Найти Элизабет Хили Эмма
– Ктознает? – переспросила мама, пытаясь понять смысл произносившихся шепотом слов. – Чтоони знают?
Но ей так ничего и не удалось разобрать, и потому мы продолжали попытки на свой лад успокоить несчастную. Миссис Уиннерс расхаживала взад и вперед с вопросом, куда же запропастилась «Скорая помощь» и не следует ли снова позвонить.
– Как ты думаешь, сколько ей лет? – спросила мама, поправляя простыню, чтобы та не причиняла неудобства искалеченной женщине.
Я ответила, что не знаю и что вряд ли это имеет какое-то значение.
– Наверное, ты права. Только вот я вижу, что она моложе, чем я думала. Вполне возможно, что она даже моя ровесница.
К тому времени, когда приехала «Скорая помощь», бормотание сумасшедшей прекратилось. Ее рот приоткрылся и щеки ввалились. Было мгновение, когда казалось, что она вот-вот придет в себя. Она задвигала челюстью, как будто пытаясь что-то произнести. И тут из уголка рта у нее потекла струйка крови, и она как будто застыла.
– Она умерла у меня на руках, – проговорила мама, когда врачи пытались переложить маленькую фигурку, все еще завернутую в нашу простыню, на носилки.
Несколько минут мы все смотрели на дорогу, хотя она уже давно была пуста. Первой из нас стряхнула с себя оцепенение миссис Уиннерс. Она потерла руки, глянула на небо, будто спрашивая, не будет ли дождя, и через какое-то время пригласила всех нас к себе на чашку чая.
– Рано или поздно это должно было случиться, – произнесла она, усаживая нас в своей комнате. – Она постоянно выбегала на дорогу. Выскакивала перед самым автобусом.
– Ее сбил не автобус, – возразила мама, – а «моррис».
Миссис Уиннерс заметила, что не видит существенной разницы. Она зажгла небольшую электроплитку и, перед тем как разлить чай, набросила шаль на плечи маме. И тут только я увидела, что та дрожит. Я спросила ее, в чем дело, но миссис Уиннерс скорчила многозначительную гримасу, покачала головой и приказала мне замолчать.
– Что это у тебя там? – спросила она, кивнув на мой сжатый кулак.
Я поставила чашку на стол и наконец-таки разжала кулак, в котором держала подарок безумной женщины. Это был цветок кабачка, сухой, увядший и уже рассыпающийся, похожий по форме на трубу старого граммофона.
– От той женщины? Судя по виду, цветок кабачка. Истинное сокровище. И зачем же она тебе его дала?
– Цветы кабачков съедобны. Так же, как настурции. Но я думаю, что она дала его мне потому, что выкопала кабачки в саду одного садовника-любителя, – попыталась объяснить я. – Однажды он чуть не застал ее за этим занятием. Она выкапывала их, как раз когда я проходила мимо. И она знала, что я ее видела.
Я вспомнила, как тот человек в темноте звал на выручку своих соседей и ощупывал камешки наверху забора.
– И что же, таким способом она захотела признаться в содеянном? Ну, уж точно у нее были не все дома!.. О нет, нельзя плохо говорить о покойниках. По крайней мере, по-своему она была честной. Да я и сама неравнодушна к кабачкам.
– Их помогал сажать Фрэнк, – заметила я, обращаясь к маме и полагая, что она может как-то отреагировать, если этот факт имел для нее значение. Но мама только кивнула и прошептала, поглаживая теплую чашку, но не притрагиваясь к чаю:
– Бедная женщина… Она рассказывала о своей дочери. Она говорила мне, что мы обе потеряли наших девочек. Я думаю, что она имела в виду Сьюки. Вряд ли ей что-то было известно обо мне. Ведь она мало что по-настоящему понимала. Но она часто говорила о наших девочках.
– По-моему, это просто обычный бред, – заметила миссис Уиннерс.
– Нет, – отозвалась мама. – Она знала, кто я такая.
– Это только на выходные, мама. В понедельник утром я обязательно приеду и заберу тебя домой. Мама, ты меня слышишь?
Я ничего не отвечаю. Мы находимся в маленькой комнате с простенькими жалюзи и искусственными цветами в вазе. Я чувствую сильный запах дешевого соуса и какого-то дезинфицирующего средства. Хелен стоит, наклонившись, у кровати, на которой я сижу. Она говорит, что скоро вернется, но я понимаю, что она лжет. Я знаю, что она собирается оставить меня здесь навсегда. Я уже пробыла здесь много недель.
– Всего две ночи. И тебе разрешат здесь немного поработать в огороде.
– Я не люблю огороды, – отвечаю я и сразу же начинаю злиться на саму себя за то, что вообще с ней разговариваю.
– Нет, ты любишь, я знаю, что тебе это нравится. Ты постоянно спрашиваешь меня о том, как сажать овощи, и, когда мы дома, ты очень любишь копаться в земле.
