Серая слизь Гаррос-Евдокимов
– Что с ней произошло?.. Ты извини, Дэн, что я во все лезу – но это только, чтоб представлять ситуацию…
Лера – вообще человек с редкой выдержкой, но сейчас я вижу, что она действительно боится. За меня. И я – как бы сие ни соотносилось с мужским самолюбием – благодарен ей за этот страх.
– Ее изнасиловали и задушили. Кто – так и осталось неизвестным…
Смотрим друг на друга (сидя на передних сиденьях ее “пассата”, стоящего у моего подъезда). Лера отводит взгляд, невидяще хмурится на баранку, по которой барабанит пальцами. Я делаю очередной глоток темного сорокаградусного “Кэптен Моргана” из плоской стеклянной фляжки. Капли, толкаясь, соскальзывают по лобовому, по боковым: крохотные и хвостатые, как сперматозоиды, и в каждой – ДНК фонарного света.
– А что с этим… братом?
– Да черт его знает на самом деле. До меня только слухи доходили. Но по слухам, – хмыкаю (нервно), – его в толчке утопили. Буквально. На даче. В выгребной яме. Но еще раз – по слухам… Он же на что, сука, лейтенант этот, мне намекал… Типа мы знаем, что он терпеть вас не мог…
– Это правда?
– Правда.
– Что ты ему сделал?
– Ему – ничего. Ну, хахаль сестры, знаешь, как бывает… Вообще мудак он, насколько я его знал, был редкий…
– А кто его убил – нашли?
– Без понятия. Как раз тогда же примерно – чуть раньше – мы с Дашкой разосрались. Так… сурово. Не общались больше.
Не люблю я вспоминать эту историю. Мерзкая она была, история, воняло от нее. И разругались мы мерзко, и повод был идиотский на редкость… В эти подробности я даже перед Лерой пускаться не стану.
– А сейчас где она, не в курсе?
– Я слышал, в Германию уехала и там замуж вышла.
– Н-да… Нет, я попытаюсь, конечно, прочекать про это дело. Доренко, ты говоришь?
– Доренский. Вячеслав. Но есть у меня страшное подозрение, что и там был “глухарь”…
– Ты что, правда думаешь, это все на тебя хотят повесить?
– Ну а на хрена тогда он про всех про них спрашивал? Какое, к черту, Аська имеет отношение к Яценко? И что это за вопрос, точно ли я не был знаком с Якушевым?
– Н-да… Там, если ты помнишь, никто же не разбирался толком – ну, когда труп-то обнаружили… Записка есть? Все, суицид, дела не заводим. Никто там место не обследовал особенно. Эти канистры, из которых он себя поливал, по-моему, с них даже отпечатков не снимали… С другой стороны – три недели, под открытым небом, дождь, че бы там осталось…
– Ага. Так что теперь почему бы не представить это убийством?
– Погоди, Дэн. Намеки намеками, но без улик они тебе ничего не предъявят. А улик – по крайней мере, прямых – у них быть не может. Ни по одному эпизоду. Так что этот лейтенант просто на понт тебя берет. Откровенно сфабриковать такое дело – нет, я лично не верю… Скорее всего, Дэн, он и правда пугал тебя. Понимаешь… Если они хотят предъявить обвинение, на хрена им ставить тебя в известность – заранее причем, пока ты еще свидетель – о том, что они знают и что хотят инкриминировать?.. Тем более когда материала откровенно недостаточно… Я думаю, он всем этим давал тебе понять: сиди и не рыпайся. Помалкивай. Будешь вякать – мы на тебя вообще все свои “висяки” перевесим.
– Это ввиду скорого процесса по “Ковчегу”? По Маховскому в смысле? Экспертизы еще не было?
– Нет еще… А что, непохоже? Что менты в этом замешаны – вполне вероятно. Тем более, если действительно наркота… Смотри. Если этот Кудиновс правда стукач… Не исключено, что здесь идет варка между ментами и “безопасниками”… Или даже скорее “конституционщиками”…
– Ты о Грекове?
– Ну да, о Грекове, который работал в Скандинавии. А потом его обвиняли в организации наркотранзита… Внешние операции – это же у нас Служба Защиты Сатверсме, так?
Остается только присвистнуть.
– Короче, Дэн, если это не мы тут свихиваемся от страха, а правда назревает разборка на таком уровне…
– Бог мой, да что ж я такого могу вякнуть? Чего они перессали? Все, что я знал, все же в фильме было…
– Ну, во-первых, они – заинтересованная сторона, будем говорить так, – не могут быть в этом уверены. Ты в этой истории копался, кто ж тебя знает, что нарыл… Во-вторых, может, тебе Яценко чего-нибудь и по телефону такое толкнуть успел…
– Ха. А ведь выходит, что он в натуре, похоже, что-то важное мне хотел сказать… Черт, что он там нес такое… Что-то про подруг Панковой, по-моему…
– Подруг Панковой? При чем тут подруги Панковой?
– Ну, он очень туманно выражался… Хотя, может, и стоит попробовать тех подруг поискать…
– Дэн, ты уверен?.. Уверен, что тебе стоит это делать? Делаю большой-большой голоток – и несколько секунд чувствую пищевод во всю его длину.
– Понимаешь, Лер… Видит бог, я не великий Вуд-ворд-с-Бернстайном… И скажу тебе честно, ради торжества справедливости в том же деле “Ковчега” я своей шкурой рисковать не готов. Но что-то мне подсказывает, мне не просто напоминают, что место мое у параши. Кто-то чего-то, – трогаю пластырь на скуле, – хочет от меня персонально. В игры он, понимаешь, играет, урод. И, между прочим, тебя в эти игры втягивает. И, между прочим, Нику… Ну ладно, блядь, хочешь – поиграем… В общем, пороюсь я все-таки в своих телефончиках…
– А я, знаешь, кого попытаюсь найти? Маховского. Не представляю, получится ли у меня что-нибудь – весьма вероятно, что и не получится. Ну да попытка не пытка, как говорил Лаврентий Палыч.
– Слушай, ты только сама осторожно смотри. Лера косится на меня, с печально-издевательской полуулыбкой медленно качает головой. Молчим.
– Я серьезно. Еще не хватало тебе на что-нибудь нарваться… Брось ты это, серьезно, Лер…
– Дай хлебнуть. Передаю ей фляжку:
– …Я ведь, кстати, только сейчас сообразил… – говорю вдруг – несколько даже неожиданно для себя самого. – Хотя, наверное, давно надо было обратить внимание… Но почему-то никогда об этом не думал. Только теперь, после этой чертовщины… всей этой чертовщины… Я не знаю, – хмыкаю (мрачно), – может, это ОНИ и имеют в виду… Насколько это вообще обычно – такое количество покойников среди знакомых?.. У кого-нибудь, кроме ветеранов войн, было такое? Cовершенно причем разных знакомых, от детских там совершенно, до… Близких, дальних… Двадцать четыре года – а вокруг уже маленькое кладбище. Кто от чего помер, кто где… но все неестественной смертью… И со всеми я был знаком… Что это должно означать? Я что – носитель вируса фатального невезения?..
И еще кое о чем я Лере НЕ говорю. О том, что никому из своих нынешних “контактеров” я никогда не рассказывал про Кобу. Или о том, что никому никогда не излагал собственного “лосиного” бреда под ФОВом.
“…У нас вот ни у кого не получилось. А как тебе это удалось?..”
В подъезде на моем этаже темно – опять, что ли, лампочка перегорела?.. Сую обратно в карман ключи, которые хрен воткнешь на ощупь, – позвоню, Ника дома… Ставлю наугад ноги на ступеньки… Останавливаюсь, не дойдя до площадки.
Неяркий, красноватый, подспудный какой-то свет, подрагивая над полом, выявляет лишь нижние половины дверей – моей и соседней. Перед моей – но не вплотную: чтоб не сбили, если откроют изнутри, – горит толстая короткая свечка. С фитилем под колпачком. Как на могилах ставят.
17
“Не участвуйте в делах Тьмы”, – было жирно выведено на большом листе бумаги, наклеенном поверх телеэкрана в квартире Карины Панковой из “Нового Ковчега”. Ныне пациентки психиатрической клиники на Твайке. Хуже телевидения, согласно учению Грекова, было только радио. Родители покойного Димы Якушева рассказывали, что обратили внимание на появляющиеся в поведении сына странности, когда, входя в комнату, где работало радио, он стал первым делом без объяснения причин его выключать. Предосудительными считались развлекательный синематограф, компьютерные игры и Интернет. Якобы все вышеперечисленное мешает человеку мыслить самостоятельно, превращая его то ли в робота, то ли в зомби.
Чем больше я вспоминаю философию “Нового Ковчега”, тем более странной она мне видится. Ибо суть учения любой секты – по определению – “не надо думать, надо верить”. Любая секта (в той мере, в которой все секты, маргинальные замкнутые религиозные сообщества, контролируемые одним лидером, “тоталитарны”) это – по определению опять же – как раз-таки конвейер по производству гибридов робота с зомби.
