Серая слизь Гаррос-Евдокимов
– Куда тебя, в Иманту? Мы скатываемся с пологого горбика Вантового моста в ложбину Кипсалы, слева наваливается и отваливается назад намеченное дежурными строительными огнями незавершенное еще, но уже безусловное уродство недоскребного “Солнечного камня”: всего за пару лет таинственного бума недвижимости Ригу успели изувечить сильнее, чем за полвека советского провинциального псевдомодернизма – и веселуха только начинается…
– Ну, если не спешишь…
– Да я-то не спешу. А ты как?
– А я по жизни никуда не спешу. Я человек свободный. Праздношатающийся.
– Хорошо тебе…
– Да в общем не жалуюсь. Минуем съезд возле “Олимпии”. Мельком думаю, что направо в Иманту было бы быстрей, но Санька, наверное, сама знает, что делает.
– Забавно… Еще когда мы познакомились, ну, в универе, – ты точно так же говорил…
– Что?
– Ну вот это: “Не жалуюсь!”
– Серьезно?
– Ага… Ты, кстати, с тех пор вообще мало изменился. Под зеленый проскакиваем перекресток со Слокас и едем прямо – по Калнциема.
– Слышь, Саш…
– А мы через меня поедем. Через Золик. Если ты не против… Я просто в “Юск” хотела заскочить. Ты же вроде сказал, не спешишь…
– Да не, конечно, мне-то чего… А че, правда не изменился?
– Ага. Совершенно.
– Странно. Мне казалось, я должен был измениться здорово…
– Ты имеешь в виду внутренние ощущения?
– Ну… Да не только. За последние годы все как-то стало совсем другое. И внутри, так сказать, и снаружи. И ощущения, и люди, с которыми общаешься, да все…
– Да? У тебя тоже?
– А у тебя?
– На самом деле… Повышая тон, начинает пиликать мобила. Не моя.
– Дэн, подкинь, пожалуйста… сзади, в сумке…
Перегибаюсь к заднему сиденью, подхватываю сумочку, даю ей. Какая-то знакомая мелодия, только из-за сотовой полифонии трудно опознать… Сашка, не глядя, сует руку, и – даже не вытащив телефон до конца – что-то жмет: мелодия затыкается.
– Спасибо… Кинь обратно… На самом деле очень странное чувство у меня… Как бы сказать… Черт, жалко, знаешь, что как-то никогда не получается нормально поговорить…
– Ну да… Ну смотри, может, заскочим еще куда, потрепемся… Как у тебя со временем?
– Слышь, а может, ко мне?.. Тут я вдруг соображаю, что у нее мобила играла.
Роллинговскую “Paint it Black”.
9
Он и на самом деле был ФЭД. Только не Феликс Эдмундович Дзержинский, конечно, а Федор Эрнестович Дейч. Действительно немец – на четверть. Только не из прибалтийских (тех после Молотова и Риббентропа в сороковом репатриировали практически всех), а из поволжских. Которых, впрочем, тоже поголовно переместили – но в прямо противоположную сторону по карте. В Казахстан, где Федькин дед женился на аборигенке. Так что отец его, по каким-то тогдашним соображениям не ставший записываться в паспорте немцем, значился в пятой графе как казах. Эрнест Дейч, казах. А следом за ним и Федька – в своем негражданском alien’s passport’e: kazahs. С материнской стороны смесь у него, кстати, не менее дикая – там и вовсе мордва, белорусы, армяне, молдаване, кажется, кто-то еще, не помню уже, кто…
ФЭД мне вспомнился при виде одноименного фотоаппарата на тюринской полочке, уставленной ретрушной техникой под неблагозвучно-легендарными аббревиатурами (ЛОМО, например: черный пучеглазый параллелепипед, одна из лучших, говорят, советских “зеркалок”). Тюря оказался не чужд всеобщего эстетского увлечения старьем: помнится, Илюха мне втирал, что продвинутая молодежь, даже вполне себе “золотая”, сейчас не станет одеваться в откутюрные лейблы; истинные модники подсажены на “винтаж” – натуральную одежку тридцати – и более – летнего возраста, качественно стерилизованную и продаваемую в специальных бутиках за нехилые бабки. Вещи, мол, не обыкновенные, разумеется, вещи дизайнерские, бабушкино драповое москвошвеевское пальтецо не проканает… Я еще подумал, что с убыстрением ротации мод спрос вычерпывает предложение до сухого донышка, и если так пойдет дальше, то стиляги двадцатых годов нынешнего века будут обряжаться в рваные телогрейки оригинального позднесоветского пошива с оригинальным же парфюмным букетом из запахов одеколона “Тройной”, мочи и блевотины…
Впрочем, хата у Стаса обставлена-обустроена вполне симпатично – видимо, суммарное эхо многочисленных интерьерных съемок, сделанных владельцем. И само помещение не рядовое: просторный чердак югендстильного шестиэтажника на углу Бривибас (Свободы – главная рижская улица, побывавшая и Александровской, и Адольфгитлерштрассе, и Ленина) и Лачплеша. Козырность места объясняется, впрочем, не толщиной тю-ринского лопатника, а личным упорством и числом художественно ориентированных знакомцев. Сколько я знаю, мансарду эту Стас купил почти за гроши, и несколько лет кряду, при поддержке друзей-художников-дизайнеров, доводил ее до нынешней кондиции богемного несемейного жилища, где роскошная здоровенная ванна эпохи Ульманиса Первого отчленена от жилого пространства условной рифленой загородочкой, а к просторной двуспальной тахте надо карабкаться по узенькой деревянной лесенке на трехметровую высоту.
К Тюре в гости я набился вполне бесцеремонно. Весь мой опыт “инвестигейшна”, какой ни есть, убеждает, что действия нахрапом – вообще одна из лучших тактик. Правда, не универсальная. С ментами, например, ее все же лучше не юзать… Естественно, Тюрин особым желанием общаться не горел. “Слышь, Стас, – известное раздражение мне уже не надо было изображать, – давай начистоту, а? Тут такая петрушка творится… такая очень странная петрушка… что я не думаю, что нам стоит ходить кругами. Ты ведь понимаешь, о чем я, да? Ты же мне совсем не все сказал, правда? Я, кстати, тоже не все сказал. Так что давай попробуем еще раз. Ты где сейчас?.. А где ты живешь?”
Нахождение на собственной территории, впрочем, особой уверенности Тюре не прибавило. С уверенностью у него сейчас вообще было явно неважно. Что, конечно, можно понять.
– О’ кей, Стас… – Приваливаюсь спиной к стенке правей пробкового стендика с прикнопленными цветными распечатками фоток А-третьего формата. – Давай я первый. Я знаю, что в тот день мы с Сашкой встретились не случайно. Что это все, встречу в смысле, устроила она. Не только встречу – вообще наше… общение в тот вечер. В том числе у нее дома. И зачем-то сделала вид, что все происходит как бы само собой. Зачем – я не знаю. Про то, о чем мы с ней говорили, я тебе сказал правду. Я действительно не въехал, чего ей надо было от меня, и сейчас не въезжаю. Так вот, чего я не сказал. Ей три раза в тот вечер кто-то звонил. Два раза она звонок сбросила. На третий ответила. Она вышла на кухню разговаривать, так что о чем был разговор и с кем, я не слышал. Насколько я помню – слегка на повышенных тонах. Но не поручусь. Недолго говорила. Когда меня допрашивали менты, он, лейтенант этот мой, назвал какой-то номер. Видимо, из списка вызовов с ее трубки. Я его, естественно, не помню. Но я подумал, что звонил кто-то с карточкой. Так что владельца мобилы ментам все равно не найти. Сам понимаешь, я не могу сказать, тот это номер или не тот… Еще менты спрашивали у меня, пили ли мы крепкое и кумарили ли. Причем переспросили, когда я ответил, что нет. И брали у меня анализ мочи, то есть тест на наркоту. Я думаю, что после меня кто-то у нее был. Кто-то, кто задувался и с кем она пила крепкое. Вот, это все. Больше я, правда, ничего не знаю.
Падаю без приглашения в ратанговое креслице у столика:
– Твоя очередь.
Тюрин некоторое время смотрит сверху исподлобья. Садится на диванчик напротив. На край диванчика. Опершись локтями на колени и на меня уже не глядя.