Я помню, что на сей раз ни в коем случае нельзя отвечать. Она снова лжет, я никогда не любила никакие огороды. Я совсем не похожа на свою родную дочь. Это ей нравится в любую погоду выходить на улицу, указывать всем, где нужно копать землю для своих прудов, или объяснять, какая почва лучше подходит для выращивания овощей. Мне-то она никогда ничего не объясняет. Она ведь не считает, что мне тоже нужно знать, на какую глубину сажают семена кабачков и насколько глубоко прорастают их корни. Но сейчас я не стану у нее ничего спрашивать. Кроме того, комната уже пуста, в ней осталась только я. По-видимому, Хелен ушла, и я сижу здесь в одиночестве. На стене висит реклама. «Добро пожаловать в Кибл-Хаус». Это дом престарелых, и я никак не могу понять, почему я в нем оказалась. Я смотрю на свои записи и обнаруживаю, что его название и адрес написаны на кусочке розовой бумаги. Кибл-роуд. Здесь у меня когда-то была знакомая. Но она умерла, и имени ее я уже не помню. Наверняка не Элизабет, совсем другой человек.
– Чай через пять минут.
Высокая, плотного сложения молодая женщина выводит меня в коридор, по обеим его сторонам расположены спальни. На мгновение он напоминает мне привокзальную гостиницу, но здесь все двери открыты, и до меня доносится звук телевизоров и голоса тихо переговаривающихся между собой людей. Я вижу чьи-то ноги, вытянутые на кровати, какие-то тапки, ортопедические чулки. Откуда-то доносится непрерывный писк. Мы выходим в просторное помещение, и запах соуса становится не таким резким. Меня усаживают в кресло лицом ко множеству других кресел, которые постепенно заполняются стариками. Все они какие-то помятые, как будто только что встали с постели. Еще один телевизор включен в углу, и из-за его шума у меня в голове все путается.
– Я прождала много-много часов, – говорю я крупной девушке.
– Чего же вы ждали? – спрашивает она.
– Я долго-долго ждала. Больше двух часов.
– Чего именно?
Но я не могу вспомнить, чего я ждала, и девушка тяжело вздыхает и тыльной стороной руки смахивает челку со лба. Она передает мне чашку чая, а я наблюдаю за старушкой, что сидит по другую сторону стола. Волосы у нее обмотаны ярким шарфом, и она очень сгорбленная. Когда она пьет чай, кончик ее носа постоянно оказывается в чашке. Когда она поднимает голову, с него падают капли, и ее джемпер уже почти промок. Допив чай, она опускает голову на руки, чтобы ее согбенной спине стало чуть легче. Подходит человек, чтобы забрать ее чашку. Это элегантный улыбающийся мужчина со смуглой кожей. Наверное, испанец. Я наблюдаю за тем, как он ставит чашки на сверкающий поднос. Солнечные лучи начинают пробиваться в окно, и он ловким движением, словно тореадор, взмахивающий плащом, задергивает штору.
Становится поздно, я пробыла здесь уже слишком долго, все участники танцев отправляются домой, но я пока еще не могу уйти. Я должна еще немного подождать и убедиться, что Сьюки не появится. На сиденье моего кресла – кусок клейкой ленты, и я начинаю его дергать.
– «Когда ж они позволят ей уйти? – говорю я, слова из стихотворения звучат яснее, чем те, что доносятся из телевизора. – Она устала от танцев и игры» [11].
– Что? – рявкает женщина с длинными седыми прядями, входя в комнату и опираясь на ходунки для взрослых. – Кто сидит на моем месте? Где мое кресло, черт возьми?
Меня охватывает паника. Неужели я заняла ее место? Но испанец указывает ей на сиденье рядом с моим.
– Вот оно, – говорит он, сопровождая слова изящным взмахом руки.
Седая женщина опускает голову, как будто собирается боднуть кресло, но в последний момент резко поворачивается и грациозно опускается на него.
– Это вы нехорошо делаете, – произносит она, кивая на мои пальцы, которые продолжают отдирать ленту от кресла.
Я не могу припомнить следующую строчку из стихотворения, поэтому не знаю, что ей ответить. И тогда я просто улыбаюсь и пытаюсь напеть самое начало, чтобы она поняла, что я знаю мелодию.
– Она полагает, это смешно, – говорит женщина мужчине, сидящему на соседнем с ней кресле. – А я другого мнения, – она вновь поворачивается ко мне. – Если вы придете домой и расскажете своим маме и папе, что вы делали, я думаю, они вас не похвалят.
– Она не может пойти домой к маме, так ведь? – говорит мужчина и стряхивает с пуловера крошки.
– Да, пока не могу, – подтверждаю я. – Мне нужно здесь кое-кого дождаться. Матадора с большим плащом. Он забрал мою сестру. Он держит ее под своим плащом и не отпустит до тех пор, пока я с ним не станцую.
Никто меня не слушает, а образ матадора слишком расплывчат, чтобы его можно было постоянно удерживать в памяти. Темноволосая дама, что сидит у вазы с искусственными цветами, машет мне рукой.
– Цветы не настоящие, знаете ли, – говорит она. – Но все равно очень милые.
Я смотрю на цветы и киваю головой.