В этом смысле “Ковчег” выглядел не столько сектой в классическом понимании, сколько антисектой. Парадоксально, но в его доктрине не столь уж самодовлеющей являлась собственно религиозная составляющая. Да и она была довольно далека от христианской догматики. То есть именно догматики в этом было на удивление мало. “Грековцы” считали (вполне по-христиански), что главное из богоданных свойств человека – это способность к свободному выбору. Следовательно, главной добродетелью полагалась (уже отнюдь не в соответствии с традицией) непредвзятость и самостоятельность мышления.
Я не уверен, что понял основу их мировоззрения правильно (тем более что коммуникабельностью – в силу своего конспиративного модус операнди – сектанты не отличались). Но в общих чертах это выглядело примерно так.
“Грековцы” считали, что человечество пренебрегло свободой воли. Что главным дьявольским соблазном оказался вовсе не соблазн греха, но соблазн отказа от ответственности. Большинство людей вовсе не выбрало “темную сторону Силы” – оно вообще отказалось выбирать (что есть гораздо более подлое предательство Создателя). А пренебрегши основным свойством, уподобляющим любимое Божие творение Творцу (“по образу и подобию”) и тем качественно выделяющим человека из ряда прочих живых созданий, оно, большинство, де факто перестало быть людьми. Соответственно, Господень проект “хомо сапиенс” потерпел фиаско – в свете чего назрела некая новая редакция Всемирного потопа.
Точнее, собственно Потопа, карательного спецмероприятия, даже и не понадобится. Непрерывно деградируя, человечество самоликвидируется. Если не физически – то в своем качестве коллективного субъекта разума. И этот процесс, собственно, уже идет полным ходом.
Тому же свободно мыслящему и выбирающему меньшинству, что единственно (в силу способности наблюдать и делать выводы) понимает суть происходящего, надлежит держаться вместе и в себе эту свободу мысли лелеять. Что, по мере вырождения социальной реальности, становится все сложнее. Бесчисленными липкими щупальцами попсы и зубчатыми клешнями медиа реальность эта лезет тебе в мозг – дабы оплести, присосаться, выстричь зоны, отвечающие за что-либо, кроме физического довольства и материального преуспеяния, подсоединить к динамо-машине бессмысленной работы и анестезирующей капельнице бессмысленного развлечения, превратить в жующий и размножающийся скот… Но чем труднее служение, тем выше награда.
“Серая слизь”, – было у них такое выражение. “Серой слизью” они называли то, во что превращается на наших глазах тварный мир. И Якушев в своей предсмертной записке употреблял именно это словосочетание. Не знаю, кем оно было придумано (самим Грековым, видимо) и что конкретно подразумевало. Но звучало достаточно омерзительно…
Надо сказать, тогда, делая “Дезертира”, я крайне мало задумывался над смыслом “ковчеговского” символа веры. Слово “секта” у меня, как и у любого психически и социально адекватного существа, ассоциировалось с преподобным Джонсом и прочей Марией Деви Христос, звуча синонимом вирусного душевного расстройства, – чего там вдаваться в детали бреда, пусть доктора разбираются… Подобным же образом, полагаю, не вникал в подробности никто ни из писавших о “Ковчеге” журналистов, ни из ведших следствие ментов.
Сейчас я думаю, что, может, и зря. Ведь если к этому бреду присмотреться – не так уж много в нем собственно бреда… Что, пресловутые информпотоки в маклюэновской нашей “глобальной деревне” не вымывают из мозгов способность к самостоятельной рефлексии? Что, получаса непрерывного прослушивания Бритни Спирc или просмотра подряд трех комедий с Адамом Сэндлером недостаточно для бесповоротного превращения в слюнявого дауна? Что, реклама не есть порождение нечистого? Ну и так далее. А радио я и без всяких проповедей никогда не слушаю. И по телеку смотрю только новости (изредка) да спецпередачи по “Вива Плюс” с альтернативной музыкой…
С другой стороны – один самоубийца, одна сошедшая с ума, как минимум один севший на иглу… Совсем свеженький вот еще покойник. И активно косящий под психа еще один…
Толку от новых встреч с фигурантами двухгодичной давности истории (из числа знакомых Панковой) было – ноль. То есть совсем. Никто ничего нового сказать не мог – и, по-моему, не врал, – с Яценко никто не общался, и о смерти его некоторые узнали из газет, некоторые – от меня. С одной девицей так и не вышло связаться… Все.
В студию “ДК Dance” я тоже еще раз наведался – но там со мной после легкоатлетического шоу общаться, понятное дело, не пожелали. В итоге я все же – не без усилий – отловил и разговорил одну девицу и даже получил номер мобильника Кристи. По нему никто глухо не отвечал.
Роман “Полость”. В него, благополучно за последние недели по понятным причинам позабытый, я вдруг снова полез – по какой-то не слишком мне самому понятной ассоциации с “Ковчегом”.
…Герой деятельно готовится встретить приезжающую с гастролями к ним в город поп-певицу Эйнджел, его личный и профессиональный идефикс. В рамках информационного спонсирования гастролей его газетой он, подавляя ставшую фоновой тошноту и начавшие периодически возникать суицидальные позывы, подробно (разумеется, в визгливо-панегирической тональности) расписывает из номера в номер славный творческий путь этого сверхраскрученного ничтожества, перечисляет ее “Грэмми” и “Оскары”, ее бойфрендов, официальных и гипотетических, ее сексуальные и гастрономические пристрастия. А заодно подробно описывает процесс подготовки визита мировой знаменитости: где будет жить суперстарлетка, что будет кушать… сколько народу будет ее охранять… как будет организована охрана… в последнее он вдается уже явно сверх профессионально-пиаровской необходимости – с им самим еще неосознанной, но его самого уже несколько пугающей увлеченностью.
Он сам с собой играет в игру: а что если б на моем месте был потенциальный киднеппер, собирающийся Эйнджел похитить ради астрономического выкупа? Интересно – чисто теоритечески, разумеется! – были бы у него хоть какие-то шансы на успех? Игра затягивает его все более – светский интернет-хроникер, войдя в раж, пускается в имперсонацию, изготовляет фальшивые бейджи, представляется то сотрудником отельной обслуги, то сотрудником охранной фирмы, узнает подробности планировки отеля, в который предполагается звездищу селить, профессиональные секреты бодигардов, собирающихся охранять застрахованные на миллионы баксов бубсы. И понимает в конце концов, что похищение – о да, с чрезвычайным трудом, да, при условии стечения невероятного количества удачных случайностей – но в принципе осуществимо!
Наглая, но коммерчески состоятельная идея рождается у него – попаразитировать по мере возможности на патологической популярности Эйнджел. Написать – под псевдонимом, конечно, – скандальный документально-фантастический бестселлер “Как я похитил Эйнджел” с подробным изложением реальных деталей – и в особенности проколов – системы охраны звезды. А для пущей беллетристической увлекательности вести рассказ от имени похитителя, чье преступление удалось. Герой по Станиславскому вживается в образ своего литературного альтер-эго, продумывает до мельчайших нюансов схему его действий. Более того – схема всерьез представляется ему блестящей. Ему даже становится несколько обидно, что осуществление ее ожидает лишь виртуальное… А вот возьму, шутит он с собой, да и на самом деле так все и сделаю!..
Я, читатель искушенный, уже понимаю, что доля шутки в этой шутке окажется не столь велика, как пока пытается представить автор, нераспознанный Абель, блин, Сигел… – когда вдруг начинаются звонки.
“…Здравствуйте, Денис. Это снова ваш тезка с ТВ-3, Дайнис Прецениекс. Извините мою навязчивость, но вы подумали над нашим предложением?..” Они по-прежнему, значится, очень меня хотят, дался я им с какого-то бодуна, и ориентальный мой отказ они, значится, не просекли – или проигнорировали… Это настолько неожиданно, что я даже теряюсь. После лейтенанта Кудиновса из богдановской “управы” с его вопросами и намеками предложение тезки выглядит уже скорее розыгрышем… Хотя про всю мою веселуху тезка, кажется, и впрямь ни сном ни духом. Хреново, однако, у них там взаимодействие ведомств поставлено. В общем, от удивления я, видимо, опять был не слишком убедителен – чертов Дайнис просил все-таки еще подумать… только, если можно, быстрее… Чур меня.
Потом – еще один неожиданный звонок. Та самая девица из числа панковских знакомых, до которой у меня не вышло добомбиться. Некая плохо памятная мне Тина. Сама объявилась: “Привет! – бодренькая такая Тина… болотная… да-да, вспоминаю, была такая девка, чем-то она мне запомнилась тогда, кажется… чем?.. – Ты меня искал, говорят?” Ну да, искал, спросить хотел. Ну вот такое дело… Без малейшего энтузиазма говорю, опыт имея… Да, отвечает вдруг, я действительно недавно общалась с Яценко. Как это убит? Что это ты такое говоришь?! Ах, ах… Давай, да-да… конечно, встретимся. Слушай, я только тут сейчас болею малость, простыла, сам видишь, что за погода, – но если тебе срочно, приезжай ко мне домой. На Краске живу, на Красной Двине, на Кундзиньсале, не знаешь? За РЕЗом, напротив “Алдариса”, завода в смысле, ну, не совсем напротив – не доходя до “Алдариса” через мостик. Кундзиньсалас седьмая штерслиния… сама даже не знаю, как это по-русски, не помню – какая-то, в общем, линия. Дом двадцать. Да, просто дом, частный… Да когда хочешь. Давай сегодня. Часам, скажем… да, или к половине седьмого давай лучше… Ну давай, жду.
