Черные яйца Рыбин Алексей

– А если серьезно, то они мне и сейчас нужны.

– Сколько же тебе нужно денег? Только не отвечай, как Шура Балаганов...

– Не отвечу. Мне нужно значительно больше, чем Шуре.

– Зачем же?

– Яхту купить.

– Какую яхту?

– Яхта под названием «Пошли все на хрен». Плавать на ней в нейтральных водах. И на звезды смотреть.

– Хорошо... Василий, а что ты думаешь вообще о роке? Меняется ли он у нас? И насчет Григоровича – он же был, так сказать, одним из первых рокеров, а теперь стал почти эстрадным артистом...

– Отчечественный рок всегда воспринимался как музыка протеста. А когда исчезло то, против чего был протест, – тут року и кранты пришли. Потому что настало время переводить рок на уровень высокой музыки. А с этим в России беда. Рок для нас чужд. Как чужд французам и немцам. Рок создавался внутри англоязычной среды. Там он и умрет. А насчет Григоровича – на самом деле он не был первым русским рокером.

– А кто был?

– Мусоргский.

– Ты любишь классику?

– Да. Очень.

– Литературу тоже классическую?

– Исключительно.

– Твой любимый литературный персонаж?

– Еврейская девушка Любочка Каксон.

– Кто?!

– Ну, помнишь, Яша, песня есть такая классическая. «А Любовь Каксон стороной прошла».

– Хм... Ясно. Скажи, если тебе так нравится еврейская девушка, хи-хи, Любочка, то что тебя так привлекает в славянской теме? В твоих новых песнях явственно прослеживается...

– А фиг его знает. Ничего меня особо не привлекает. Я пою то, что чувствую. И как чувствую. Портвейна дай, а? В горле пересохло.

– Последний вопрос. Как ты назовешь своего будущего сына? Или дочь? Вообще, какие у тебя любимые имена?..

– Гитлеркапут.

– Как-как?

– Гитлеркапут. Если у меня родится сын, я назову его Гитлеркапут. А что – очень патриотично. В духе времени и истории нашей страны. Гитлеркапут Васильевич Леков. А?

* * *

Где-то в глубинах космоса, в абсолютной тишине, среди светящихся шлейфов ионизированного газа беззвучно умирала звезда.

Вакуум был в этой области исключительно богат, породив обширные водородные облака, что протянулись на десятки световых лет.

Сквозь облака пробегали гравитационные волны, тревожа атомы водорода и подталкивая их друг к другу, создавая сингулярности. То тут, то там плотность водорода становилась больше. Другая случайная волна вскоре разрушала сингулярность, отгоняла атомы один от другого. Или не разрушала...

Волна кайфа все нарастала, обволакивая и унося куда-то...

...Когда плотность и масса сингулярности достигали некоторого предела, сингулярность, собственно, переставала был сингулярностью. Точнее, не переставала быть, а теряла право так называться. По достижении критического предела сингулярность становилась протозималью, гравитационное притяжение которой стягивало к себе вещество из периферийных районов облака. Постепенно формировалась протозвезда...

Тишина. Лишь ритмический шорох дыхания.

Хорошее слово: ПРОТОЗВЕЗДА. PROTOSTAR. Многозначительное. Протозвезда экрана. Голливудская протозвезда. Рок-протозвезда. Мы все – прото-. Потому что звездами будут те, кто придет после нас.

...Давление внутри протозвезды нарастало. Нарастала и температура. Молекулярная фаза. Металлическая фаза. Температура повышается. И вот наконец – реакция термоядерного синтеза. Родилась звезда...

Чей-то голос – искаженный, будто воспроизводимый на малой скорости, и оглушительно громкий, бьющий по ушам...

Леков приоткрыл глаза. Он сидел. Под спиной было что-то жесткое.

– Ты кто?

– А ты где? – вопросом на вопрос.

– Маркиза?

– Нет, блин, папа римский. Козел ты, Васька.

– А ты чего тут делаешь?

– Ничего себе! – возмутилась Маркиза. – Он еще спрашивает!