– Не настоящие, – повторяет дама и начинает тереть пальцами их лепестки. Затем она вынимает один цветок из вазы и протягивает его мне. – Но все равно очень милые.
Я беру цветок и кладу его в карман, а она извлекает из вазы весь пластиковый букет и бросает его мне. Лишившись опоры, цветы печально склоняют свои головки, а лепестки выглядят совсем истрепанными от множества прикосновений. У нескольких цветов вообще нет бутонов, и, глядя на них, я вспоминаю Дугласа у нас на кухне и то, как его сутулая спина почему-то была похожа на тот жалкий букет, который он принес.
К тому времени, когда Дуглас вернулся, уже зажгли свет, и о наружную сторону кухонных окон стали биться какие-то призрачные насекомые. Плита почти совсем остыла, и мы допивали остатки чая. Мама часто мучилась от бессонницы, и я иногда оставалась с ней, сидела и разгадывала кроссворд из газеты «Эхо», прислушиваясь к тому, как храпит отец на втором этаже.
– Твой обед на плите, – сказала мама, когда вошел Дуглас. – Он, наверное, немного остыл. Я бы что-нибудь сделала, если бы знала, что ты поздно придешь, но ты ведь меня об этом не предупредил.
– Да, извините, – ответил наш жилец, но не сел, а продолжал стоять с таким видом, как будто мог вот-вот свалиться на пол. – Извините, я не думал. Я… – В его руке были цветы, поникший букет, увядавший буквально на глазах в жарко натопленной кухне. Лепестки у цветов осыпались с каждым его движением. – Я не знал, что делать, – сказал он и протянул нам букет.
Дуглас стоял, покачиваясь, и мама махнула мне рукой, чтобы я ему помогла.
– Что-то случилось? – спросила я, встала и подвинула ему стул, чтобы он наконец сел.
– Моя мать, – сказал Дуглас. – Она погибла сегодня.
Я вся сжалась. Лицо мамы сделалось серьезным, даже испуганным. Мы обе, должно быть, решили, что он свихнулся, потерял память или что-то в том же роде.
– Твоя мать давно погибла, дорогой, – сказала мама. – Во время бомбардировки, разве ты не помнишь?
Она снова махнула рукой, на этот раз в сторону чайника, который я тут же наполнила водой и поставила на горячую плиту.
– Нет, – возразил Дуглас. – Она тогда выжила. Я не знал этого, но она выжила. Ты же видела ее, Мод? Она преследовала тебя.
– Ты хочешь сказать, что сумасшед… – Я не договорила и попыталась заглушить последнее слово грохотом чайника. – Но как же она могла быть?..
Дуглас опустил голову и наконец положил цветы. Я подумала, что он собрал их для матери, и решила было найти вазу, но потом поняла, что такая жалкая кучка сорной придорожной травы в вазе выглядела бы жалко.
– Я думал, что вам, наверное, все известно о маме, – продолжал Дуглас. – Сьюки знала. Она была так добра к ней, посылала ей старые вещи, собирала для нее пакеты с едой… И мне уже начинало казаться, что все будет хорошо. Не могу понять, как я мог быть таким идиотом, но я почему-то решил, что все будет хорошо.
– Но, Дуглас, твоя мать… – вмешалась мама. – Я все-таки ничего не понимаю.
– Она всегда была такой хрупкой, такой уязвимой, – продолжал он, закрыв глаза от слишком яркого света. – Особенно с того времени, когда погибла моя сестра. Дора попала под автобус, еще до войны.
Мы кивнули. Нам всем хорошо была известна эта история.
– Потом отец ушел на фронт, во Францию, в 1940 году, – и не вернулся. И тогда ей стало совсем плохо. Она начала надолго уходить из дому, не спала, почти ничего не ела. У нее возникли проблемы с соседями, с полицией. Несколько раз мне приходилось среди ночи забирать ее из полицейского участка.
– Вот, значит, откуда сержант Нидхэм тебя знает?
– Думаете, что он знает меня? Да, наверное, по этой причине. После той бомбежки я подумал, что она погибла. Мне стыдно признаться, но я почувствовал облегчение. Но тут оказалось, что она не умерла, а живет в развалинах нашего старого дома. Я пытался ей помочь, но с ней было очень тяжело. Ей нельзя было ничего объяснить. Она ничего не желала слушать и, несмотря на мои уговоры, продолжала ютиться в развалинах, оставшихся после бомбежки, только потому, что там когда-то жила моя сестра.
– Бедняжка, – произнесла мама и стала рассеянно блуждать взглядом по кухне.
Чайник закипел. Я залила горячей водой бульонный концентрат и передала чашку Дугласу. Аромат от нее распространился по кухне, и у меня рот наполнился слюной.
– Мы были с ней, – сказала мама. – Там, на дороге. Тебе уже сообщили?
Вместо ответа Дуглас сделал глоток бульона, а я вытащила его тарелку из духовки и поставила перед ним. Он неподвижно сидел на стуле, но мерцание света, падавшего на него, создавало ложное впечатление движения.