Кундзиньсала… Где она такая Кундзиньсала? В телефонном справочнике на карте нет даже – не поместилась; карта, правда, херовенькая… Но у черта на рогах явно.
18
Терриконы убранного с дорог снега осклизли, почернели, но стояли насмерть. На Даугаве вода тонким слоем мерцала поверх прочной сплошной плиты ровно-серого льда, вмурованной в гранит параллельных набережных, – вдоль стыков тянулись расплывающиеся полосы желтовато-гнойного колера.
Моторюга и тот не знал Кундзиньсалы – высадил меня у “Алдариса”, пивзавода. Странный все-таки район – эта Краска. Стремненький. Полутрущобный. Некоторое время плутаю достаточно малоприятными переулками, где, сворачивая за угол, из квартала совдеповских блочных домов попадаешь в окружение двухэтажных деревянных жутковатого вида бараков, асфальт, сбежав с горочки, превращается в выковырянный на треть булыжник – а тот и вовсе пропадает в библейских – ноевых – масштабов луже. Молча бродят алкаши и насупленные плотные молодые люди – не оторваться бы, между прочим, ненароком, тем паче что темнеет… Заборы, сараи, здоровенный, двухэтажный, полностью выгоревший изнутри домище: стеклянные клыки в перекосившихся рамах, за ними – чернота.
Выхожу в итоге к промзоне: слева, за стоянкой и заправкой, под углом – бесконечный, многосотметровый и многоэтажный, угнетающего грязно-горчичного цвета фасад РЭЗовского корпуса, справа выглядывают из-за крыш гигантские белоснежные резервуары. Между – выезд на мостик через какую-то протоку. Наверное, его эта Тина и имела в виду. Тина… черт, что же с ней связано-то было, что-то же было… не помню. Как она, кстати, выглядела?..
Взбираюсь на мост, оставляя справа и внизу декорации к сцене финальной разборки из плохого боевика: гипертрофированные промышленные построения, непредставимого назначения проржавевшие железные конструкции; все выглядит заброшенным, но стоят машины и даже какие-то пиплы шарабанятся помаленьку. Надпись: “Muitas noliktava” – “Таможенный склад”. Навес, под навесом – длинный состав железнодорожных цистерн. В другом ракурсе те самые неправдоподобно белые мега-бочки, уходящие вдоль берега в перспективу, в самом конце которой понатыканы мачты ЛЭП.
Протока – с небольшую, но пристойную реку – слева, сразу за мостом расширяется в почти безграничное водное (ледяное) пространство, в которое хаотически вклинены пустые, в сером снегу, замусоренные островки, желтые заросли сухого тростника, индустриальные тылы РЭЗа, спускающиеся к акватории каким-то сплошь обитым железом бастионом с рядом крохотных окошек. В грязный, с темными промоинами лед вмерзли непременные покрышки. Ветер, сырой, размашисто дующий с самой Даугавы, угадываемой за фермами некоего незначительного ж /д-мостика – даже Дом печати можно разобрать на том ее берегу. Полупридавленный лиловыми тучами широкоформатный закат мерзлого, но насыщенного (розового, переходящего в сиреневый) оттенка, и на его фоне – характерными вислоносыми силуэтами – портовые краны, краны, краны: чаща.
Навстречу – гигантская бабка столь запойно-бомжового вида, что я даже не рискую уточнять, туда ли иду. Спустившись с моста, оставив слева за кирпичным забором территорию, не определившуюся между автобазой и автосвалкой, оказываюсь перед железнодорожным переездом, за которым – еще одна сгоревшая руина: но от этой остались только стены да обугленные стропила под черной покосившейся фигурной башенкой. Единственная улица погрязает в том, что именовалось некогда “частный сектор” и что через полтора квартала являет собой уже скорее заброшенные огороды. Малолетняя шпана (по-моему, цыганская) в отдалении. Кажется, я все-таки куда-то не туда…
Автобусное кольцо – тридцать непонятного (вторую цифру скрывает посредством баллончика исполненное изображение мужских гениталий в стиле примитивизма) маршрута. Так здесь еще и автобусы ходят… Представляю регулярность: раз в столетие… Казарменно-тюремного пошиба двухэтажное здание: “Autoapkopes centrs” – “Центр автообслуживания”. Тяжелые двери заперты, решетки на окнах. Вокруг – ни души, даже дорогу не спросишь…
Вдруг выскакивает – невесть откуда – машина, чуть не сшибает: старая “Волга”, раскрашенная, что твой “кадиллак”, в розовый хрестоматийный цвет… Где-то ж я ее видел уже…
Ну надо же, правильно иду – к толстенному, корявому, кренящемуся под собственной тяжестью стволу неопознанного дерева наискось прибита еле прочитываемая табличка, еще двуязычная, а значит, возрастом не менее лет тринадцати: “Kundzisalas 7 erslinija, 7-я поп. линия Кундзиньсалы”. “Поп.” – это, надо полагать, “поперечная”. При полном отсутствии продольных…
Совершенно трущобных кондиций редкостоящие одно – и двухэтажные халупы, зябкие огоньки в немногих горящих окнах. Пустырь, засыпанный толстым слоем битого кирпича. Ни единого человека на улице. В веселом месте живет девушка Тина…
Черт, это не та ли Тина… Да, это же она, точно-точно… Вспоминаю наконец… Девица эта сама была не лишена странностей – по-моему, она тогда, два года назад, пыталась убедить меня, что никакой секты на самом деле нет. Вот так вот. В общем, ее телеги в фильм не вошли.
Ну да, и еще внешность ее мне запомнилась. Действительно интересное лицо: каждая его черта сама по себе неправильная, некрасивая, но в сочетании они забавным образом как-то уравновешивали друг друга – так что на первый взгляд девка казалась страшноватой, но очень скоро впечатление менялось на прямо противоположное. И даже сильно противоположное.
И еще что-то такое вертится в башке по ее поводу…
Бог мой, ну и зрелище: на первом этаже очередного дома в окне (карниз на уровне пояса), за пыльным стеклом на широком подоконнике – целая толпа старых кукол и потертых плюшевых игрушек. Причем помещение за окном, кажется, нежилое.
Так, дом 18 – значит, где-то совсем здесь… Заруливаю во двордома 18. Дряхлый красный “эскорт” с драной матерчатой крышей. Между деревьями – веревка, на веревке – огромная дырявая тряпка. А это как понимать – корпус древнего большого телевизора: только пластиковая коробка, раскрашенная под дерево, – на колесах детской коляски? Ага, ну совсем в стиле – одноразовые шприцы в луже… Покривившийся деревянный балкон на втором (и последнем) этаже, окошко без стекла. Смутное бормотание непонятно откуда. И – по-прежнему никого в поле зрения.
В глубине дворика, за кустами, в окружении щелястых сараев – еще один дом, одноэтажный. Явно нежилой – окна заколочены, крыша просела. Нет, не может быть… Оглядываюсь. Ну, если не он, то где тогда двадцатый? На всякий случай иду в сторону развалюхи. Что-то бесшумно мелькает над самой головой. Бумажный самолетик. Кто запускал? – верчу головой: непонятно. Единственная версия – из того самого окошка (снова пустого). Ну-ну.
Делаю несколько шагов в сторону и вынимаю из грязи приземлившийся самолетик. Уже взяв в руки, понимаю, что в нем странного – он из старой, желтой совсем, газеты. С ума сойти: “Атмода”!
Осторожно разворачиваю (все равно рвется): да, русская “Атмода” (первая полоса), номер от 4 сентября 1989 года. Десять лет мне было… Бласт фром зэ паст.
А ведь это и правда дом номер двадцать – с забитыми окнами (и пустым дверным проемом, за которым темень). Даже табличка сохранилась – ржавая насквозь. Черт, значит, то ли я напутал, то ли Тина… Нет, погоди, она сказала: седьмая линия, дом двадцать, так? Так. Значит, не мой косяк. Только от этого не легче… Чего теперь делать?
Дьявол, хоть кого бы спросить…
И тут – замечаю. У порога дома двадцать – нехилая лужа, в луже плавает кораблик. Бумажный. Тоже желтый, из старой газеты. Что за сюр…
Осторожно поднимаю, стряхивая воду. Это вообще какая-то порнуха, порнушная газета… О, какая замечательная фотка. Вторая полоса. На обороте первая. “Давай!” А, ну конечно. Не менее знаменитое в своем роде латвийское издание. Дата?.. 25 мая 1995-го.
Вздрагиваю – начинает протяжно, громко, квакающе орать ворона на ветке соседнего дерева.
Тут я осознаю, что мандражу. Я ничего не понимаю, и хотя бояться пока вроде нечего – но инстинктивная тревога, оказывается, уже некоторое время тихонько резонирует из района диафрагмы, и сейчас резонанс дошел до сознания. Я опять верчу головой, пялясь в густеющие на глазах сумерки, – но все так же тихо и пусто в голых кустах, между распадающимися сараями, в доме.
Дом. Номер двадцать. Раззявленный проем, из которого несет мочой. Мне совершенно туда не надо.