– Я долго думал, она к тебе ушла… – Бормочет на пределе внятности, что-то мнет в пальцах… надламывает крошечными сегментами зубочистку, сворачивая в дугу. – Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость. Еще до того, как у нас с ней… ну, все плохо стало… за месяц где-то… она тобой интересоваться очень начала. Фильмы твои искала специально… Распечатки какие-то про тебя… интервью… чуть ли не в папочку складывала. Ну а потом… вести себя стала непонятно… не объясняет ничего… телеги какие-то начинает гнать странные… Я же видел, что что-то с ней творится, – но она ничего не хотела говорить! Конечно, я понял, что кто-то есть у нее. Сам догадайся, на кого подумал… А потом вообще ушла. Три месяца назад. Лучше, типа, какое-то время не видеться… – Кидает изломанную, скрученную зубочистку на стол. – Я, знаешь, только тогда понял, как мне без нее хреново. Звонить пытался, разговаривать… Даже следил один раз за ней, представляешь?.. За тумбы афишные шарахался, как придурок… В общем… Увидел я этого… – Хмыкает убито. – Сначала я решил, что это точно ты. Куртка у него была, – тычет в меня пальцем, – типа вот у тебя. Потом разглядел… Понял, что нет, не ты.
– Ты его знаешь? Качает башкой.
– Как он выглядел?
– Выше тебя… на полголовы как минимум… Здоровее гораздо… Блондин такой.
“…Дэн, ну скажи, ну правда же что-то происходит?.. Ты же тоже чувствуешь, да? Все меняется, все – но засада в том, что самих изменений ты не ощущаешь, а что они произошли, понимаешь только потом… Я вдруг обнаружила, что вокруг нет почти никого, с кем можно всерьез поговорить. То есть вроде полно подруг там, знакомых, старинных в том числе, все, вроде, как раньше – только вдруг не о чем стало с ними говорить. Всерьез говорить, я имею в виду. Как-то ничего никого не интересует. У каждого свое кино. Все в своей коллее. Шторки закрылись. Когда это успело случиться?! Все так как-то отфор-матировались, очень так оперативно и органично…” – “Ну Саш, может, это просто нормальные возрастные изменения? Естественно, что где-то как раз в нашем возрасте большинство людей укореняется…” – “Да нет, это-то было бы понятно. То есть грустно, конечно, но, наверное, неизбежно… Но ведь они же даже не укореняются! Их же словно вообще подменяют…”
Если вам не спится, закройте глаза и считайте до пяти. Максимум до половины шестого… Сколько сейчас, интересно? Глухая тьма и тишь. Фонарь, вечно светящий в окно, – и тот не горит. Ни движения, ни блика, ни звука. Нику чуть слыхать: хотя спит она тихо-тихо – ее дыхания я обычно не слышу, даже когда чувствую кожей щекочущее касание выдохов…
(С Никой тоже как-то в последнее время… непонятно. Да нет, и не ссоримся вроде… Но все-таки есть, наверное, неправильное что-то в ситуации, когда чем больше непонятного и неприятного происходит с тобой, тем меньшим ты делишься с самым, вроде, близким человеком… И нет, не потому, что ему – ей – наплевать… А просто все равно в каких-то разных мирах мы с ней живем. “…Только вдруг не о чем стало с ними говорить. Всерьез говорить, я имею в виду… У каждого свое кино…” К черту!)
Сна ни в одном глазу. И, как обычно в таких случаях, невыносимо тянет курить. Осторожно выползаю из-под одеяла, спускаю ноги с кровати, долго нашариваю тапки. Бреду на кухню, болезненно жмурюсь, врубив свет, торопливо (но чтоб не хлопать) прикрываю дверь. Как всегда, неурочно освещенное (как если встаешь, например, ни свет ни заря… о, счастье моего свободного графика, позволяющего просыпаться даже зимой засветло, – и вечное проклятье детским подъемам в школу!), все кажется утрированно-голым: не кухня – прозекторская… И ты в ней – голый, волосатоногий, – как готовый к употреблению клиент.
Высмаливаю сигарету, тупо разглядывая подробное, но какое-то подслеповатое отражение кухонного интерьера в вертикально располовиненном оконном квадрате, словно оклеенном снаружи черной бумагой (и как отверстия в той бумаге – два, всего два, но все же два горящих окна в доме напротив).
“…Так вот смотришь на человека, которого, кажется, знаешь как облупленного – и вдруг понимаешь, что это уже не он, что это кто-то совсем другой, и даже не очень похожий… И ты совершенно точно видишь, что сам он произошедшего с ним не заметил, не понял, что вообще что-то случилось. Может, это-то и есть самое страшное… Просто вот так вот подумаешь о себе – и жуть берет: а вдруг и ты – это давно уже не ты? Только тоже ничего не заметил?”
Дергаю ручку холодильника, цепляю за крышку полуторалитровую бунджу[4] минералки. В последний момент ногой не даю закрыться дверце – что-то там такое… На одной из полок – две продолговатые жестяные баночки агрессивной черно-красной расцветки. “FireWall”. Это Ника, что ли?.. Точно какой-то хит сезона…
Остатки минералки без газа (“неперлива” она называется по-чешски – и, соответственно, “перлива”, если газированная, мы очень смеялись; впрочем, у них еще “туристическая убитовня” на чем-то вроде отеля и “смешные одпады” на мусорнике) гулко перекатываются внутри пластикового цилиндра, когда я, вскинув бунжду, делаю глоток. Даже этот звук кажется слишком громким. Три сорок семь.
“…Скажи, у тебя самого не бывает ощущения, что ты – уже не ты, а какая-то машинка?.. Андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин. Но он чувствует, что что-то не так, – потому что на самом деле он робот, у него есть строго определенная программа, которую он выполняет, а того, что этой программой не предусмотрено, он сделать не может. Никогда не выйдет из плоскости привычных действий…” Или все-таки напряжется – и выйдет? Через балконные перила?
…Но почему она, чтоб вывалить все это, выбрала меня? “…Ты, видимо, не в курсе… Но она вообще-то на тебе задвинулась малость…”
Вдруг – без какой-либо связи, ассоциативной даже, – вспоминаю. Недели три назад мы сидели с Лерой у нее на Калнциема – она простудилась, я приехал к ней, сварганил глинтвейну… Телик она по моей просьбе врубила на “Вива плюс” – там у них по вечерам крутят иногда свежие клипы на тяжеляк… – звук, естественно, приглушив. На ролике ReVision, группки “Мьюзик Хелл” (там, где люди оказываются сделанными из консервных банок и прочего хлама), экран с коротким треском погас. И вообще погас весь свет. “Вот суки, – сказала невидимая Лера. – Опять, что ли, пробки свинтили?..” Пробки у них под незапертым щитком на лестничной площадке, так что, бывает, воруют. Я на ощупь пробрался к двери. На площадке тоже было темно. Только на верхней ступеньке лестницы горела толстая красная свеча, с фитильком, накрытым (чтоб не заливало) жестяным колпачком с прорезями. На могилах ставят обычно такие свечи… И – никого… А пробки действительно свистнули. “…Дэн, я с одним человеком общалась, ему двадцать восемь лет…”
10
На жестяной край плоской крыши девятиэтажки напротив смотреть невозможно. Широкие полосы солнца в синем дворе: на лакированных частых-мелких бугорках твердого снега (с протоптанными в его пупырчатом глянце бурыми диагоналями), на лакированных модельках подержаных иномарок, на пятнистых березовых стволах, на амбициозных включениях стеклопакетов в совдеповскую статистику фасадов. Представительный бомж в ушанке катит тележку на колесиках, как от детского велосипеда, за которой переваливается, привязанная, толстая псевдоовчарка. Опасливо пробирается меж колдобинами выкрашенный в культовый розовый цвет полукультовый “ГАЗ-21”. Чайка, проносясь в нескольких метрах от моего окна, роняет из клюва что-то блестящее.
В мейл-боксе у меня – новое письмо. Я даже не порываюсь звонить Олежке Семенко – и так ясно, что из интернет-кафе… Не просто письмо. Графический файл.
Произвольно вольно настырно жирно всегда хотел тебя спросить. У нас вот ни у кого не … А тебе как это …?
Написано от руки, фломастером, печатными буквами. После “ни у кого не” – рисунок: лось, сохатый в смысле, перетянутый крест-накрест бечевкой, проштемпелеванный, с пометкой “Заказное”. После “как это” – еще один лось. Препохабный. С мордой, переходящей в головку полового члена. Исполнено небрежно, но уверенно.