– Скорее всего, она не почувствовала боли. Просто тихо умерла.
Он кивнул и принялся за еду. Он ел быстро, но аккуратно и продолжал говорить, не глядя на нас.
– Когда развалины дома стали представлять опасность, их снесли, и с тех пор она спала в старом сарае на пляже. Я снова потерял ее из виду на какое-то время – и наконец обнаружил, что она слоняется возле дома Фрэнка и живет в старых конюшнях. Думаю, ей хотелось быть поближе к Сьюки. Видите ли, она чем-то напоминала ей мою сестру. – Дуглас сделал еще один глоток бульона. – Так же, как и ты, Мод.
«Неужели из-за этого она и преследовала меня?» – подумала я.
– У тебя ее зонт, – сказала я. – Я видела его в твоей комнате.
Дуглас застыл на мгновение, как будто разглядывая луковицу на столе. Возможно, пытался понять, что я делала у него в комнате. И тут я вдруг вспомнила, что оставила пластинку с арией из «Дон Жуана» на граммофоне, и мне стало интересно, заметит ли это Дуглас, вернувшись к себе в комнату.
– Я забрал у нее зонт, – объяснил он. – Она… она пробралась к тебе в комнату, когда ты болела, и я не знал, что может взбрести ей в голову.
– Наверное, я ее видела, – призналась я. – Правда, тогда мне казалось, что ко мне в комнату заглядывает много разных людей.
– Она приходила сюда и брала у вас еду, – продолжал Дуглас. – Мне следовало бы вам сразу сообщить, но мне было стыдно. Да она больше ничего и не брала, по крайней мере, ничего ценного.
– А пластинки? – напомнила я. – Их осколки валялись в саду. Ведь это дело рук твоей матери. Разве не так?
– Нет, боюсь, это сделал я. Я отложил их для Сьюки, и вот однажды ночью она проникла в дом к Фрэнку, я говорю о матери. Я не знаю точно, каким образом и зачем, но она пробралась туда. Фрэнка не было дома. Сьюки страшно испугалась и прибежала сюда. Было около десяти часов вечера. Я возвращался из кино и встретил ее на улице. Мы поругались. Она разозлилась, потому что моя мать ее так напугала, а я вышел из себя, потому что она наговорила мне о ней много плохих слов. Сьюки не хотела меня оскорбить, но я все равно сильно обиделся. Потом твоя сестра отправилась домой, вернулась к Фрэнку, а я пошел к себе в комнату, разбил пластинки и, не зная, что с ними делать, выбросил их в дальнем углу сада, а ты нашла их, прежде чем я успел их убрать.
– «Прошу тебя, давай останемся друзьями», – произнесла я, механически процитировав письмо Сьюки.
– Что?
Я покачала головой.
– А она рассказала Фрэнку? О твоей матери?
– Она собиралась, но я попросил ее ничего ему не говорить, – ответил Дуглас. – Я не хотел, чтобы этот подонок хоть что-то знал про меня. Он бы использовал эту информацию против меня.
Дуглас тщательно доел остатки того, что оставалось у него на тарелке, и я отнесла ее в раковину. Потом я стояла и рассматривала белесое брюшко освещенной ярким светом моли, приставшей к стеклу.
– И что же такого сказала Сьюки, что тебя так разозлило? – спросила мама.
– Сказала, что я должен поместить мать в специальное учреждение для душевнобольных. Но я не смог бы сделать этого. С меня хватило того, что мы потеряли дом. Я не мог отправить ее в лечебницу. Ведь она всего лишь хотела вернуться к себе домой и находиться рядом с тем местом, где когда-то жила моя сестра.
Глава 18
– Хочу домой, – говорю я.
Но поблизости никого нет, и мои слова растворяются в воздухе, заглушенные высоким густым кустарником, мягким дерном и аккуратно подстриженными деревьями. У меня в руках маленькая лопаточка, и я, конечно, громко постучу ею, если еще раз найду что-то такое, обо что ею можно будет ударить. Я не знаю, где я. Не знаю, как я здесь оказалась. Я чувствую запах подстриженной травы, но не вижу цветов.
– Ну, пожалуйста, – повторяю я. – Я очень хочу домой.
За живой изгородью кто-то идет, качая головой. Я пытаюсь стучать лопаточкой по стволу дерева, но звук практически не слышен, и прохожий не обращает на меня никакого внимания. У меня возникает подозрение, что я должна прокопать себе выход и именно для этого мне и дали лопаточку. Но я не знаю, как копают туннели. Я никогда особенно не любила старые фильмы, и мне в голову ни разу не приходила мысль, что когда-нибудь мне придется спасаться бегством из замка Кольдиц [12]. Я иду вдоль лужайки по направлению к улице, срываю листья и держу их в руках. Складываю их, разрываю на кусочки и разбрасываю по земле. Но есть я их не стану, что бы мне там ни говорили.
Какая-то женщина переходит дорогу. Она машет мне рукой, а я пытаюсь спрятаться за живой изгородью, опускаюсь на колени, сильно разбив их при этом.