Но ведь это же не просто так – эти газетки. То, что кораблик плавал в луже у самого входа.
Четвертое сентября восемьдесят девятого, двадцать пятого мая девяносто пятого. Эти даты должны что-то означать? Что произошло в эти дни? Бесполезно… Тина.
Что, блин, за шутки, Тина?.. (…Разговаривала с Яценко… Не было никакой секты…)
Я перешагиваю лужу, перешагиваю порог. Опять в потемки лезть… Дико охота (рука непроизвольно тянется к пластырю). Но потемки вовсе не такие густые – свет, пусть слабый, проникает и сквозь дыры в крыше, и сквозь щели между досками на окнах. Видно мусор на полу, отдельно взятую велосипедную раму. Прихожую видно, две двери – два проема, вернее: тоже без дверей.
Хрустит – преувеличенно громко в тишине – дрянь по ногами. Остро пахнет сыростью, плесенью. Нет, три проема. Но в том, что прямо – совсем глаз выколи (кладовка-подсобка? сортир?). Направо или налево? Допустим, направо. Когдатошняя большая комната, потолок с одного угла рухнул. Снег на полу. Пусто.
Слева, видимо, была кухня: осталась огромная ржаво-облупленная плита с разбитым стеклом духовки и антикварными чугунными конфорками в форме раструбов, ржавая же раковина (на полу, вверх ногами). Стол. На столе – что-то. Делаю шаг – бумажная панама. Из газеты.
В полутьме я еще не разбираю, из какой, но вдруг понимаю, что за газета там должна быть: нацбольская “Генеральная линия”. И что это все должно означать.
Кого – означать.
Я способен понять тех, кто держал его за клоуна. У меня у самого крайне слабо совмещался в сознании не то чтоб самый близкий, но добрый вполне знакомец, щуплый невысокий еврей с характерной птичьей, грачиной чернявостью и вечной иронической полуухмылкой, крайне интеллигентный, вежливый и начитанный, – что с гривуазно-жовиальным, сально-горластым издателем эротического (порнографического) еженедельника “Давай!”, что с прицельно-прищуренным, в комиссарской пыльной кожанке, трибуном боевого листка латвийской секции НБП “Генеральная линия”. Да и обе последние ипостаси Володи Эйдельмана друг с дружкой коррелировали куда меньше, чем каждая из них, взятая отдельно, – с первой: наиболее все-таки близкой, наверное, к исходной Володиной сущности.
Уже когда Эйделя и в Латвии объявили “террористом номер один”, и в Москве помурыжили в эфэсбэшной кутузке, когда адвокат его тыкался во всевозможные российские судебные инстанции с ходатайством об освобождении под залог, готовность взять Володю на поруки и приютить у себя синхронно изъявили вдруг самые разные, но равно лояльные и статусные персоны русского публицистического политбомонда – включая Макса Соколова и Михаила Леонтьева. Что ж, хотя бы в неблагодарности их не обвинишь: все они помнили, что первые свои – еще полудиссидентские – тексты публиковали у Эйделя.
…Это называлось “Атмода”. Atmoda – “Возрождение”, официально зафиксированный в учебниках истории этап (третий: после конца 19-го и начала 20-го веков) национально-политического ренессанса, увенчавшийся обретением окончательной и бесповоротной независимости. И “Ат-мода” – двуязычная русско-латышская газетка, в конце восьмидесятых печатавшая самые радикальные статьи “демократической”, антикоммунистической то бишь, направленности. Русскую ее версию Эйдель и редактировал.
На “Атмоду” (газету) Эйдельман забил сразу по реализации “Атмоды” (движения) – после провозглашения Саэймой (Сеймом – в который(-ую) в девяносто первом спешно переименовали Верховный совет ЛССР) государственной независимости. Эйделя потом многие уличали в рыночной коньюнктурности, он же, пожимая узкими плечами, говорил, что ему “просто стало неинтересно” – и, кажется, говорил искренне.
Из политических провокаторов Володя переквалифицировался в эротические: стал издавать газету “Давай!”. Только на этом, половом, поле (объяснял он какому-то интервьюеру из экс-метрополии) можно бороться с советским ханжеским наследием… Вероятно, он и сам верил в собственное объяснение. Но дело, сдается мне, было не совсем в этом. Эйделя ведь никогда особенно не привлекала БОРЬБА. Его всегда привлекал выпендреж.
Тогда все единодушно изумлялись подобному снижению медиа-градуса: где рупор свободной либеральной мысли – а где чэ/бэшно-зернистая бубсатая коровища, с комсомольским энтузиазмом отсасывающая из двух болтов, пока ее уестествляют в два ствола… И столь же дружно потом – лет пять спустя – все не просекли возгонку разухабистого порнографа Вована в аскетичного товарища Нобеля, главреда национал-большевистской “Генеральной линии”.
Последнее произошло уже вполне на моей памяти: еженедельник “Давай!” (“А почему такое название?” – “А когда его запретят, мы станем издавать газету “Давай-давай!”… а когда и ее запретят – “Давай снова!”… и так далее”) загнулся, аккурат когда я вошел в возраст его легитимной аудитории: восемнадцать (97-й)… Но я-то как раз означенной мутации – двойной – не удивлялся нимало.
Просто я в курсе эйдельмановского журналистского генезиса.
Сей зоопарк, впрочем, был не в моем багаже – историй про те времена и тех зверушек я наслушался в преогромном количестве и от самых разных людей.
Более всего – от Лехи Соловца, бывшего моим приятелем еще до того, как он стал коллегой Джефа по “Часу”. Правда, со многими фигурантами соловцовских телег я потом познакомился лично – но поздно, поздно: в них теперешних от них когдатошних не осталось не то чтобы совсем ничего – но крайне немного.
В большинстве своем они происходили из давно несуществующей, но в Риге до сих пор легендарной “Эс-Эмовны”, газеты “Советская молодежь” (позже “СМ”, позже “СМ-сегодня”). В перестроечные времена “Молодежка” – распространяемая еще на весь Союз по порт Находка включительно, с тиражами под миллион! – была аж главным конкурентом “Комсомольской правды”, бастионом политических свобод и профессиональных вольностей: цикл залепушных репортов с “места массовой высадки уфонавтов” в Пермской области (“М-ский треугольник” это называлось, вот) году в восемьдесят девятом читала, дурея, вся одна шестая суши… Тиражи накрылись вместе с государством, оную дробную часть занимавшим; к концу девяностых, после серии имущественных разделов-переделов загнулась окончательно и газета. И уже полностью ушла та специфическая атмосфера, что в позднесоветские и ранние постсоветские годы царила, говорят, в журналистских и околожурналистских сферах.
А было, говорят, весело.
…Кабан, он же Свин Свиныч, он же Ник (Коля) Кабанов, тогдашний “СМ-овский” завотделом Быстрого реагирования (которое одни остроумцы переиначивали в “Быстрое эрегирование”, другие просто приписывали к табличке на двери “…на пиво”), ныне депутат Сейма (от оппозиционной русской фракции с анекдотической номинацией ЗаПЧЕЛ – “За Права Человека в Единой Латвии”), нажравшись и обкурившись, подпаливал своей “зиппухой” датчики противопожарной сигнализации – а потом мучительно собирал глаза в кучку, коммуницируя со спешно примчавшимися по поступившему из двадцатиэтажного “домика” (Печати) сигналу огнеборцами.
…Алекс, он же Алехин Алексей Альбертыч, он же Альбертович, тогдашний волк репортажа и нелегальный иммигрант из Эстонии (смешно? а вот чтоб вам ломиться с места жительства, из Риги, к месту прописки, в Пярну, через лифляндско-эстляндские “рУобежи” мимо тормозных, но вооруженных “рУобежсаргов” – в ледяном болоте по пояс!..), ныне модератор (смотрящий-разруливающий на ролевых игрищах “толкиенутых” и иже с ними), – пачками трахал девок на пыльном подоконнике черной домпечатевской лестницы, неделями бессонно (рубясь на дохлой “трешке” в первую “цивилку”) квартировал в рабочем кабинете и – опять же, напившись пьян, но не забыв снять народовольские очочки, – буйно тряс буйными космами, танцуя на столе под “Girl, You’ll be a Woman Soon” из культового тогда и поколенческого теперь саундтрека к тарантиновскому “Палп фикшну”.
(…Тут желательно представлять себе это: Дом печати – он же Дом печали – совдеповски-угрюмая серая многоэтажка, сейчас окруженная строящимися “Солнечными камнями” и построенными ультрамаркетами “Олимпия”, а тогда сиро торчащая посреди пустырей Кипсалы у въезда на Вантовый, сейчас разобранная под офисы невнятных фирм, а тогда отведенная исключительно под редакции республиканской прессы; эту перманентную и повсеместную более-менее творческую пьянку, когда ответсек блевал в типографии в “пенал” пневмопочты (еще была пневмопочта, доставлявшая гранки в цех горячего набора!), дежурный редактор в каннабисном помутнении ставил на первую полосу шестьдесят четвертым кеглем шапку: “Люди, будьте бдительны!”, когда главред той же “ЭсЭмовны”, почти столь же, сколь газета, легендарный Блинов Альсан Сергеич квасил вместе с подчиненными в собственном кабинете, а его зам, еле стоя на ногах, промахивался стулом по голове перспективного внештатника, преграждающего ему путь к грудастой практикантке… – ничего такого я, увы, сам уже не наблюдал: на мою долю достались огражденные раскормленными секьюрити, заполненные сосредоточенными самовлюбленно-безграмотными вьюношами-де-вушками общие “конюшни” западного образца, где даже пива отродясь не видали… Но – были, говорят, люди не в наше время!)