Отворачиваюсь от окна, отпихиваю ногой валяющийся посреди комнаты штурмовой рюкзачок, опускаюсь на карачки и пытаюсь сделать стойку на голове. Почти получается. Но жопа в последний момент перевешивает – обваливаюсь набок. Поднимаюсь. За стеной – за какой, не понять – играет нечто знакомое… Хорошо знакомое, но неожиданное… А, так это же Летов! – надо же… “Моя оборона”: “Пластмассовый мир победил, ликует картонный набат…”
Снова сажусь к компу и снова смотрю на все это. И снова поначалу нет у меня в голове ни одной мысли вообще. Член с раскидистыми рогами. Болт. Ага.
Потом я вдруг соображаю. УДа-ЛОСЬ. “У нас вот ни у кого не ПОЛУЧИ-ЛОСЬ. А тебе как это УДа-ЛОСЬ?”
Что-то резонирует – едва-едва. Где-то на самых дальних задворках. Практически вне пределов досягаемости. Лось…
Что-то очень странное. Совсем какое-то неуместное…
Лось.
– А че мокрый?
– Купался. – Крэш отработанным движением зацепил выступы сбоку крышечки одной бутылки за выступы сбоку крышки другой – и одним рывком открыл обе “Пилзенес” (поперла обильная пена). Протянул мне пузырь. – С бодуна, знаешь, башку это… остудить…
– Че, – без особого удивления уточнил я, – в одежде?
– Не, ну куртку снял… – Дернув головой, он отодрал зубами суровый кусок гуманитарного батона (он же бухан). – И кеды.
Я представил, как на виду у совершающих утреннюю оздоровительную пробежку джоггеров, любящих это озеро (берега его, само собой), лезет в грязную воду в майке и джинсах похмельный Костян. Далеко не самая интересная из легко представимых сцен с участием Костяна…
– Дубак же, – говорю.
– Похуй… – Выбитый в недельной давности драке передний зуб, батон и бодун делали его речь почти не дешифруемой. – Ты куда?
– На трамвай.
– Пошли… Там у стекляшки… познакомился… алкаши тусуются…
Во время войны – во время оккупации – немцы здесь, в лесу у Юглы, недалеко от озера, построили некое подземное (на случай бомбежек) сооружение. Вроде бы электростанцию. После войны ее взорвали – но как-то не полностью, так что посреди городского мусорного лесопарка между нагромождениями бетонных обломков остались входы в обширные сырые подземные пустоты. Затерянные в кустах люки открывали бесконечные вертикальные шахты или оказывались отверстиями в макушках полусферических сводов гигантских резервуаров, соединенных клаустрофобическими коридорчиками. Вообще-то Крэш сначала (когда у него случилось очередное сезонное обострение асоциальности) жил на огородах по соседству – но на дворе стоял уже май, на дачные участки повалили владельцы, и Костяныч, недолго думая, переместился в эти развалины: накидал каких-то картонок на бетонный пол и дрых себе. Единственной проблемой оставалось пропитание – так что нам с пацанами приходилось мотаться сюда по очереди с пивом и каким-нибудь очередным буханом. Нередко мы заваливались к Крэшу “в гости” всей толпой и уже не с пивом – и тогда всю ночь в подземелье в подтверждение инфернальных коннотаций гулко резонировали “Эксплоитед”, “Слэер” и бухие вопли пришлых имантских неформалов.
– Цени, че нашел в кармане. – Крэш вдруг извлек из-за пазухи и протянул мне маленькую пластмассовую красно-белую капсулу до крайности знакомого вида. “Противоядие ФОВ” – прочел я ожидаемое.
– Откуда это у тебя?
– Приколи, сам не помню. По пьяни, наверное, затарил когда-то у Валдера… Давай. – Он cунул пиво в карман, аккуратно разъял капсулу и стряхнул на ладонь три маленькие белые таблеточки. – Держи…
– На такую херню сесть, – я подставил горсть, – станешь, как Бэрримор…
– Какой Бэрримор? – Крэш кинул в пасть сразу все свои колеса и быстро запил пивом.
– Есть такой Бэрримор… – Я проделал то же самое. – Продвинутый корень: как раз на антидотах сидит. Приходит на какой-то сейшн. Телеги толкает: купил, грит, только что вагон спичек. Вагон? Ага, вагон. Отрывает кусок газеты, грит: насыпьте мне сюда муки. Мы поржали, но насыпали. А теперь, грит, соли. Насыпали соли. А теперь сахарку. Это, грит, будет мой ужин – заворачивает и аккуратненько в карман прячет. А потом, типа, засобирался. Куда? А вешаться, грит… И пошел типа…
Истории, приключавшиеся с разными членами “системы” под ФОВом (это расшифровывалось как “фосфоросодержащие отравляющие вещества”, хотя сами таблетки, говорят, включались в армейские аптечки на случай ядерного удара: дабы на напрочь зараженной территории солдат еще несколько часов мог в режиме автомата осуществлять боевую задачу – после чего честно загибаться с чувством выполненного долга), красочные повествования, как кто-нибудь, обдолбавшись им, себя вел, какие галюны ловил и какую пургу нес, были у нас одним из любимых устных жанров – благо бронебойная сия химия действовала на мозги самым непредсказуемым образом…
– И че?
– Не знаю. Я его с тех пор не видел… Некоторое время шли молча, ожидая глюков, пугая попадающихся навстречу велосипедистов своим видом и выражением хлебал. Свистели и щелкали птицы, наплывали издалека звуки циркулярной пилы. Эклектично пахло всеобщим цветением. Разлохмаченное кронами солнце зримо висело между облупленных сосновых стволов. На изнанке свежих светлых листьев взблескивали последние капли. Двое бодрых дачников с натугой проволокли на плечах – на дрова, видимо, – здоровенный обломанный сук. Глюков не было.
– Руки! – вякнул вдруг Крэш и безумным взглядом уставился на свои кисти.
– Че – руки? – Я поднес собственные ладони к глазам: они были белые-белые, как меловая бумага, а линии, по которым должно угадывать судьбу, почти исчезли, оставшись лишь в виде неясного следа стертого резинкой карандаша. Что, впрочем, не мешало угадать: судьба наша незавидна.
– Вроде, колбасить начинает… – удовлетворенно пробормотал Крэш. – Ноги какие-то ватные…
Ватными, однако, были теперь не только ноги – по всему телу расползлась дурная расслабленность, каждое движение давалось с трудом, бутылку я подносил ко рту, как трехкилограммовую гантелю, и даже глотать приходилось с усилием. (Что-то в происходящем напоминало добротный обкур: мир обрел стереоскопическую глубину и полифоническую многозначность. Я чувствовал себя радиоприемником, ловящим прилетающие из эфира звуки, – причем близкие, в силу таинственной аберрации восприятия, были слышны совсем слабо, зато далекие, наоборот, – очень отчетливо, и лай собак на каких-то далеких огородах хлопал по ушам, как незакрепленное кровельное железо на ветру. Разве что вместо характерной для обкура эйфорической невесомости ощущалась несколько стремноватая придавленность.)
– Че, Дэн, дало? – Крэшев вопрос пробуравился сквозь множество слоев шерсти.
– Дало… Далось, – все это было довольно прикольно. – Нам… у-да-лось.
– Какой лось? Последний вопрос меня несколько озадачил. Был в нем какой-то двойной смысл, какой-то подтекст, подвох, возможно. Спрессованный пласт семантических потенций, свернутая цепь неподконтрольных ассоциаций.
– Уда-лось. Лось уда… Хуя… Эти лоси бывают какие угодно. Фаллический уда-лось, допустим. И противостоящий ему анальный зада-лось. А также не зада-лось. Близкий по духу наш-лось. Изымающий все что ни попадя стряс-лось. Внезапно являющийся приш-лось… Я начал говорить об этом Крэшу – но чем больше говорил, тем яснее видел, насколько все непросто – я начал отвлекаться на нюансы, но каждый нюанс тащил за собой целую связку… К тому же скорость мышления чем дальше, тем сильнее опережала скорость артикуляции. Плохо дело, подумал я и ни с того ни с сего счастливо заржал. …Приве-лось. Дове-лось. Не сложи-лось…
Крэш повернул ко мне изумленное лицо (зрачки у него были во всю радужку).
– Это лось типа ну не так что как этим вот… – изрек он, нахмурился и захлебнулся мелким икающим смехом.
Я принялся торопливо объяснять, что имел в виду – но, произнеся три-четыре слова, обнаружил, что начисто забыл, с чего начинал. И что вообще хотел сказать. Тогда я перескочил на какую-то другую, не менее важную и срочную мысль, – запутался в мозговых извилинах окончательно и умолк на полуслове, пораженный ворохом бесформенных фонем, вывалившихся изо рта под ноги.