– Привет, мама, – говорит она, перегибаясь через изгородь, отчего упругие ветки с блестящими листьями наклоняются, ощетинившись. – Что ты там делаешь?
У женщины короткие светлые локоны и веснушки на изрезанном морщинами лице. Я медленно поднимаюсь с травы, ухватившись руками за ветки. У меня на брюках множество маленьких листочков, а руки стали зелеными.
– Я приехала, чтобы забрать тебя домой, – говорит она. – Тебе здесь было хорошо?
Я не обращаю на нее внимания и смотрю на здания напротив. Мне они кажутся совершенно не знакомыми. Для моей улицы они слишком новые и слишком чистые. Там много строителей в блестящих куртках и огромная куча материала, такого водянистого и с примесью песка. Я смотрю на нее и вспоминаю пляж, Сьюки и кровоточащие ногти. Я вспоминаю те довоенные годы, когда мне было семь или восемь лет и когда Сьюки закопала меня в песок по самую шею. Я пыталась выбраться, но не могла, и крупицы песка попали мне под ногти, я натерла себе руки и так испугалась, что стала еще глубже погружаться в песок; он сыпался мне в рот, и я начала задыхаться.
– Я понимаю, ты на меня страшно сердишься, – говорит женщина. – Но я попытаюсь загладить свою вину.
– Очень сержусь, – повторяю я. – Я так рассердилась, что пришла домой и разбила все ее пластинки и закопала их в саду.
Теперь я чувствую самый настоящий гнев и представляю себе пластинки, но почему-то одно не сочетается с другим.
– Я подумала, что мы могли бы посетить Элизабет.
– Элизабет, – говорю я. – Она пропала.
Слова правильные, знакомые, но я не могу припомнить, что они означают.
– Нет, не пропала.
При этих словах живая изгородь снова наклоняется, и от блеска ее листьев мне становится страшно. Я почему-то не доверяю женщине, беседующей со мной, и из-за того, что кустарник слишком разросся, я не вижу ту часть ее тела, которая ниже груди. Я внимательно разглядываю ее лицо, но не могу вспомнить, как выглядят люди, когда они лгут.
– Ты кормила ее, – говорю я и срываю листок с куста.
– Нет, ты ошибаешься. Она в больнице, мама, с инсультом, неужели ты забыла? Помнишь, мы говорили об этом? Много-много раз. – Последнюю фразу она процедила сквозь зубы. – Как бы то ни было, она, кажется, пошла на поправку, и врачи говорят, что ее можно навестить. Хочешь, мы к ней поедем?
Я не понимаю, о чем она говорит, и не вижу ее рук и ног. У меня возникает подозрение, что их у нее нет.
– Что это такое? – спрашиваю я, поднимая крошечную лопатку.
– Садовый совок.
– Ага! Я так и думала, что тебе известно, – говорю я. – Вот ты и попалась!
– Мама? Ты меня поняла? Питер сказал, что встреча может стать для тебя настоящим шоком. Элизабет теперь совсем не похожа на ту прежнюю Элизабет, которую ты когда-то знала, но она хочет тебя увидеть.
Женщина разглаживает волосы, и я наконец вижу ее руку. Я не переставая повторяю про себя слова «садовый совок», у меня возникает ощущение, что позже они могут приобрести какой-то особый смысл.
– Мы можем поехать сегодня, если хочешь. Я позвоню в больницу. Как ты на это смотришь? Мне очень жаль, что я была вынуждена оставить тебя здесь, – говорит она, продвигаясь вдоль живой изгороди. – Я очень хочу загладить свою вину перед тобой.
Теперь, когда она стоит за садовыми воротами, я очень хорошо вижу ее всю, с ног до головы. Ворота сделаны из тонких железных прутьев, и за ними ей не спрятаться. Я прекрасно вижу ее темно-синие сапоги и грязные джинсы. Я не знаю, зачем она здесь, не знаю, как ее зовут. Она, наверное, из тех людей, которых часто путают с другими, одна из тех, кого принимают за своих родных или знакомых. Мне хотелось, чтобы она была моей дочерью, но ведь это, кажется, не моя дочь. Мне хотелось, чтобы рядом со мной была Сьюки, и я видела ее повсюду: в точных движениях продавщицы, когда она накладывала пудру себе на нос, или в пританцовывающих движениях нетерпеливой домохозяйки в очереди в магазине. Я продолжала узнавать ее во множестве разных людей даже после того, как вышла замуж, обзавелась собственным домом и стала матерью. Мне часто казалось, что я вижу ее из окна машины.
И вот снова машина, и она едет, и птица взлетает с дороги, и кто-то сидит на скамейке у магазина, и собака привязана к фонарному столбу.
– Хелен… – Я не знаю, что еще сказать, и я стаскиваю с себя ремень безопасности и отбрасываю его. Что-то важное вертится у меня в голове. «Садовый совок». Нет, не то. Даже совсем не то. Образы сливаются, слова тоже. Эстрада в парке, уродливое зелено-желтое строение.