…Гайвор, он же Гайворонский Константин, он же граф Кока МакГайвор, тогдашний титульный “эсэмовский” военно-исторический эксперт, ныне главный редактор бизнес-ежедневника “Коммерсантъ Baltic” показывал (ну да, ну да – опять же надравшись), “как медведи в цирке ходят” (ноги колесом, культяпки врастопырку) и “страшного” (надувание щек, зенки – к переносью), являл феноменальные способности к ниндзевскому, неуловимому ускользанию в самый разгар редакционных пьянок – с последствиями полуфантастическими (вроде попадания за один вечер в три “обезьянника” подряд – и выхода без потерь из всех!) или даже околокатастрофическими (вроде обнаружения нарядом мобильной полиции в бессознательном состоянии с разбитой в кровь башкой на трамвайных рельсах в четыре утра)…
…Серж Шиврин, внешне почти идентичный почти однофамильцу артисту Шифрину, тогдашний хроникер-“криминал”, про которого даже соотдельцы только постфактум и не без обалдения узнали, что он “лицо нетрадиционной сексуальной ориентации” – поскольку поведенчески это не проявлялось никак… – ныне организатор московских ВИП-вечеринок, жалующийся, что столичных поп-старов (старлеток тож) ебать больше не может: обрыдло, – и кокаин занюхивать более не в силах: остоебло… – в перерывах между репортажами из рижского Централа и Управления криминальной полиции забесплатно снимался в гей-порно (интересно же, объяснял Серж).
…Вартаныч, он же Эдик Вартанов, тогдашний маститый “инвестигейтор”, герой совершенно довлатовский – и при этом похожий именно на переходную стадию к Довлатову С. Д. от неандертальца: печальный, сутулый, бородатый, громоздкий двухметроворостый организм, с черепом модели “оргазм Ломброзо” и маленькими, с аллергичной розоватой кожей, кистями рук, ныне… (пробел: никто ничего о нем не слышал с тех пор, как он заделался совладельцем телестудии – ! – в размочаленном федеральной артиллерией Грозном образца Первой чеченской), – ночевал на редакционном линолеуме, подстелив отродясь не стиранную шинелку (отношения с верхней одеждой у Вартаныча вообще были причудливо-подсудные: пасмурным октябрьским вечером мерзлявый Эдик вышел из Домика в драном свитере – и спустя час вернулся, стягивая на могучей груди коричневый кожаный плащ и приговаривая грустно: “Да, тесноват, тесноват…”). Однажды Вартанова пригласила на профессиональное рандеву “бальзаковская”, с педантично поджатыми губами, латышская редакторша из “Неаткариги”; общение осуществлялось у нее в кабинете по разные стороны размашистого письменного стола. “А что это за плеск такой?” – озадаченно нахмурилась под очками редакторша минут через сорок. “А, не обращайте внимания, – куртуазно махнул Эдик нежной кистью. – Это я писаю… Просто неудобно вас прерывать было…”
(Самая дичь в том, что тогдашняя латвийская русская пресса, по крайней мере, самые титульные – не в смысле официозные – издания, была вполне профессиональна и довольно увлекательна и ярка… Нынешняя, в условиях жесткой корпоративной дисциплины производимая, – вызывала бы болезненное умиление своим провинциализмом, беспомощностью почти трогательной, если бы не запредельная, пыльная, скулосводительная ее скукотища…)
…Степа со швейцарской часовой фамилией Тиссо, пупсообразно-пухло-кучерявый, с вечной кашей во рту, но вполне себе борцовского калибра, когдатошний (еще даже не “Эс&Эмовского”, а “Советско-молодежкинско-го” периода) ас по части “вестей с полей” (“Будет щедрым гектар”), ныне туманный бизнес-консультант и начинающий литератор, без пяти минут автор тюремных мемуаров, – в начале девяностых, как положено журналисту, менял профессию: специализировался на автоугонах с последующим возвратом престижных иномарок владельцу за сходный выкуп; строил – под дулом волыны (“А дальше стенка… – А дальше и не надо!”) всю обслугу распальцованного кабака “Лоло-пицца”; и таки сел в итоге на пару лет – что теперь и собирается конвертировать в новые “Записки из Мертвого Дома” дробь “Архипелаг ГУЛаг”…
…Семеныч, он же Сеня Семенов, долговязый костляво-жилистый кекс, тогдашний писака-универсал из сателлитно-дружественного издания “Русский путь”, обладатель уникального дара попадать в конфликтные ситуации всегда и везде, вплоть до нарваться на смертную махаловку в дамской кондитерской, – ныне глава пресс-службы банка МЕНАТЕП… Эдак вот круто карьерно взлетев, Сеня логичным образом круче всего и нарвался: пресс-атташе крамольного банка Сеня заделался с подачи хозяина оного Платона Лебедева как раз в тот момент, когда его покровителя закатали в Лефортово, – и Семеныч с ходу оказался в положении главного информационного супостата государства Российского…
…Ну и, в конце концов, сам Сол, он же Лёшич, он же Леха Соловец, тогдашний “цвет спортивной журналистики этой страны” (не только цитата из терри-гиль-ямсовского “Страха и ненависти в Лас-Вегасе”, но и пьяная Лёшичева самоаттестация – девкам в кабаке), ныне спец по организации культурного отдыха (читай – максимально комфортного расчеловечивания) богатеньких туристов в Юрмале, похваляющийся тем, что знает всех шалав из клуба “Relax”, – с одиннадцатого, “эсэ-мовского” этажа Дома печали переправлял через балконные перила – потомно – все собрание сочинений Вэ И Ленина и – подряд – два телевизора, а с девятнадцатого (из редакции газеты “Т-реклама”, куда Леха писал под псевдонимом А. Муромец) – мусорную корзину, набитую подожженной бумагой. Когда на имя хозяина “тэшки” не вынесшая мусорника охрана Домика подала письменную жалобу, вынужденный оправдываться главред “…Рекламы” (Лехин собутыльник, разумеется) письменно же подробно и убедительно разъяснил, что “в мусорнике произошло самовозгорание, и журналист А. Муромец, увидя это, проявив мужество и сноровку, предпринял посильные меры для избежания пожара”… и что (несмотря на это) журналист А. Муромец “уволен без выходного пособия”… Зимой 2002-го уже “Час” отрядил Леху спецкором на Олимпиаду в Солт-Лейк Сити – для русской ежедневки из маленькой постсовковой страны понты почти беспримерные и чертовски дорогостоящие. Как распорядился оказанным ему финансовым и профессиональным доверием Сол? Ну естественно – запил еще до отлета, в самолете продолжил, в пересадочном копенгагенском аэропорту был уже в дрезину… Его сняли с рейса. На казенные деньги он вписался в первый попавшийся (попался дорогой – весьма!) отель. Там догнался. Похмелился, закупился, вернулся (в номер)… Из отеля Леху и выколупывал спешно отряженный “Петитом” под это спасение нерядового не-Райана внештатник-фотограф. Я, признавался ему Сол, хотел вообще на хрен свой паспорт зарыть и этим, бля, троллям пойти сдаваться – вот, мол, рефьюджи, беженец без документов и средств к существованию… Но даже для этого он оказался чересчур бух…
…Принадлежа к той же самой генерации, Эйдельман отличался от вышеперечисленных коллег, собственно, одним: его стихийный нонконформизм был последовательней, публичней и организованней.
Что характерно: в октябре 1993-го постановлением президента Ельцина порнографический еженедельник “Давай!” был запрещен в РФ (на время) – вместе с “Правдой”, “Советской Россией” и газетой духовной оппозиции “День”.
В темной, разгромленной, загаженной кухне с просевшим потолком я стою перед столом и пялюсь на шапку, свернутую из “Генеральной линии”. Я думаю, что надо ее поднять, что под ней может что-нибудь оказаться. Я собираюсь протянуть руку. Но почему-то не протягиваю.
…Именно в этот момент я вдруг вспоминаю, что не давало мне покоя в связи с Тиной. Это ее я видел в студии “ДК Dance”. Это она – коротко теперь стриженная – показалась мне знакомой. И Кристи, и Тина – это она.
Кристина.
Надо ж быть таким тормозом…
Достаю телефон, пробегаю список принятых вызовов (экая экзистенциальная формулировка…). Вот – это она мне звонила. Тина. Совсем не с того номера, который мне дали как мобилу Кристи. Но тоже с сотового. 9856819.
“…Такой номер – … – вам знаком?..” Номер, номер, что за номер называл Кудиновс? С девятки начинался… Да, кажется, он начинался с девятки… Не тот ли это номер, на звонки с которого Санькин сотовый отзывался “Paint it Black”?.. Трижды в тот вечер игравшей “Paint it Black”…
Низкий, стонущий, с кряхтением каким-то звук – тягучий, костяной, пробирающий – раздается в темноте: такое впечатление, что со всех сторон одновременно.