…Оста-лось. Нача-лось. Сорва-лось. Вырва-лось…
Тут выяснилось (выяснилось!) что нас постоянно сносит с дороги на травяную обочину, и пришлось напрячься, чтобы не вломиться в густой подлесок. Вскоре обнаружился (обнаружилось) еще один неприятный симптом: мир перед глазами, не только утративший теперь свою стереоскопичность, но сделавшийся лубочно плоским и аляповатым, стал время от времени – через небольшие равные промежутки – странно продергиваться, cловно картинка с видеомагнитофона, которую постоянно отматывают на пару кадров назад. (По-лучи-лось.) Как лазерный луч, соскакивающий с одной и той же поврежденной дорожки пиратского CD. (Из-мени-лось.) Ноги, безнадежно отставшие от туловища, путались, пытаясь нагнать владельца, подламывались, выделывали в отчаянии странные пируэты. Меня умилила их преданность, я решил остановиться и подождать свои бедные ноги, но, поскольку стоять без ног было не на чем, осел на траву под деревом, а потом и вовсе опрокинулся на спину. (Приключи-лось. Приглю-чи-лось.)
И сказал господь: все заебись! И все заеблось.
В странной формы дыре в кронах валялось удивительного цвета небо. Непонятное происходило с облаками. Шевелилась под ладонями палая хвоя. Чего-то хотел от меня Крэш. Беспокойное движение совершалось в кустах, что-то там происходило, происходи-лось, лось, лось тяжко качнул лопатообразными своими рогами, повернул ко мне унылую губастую башку и посмотрел долгим запоминающим взглядом…
Кликуху ему в эру имантского панка придумал ФЭД, а Леха Соловец дал определение: “Карлсон, который живет без крыши”. Что правда, то правда: сколько я знал Костяна (с глубокого детства), башня у него отсутствовала как понятие.
К тому моменту, когда семилетний я пошел в 70-ю рижскую среднюю, Костя Решетников уже был ее легендой. Его беспрестанно оставляли на второй год, грозили переводом куда-то в интернат для неблагополучных, припечатывали в спецвыпусках школьного радио и вызывали к директору. Классе в пятом он даже умудрился быть публично (со срыванием галстука!) исключенным из пионеров – хотя в те времена всеобщего идеологического шатания на соответствие моральному облику юного ленинца клали с прибором даже ответственные инстанции. Истории о его хамстве учителям (“Але, мы не на зоне!” – бросал он на экзамене в ответ на требование сесть прямее и перестать вертеть карандаш), завучам и самой Дине Петровне мы, троечники и прогульщики младших классов, рассказывали друг другу с той же интонацией, с какой крепостные, должно быть, поговаривали о развешиваемых Емелей Пугачевым на воротах имений помещиках.
Естественно, все держали Решетникова за начинающего бандита (“Они считают меня бандитом, издеваются над моим аппетитом, я не пользуюсь у них кредитом…”) и прочили ему большое тюремное будущее. Но со временем выяснилось, что дело тут сложнее: в отличие, например, от ФЭДова одноклассника Руслана Бурлая, севшего в середине девяностых вместе с остальной бригадой Харитона (самый громкий мафиозный процесс за всю историю Второй республики, между прочим), никаких особенных криминальных задатков у Кости не было. Просто он искренне не въезжал в субординацию. В принципе. Напрочь.
Костяныч вообще был хронически невосприимчив к порядкам, установлениям и условностям: всем без изъятий пунктам общественного договора, включая моду, вежливость и ПДД. Мы аккуратно буравили бритвой в джинсах параллельные прорезы и заботливо лохматили их края – Крэш ходил в одежде, протершейся до дыр естественным образом, меняя, допустим, обувь, лишь когда подошва отваливалась полностью. Мы ночевали где придется и урывали бабки как получится – но только Крэш мог месяцами жить на взломанных огородах, зарабатывая на “бодягу” сдачей в пункт приема цветметов оконных ручек, выкорчеванных там же в дачных домиках. За проезд в общественном транспорте он не заплатил, наверное, ни разу в жизни, отливал там, где его пробивало (в том числе посреди людной улицы), способен был на дне рождения приятеля громко вслух подивиться, имея в виду девушку новорожденного: “Ну и жаба!” (в мыслях при этом совершенно не держа кого-то специально обижать!), а на просьбу прикурить со стороны четырех жлобов невозмутимо и в меланхолической даже тональности предложить им взять на клык.
Разумеется, он дрался – всегда, везде, с кем угодно, невзирая на численность и кондиции противников. Причем сплошь и рядом успешно – во-первых, парень Костя был вполне здоровый, во-вторых и в главных, не боялся ничего и никого и отбивался до конца, даже сбитый с ног: одолеть его можно было лишь безусловным нокаутом. Болевой порог у него был завышен, а инстинкта самосохранения не имелось, кажется, вовсе. На моих глазах он подошел к московскому менту, положил тому руки на погоны и сказал: “Ну че ты здесь торчишь? Пенсов гоняешь? Иди лучше бандитов ловить!” (мент – клянусь! – молча поглядев на Крэша, повернулся и пошел. Бандитов ловить, не иначе). И собственными ушами слышал я от безбашенного – от мэтра, магистра безбашенности! – ФЭДа: “С Крэшем квасить – себе дороже”.
Трудно сказать, что творилось у Кости в башке, – не нужно было специальных психиатрических познаний, чтобы понять: тараканы там водились, как выражается Ника, “крупненькие” и в количестве немалом, – но кем Крэш при всей своей антиобщественности не был ни в минимальной степени, так это имбецилом или агрессивным животным. У него, как я со временем убедился, вообще имелся стихийно, видимо (как и всё прочее), выработавшийся, но железный кодекс. Насколько были недоступны для Костяна отношения вертикальные – настолько же абсолютны горизонтальные. Для него существовала категория “своих”: чтобы попасть в нее, не требовалось ни усилий особых, ни заслуг, для исключения же из нее нужно было кинуть какую-то уже запредельно свинскую подляну. Но уж если ты в нее попадал, ты мог быть вполне уверен: Крэш сядет за тебя, буде это понадобится, хоть на перо, хоть на зону.
Кроме того… Все мы были панки, все мы чего-то такое лабали и голосили – включая Костю, делавшего это вряд ли профессиональнее или талантливее большинства (хотя и более азартно, в силу чего ему никто не спешил одалживать инструменты: вероятность того, что к концу сейшна их разнесут в щепки, была весьма велика). Но когда – это было самым популярным апокрифом в “имантской системе” – питерские друганы Крэша привели его к какому-то тамошнему музпродюсеру, работающему с разнообразными альтернативщиками, продюсер с ходу (если не врут – но я верю, что могут и не врать), прослушав буквально пару композиций, предложил ему контракт. С таким же успехом он мог предложить ему анальный секс: собственно, эти слова (равно как депозит, дивиденд и прочая) для Кости были вполне синонимичны. Когда Крэша расспрашивали про сей случай, он лишь хмыкал с одному ему дававшимся великолепным пренебрежением.
ФЭД был нашим гуру. Крэш был нашим символом веры. Понятно почему: все мы, включая Федю, в нонконформизм играли более или менее увлеченно и последовательно, все мы были туристами на данной территории (и все это понимали – или хотя бы ощущали), – а Крэш был ее аборигеном. Он на ней жил – таким образом и так долго, как только и живут здесь.
…Валдер лопал кислоту и кругами бродил по строительному пустырю на улице Анниньмуйжас – часами, зимой, на морозе и в кромешной темени. Не жаловавший химии ФЭД объедался грибами (и обпивался отваром из оных) до неподвижности и бреда. Гарик пил паленую водку с димедролом. Лоб, отведавши “молоканки”, молочного супчика с “латвийкой” (дикорастущей коноплей, собранной на бесхозных огородах в имантском лесочке), вознамерился банальнейшим образом полетать (с пятого этажа), был снят матерью и бабушкой с подоконника и подвергнут промыванию желудка. Мы с Герой вдвое передозировали какого-то омерзительного транквилизатора польского, что ли, производства (ами-триптамин? но не амитриптилин! – желтенькие такие таблеточки: от трех-четырех впадаешь в состояние глубочайшего пацифизма и человеколюбия и делаешься неспособен к восприятию музона жестче “Дорз”; мы схавали по семь, да еще и запили помойным местным “брендийсом” “Спартакс”). При этом любому из нас сравнивать себя с Крэшем было, как домашнему дитяти, в первый и последний раз в жизни курнувшему косячка, – с многолетним торчком, капающим героин из пипетки в незаживающие язвы на руках.