– Мама, выше голову, скоро ты увидишь Элизабет. – Хелен бросает на меня взгляд и тут же снова все свое внимание обращает на дорогу. – Я думала, ты обрадуешься.
От множества автомобилей и яркого солнечного света, отражающегося от них, у меня рябит в глазах. И вдруг каким-то образом мы оказываемся в длинном белом коридоре, и какой-то человек скрипит поблизости. Это скрипят его туфли, и мелодия их скрипа напоминает мне что-то из очень далекого прошлого. Песню про сирень. И так, словно все они участвуют в одном представлении, двое мужчин проносят мимо нас букеты цветов.
– Эти цветы для меня? – спрашиваю я, и они смеются так, как будто я очень удачно пошутила. Мы идем по каким-то бесконечным коридорам, а может быть, по одному и тому же бесконечно длинному коридору.
– Мы заблудились? – спрашиваю я. Но, кажется, все-таки нет. Наконец мы пришли. В какую-то комнату, полную людей в кроватях.
– Их всех нужно заставить встать, – говорю я. – Им вредно вот так лежать.
– Не говори глупостей, – обрывает меня Хелен. – И, прошу тебя, не шуми. Они не очень хорошо себя чувствуют.
В комнате много белого цвета: белые простыни, белый свет от больших ламп, повсюду всякие перила, как будто здесь будут устраивать какие-то аттракционы. Я никак не могу сосредоточиться.
– Мама! – зовет меня Хелен.
Я могу вспомнить только одно слово, но понимаю, что оно неуместно.
– Эстрада, – говорю я. – Эстрада.
Хелен подходит к одной из кроватей. Там лежит крошечное маленькое создание со сморщенным лицом. Это – Элизабет. Глаза у нее закрыты, и она кажется какой-то помятой и высохшей. Неужели она всегда так выглядела? Несколько минут я стою рядом со шторой и смотрю на нее. Затем подхожу поближе и задергиваю штору, чтобы скрыть нас всех. Над кроватью склонился какой-то мужчина. И я замечаю, что на шее у него красные пятна – наверное, какое-то раздражение.
– Она скоро проснется, – говорит он. – Потерпите.
Я тихонько усаживаюсь. Очень-очень тихо. Мне не хочется ее тревожить. Это Элизабет. Я улыбаюсь ей, но она не улыбается мне в ответ. Ее положили в громадную постель и закрутили простынями и одеялами.
– Отдыхай, – шепчу я.
Через несколько минут мы все будем пить чай. Возможно, у меня в сумке даже есть шоколад. Я ощупываю карманы, но ничего не нахожу. Может быть, сойдет и бутерброд с сыром. Ей явно надо подкрепиться. Этот ее сын держит Элизабет на голодном пайке.
– Голодная? – переспрашивает он. – Голодная диета?
А потом она расскажет мне, как называются разные птицы и как их можно узнать по тени. И я выкопаю разбитые пластинки в саду, и мы сможем послушать «Арию с шампанским».
– На ее состоянии сказалось копание в саду, – говорит тот человек. – Вы меня слышите?
Он наклоняется, и багровая кожа у него на шее растягивается. Элизабет спит полулежа. Она наклоняется на одну сторону, и ее рот – тоже. У меня возникает ощущение, что мы раскачиваемся, как будто плывем на корабле. Я хватаюсь за край кровати, чтобы самой не упасть.
– Вы же копали в саду. Вы помните?
Мой глаз представляется мне крошечной дырочкой у меня в голове, и я пытаюсь отодвинуться от этого человека как можно дальше.
– Я не знаю, – отвечаю я. – Где я была?
– В саду у моей матери.
– Нет, я не знаю, где это.
– В саду Элизабет, – подтверждает Хелен. – Питер, можно нам с вами побеседовать наедине?
– Нет, – говорю я. – Я бы не стала там копать. Никогда не знаешь, что спрятано под землей рядом с теми новыми домами. Дуглас говорил, что там может быть все, что угодно.
– Это еще одно обвинение?
– Нет, – отвечает Хелен. – Конечно же, нет.
Она еще раз просит Питера побеседовать с ней где-нибудь в другом месте, он отдергивает, а затем снова задергивает штору с шумом, напоминающим скрежет пилы. Я делаю то же самое, пытаясь достичь того же эффекта, и вижу, что материя начинает растягиваться у меня в руке. Комната внезапно уменьшилась и теперь вмещает только меня одну. Стены какие-то не такие, они колышутся от дуновения ветерка, и у меня возникает ощущение, будто я нахожусь на корабле. Вот здесь торчит платочек, напоминающий парус, и я вытаскиваю его и начинаю медленно рвать на клочки, прислушиваясь к голосам снаружи. Иногда звучит женский голос, но чаще мужской.
– Инсульт стал следствием падения, – говорит он. – И я не перестаю задаваться вопросом, что, черт возьми, такого она там искала. Я знаю наверняка, что она что-то нашла и не сказала моей матери что. Если это что-то ценное, мы требуем его обратно. Оно принадлежит нам по праву.
