понтирует?
– Господин из Америки, – охотно, тем же заговорщицким шепотом ответил Поздняков. – Из Североамериканских Штатов. Поэль, что ли…
– А банкомет?
– Князь Муфельский, из Варшавы…
Пушкин поднял брови.
– Ну да, – сказал Поздняков. – В Варшаве князей больше, чем гербов в герольдии, так что черт его ведает, из-под какой звезды… Человечек новый, а потому следует вначале присмотреться, каким манером играть изволит. Пусть уж американец, так сказать, в роли конной разведки выступит, а мы посмотрим…
– Резонно, – сказал Пушкин.
Талия[7] закончилась, варшавский князь, слегка пожав плечами и улыбаясь, придвинул к себе проигранные американцем деньги. И, с хрустом распечатав новую колоду, любезно предложил:
– Угодно еще?
– Сделайте одолжение, – тоже на неплохом французском ответил молодой американец.
Пушкин моментально угадал в нем человека, не чуждого зеленому сукну.
– Что скажете насчет пе? – так же любезно спросил князь.
– Простите?
– Удвоенная ставка.
– Охотно, – кивнул американец, выкладывая перед собой нераспечатанную колоду.
Разобрал обертку, перебрал, вынул карту, на которую поставил, и положил лицевой стороной книзу возле себя, а на нее уместил к у ш, то есть ставку. Пятнадцать золотых, по три в ряд. Пушкин никогда не видел прежде таких монет – американские, должно быть, но князь, бегло на них взглянув, удовлетворенно кивнул и выложил свою ставку, уже в российских империалах, размером и весом примерно соответствовавших.
И принялся метать банк – раскладывал карты из своей колоды то направо, то налево. Банк был игрой несложной: если загаданная понтером карта оказывалась справа, деньги доставались банкомету, если слева – выигрывал понтер…
– Заморский проиграл уж четыре раза, – шепотом сообщил Пушкину конногвардеец. – Неопытен, сразу видно, ему бы на руте…[8]
– Князь начал с правой стороны? – спросил Пушкин.
– Ну конечно, а как же иначе…
– Конечно, как же иначе… – кивнул Пушкин.
Он подался вперед, глаза у него сузились, а кровь жарко ударила в виски – чувство сродни охотничьему азарту.
Стояла тишина, карты ложились на зеленое сукно с тихим шелестом, один из подсвечников чадил, но никто не озаботился снять нагар…
Очередная легла влево, князь уже готовился…
Вскинув свою тяжелую трость, Пушкин придавил ею к столу руку князя с карточной колодой – и держал крепко, оторопевший варшавский гость не сопротивлялся, но потом вскинул налитые злобой глаза.
– Что за черт…
– Колоду в сторону! – прикрикнул Пушкин, налегая на трость.
Кто-то понял его – и, метнувшись к столу, выхватил колоду из рук банкомета, зажал в кулаке. Тогда Пушкин поднял трость и, выпрямившись, звучным голосом произнес:
– Прошу пересчитать карты, господа. Справа на одну больше, что означает…
Сразу несколько рук потянулись к небольшим кучкам. Все придвинулись к столу. Карты перевернули вверх лицом, считая вслух.
– Действительно… – протянул кто-то зловещим тоном. – Слева восемь, справа – девять… И вторая сверху… Откройте вашу карту, сударь, игра все равно кончена!
Молодой американец перевернул свою карту.
– Семерка пик!
– А вот она и справа, лишняя…
– Должен вас огорчить, сударь, – сказал Пушкин, – вы играли с шулером…
– Господа! Господа! – воскликнул варшавский князь, озираясь с видом крайнего изумления. – Мелкая ошибка может с каждым случиться, слово чести…
– Да что там, – улыбаясь во весь рот, сказал протолкавшийся к столу конногвардеец. – Дело ясное. Александр Сергеич, не передадите ли шандал? Убогое произведение искусства, но для соблюдения традиции и такой сойдет…
– Извольте, ротмистр, – сказал Пушкин, подавая Позднякову тяжелый малахитовый подсвечник.
Вокруг заорали, засвистели, заулюлюкали, словно подгоняли гончих на охоте. Князь Муфельский с видом оскорбленного достоинства еще пытался что-то изречь в свое оправдание, но шандал в руке конногвардейца обрушился на него всей своей немаленькой тяжестью, свечи моментально погасли и разлетелись, запачкав расплавленным воском не только незадачливого шулера, но и тех, кто оказался близко, что, в общем, никого в горячке действия не раздосадовало. Поздняков, ухая, орудовал шандалом как поп кропилом, князь вопил, безуспешно пытаясь вырваться.
Молодой американец, не принимавший в этом участия, сложил в карман свою ставку и отошел от стола. Догнав его, Пушкин сказал:
– Я бы не хотел, сударь, чтобы у вас сложилось превратное мнение о нашем городе. Ибо оные субъекты встречаются, но не они определяют погоду…
– Разумеется, – сказал молодой человек с грустно-философским видом. – У нас в Америке таких тоже хватает… Позвольте вас поблагодарить, если бы не вы…
– Вы имеете полное право вернуться и забрать то, что он у вас выманил обманом.
– Пусть его… – с брезгливой миной сказал молодой американец. – Не откажетесь ли выпить со мной, сударь? Я видел здесь буфет…
Они прошли в буфетную. Немца Пушкин не обнаружил и там, а потому можно было никуда не спешить. Сев за свободный столик в углу, он подозвал лакея – облаченного в безвкусную по-никишински ливрею, но расторопного.
– Путешествуете из удовольствия? – спросил Пушкин, поднимая бокал.
– Пожалуй, – ответил молодой человек.
Пушкин, слегка нахмурясь, смотрел на него поверх бокала, в котором тихонько шипели пузырьки. В голосе молодого американца ему почуялась несомненная фальшь: но, в конце концов, никто не обязан откровенничать с первым встречным, пусть даже и оказавшим услугу. У всякого могут быть свои тайны…