19
Однажды я выпивал с кем-то из своих “петитовских” знакомых в их таксидермистском банкетнике. Этот зальчик журналисты издательского дома обычно используют для интервью – в нем приватнее, чем среди галдежа соседнего бара. Так вот, в тот раз за соседним столиком брали интервью у кого-то из местных русских молодежных общественных активистов. Я сидел к интервьюируемому спиной и его не видел. Но слышал – отлично. Его невозможно было не слышать – активист говорил. Излагал. В его интонациях было столько наслаждения собственным монологом, что я бы не удивился, оборвись последний оргазмическим стоном.
Среди прочего активист доносил до жадно внимающего человечества свое видение грядущей школьной реформы (реформа проста: латышские власти дожимают последние остатки среднего – высшее давно задавлено – государственного образования на русском языке). Нет-нет, активист не согласен с теми русскими радикалами (патрицианская – сильная – брезгливость в тоне), которые призывают протестовать против реформы. Протестовать, дескать, и дурак может. Нет, он, активист, призывает думать, искать компромисс, вести диалог… (Учтем, что любой компромисс с русскими латышская власть испокон независимого веку понимала исключительно по-довлатовски: “Мой компромисс таков. Меттер приползает на коленях из Джерси-сити. Моет в редакции полы. Выносит мусор. Бегает за кофе. Тогда я его, может, и прощу.”) Через некоторое время оратор перешел к другой теме и кокетливо признался, что неплохо владеет – среди прочего – кикбоксингом.
…Когда я сам себе кажусь предвзятым в отношении к конформистам, я вспоминаю, что председатель молодежного движения “Единой России” ездит на шестисотом – именно и конкретно – “мерине”. Как у нас на сегодня с ненавистью?..
(“…Дэн, ты обратил внимание, какие мы все уверенные в себе? Какие мы все самодостаточные? Как нам нравимся мы сами и как глубоко нам положить на всех и на все остальное! Причем я говорю именно о нас, о нас с тобой – то есть не о тебе и не обо мне персонально, а о нашем поколении, о тех, кому меньше тридцати. Кто просто в силу возрастной физиологии не должны быть конформистами! Молодежи во все века надо было больше всех – понятно же, почему… Ей по определению должно чего-то не хватать! Нет, нам всего хватает. А если вдруг не хватает – кому-то, например, очень нравится «субару-импреза», – так мы подзаработаем и купим. Кредитик возьмем… Молодежь по определению должна быть склонна к радикализму и левачеству – это так же естественно, как склонность стариков к консерватизму, извини, что я банальности говорю… Но, наверное, стоит задуматься, если все становится с ног на голову, нет? Если молодежь – за редчайшим исключением – сплошь стихийные консерваторы, такие сытенькие, позитивненькие… Вот ты сегодня с Максом сидел. Ты же тусуешься с ним, с Илюхой… Они же хорошие пацаны, ни в коем случае не дураки, не сволочи. Но неужели тебя никогда – ну хоть подспудно – не ломало немножко при общении с ними? От того, что они уверены – а ведь это так, разве нет, Дэн? – что все в этом мире правильно. Что если у них все хорошо с работой и с бабками – а у них, конечно, все хорошо, как же иначе: они знают, чего хотят и умеют добиваться того, чего хотят, а того, чего добиваться не умеют, и не хотят соответственно – значит, вообще все зашибись. Зачем париться, когда можно не париться? Совершенно незачем! Дэн, или я чего-то не понимаю, или это на самом деле страшно…” Да, Саш, теперь я понимаю, о чем ты, – извини, что малость поздновато… Я могу добавить сюда и Андрюху, единоутробного брательника, банковского работника, и Геру, бывшего лепшего другана… черт, давай я не буду составлять список – а то ведь и правда в нем окажутся все мои приятели…)
…Когда-то я хотел сделать – в итоге не сложилось – большой сюжет как раз о современных молодых леваках. О так называемых антиглобалистах. Просто меня свели с несколькими латышскими ребятами, что, вняв сей новой экстремальной моде (латыши вообще восприимчивей к общезападным поколенческим веяниям: ведь и на Эльбрус – в Россию! – в то лето ломанулось трое нас, молодых русских, и восемь, не считая инструктора пана Гроховского, молодых латышей), в две тысячи втором, что ли, поехали драться в составе интернациональной молодой толпы с карабинерами в Генуе, где собиралась какая-то очередная “восьмерка”, а еще громили “МакДональдсы” в Лондоне на тогдашний Первомай. Ребята, что интересно, и не особенно скрывали, насколько серьезно они на самом-то деле относятся к собственной “революционной” активности. И честно рассказали, кто в большинстве своем составлял ту самую интернациональную толпу: “Ну вот, девочка там, допустим, была, из Нью-Йорка приехала. Работает менеджером в какой-то очень крутой корпорации, причем на хорошем счету. Сижу, говорит, каждый день в небоскребе, каждый день за компьютером. Скучно…” Тут-то мне и вспомнился Эльбрус. “Вы же наверняка в курсе, что сейчас среди молодежи моден экcтремальный туризм, – говорю я ребятам. – Альпинизм, скалолазание и прочий сноубординг. Так может быть, то, что именуют антиглобализмом – просто политическая разновидность той же моды?” Ребята переглянулись – и посмеялись только.
Позже я рассказал про это Эйдельману – уже, конечно, национал-большевику, уже товарищу Нобелю. Володя посмотрел на меня грустно и вдруг сказал: “А знаешь, чем больше всего удивили де Голля с компанией парижские студенты в мае шестьдесят восьмого? Отсутствием политических требований! То есть они сами не знали, зачем наворачивали баррикады… А ты говоришь – антиглобалисты…” И тут я, конечно, не удержался: “А вы – ваша партия? Чего добиваетесь вы? На что рассчитываете? То есть неужели вы действительно на что-то рассчитываете всерьез – в нынешних реальных условиях?.. Ладно, западные офис-менеджеры в маечках с Че – тех в худшем случае приложат демократизатором да попарят пару дней в цивильном эйропейском капэзэ, пока очередной саммит не закончится. А вашим же – и ребра ломают, и реальные сроки дают. Так зачем вы это делаете?” Эйдель долго не отвечал. “Видишь, Дэн… – сказал он потом как бы без всякой охоты. – Есть вещи, которые делаются для достижения определенного результата. И те, которые делаются просто потому, что ничего не делать – нельзя… Одни определяются логикой и целесообразностью. Другие – просто реакцией организма. Если включать в состав последнего, извини, совесть… Или хотя бы разум”.
Хотя поначалу я воспринимал их довольно скептически.
Поначалу – в середине девяностых, пока за это не отбивали почки, пока не сажали еще – они выглядели (да и были) скучающей богемной молодежью, сублимирующей интеллигентские комплексы, от робости пред девушками и побоев жлобастыми одноклассниками происходящие, в митинги, лозунги, плакаты и марши. Грезился, значится, очкарикам (сплошь и рядом), евреям (зачастую) и отличникам мерный рокот по брусчатке подкованных сапог, топчущих тухлые либеральные ценности, да маслянистое клацанье затворов поутру ввиду глухой тюремной стены, мордой в кою трясутся всяческие трусоватые пацифисты: “Ахтунг! Пли!..”
Нет, мы – в “имантской системе” – даже почитывали “Лимонку”: было, конечно, что-то подкупающее в комментарии, допустим, по поводу болезни какого-нибудь мелкотравчато-антисоветского Вацлава Гавела: “Жалко, что не сдох!”. Но вообще от этого пованивало.
Ко всему прочему, здесь, в Латвии, к общему фрейдистскому душку добавлялась нотка в плохом смысле провокационная. Поскольку нацболы, с броскими их слоганами и серпасто-молоткастой квазисвастикой, особенно – контрастно – заметные на фоне тотальной жвачной политической вялости местных русских, давали более или менее неприкрытым лабусячьим нацикам отличный козырь. Дескать, вы утверждаете, что эти самые krievi[8] белые и пушистые, что они безобидны и лояльны, что напрасно мы боимся их и не любим… Так вот полюбуйтесь, полюбуйтесь на это террористическое мурло, на этих опасных, исключительно антилатышски настроенных и склонных к насильственным действиям молодых криевсов!
При том что все – и дремучие нацисты, и лощеный истеблишмент, евровидные буржуины из какого-нибудь “Латвийского пути”, тогдашней “партии власти”, и предпочитающие несовершеннолетних мальчиков с пухлыми попками широкомордые олигархи, крепкие хозяйственники из партии Народной – прекрасно понимали, какова реальная степень национал-большевистской опасности (нулевая), уж больно удобный повод дала всем им эта юная русскоязычная выпендривающаяся тилихенция. Уж больно удачно подставилась. Как было не приложить ее с оттяжечкой легитимным резиновым дубиналом – чтоб и этим мало не показалось, и прочим неповадно было…
Свое отношение к нацболам я поменял после истории с “захватом” рижской башни Петра: на самый высокий средневековый шпиль Старушки залезло несколько лимоновцев с флагом и – муляжом гранаты. Их повязали и судили – за терроризм. А практически параллельно судили нескольких латышских фашиков-отморозков из “Перконкрустса” – “Громового креста”, рванувших всамделишной взрывчаткой памятник советским воинам-освободителям (но только – хотя тротиловый эквивалент имевшегося у них был нехил вполне – повредивших облицовку, да один национал-подрывник по большой саперской умелости досрочно стартовал к своему Перконсу…). Так вот, нацболам с их бутафорской лимонкой впаяли от восьми и выше, а бойцам из “громового” гитлерюгенда с их реальным взрывом дали условные сроки.