Сказать, что Крэш злоупотреблял алкогольными напитками и запрещенными наркотическими веществами, что он керогазил и ганджубасил по-черному – лишь продемонстрировать ограниченность языковых возможностей (вполне по Питеру Хёгу: “Говорят, что в Гренландии много пьют. Это из ряда вон выходящее преуменьшение…”). Да что там, если даже Валдер, великий теоретик, практик и популяризатор, чье сознание модифицировано поглощенной на славном трудовом пути дурью всех мыслимых видов до практически полной утраты навыков падежного и временного согласования, не говоря о таблице умножения, Валдер, на наркотическом довольствии у которого “система” находилась годами, ни в чем себе не отказывая – так вот, даже Валдер в какой-то момент отказался продавать Крэшу вообще хоть что-то, сказав (в переводе с марсианского на человеческий), что наркотик богом предназначен к нравственному возвышению, а вовсе не к физическому самоуничтожению… То есть, конечно, все всё понимали заранее. И кому из нас это помогло?..
Нам тогда здорово дало по мозгам. Я думаю, всем. Мне, по крайней мере, дало. При том что совсем уж близкими приятелями мы с Костяном не были, – но когда я услышал о случившемся, ощущения были: словно тебя предельно жестко, мордой об стену, поставили перед неким непреложным и совершенно безнадежным фактом. Наверное, фактом, что нет и не может быть никакой реальной свободы…
Черт его знает, чего он съел и выпил в тот раз. Видимо, и съел, и выпил – представимого качества и в достаточном количестве. Достаточном, чтобы, будучи в бессознательном состоянии, захлебнуться рвотными массами. Как, говорят, Джими Хендрикс. Хотя даже до хендриксовских (моррисоновских, джоплиновских) двадцати семи он не дотянул нескольких лет.
Часть вторая
11
Угорь копченый – почти метровые черные прямые батоны. Угорь в желе – скрюченные силуэты в коричневом студне. Угорь в желе в банках (запаянных). Угорь мороженый, в опушке сероватого инея. “Угорь маленький”, mazais zutis – змейки в ладонь, твердо-кривоватые, как сухие корешки. Угорь ломтями – грязно-белые лоснящиеся срезы. Угорь живой, шевелящий перышками жабер, вяло извивающийся между статичными утюгами карпов в красном пластиковом ящике.
– На встрече с читателями вы обронили лестную для Риги фразу о том, что наш рынок достоин войти в призовую тройку европейских рынков. А кто два остальных ее члена?
– Остальные? Ну, не по размеру… он по размеру очень сильно уступает рижскому… но мой любимый рынок – венецианский Риальто, – вежливый Вайль пытается одновременно вглядываться в прилавки, оборачиваться к собеседнику (ко мне) – и при этом не выпадать из поля зрения камеры. – …Второй – флорентийский рынок Сан-Лоренцо. А?.. Ну да, оба итальянские. Может, просто потому, что я страну эту очень люблю. Хотя замечательный рынок есть в Стокгольме, замечательны рынки уличные в Париже – то, как они вписаны в красивые улицы, – особая прелесть! Но Рига, определенно, на очень достойном месте… А угря – можно?
Эгил делает мне бровями: это снимать? Торопливо киваю. “Бетакам” прилежно протоколирует общение Петра Вайля с продавщицей:
– …Этот – холодного копчения.
– А как отличить правильного угря? Научите!
– Девочка вам сейчас выберет надежного, хорошего угря.
Вайль (бородатый, полноватый, благообразный) церемонно раскланивается. Гротескная наша компашка перемещается к соседнему прилавку:
– А половину его можно взять? Угря. Вы мне его для перевозки… А еще можно как-то завязать его?.. А, вы знаете, я еще что хотел… Такой… сильно закопченный лосось. Есть? Небольшой кусок, пожалуйста. Потолще который…
Розовые, розово-оранжевые обширные спилы с бледными прожилками – кажется даже, что с всамделишными годовыми кольцами. Лосось сырой, лосось слабой соли, лосось соленый, лосось копченый всех стадий и способов копчения, лососевая икра – опять же свежая, подсоленная, просоленная основательно, опять же копченая по-всякому, – лососевые хребты по смешной цене в поллата кило (а супчик из них выходит улетнейший, совершенно не жирный, но оченно притом наваристый и пахучий – Никин копирайт).
– Это вы домой закупаетесь? – снова суюсь к Вайлю. – В Прагу?
– Мы оба с женой вообще больше всего на свете из еды любим рыбу. А тут такие козыри… Мясо есть и в других местах, а рыбы такой больше нигде нет. Тут солят и коптят все, что плавает, ползает и летает.
Выложенная в лотках тушка к тушке маслянисто-золотая скумбрия похожа на артиллерийские снаряды в ящике. Кажущаяся мятой салака – на пулеметные патроны.
– А насколько латвийская… э-э… стратегия в отношении рыбы схожа с общеевропейской?
– Если совсем просто, то все европейские соленья – это маринады. Это уксус. То, к чему мы, выросшие здесь, не привыкли. А здесь найден некий замечательный баланс между европейским и русским вкусом… Империя для кухни оказалась очень полезной!..
Острый дух солений-маринадов. Серебристые сверточки рольмопсов в кадках.
Подходим к закутку, явно высмотренному Вайлем еще накануне:
– Здрасьтe! Я тут вчера разговаривал насчет миног… Их нужно упаковать таким манером… Вот можно в коробочку штук восемь? Крупненьких… Все главные козыри русской кухни – из-за пределов России. Кавказский шашлык, грузинское сациви, узбекский плов, еще более ранние колониальные приобретения – украинский борщ, уральские пельмени. Все нерусское! Собственно в русской кухне я могу назвать только один шедевр – это уха. Но прямо противоположную роль империя сыграла в напитках. Она ввезла водку во все те места, где о ней не слыхали, – и споила Азию. Кавказ не удалось споить, потому что на Кавказе было вино. Там водка в него уперлась, и они отбились. А Средняя Азия, северные малые народы – там полная катастрофа! Водка была самым страшным орудием империи! Более страшным, чем пушки.
Тетка трамбует миноги в пластмассовую коробку, я сдвигаюсь в сторонку, а безответный Эгил запечатлевает для вечности спонтанную беседу профессионалов о способах упаковки данного позвоночного:
– …В банках – огромная разница! Огромная! Я покупал – совсем не то… Очень хорошо… В вашем ведении что еще есть?..
Окунь (горячего копчения). Рассматривается и отвергается. Скумбрия (холодного копчения… запеченная в сыре – развернутая, как пергаментный протограф, расплавленный и застывший сыр обрел рельеф изрытого ветром песчаника…).
– А чем она от этой отличается? Дайте, пожалуйста, одну такую и одну такую… А эта чем отличается?
– Это королевская скумбрия, она суховата немножко…
– Суховата? Не надо!
Veja zivis (буквально – “ветровая рыба”): острые шиловидные рыла, частые-частые, мелкие-мелкие зубы – как край почтовой марки. Saules zivis (буквально – “солнечная рыба”): густого коньячного цвета круги с вырезанным треугольным сегментом. Обжаренная тресковая печень – сердечки калибра от кошачьего до медвежьего. Загогулины креветок (лохмы усов). Бежевые торцы палтуса. Мокрые листы камбалы. Luci – желтоватые страшноватые черви. Окровавленный breksis. Громадный – метра полтора – судак с обалдело раззявленной пастью. Вобла, плотными пучками вбитая в прозрачные пластиковые ведерки. Угловой прилавок – лобное место: ящик с нарубленными рыбьими бошками. Кафельные квадратные бассейны с бурно булькающими и шевелящимися в воде шлангами.
Прогулку по рыбному павильону Рижского рынка (в девять утра!) предложил сам Вайль – и исключительно из-за нехватки времени: сегодня уже он улетает к себе в Прагу, вояж за рыбицей запланировал заранее и лишнего часа на ответы перед камерой у него не было. Пришлось соглашаться. Полевая работа, конечно, отдельная запара (для Эгила, бедняги, в первую очередь – потаскайте, блин, эту бандуру на плече, да еще в толчее!) – но я уже вижу: получится лучше любой срежиссированной съемки. Вайль, Петр Вайль, бывший рижанин, потом нью-йоркер, потом пражанин, блистательный эссеист, автор близящегося к гениальности культурно-кулинарно-географического “Гения места” – in actu: умности на фоне вкусностей. В десятку.