Рядом с платочками стоит коробочка с соком, и тут же лежит маленькая белая пластиковая расческа. Я бросаю обрывки платка на пол и начинаю расчесывать волосы Элизабет. Очень-очень осторожно. Все ее волосы теперь совершенно белые, совсем не осталось темных прядей, и расческа выглядит грязной по сравнению с ними. Это вызывает у меня возмущение, ведь у Элизабет должно быть что-то получше. Я роюсь у себя в сумке и обнаруживаю там черепаховый гребешок. Но он резной и изогнут и предназначен для того, чтобы удерживать волосы, а не для расчесывания.
Из-за занавески раздается смех, злобный и резкий. И снова мужской голос.
– У вас садоводство – семейная традиция, не так ли? – говорит мужчина. – А порча чужих лужаек, наверное, ваше излюбленное развлечение?
Интересно, о чем это он говорит? Однако интерес к его словам у меня мгновенно угасает, так как Элизабет наконец открывает глаза. Она издает хриплый звук. Я понимаю, что она что-то хочет сказать, но я ее не понимаю. Слова звучат слишком тихо, они слишком влажные, на мой взгляд, и текучие. Руки у нее почти полностью скрыты широкими рукавами, но мне все-таки удается разглядеть кожу у нее на запястьях. Они кажутся какими-то неестественно мягкими, бескостными и опухшими, а кожа на них гладкая-гладкая, как будто ее наполнили воздухом. Губы у Элизабет потрескались, но она растягивает их в улыбку. Половина губы растягивается в улыбке, и она снова делает попытку заговорить. У меня возникает ощущение, будто от меня ускользает что-то очень важное. Слова выпадают, ударяются об пол и исчезают.
– Я ищу Элизабет, – беспомощно произношу я. – Она пропала.
Ночью того дня, когда погибла сумасшедшая, никто из нас не ложился спать. Всю ночь мы провели в постоянном суровом бдении – мама, Дуглас, я и множество насекомых, что приклеились к стеклам окон. Чего мы ждали, я не знаю. Возможно, что позднее придет понимание смысла всего происшедшего с нами.
Когда первые лучи солнца осветили улицу за окном, я отправилась в сад подышать утренним воздухом. Но, когда я вышла из дому, тело казалось отяжелевшим, а глаза саднили. Проходя по тропинке, я очутилась в густых зарослях ежевики. От скрипа раскачивающихся веток меня охватил ужас. Я отскочила, но тут же вспомнила, что сумасшедшая больше никогда не появится среди листьев живой изгороди. Больше никогда не будет кричать, тыкать пальцем, задирать платье перед проезжающим автобусом, больше никогда не будет меня преследовать со своим зонтом. И мне стало стыдно того облегчения, которое я почувствовала при этой мысли.
Пока я гуляла в саду, отец пошел на работу. По дороге он остановился, чтобы сорвать несколько ягод ежевики, росшей в изобилии вдоль стены. Он ел их украдкой, как будто не хотел, чтобы кто-то знал, что он способен обращать внимание на такие ягоды и что ему может нравиться их вкус. Но я, заметив, что он уходит, последовала его примеру, набив рот ежевикой. Это было самое лучшее, чем я могла в тот момент заниматься. Кроме того, благодаря терпкому ягодному соку мне удалось избавиться от неприятного привкуса во рту, который часто бывает по утрам. Я съела еще несколько ягод. Некоторые из них были очень кислыми, и я начала искать по-настоящему спелые и сладкие, а потом стала собирать их в старую лейку, которую кто-то оставил в траве. Ягоды легко отделялись от веточек, и я все глубже залезала в кустарник, чтобы достать самые спелые. Вскоре появился Дуглас. Увидев меня, он промолчал и тоже стал есть и собирать ягоды, осторожно отводя в сторону ветви, чтобы поглубже пробраться в заросли. Мгновение я наблюдала за Дугласом, за тем, как он погружал руки в листву. Только теперь я заметила сходство между ним и сумасшедшей, которое после всего, что я узнала, казалось очевидным; но потом я подумала, что, возможно, из-за происшедшего преувеличиваю это сходство. Вскоре в сад вышла мама с корзинами и чашками, чтобы получить свою долю урожая.
Мы быстро и жадно обирали ветви ежевики. Ягоды лопались под нашими пальцами. Мы молча и сосредоточенно набивали ими рот. Так продолжалось до тех пор, пока я не почувствовала, что уже не могу держать руки на весу и что пальцы у меня все в мелких ранках от колючек. И вот именно тогда появился Фрэнк. Мы услышали шаги на тропинке и одновременно обернулись.
– О господи! – воскликнул он. – Вы что, все превратились в каннибалов?
Я взглянула на маму и Дугласа и увидела, что лица и руки у них ярко-красные от ягод, словно они только что съели кого-то живьем. Я чувствовала, что и сама выгляжу так же. Никто из нас не улыбнулся, мы просто озадаченно смотрели друг на друга, как будто только что пробудились от сна. Одежда была вся в красных пятнах, лица – бледные, а глаза – затуманены.