И как раз примерно тогда же по ту сторону Зилупе, на моей с нацболами общей исторической родине, лимоновцев принялись запрещать (и закрыли “Лимонку”), разгонять (и выселили “Бункер”, партийную подвальную штаб-квартиру, в которой даже я побывал однажды), таскать по участкам, пиздить в “обезьянниках”… Посадили Лимонова.
Когда Эйдель, товарищ Нобель (такой у него, к тому времени уже ставшего правой рукой упрямого переростка Савенко, был динамитный псевдоним), на процессе в Саратове взял на себя авторство инкриминируемой Лимонову “антигосударственной” публикации, это был поступок, который нельзя было не уважать. Тем паче что за него товарищ Нобель и поплатился – тут же, сразу; местные, латвийские, гэбисты (прямые вроде бы оппоненты российских коллег на новой карманной холодной войнушке!) возбудились мгновенно – и возбудили дело. О подготовке Эйделем покушения – ах! – на местную климактерическую жабу-президентшу, импортированную канадскоподданную. Дело шито было белыми не то что нитками – тросами! морскими канатами! – и все опять же прекрасно это понимали. Только одни с паскуднейшим сладострастным злорадством наблюдали, как чморят эту, много себе позволяющую, русско-жидовскую сволочь, а другим, как всегда, было насрать.
К жене пребывающего в России Эйдельмана заявились восемь спортивных молодых людей “в джинсах и кроссовках” (писала пресса) и спроворили унизительно-дотошный обыск с буквальным перетряхиванием постельного белья. Усилия джинсовых не могли, разумеется, не увенчаться успехом: в плюшевом кресле ими был обнаружен сверток с несколькими сотнями граммов взрывчатки. На минуточку: Эйдель дома давно уже объявлялся лишь изредка, пропадая на своих политических фронтах, при этом у него двое малолетних детей и жена-художница… Параллельно, разумеется, была усилена охрана президентши и спикера Сейма.
Латвийское гэбье немедля оформило запрос об экстрадиции – и гэбье российское, проявив опять же невиданную профессиональную солидарность, мигом упаковало Эйделя в предвариловку. В Риге Володю ждал гарантированный нехилый срок. Но то ли не сладилось что-то в последний момент в корпоративной карательной межгосударственной машинерии, то ли система, в которой все ветви власти восторженно берут под козырек (за щеку) по любому спецслужбистскому заказу, находилась еще у путинских питомцев в стадии доводки и временами давала сбои… Словом, Эйделя, к изумлению даже его адвоката, не отдали и отпустили…
Однако же въезд на территорию ЛР для Володи был бессрочно перекрыт. Да и в России нацболы, несмотря на освобождение Эдуарда Вениаминыча, окончательно переместились в разряд мальчиков-и-девочек для битья. Которые свой подрывной нонконформизм выражают метанием тухлых яиц и гнилых помидоров – а их в ответ, с тупо-жлобского одобрения общественности, тянущей “Клинское” под очередной концерт ко Дню милиции, месят то лаковыми штиблетами “оскароносных” режиссеров, то тяжеленными ментовскими “гадами” в отделениях, или вывозят в ближайший лесопарк для внушения с множественными переломами. Это, по-моему, в “Намедни” (где теперь те “Намедни”? ха…) говорили: не меньше полутора десятков “лимоновцев” единовременно чалится за решеткой…
Я ненавижу и презираю политику. Любую. Я глубочайше и искреннейше полагаю всю – независимо от государства и конкретной направленности – политику одним канализационным отстойником-накопителем, а занимающихся политикой – его содержимым. Поэтому я здорово удивился себе, когда, случайно заведя с Илюхой разговор о нацболах, через некоторое время обнаружил себя отстаивающим эйделевских партайге-носсен при помощи активной жестикуляции и ненормативной лексики в горячем политическом споре.
Просто аргументация моя не имела к политике отношения. Просто, когда заведомо более сильный бьет заведомо более слабого, я не могу не быть на стороне того, кого бьют. Просто, когда по определению агрессивное жлобье (мало отличное по сути в люберецкой качалке и в лубянском кабинете) привычно гнобит по определению виктимную интеллигенцию, что-то не позволяет мне пожать плечами: “Они сами нарывались…” Просто, когда ГОСУДАРСТВО (латвийское, российское – без разницы) с его фискально-карательной индустрией, с его принципиальной неподконтрольностью и безнаказанностью всей своей смрадной кабаньей массой давит несопоставимо малую и бессильную компанию априорных парий, я не могу не сочувствовать последним. Просто, если люди без малейшей надежды на результат и с более чем реальной перспективой потери свободы и здоровья имеют смелость и последовательность ВОЗНИКАТЬ посреди общенационального лояльного коровника, они, как ни крути, достойны уважения хотя бы за смелость и последовательность. Больно уж силы неравны.
Я наконец поднимаю бумажный колпак – и вижу то, что им накрыто. Кастет. Самый обычный – из тех, что надеваются на руку. Такая гребенчатая элементарная и жутенькая железка.
Не дольше секунды смотрю я на него.
Почему они решили разобраться с ним таким образом? Действительно ли ставили перед собой именно эту цель – или исполнители перестарались просто?.. То ли, как свойственно любой шпане, пусть и при погонах, пару раз довольно громко публично облажавшись в суде, решили пользоваться естественными для себя методами – уличной урлы? То ли показывали всем прочим: мы, мол, с вами можем как угодно – ежели не захотим париться и цивильно сажать, то отработаем просто и быстро… А может, это и впрямь была “инициатива снизу” – какой-нибудь очередной скинхедствующей падали… Какая в итоге разница?..
В прошлом ноябре возвращающегося – где-то около полуночи – на съемную московскую квартиру товарища Нобеля при выходе из метро “Бауманская”, напротив алкашеской стекляшки с неоновой вывеской “Бистро”, встретило(-и?) “неустановленное лицо или лица”. По характеру повреждений трудно было установить, один человек бил или несколько. Но можно было установить, чем били. Кастетом. Переломы лицевых костей, височной кости, кровоизлияние в мозг… Умер Эйдельман уже в больнице.
…Коба – первое и столь впечатлившее меня столкновение с органичным проявлением чувства собственного достоинства… Крэш – единственный человек, на чьем примере я наблюдал реальную свободу на уровне повседневного поведения… Гвидо Эпнерс и Володя Эйдельман – сумевшие быть до конца последовательными в своем неприятии, пассивном и активном, существующей социальной реальности… Все – по-своему абсолютно цельные фигуры. Все – покойники.
…С Гвидо, кстати, началось некогда так или иначе мое увлечение “экстримом”. С покойника. С Димы Якушева – мои профессиональные успехи. С покойника.
Всю мою жизнь караулят мертвецы: от Аськи до Саньки. Все самые яркие люди, каких я знал, – мертвы.
Не дольше секунды смотрю я на кастет – давешний кряхтящий звук раздается снова, переходя в шумный глубокий выдох: теперь я понимаю, что идет он сверху… а на голову уже сыпется мусор.
Ничего не успеваю сообразить – голый рефлекс каким-то единым многометровым скачком выносит меня из помещения – и тут же, мгновенно, без малейшей паузы, с резким и тяжким, сотрясающим развалину по самый фундамент уханьем потолок кухни проваливается внутрь стенного периметра, выметая мне вслед через проем плотную пылевую тучу.
Часть третья
20
Думай о себе что хочешь, делай что угодно – рано или поздно это все равно произойдет. Ты будешь здесь. Один. Абсолютно один.
В центре площади в центре города. Как на ладони. Еле держась на ногах, ничего не соображая. С кровью, которой так много, что ее уже не отводят брови (которых – сгоревших – так мало), текущей в глаза.
Сквозь эту кровь он оглядывается, поводя бесполезным стволом (оружие весом теперь в пару тонн держат чужие и неумелые руки). ОНИ – повсюду. Cо всех сторон: в провалах окон, за бетонными блоками развороченных заграждений, за остовами сгоревших машин, на крышах. ИХ – десятки. ОНИ даже уже не прячутся. ОНИ все понимают. Не хуже его.
Он встречает равнодушную покойницкую уверенность в открытых, но не видящих глазах с коричневыми высохшими треугольничками в углах; бешеное, нетерпеливое каннибалье предвкушение в глазах с белками, сплошь залитыми кровью лопнувших сосудиков; чуждую, звериную ненависть в нечеловечьего разреза глазах со светло-желтыми радужками; презрительное всезнание мумий за непроницаемым пергаментом зашитых век.
В бессмысленной, беспомощной надежде на чудо он судорожно проверяет, что у него осталось. Чудес не бывает – не осталось ничего. Пистолет – три. Помповик – ноль. Машинган – ноль. Пулемет – ноль. Гранатомет – ноль. Плазмоган – ноль. Биг Факинг Ган – тоже ноль. И даже в бензопиле бензин на исходе. И два процента здоровья.