На канале “Россия” затеяли “Ближний круг” – серию коротких фильмов про столицы бывших союзных республик, про знаменитых выходцев оттуда, про то, что там делается сейчас и насколько это радикально отличается от того, что творилось некогда. И – бонусная выгода постберлинского пиара: получилось законнектиться с кучей московского теленарода… Так что сюжет про Ригу делаю я.
Я им наделаю…
– Кстати об империи… В вашей последней книге “Карта родины”… да и в ваших с Генисом “60-х”… проводится мысль, что нация советских людей все-таки существовала…
Мы уже бредем по замусоренной набережной замусоренного городского канала – в сторону автовокзала. Справа сменяют друг друга гигантские бигуди эксклюзивных наших рыночных павильонов, когдатошние ангары для дирижаблей.
– Есть влиятельная точка зрения, что не было никакого советского человека; я считаю, что, конечно же, был. В рекордно короткие исторические сроки удалось создать совершенно новое явление…
– Но мы, вероятно, говорим сейчас о явлении все-таки в основном идеологическом… А если взять “советского человека” именно в национальном аспекте? Не кажется ли вам, что Советский Союз как государство распался как раз в тот момент, когда в имперском котле готова была синтезироваться новая нация? Или даже сверхнация?
– А это очень интересно! Очень может быть, что тут именно какие-то силы… исторического процесса, или силы провидения… в этот-то момент и вмешались, чтобы не получилось некоего уродливого исторического явления.
– Может быть, это проявление – на своем уровне – закона неубывания энтропии? Возникновению сверхнаций препятствуют основы физики?
– Ну да, так же, как работают механизмы саморегулирования – когда, скажем, возникает угроза перенаселения; рост населения идет по экспоненте, взрывным образом, – и начинается эпидемия чумы. Или СПИД. Который можно счесть бичом божьим, а можно – проявлением работы этого вот механизма саморегулирования. Может, и с имперской сверхнацией так….
Я оборачиваюсь к Эгилу: как оно – пишется? Все пишется. Вот оно, главное для моей безумной идеи…
Отцом этой идеи – как минимум наполовину – был ФЭД (так что, строго говоря, ему с меня пузырь – если сюжет получится… и если мы с ним где-нибудь когда-нибудь пересечемся). Заочным. Просто в силу своей этнической эклектики. А также юридического аспекта биографии. Родившийся в конце июля 1975-го Федька первый свой паспорт – еще стандартный советский – получил в начале августа 1991 года. Где-то так числах в десятых. За несколько дней до известных событий. Благодаря которым закончился Советский Союз. Так или иначе, но – единственное государство, признавшее его, казаха с немецкой фамилией и русским именем, своим гражданином.
Во всех далее получаемых им – как, кстати, и на четыре года отставшим от ФЭДа мною – ксивах (исправно вводящих в ступор работников всех европейских таможен и отелей) значится то же, что в титрах голливудского ужасника: alien. Чужой.
Чужой – и этой долбаной без пяти минут евросоюзовской стране, где еще физически имею место я, и уже давно не имеет (к счастью для него) Федька. И – в не меньшей степени – чужой государству ЭрЭф, которое начало свое существование как государства с того, что сдало и меня, и ФЭДа, и двадцать пять миллионов “соотечественников” новоиспеченным этнократиям (а теперь дерет с “защищаемых” им нас бешеные бабки за российскую визу, ур-роды)…
Как там было у Аксенова? Мы не лабусы по национальности, мы не русские по идеологии. Наша национальная и гражданская принадлежность (по боку идеология!) – советские люди.
Когда-то мы базарили об этих материях с ФЭДом и решили, что мы оба – я, родившийся на Украине и болтавший некогда по-грузински, и он, kazahs Deutsch, блондин с монголоидными скулами – принадлежим к одной нации. Несуществующей нации. Точнее – существующей лишь в незначительном количестве опытных образцов (то есть нас). Образцов, не пошедших в серию.
Какая разница, что при семи (если я правильно помню) Федькиных и четырех моих кровях – ни одной общей у нас нет? Если оба мы – апатриды, лица без гражданства, этнические миксы с родным русским языком, нероссийского места рождения и места жительства, нероссийского образа мышления и поведения (ибо не только тяжкое недоумение сопровождает каждый просмотр мною тамошних теленовостей, но и четкое отчуждение – каждый визит даже в Москву и Питер)… В конце концов, за последнее частичное спасибо Риге.
…На Элияс, в монтажной ЛНТ (телевизоры, телевизоры, телевизоры) просматриваю еще одно сделанное для “ближнекруговского” сюжета интервью. В Москве три недели назад. С Артемием Троицким, хроникером “советской народной электрической музыки”, первым “рулевым” русского “Playboy” и “арбитром вкуса”. Хоть и не рижанином, но человеком, городу этому не чуждым, постоянно сюда наезжающим (на “Новую волну”, например, попсовейший юрмальский фестивальчик).
“– …Вообще в Риге я был в первый раз в шестьдесят пятом году, мне было десять лет, но я ее совершенно не помню, поскольку большую часть времени проводил в Юрмале с бабушкой и дедушкой. А вот Ригу восьмидесятых помню очень хорошо. Насколько она изменилась? Начнем с архитектуры хотя бы… У новой Риги стиля нет. Вот все эти стандартные европейские универмаговские стекляшки и гостиницы построили… Все эти новоделы в Старой Риге, то ли под готику, то ли под раннее барокко… Мне кажется, новая застройка Риги очень хаотична и абсолютно не является цельной с точки зрения стиля. У меня такое ощущение, что нет ни малейшей идеи, концепции какого-то единого архитектурного развития…”[5]
(Ну да, ну да, как говаривал мой друг Серега. Интеллигентнейший Артемий Кивович еще мягко выражается…
То, как изуродовали наш с ними общий город братья лабусы всего за несколько лет новейшего строительного бума, тот наглый, предельно циничный пофигизм, с которым они бесповоротно гадят в своей собственной, черт побери, столице, то, в какое безобразно-эклектическое фуфло на глазах превращается изначально стильная и оттого требующая особо осторожного к себе отношения Рига – мое растерянное опупение от всего этого – и было, между прочим, одним из основных “исходняков” для идеи, которую я пытаюсь в сюжете своем артикулировать…
Нет, я все понимаю… Цены на земельные участки в историческом центре. Стоимость подрядов. Взятки. Воровство. На одном “восстановлении” Ратуши, раскуроченной в сорок первом немецкой артиллерией до такого состояния, что после войны было решено, мол, смысла ее воспроизводить по новой нет, тем паче что и историко-архитектурная ценность здания была невелика… – но все же отстроенной стахановскими темпами несколько лет назад (причем с ненавязчивыми отступлениями – совершенно дикообразными – от оригинального облика!), украли, по некоторым сведениям, порядка двух миллионов латов… И так далее…
Но черт вас дери… Патриоты, блин! Мастурбаторы на национальную идею! Так любящие поорать, что эта страна и эта столица у вас одна и другой не будет… Что вы, блин, с ней делаете?! Почему я, почитаемый вами оккупантом, я, который, скорее всего, здесь не задержусь, – почему Я дергаюсь, когда ВЫ ради воровства очередных нескольких тыщ латей в самой сердцевине Старого города клепаете эту неизвестно кем и с чьего разрешения спроектированную дичайшую пошлятину? Почему вам всем так дружно насрать на место, где жить вашим, блин, детям, внукам, блин, и прочим правнукам?!.
Я даже знаю, почему. Не только потому, что вы, несмотря на скорое вступление в Евросоюз, – самые обыкновенные безответственные совки, которым покласть вообще на все, кроме собственных бабок. Но еще и потому, что вы не ощущаете этот город своим. А не ощущаете потому, что он и в самом деле – не ваш.
Он – вовсе не плоть от плоти этой страны. Он не соприроден ей и не сомасштабен… Это – часть несравнимо более амбициозного проекта… Сюжет мой будет и про это тоже.)
Так. Мотаем Артемий Кивыча. Не то, не то…
Стоп… Вот!
“– …Вы наверняка помните Андрея Левкина, у которого публиковались в знаменитом рижском журнале «Родник»?