Фрэнк принес сахар. Мама вытерла руки и лицо о фартук и воззрилась на пакеты с таким детским восторгом, словно это были рождественские подарки.
– Теперь мы сможем сделать джем, – произнесла она. – Ягоды у нас есть.
– Я вижу, – произнес Фрэнк и расхохотался.
Смеясь, он искоса и подозрительно наблюдал за нами, затем нервно закурил сигарету. Одна манжета рубашки хлопала его по запястью, словно голодная чайка.
Мама понесла в дом собранный нами урожай. Дуглас продолжал есть ягоды, но у меня внезапно пропал аппетит. Кожа в тех местах, где остался ягодный сок, чесалась, и я почувствовала внезапное раздражение и злость. Мне было неприятно присутствие рядом с нами Фрэнка. Честно говоря, мне хотелось целый день вот так молча собирать ягоды, делать что-то совершенно механически и ни о чем не думать.
Я уже несколько дней старалась не встречаться с Фрэнком, ходила домой дальней дорогой, а если замечала, что он ждет в конце нашей улицы, переходила на другую сторону, чтобы не приближаться к «Пяти Дорогам» или к любому другому пабу, в который, по моему мнению, он мог наведываться. Я не знала, что ему сказать. Не говорить же ему, что Дуглас каждый вечер приходит в «Павильон» в надежде встретить там Сьюки.
– У тебя размазалась губная помада, – заметил Фрэнк, – как будто ты с кем-то целовалась.
Руки у него перестали дрожать, и он поднес большой палец к моим губам, который застыл от них на расстоянии миллиметра.
– Я не пользуюсь губной помадой, – ответила я, и из-за усилия не поддаться сильнейшему притяжению и не прикоснуться к его пальцу мои слова прозвучали глухо и искусственно.
У меня за спиной раздался шаркающий звук – это Дуглас ударил ногой по стене. Фрэнк не смотрел на него, но слегка провел пальцем по остаткам влажного ежевичного сока у меня на верхней губе и затем размазал их по своей.
– Как тебе кажется? – спросил он. – Может быть, это мне стоит начать пользоваться ею?
От абсурдности его поведения, от странного смысла его вопроса у меня закружилась голова, и я почувствовала облегчение.
– А теперь у тебя такой вид, как будто ты кого-то целовал, – заметила я, но тут мама позвала нас в дом.
– Я собиралась сообщить Фрэнку, – сказала она, когда мы вошли. – О трагедии.
Я увидела, что тот вздрогнул при слове «трагедия».
– О какой трагедии?
– Мать Дугласа. Ее сбила машина. Насмерть.
Мама вымыла ягоды, а затем высыпала их на большую сковороду и поставила на плиту, чтобы они высохли. Прежде чем Фрэнк смог что-то ответить, в комнате некоторое время стояла тишина. Но вот он заговорил, и в голосе у него послышались слезы.
– Какой кошмар, – сказал он. Я была поражена – казалось, что он вот-вот расплачется. – И когда это случилось? Вы присутствовали при этом? Господи, какой ужас!
Он громко всхлипнул, отчего мы все вздрогнули так, словно он разбил тарелку.
– Возможно, тебе не покажется все таким уж страшным, когда ты узнаешь, кем она была, – заметил Дуглас.
В его голосе слышались злобные нотки, но его лицо, все в пятнах от ежевики, оставалось невозмутимым.
– Это не имеет совершенно никакого значения, – сказала мама, стирая ежевичный сок у него с подбородка и пытаясь заставить его замолчать.
– Я хорошо помню, когда я увидел ее в первый раз, – неожиданно произнес Фрэнк, после чего возникла пауза, в течение которой мы все задавались вопросом, что же он может сказать дальше.
Но он не продолжил, а встряхнулся, подошел к маме и стал помогать ей пропускать сквозь сито разогретые и размякшие ягоды. Темная мякоть прилипала к его пальцам и скользила по запястьям. Я варила ягоды с сахаром, добытым на черном рынке, мама охлаждала джем и разливала его по банкам, которые потом запечатывала воском. Джем получился розовый, прозрачный и очень вкусный. А рядом стоял Фрэнк, который несколько раз чуть не расплакался из-за того, что погибла мать Дугласа.
– Господи, что за ужасный человек! – воскликнула Хелен, ударив рукой по рулю. – Во всем, абсолютно во всем винит окружающих. Винит меня! Как будто моя профессия имеет какое-то отношение к его проблемам! Да уж, как тут не пожалеть Элизабет. Иметь такого сына!
– Элизабет пропала.
– Мама, мы же только что навещали ее.
– Она пропала. И пропала по моей вине.
– Не слушай ты этого идиота. Ему не следовало оставлять ее одну в саду, когда она едва держалась на ногах. Здесь совершенно нет твоей вины.
– Есть, потому что я искала ее не там, где надо, я повсюду собирала всякую ерунду, а она все время была там и ждала меня.
– О чем ты говоришь?
– Она была зарыта в саду.
– Кто?
Я не могу вспомнить имя.
– Та, о ком ты говорила.
– Элизабет в больнице, мама. Мы только что навещали ее.