Он просматривает снаряжение. Невидимость выработана. Временной неубиваемости – нет. Аптечки – нет.
Допинг! Черно-красная баночка. Сто процентов.
Он – кликает эту баночку. ОНИ – бросаются. Одновременно.
Он распахивает веки. Проводит рукой по лицу. Обалдело, но уже облегченно улыбается. Садится в кровати… Выдавливает на зубную щетку полосатую какашечку из тугого тюбика. Снимает картриджем с крепкой челюсти безупречно ровную полоску нежной снежной пены. Прихлебывает призрачно воспаряющего кофию из кружки. Затягивает идеальный узел идеально подобранного к идеально отглаженной рубашке галстука. Тыкает брелком в направлении готовно квакающего авто. Авто уносится, расправив симметричные прозрачные крылья выплескивающейся из-под колес воды.
Рабочий день делового человека. Лифт-офис-приветственный оскал коллегам-монитор-цифры-распечатка-глубокомысленный кивок начальнику-прощальный оскал колле… Секунд восемь в общей сложности.
Можно расслабиться. Допустим, в баре. Наверное, он ошибся баром. Это нехороший бар, неправильный. Он так одинок тут в своей идеальной рубашке, галстуке, пиджаке и кейсе. Как на ладони. Он садится к стойке, сквозь грозовые табачные облака оглядывается.
ОНИ – повсюду, со всех сторон.
Он встречает изумление в мутных от пива глазах одутловатых пролов, издевательство в мутных от анаши глазах бритоголовых гопников, презрение в весело-недобрых глазах растатуированных байкеров, профессиональный интерес в прищуренных глазах недвусмысленных уголовников.
Ухмыляясь пренебрежительно, он отворачивается к бармену, перенимает у него из руки баночку энерджайзера характерной красно-черной расцветки. Видно название продукта: “FireWall”. Чпок! – баночка вскрыта, на экране – слоган “Nothing Can Get At You”, перетолмаченный вслух: “Тебя ничто не проймет!”
Я наконец поднимаюсь, и наконец делаю эти полтора шага, и сгребаю пульт со стола. Реклама, бля. Двигатель торговли… Вот – гораздо лучше. Не участвуйте в делах Тьмы.
Это они так творчески обыгрывают происхождение названия. FireWall – это же вроде совокупность защитных, против взлома, программ, компьютерная иммунная система (то, что у киберпанков, в “Нейро-манте” каком-нибудь, именовалось прямо противоположным образом – “лед”, ICE)… Не глядя, кидаю пульт через плечо (попадет на диван, не попадет), тяну сигарету из пачки. Зажигалка?.. Нет зажигалки. Опять нет зажигалки…
Мокрая, многообразно подсвеченная чернота. Блестит все: слизистые останки снежных бугров, теперь уже темных и твердых, стеклянных; асфальт; грязе-травяная каша; машины, разнящиеся не цветом, а лишь тональностью блеска; голые деревья, словно добравшие кривизны и приобретшие некоторую хоррорную зловещесть с привкусом категории B; гигантские рябоватые от мороси лужи, возводящие в квадрат тревожную осмысленность морзянки неправдоподобно часто загорающихся (всегда другим оттенком: зеленоватым, желтоватым, синеватым, красноватым) и гаснущих окон девятиэтажки напротив, внезапную решительность разражающейся дальним светом неподвижной еще “мыльницы” у бордюра, наглядную условность геометрической абстракции, реализуемую алой точкой сигаретного огонька чуть обок маленького бесполого силуэта, неразличимого навершия его. В туманной бороде единственного живого фонаря толкутся дождевые вши.
Вот же она, зажигалка… Несколько раз щелкаю, тупо глядя на рождающийся и пропадающий язычок. Стряхиваю с пальцев табачные крошки. Россыпь их и клочья фильтра – на подоконнике.
Вот так это и бывает. Ни с чего. На пустом месте.
И ушла, значит… Ну-ну.
То есть, как выясняется, совсем не на пустом месте. Таким вот интересным образом – выясняется… со спецэффектами… И очень даже с чего.
Щелк… – пламя… – щелк.
Сам ведь виноват, чего уж там. Ведь тебя слишком все устраивало, да? – то, как все выглядело. Видимость такого… свободного союза независимых индивидов. Это было самое то – для тебя… Только этого не было.
Да, я отдаю себе отчет – моя вина в конечном счете, мой косяк.
Не надо было закрывать глаза, замалчивать какие-то принципиальные вещи, давать раздражению копиться подспудно. Ведь всегда рано или поздно прорывает. И чем дольше копится, тем… Н-да.
Но зачем она-то так долго – почти два года, е-мое… – играла в эту игру?.. Да ясно, зачем. Во-первых, ради того, чтоб быть с тобой. Она, видишь ли, любит тебя… Конечно, она с самого начала понимала, чувствовала, что ты такой… кот, который гуляет сам по себе. Бойцовый Кот, бля, боевая единица… Ну, и она же тоже, в конце концов, – девочка гордая. Привыкшая к роли самостоятельной деловой вумен… О’кей, независимость так независимость, все по взаимному согласию, но без чрезмерных взаимных обязательств…
Видит бог, она значит для меня очень много. Больше, чем значил кто-либо когда-либо (ну, не знаю, родителей не считая). Только засада в том, что меня на самом деле имевшийся статус кво устраивал как нельзя больше. А ее – на самом деле – нет.
Может, она и сама долго себе в этом отчет не отдавала (гордая!). Только к концу второго года не выдержала…
Ну, не будем валить на нее одну. Я в последнее время вон тоже (почему “тоже”? – я как раз-таки в первую очередь!) хожу не в самом мирном и чутком расположении духа (с чего бы, интересно?..) – так что, хм… сдетонировало.
(…Тут наверняка сказалось то, что я ее грузить неприятностями своими и непонятками сознательно избегал. В общем, ничего ей не говорил. Но чувствовать-то она, конечно, чувствовала, что что-то не так, – и вообще, я ходил мрачный-запаренный, весь в своих проблемах, не до нее мне было… А почему я, если уж на то пошло, ничего ей не говорил? ЕЙ? Уж кому бы, казалось бы… Лере вон говорил, а ей – нет. Как про деловое предложение с ТВ-3 – словно она и тут бы не поняла… Как тебе самому кажутся какими-то неприятно-чуждыми ее дела на работе, истории, происходящие с ее знакомыми… Да, брат, не ври себе: проблема зрела давно уже, и проблема довольно масштабная…)
СЕРЬЕЗНЫЕ ОТНОШЕНИЯ. Ей это надоело – не подростки уже, дескать, – ей нужны “серьезные отношения”. Ф-ф-ф… Ладно-ладно, гос-сди, понятно же все… Баба. Любой бабе, наверное, в конечном итоге нужно это: семья, блин… муж, дети…
Семья! “Я человек семейный”, – извиняясь, с некой грустной самоиронией (но и с каким-то внутренним крайним самодовольством! – подспудным, для собственного пользования, но и другими при желании ощутимым) повадился когда-то приговаривать Джеф, сваливая – трезвым – со всех пацанских пьянок, едва они успевали начаться. Мы, конечно, ржали. С превосходственной жалостью. Только чем дольше я за ним наблюдал, за его эволюцией: компанейской, профессиональной, всякой прочей – тем больше ощущал – причем там, на каком-то стихийно-рефлекторном этаже – натуральные, прости уж, Женька, ужас и отчуждение.
Я не хочу быть таким: умным, талантливым, безнадежным неудачником в двадцать четыре года.
Когда меня спрашивают, не подумываю ли я завести семью, для меня это звучит точно так же, как вопрос, не подумываю ли я отрезать себе ногу. И апелляция к тому, что, ну, так же делают все, осмысленна для меня ровно настолько же: ну посмотри, ну все же как взрослые солидные люди корячатся себе на костылях, а ты вон до сих пор как дитё – на двух прыгаешь…
Нике кажется, что я просто боюсь настоящей ответственности. Я не боюсь ответственности. Но я достаточно ясно осознаю, какую ответственность готов на себя брать, а какую нет.
Беру – быстро, но аккуратно – сигарету, единожды клацаю зажигалкой, затягиваюсь – глубоко… медленно, под давлением, через маленькую щель в губах выдуваю дымную струю.
Я совершенно убежден, что самое ценное из данного любому человеку от рождения – свобода. Cвобода мысли и действия. История девяноста процентов (девяноста девяти, если уж так) людей – это история поспешного добровольного отказа от того и от другого. Ибо человек-таки слаб. А ответственность за свободный и осмысленный выбор – это именно та реальная и очень непростая ответственность, которой подавляющее большинство боится и не хочет.
Это ответственность за выбор твоей разумной, а не биологической составляющей. Биологическая составляющая как раз по определению не дает тебе выбора (выбор – вообще категория разума) – она, как ей и положено, диктует. Через инстинкты. Через эмоции. В том числе высшие эмоции, важные эмоции, которые так много для нас всех, блин, значат. Тем непререкаемей диктат… Зато и от ответственности – реальной ответственности: ЗА СЕБЯ – освобождает. И ежели без эмоций… Особенностью схемы размножения вида хомо сапиенс является образование долговременных пар. Вперед.