– Конечно. И Колю Судника из вашей группы «Зга», который незадолго до Левкина уехал из Риги – правда, в Питер, а не в Москву…
– Мне в интервью перед отъездом Левкин говорил, что в Риге конца восьмидесятых была какая-то эйфория, все ожидали тут чуть ли не второго Берлина периода двадцатых-тридцатых или хотя бы уровня Праги… Этого не произошло, и…
– Я понял вас. И отчасти могу разделить досаду. Я бы даже сказал о более раннем времени – середине-конце восьмидесятых, времени так называемой перестройки. Я у вас тогда еще «Видеоритмы» на ЛТВ вел. Рига тогда на самом деле превратилась едва ли не в культурную столицу бывшего Советского Союза. Это проявлялось в самых разных вещах. Тут происходили раз в год Makslas dienas, «Дни искусства», и это было нечто такое, чего больше нигде не было. Действительно – на несколько дней в году наезжали какие-то художники, анархисты, концептуалисты и прочая богемная братва, и они становились хозяевами города. Я помню, что тогда привозил сюда каких-то английских журналистов, которые были в полном обалдении и говорили, что вообще это фантастика, ведь ни в каком Лондоне, Берлине и Париже вообще такого не было… Бруно Бирманис делал потом «Ассамблею неукрощенной моды», это было совершенно уникальное событие не только для экс-USSR, но и для всей Европы. А может, и для всего мира. Это был полуфестиваль, полухеппенинг, куда приезжали какие-то дизайнерские радикалы со всего мира, прекрасно себя чувствовали… Опять же это все происходило с большим размахом, с какими-то фейерверками в центре и уличными парадами. Это было и этого теперь нет. То есть у Риги определенно был человеческий и художественный энергетический потенциал для того, чтобы стать очень мощным культурным центром. К тому же этот потенциал был до некоторой степени оправдан с географической точки зрения, потому что Рига действительно находится как бы по пути из России в Западную Европу. Тут и ганзейские традиции, и все такое прочее. Почему этого не произошло – не у меня надо спрашивать. Пусть уж сеньор Бирманис сам объяснит, почему загнулась «Ассамблея…» или почему Makslas dienas из события международного масштаба превратились в маленькое и локальное. Не знаю… Может быть, дело в деньгах, может, в администрации или в чем-то еще…”
Я знаю, в чем дело. И в деньгах, конечно, и в администрации – но это все частности. На самом деле (по-моему) проблема куда шире и интересней. И безнадежнее.
Рига, я говорю, – это круто задуманный и с треском проваленный проект. Точнее, не проект даже. А часть проекта. Весьма небольшая. Но дьявольски показательная.
…Если сюжет получится, все-таки одному человеку я пузырь проставлю – Джефу, благо он-то вполне в пределах досягаемости (благо со мной же он тот пузырь и выпьет). Потому что на вторую половину идея сюжета родилась из моих базаров с Женькой.
Когда-то Джеф писал большую байку про рижскую улицу Яуниела. Знаменита эта улочка Старого города тем, что на ней снята куча культовых советских фильмов. Например, Бейкер-стрит из масленниковских “Приключений Шерлока Холмса и доктора Ватсона” – это Яуниела. А также бернская Блюменштрассе, Цветочная улица из “Семнадцати мгновений” – и бедняга Плейшнер прыгал из окна дома как раз напротив не чужой мне Киногалереи (в Риге вообще “Мгновения” отсняты на огромный процент). Так вот, Джеф написал про все это – да и задумался. Каких только городов не сыграла Рига – и как редко она при этом играла саму себя!
Стал думать дальше – уже в компании моей и пивасика-вискарика: почему не написано ни единого реально состоятельного литературного текста, действие которого происходило бы в Риге? Ну да, у местной русской диаспоры традиционно небогато с талантами – да и те, что становятся хоть сколько-нибудь востребованы за пределами нашей ганзейской провинции, немедля сваливают в метрополию, Москву ту же. А пропо, и “Белая гвардия” написана Михал Афанасьичем не в Киеве, и “Золотой теленок” не в Одессе, и “Одесские …” даже “…рассказы”… Про Ригу же не пишут ни в ней сидючи, ни вне ее…
А вот неинтересно про нее писать. Хоть и красивый город (был!), и немалый, и портовый. И больше – окраина империи (была опять же), место стыковки какого ни есть Востока с каким ни есть Западом… Ан – при всех бонусах, нет у этого места своего лица.
Засада – в несоответствии того города, который в результате всех исторических пертурбаций получился, тому городу, каким Рига должна была стать по сути своей. Она должна была стать городом, без дураков, великим. Но не столицей, нет – проходным двором. С Востока опять же на Запад и обратно. Ну да, ну да – из России в Европу.
Собственно, и генетически Рига, крепость, построенная Ливонским орденом на землях совершенно диких еще балтийских племен в начале тринадцатого века, – восточный форпост Запада. Каковой после Петра Великого, отбившего Ригу уже у шведов, стал западным форпостом России.
И в этом именно качестве Рига почти-таки стала реальным мегаполисом, средоточием жизни экономической и культурной. Причем дважды. И оба раза – почти.
И оба раза все обломилось.
Первая попытка была – перед революцией, когда на фоне общеимперской индустриализации-капитализации Рига со своими “Руссо-Балтами”, со своей космополитической смесью немецкого наследия, русского вливания и пробуждающегося латышского национального самосознания действительно была одним из самых динамичных городов гигантской страны, одним из главных ее портов и культурных центров. И эта вот Рига кончилась вместе с Российской империей, пережила экономический обвал и мощнейший людской отток – и на несколько десятилетий ухнула в прозябание столицы мелкого провинциального государства в зоне санитарного кордона Европы у границ страшного ЭсЭсЭсЭра.
Второй заход – времена позднего совка. ВЭФы, РЭЗы, “Радиотехники”, западная витрина, прибалтийский культурный либерализм. Население приближалось к лимону, для строительства метро уже делали пробы грунта. Про то, что творилось в культурной жизни, вон г-н (сеньор) Троицкий как красочно говорит… И снова все кончилось – вместе с империей. И снова – что мы имеем? Столицу мелкого провинциального этнократического государства с изоляционистской идеологией и хуторским образом мышления в зоне санитарного кордона НАТО (население сокращается, про метро все забыли). В утиль.
Вот она, концепция сюжета. Рига, безусловно, была проектом имперского масштаба. Двухсерийный крах этого проекта – это облом двух редакций империи. Мне жалко этого проекта: ей-богу, он виделся импозантным. И мне, черт побери, жалко этой империи – вовсе не потому, конечно, что я ностальгирую в кулачок по Православию-Самодержавию, по Его Императорскому Величеству на белом кобылй, по парадам на Ред-Сквер, выводку зомбаков на мавзолее и прочей государственнической херне, которую я видал не то что в гробу – осиновым колом проткнутой (никогда меня не очаровывали атрибуты никакого государства и никакой власти – это, наверное, уже специфика личного опыта человека, выросшего на фоне многоступенчатого государственного развала и государственного предательства). А потому что я, как и было сказано, – гражданин этой империи в силу национальной принадлежности.
И город, в котором я живу, и сам я как представитель своей нации – мы такие “каспийские монстры”, советские экранопланы, одни из последних масштабных высокотехнологичных имперских разработок. Здоровенная была штука, диковинная на вид и дерзостная по замыслу, с беспрецедентными возможностями…Так и не успели ее толком реализовать. А ведь классно, мать вашу, было придумано!..
Может, слишком классно. Не случайно же закон неубывания энтропии среагировал именно на нас?..
12
Вилнис, Никин двоюродный брат, работал начальником техчасти информагентства BNS. Я его почти не знал, но пару раз видел: интеллигентный худощавый мужик лет тридцати с лишним, с ухоженными усиками и мягким выговором. Неглупый. Приятный. Женат. Ребенку – сыну – сейчас, кажется, пять…
Полтора года назад Вилнис – “внезапно, без объявления войны” – огорошил родню известием: он уезжает. С женой и сыном. В Сибирь. В Красноярский край. В колонию к Виссариону. С работы уволился. Жилье и имущество продал. И уехал. И с тех пор никто, ближайших родственников включая, ничего о нем не слышал.
До минувшего января, когда Вилнис позвонил Нике на мобильный. Она обрадовалась было: кузен нашелся – рановато, как оказалось. Слегка смущенный Вилнис пояснил, что собирался вообще-то звонить кому-то другому… но вот набрал номер автоматически, бывает, да-да… но тебе я тоже перезвоню, обязательно, непременно, само собой… И снова пропал.
Вообще виссарионовская организация, основанная в девяностом в Минусинске на базе местного Уфологического центра “по указанию из космоса” бывшим слесарем, художником и милиционером Сергеем Торопом (ставшим, приняв “крещение от самого Отца Небесного”, Виссарионом), называется “Церковь последнего завета”. (Мента-пророка я видел как-то по ящику: ангелоподобный лик, сусальная улыбка, каштановая волна волос, васильковые глаза.) Самые упертые адепты, числом в пару тысяч, со всего бывшего Союза обитают вблизи озера Тиберкуль в отгороженном от мира религиозном изоляте в условиях практически первобытных и на строжайшей вегетарианской диете. Туда Вилнис и уехал.
Еще пару лет назад виссарионовские “заветчики” с их шестнадцатью только российскими организациями в списке зарегистрированных Минюстом РФ новых религиозных движений занимали пятую позицию. Уступая Обществу сознания Кришны (97 организаций), Церкви Божией Матери Державной, она же бывший Богородичный центр (29 организаций), Церкви Христа (24) и язычникам (19). И опережая Мунистскую ассоциацию “церквей объединения” (10), сайентологов, “Духовное единство” толстовцев и “Живую этику” рериховцев…
С некоторых пор я – специалист по данному вопросу. О чем уже готов пожалеть.
Что-то не нравится мне происходящее. С самого начала оно мне не нравилось.
Хотя что тут считать началом, понятно не слишком. Может, тот звонок Леры с сообщением, что по делу “Нового Ковчега” – точнее, никакого не “Ковчега”, вестимо, а старых моих заочных знакомцев Маховского и Яценко, – таки готовят процесс. И что адвокат Маховского очень – ну очень! – хочет нового психиатрического освидетельствования своего клиента (и признания его, бедолаги, невменяемым)…
А может, уже этот звоночек, свеженький. Сегодняшний. От некоего Никиты Яценко (“…Вы, вероятно, меня помните…”) С просьбой о встрече. Переходящей в ультиматум…
Хотя, если по совести – считать надо с того плохо памятного мне момента, когда я взялся (без чрезмерного, кстати, энтузиазма и сколь-нибудь ясного представления о перспективе) за работу, что спустя много времени и разных более-менее непредсказуемых событий принесла мне… кое-что. Например, какие-никакие имя и статус, которыми я по мере возможности пользуюсь сейчас. А также энное количество проблем, которые, возможно – вероятно! – воспоследуют в самое ближайшее время…
Момент, о котором идет речь, имел место два года назад. Я тогда был – отнюдь не я нынешний. В профессиональном отношении. Точнее, в отношении профессиональной специфики. По крайней мере, ни с какого рода криминалом не работал и работать не помышлял. Снимал про серфингистов, которые каждый год собираются на Колке, – там хорошие волны и свой “северный Казантип”. Сделал нарез из интервью с бывшими местными-молодыми, успешно обосновавшимися в Штатах и Канаде (фильм стал вдруг маленьким хитом, на сеансы в Киногалерее, к изумлению ее дирекции, ломанулся народ – на полу сидели… Дело, правда, было не в художественных достоинствах, а в чисто практическом интересе: куча молодняка из Латвии нацеливается сваливать тем же североамериканским маршрутом)… Про самоубийство Димы Якушева мне рассказал ФЭД – причем Дима не был даже его близким знакомым: Федя общался с Микушевичами, семейной парой (он музыкант, она учительница), затеявшей когда-то подобие молодежного литературного кружка, и Дима еще школьником туда ходил (Микушевичи о его юношеских писаниях отзывались самым восторженным образом).
Когда Якушеву было восемнадцать, он связался с какой-то вроде бы сектой – причем что за секта, толком не знали ни родители (с которыми до того момента у Димы, домашнего ребенка, отношения были вполне идиллические), ни друзья: в отличие от типичных неофитов-энтузиастов, принимающихся нести свет ново-обретенного знания в массы, Дима про единоверцев глухо молчал и от расспросов последовательно уклонялся. А расспросы были, и чем дальше, тем больше, потому что чем дальше, тем страннее вел себя Дима. Тогдашние стихи его – потом – я читал и сам: видно было, что парень, действительно, отчетливо талантливый – и абсолютно сумасшедший. И – может, конечно, это искажение восприятия постфактум, но все же – безумие выглядело прогрессирующим… Объявились новые приятели, никогда не представляющиеся по телефону и никогда не заходящие в квартиру. В какой-то момент – без поводов и предупреждений – Якушев просто ушел из дома; родители кинулись его искать, стали обзванивать всех знакомых, и выяснилось, что Дима ночует каждый день в новом месте, всем при этом врет (и каждому врет по-разному) и насчет причин, и насчет планов на следующий ночлег, словом – откровенно путает след, словно избавляется от слежки.
Потом Дима исчез. Через неделю родители получили по почте письмо. Почерк был Якушева, несомненно. “Жить в Cерой Cлизи и быть Серой Слизью полагаю недостойным и противоестественным”. Тэ Чэ Ка. Диму объявили в розыск. Нашли только через три недели. На заброшенной промплощадке где-то на Буллю, в виде обгоревшего трупа. Зажигалка и канистры из-под жидкости для разведения костров валялись рядом. Откровенных признаков насилия и борьбы не наблюдалось, полиция констатировала “самоубийство путем самосожжения”. Дела не заводили.
Димины родители, чтобы самим не сойти с ума, начали искать тех, кто, были они уверены, довел их сына до суицида. И действительно при поддержке прежних, досектантских, друзей Якушева кое-что нарыли. Выяснили, что секта и впрямь имеет место (причем без всякой положенной лицензии от Комитета по делам религий), называется “Новый Ковчег”. Узнали фамилии двоих из не любящих светиться Диминых единоверцев: Яценко и Маховский. Даже узнали, что как минимум один человек, состоявший в “Ковчеге”, – некто Карина Панкова, студентка иняза, – примерно в то же время с тяжелейшим реактивным психозом угодила в психушку на Твайку, где и пребывает, между прочим, до сих пор, не возвращаясь к норме… Родители снова пошли в полицию – и там их снова вежливо отфутболили, сославшись на отсутствие состава преступления. Они сунулись в пару газет, и где-то – кажется, в “Вестях” – вышла-таки байка. Тоже без всяких юридических последствий. Про все это ФЭД мне и рассказал.
Первоначальные мои действия были вполне бессистемными. Ну, поговорил на камеру с самодеятельными расследователями. Со знакомыми Панковой – плюс пара слов психиатра, подтвердившего, что реактивный бред, скорее всего, был спровоцирован, причем дело не обошлось без наркоты, а прогноз вполне неутешителен (почему-то запомнились больничные дверные защелки с вынутыми ручками – последние сестры носили с собой, вставляя в соответствующие отверстия, когда надо было открыть дверь)… Ну, записал ментовский отказ от комментариев (уже слегка нервный). Из разговоров со всем этим народом вдруг всплыл еще один фигурант – и снова с наркотическим мотивом: туроператор, за тридцать, плотно сел на иглу, угодил в больницу, потом в Риндзеле (там центр реабилитации торчков, устроенный на манер макаренковской коммуны) сумел-таки слезть… Я нашел и его, но он со мной общаться не стал.
И все же манипуляции мои несколько всколыхнули болото. Кто-то задергался, кто-то заговорил… Ситуация понемногу прояснялась.
“Новый Ковчег” по всему выходил структуркой достаточно нестандартной. Обычно секта – это либо высокоэффективный пылесос для вытягивания денег из адептов (особенно это касается организаций крупных, от “Нового поколения” до кришнаитов), либо пускай страшненькое, но карикатурное сообщество благостных или агрессивных фанатиков. “Ковчег” не производил впечатления ни того ни другого: квартиры с машинами не выманивались, и вообще, хотя разносортной уголовщиной пованивало ощутимо, деньги нигде впрямую не фигурировали. И само учение “ковчеговцев” (про которое выяснить что-либо определенное тоже было крайне непросто) выглядело не слишком типично. На первый взгляд – очередная вариация апокалиптической секты, с идеей грядущего “конца дней” и спасения избранных. Правда, ждали они скорее не светопреставления, а чего-то вроде нового Потопа – отсюда и “Ковчег”. И готовились не к транспортировке в горний мир, а к тому, чтобы пережить катаклизм. Для чего потребно первым делом глубоко законспирироваться. Конспирация была организована почти профессионально: деление на “тройки” (по тому же принципу, который у мунистов называется “сэндвич” – когда двое “старослужащих” опекают-обрабатывают новичка, в случае с Якушевым этими опекающими как раз и были Маховский с Яценко), причем всякая “тройка” функционирует автономно, контактируя только со “звеньевым” (по четыре “тройки” на каждого), и “звеньевые” тоже существуют обособленно, не зная друг друга… и так далее, не религиозное объединение, а какая-то “Красная Капелла”. Происхождение всей этой шпионской механики стало понятнее, когда удалось (все ж таки механика механикой, а сектантов не готовили на спецкурсах ГРУ) кое-что разузнать и про вероятного гуру “Ковчега”. Та еще фигура.