Леков пошевелился. Под пальцами тихо зазвенела струна. Он сидел на полу, застланном газетами, привалившись к заляпанной известью стремянке. На коленях у Лекова лежала гитара.

– Хорош, – хмыкнула Маркиза. Она устроилась на диване и оттуда наблюдала за Лековым.

– И давно я тут? – спросил Леков.

– Порядком. Звонок в дверь – ты. Двух слов связать не можешь. Стоишь, как столб, лыбишься тупо. Потом зашел, гитару взял и на пол сел. Я тебе говорю, куда, мудило, грязно там. Побелка, не видишь, что ли. А тебе все по барабану. Сидишь, наигрываешь что-то. Потом перестанешь, а потом снова наигрываешь. Чем это ты так?

– А фиг знает, – беззаботно отозвался Леков. – Колеса какие-то. Уносит с них классно.

– Уносит его, козла. Стадникова знает, куда ты поперся?

– Не-а. Я и сам не знал. – Леков усмехнулся. – Ладно, хорош трендеть. Жить надо на полную катушку.

– На хуюшку. Знаешь, что я тебе, Васька, скажу. Ты попросту жизни боишься. Отсюда все твои половецкие пляски. Выкрутасы идиотские.

– Скажешь тоже. – Леков помотал головой. Подташнивало. Перед глазами все плыло.

– А хрена лысого тут говорить. Это же видно.

– А ты сама-то не боишься? – Леков с усилием отлепился от стремянки и встал. Качнулся.

– Тоже боюсь. Жизнь – страшная штука. Но я себя в руках держу. А ты – нет. И в этом разница между нами. – Маркиза сурово обхватила руками колени.

– А чего ты тогда после сейшена так быстро свалила? Погудели бы вместе.

– С тобой после сейшака только и гудеть было. Тебя же с квартиры той до автобусной остановки волоком тащить пришлось. – Маркиза хмыкнула. – Правда, мне это в тему вышло. Я тебя на этого здорового погрузила, как его, Ихтиандра, а сама скипнула.

– А чего скипнула-то?

– Да он клеиться ко мне начал с недетской силой. А мне не в кайф вдруг все стало. Кстати, ты за эти свои гастроли с Лукашиной бабок-то огреб?

– Огреб.

– Стало быть, насос ты теперь?

– Я отсос, а не насос. Я должен до сих пор.

– Ну, у тебя и долги... А кому должен?

– В том числе и Ихтиандру этому...

– То-то он очень недоволен был, что ему тебя тащить пришлось. Ты его еще и облевал под завязку.

– Я бы их всех облевал. Весь этот шоу-бизнес.

– Слышь, Васька, а что ты там про звезды бормотал? Ну уж очень заумное втюхивал. Сидишь тут, бормочешь. То ли со мной разговариваешь, то ли сам с собой. Ну я тоже поддакиваю. Знаешь, если с пьяными разговаривать, они быстрее в себя приходят. Точно тебе говорю. Я по себе это знаю.

Леков пожал плечами.

– А пес его знает. Я помню, что ли. Снилось что-то.

– Ты про бытийную массу все бубнил. А что это такое? Леков провел пальцами по струнам гитары. Поморщился отчего-то.

– У людей масса есть.

– Открыл Америку, – хмыкнула Маркиза.

– Да нет, не та, которая помидоры давит, если на них жопой сесть. Другая. Вот ты можешь изменить судьбу другого человека?

– Как два пальца, – заржала Маркиза. – Да я, знаешь...

– Нет, ты не врубилась. Вот ты прешь по жизни своим путем, своей траекторией, а траектории других людей, если они поблизости от тебя оказываются, меняются. Или твоя меняется.

– И это все? – разочарованно протянула Маркиза. – А я-то думала... Нет, Васька, мудак ты. Тренькал бы на своей гитаре, а в философию не лез.

– Ты опять не въехала. – Леков сморщился. – Вот взять, к примеру, Ленина. У него бытийная масса была очень большая. Он вон сколько траекторий изменил.

– Ну и к чему ты клонишь?

– К звездам. Они горят лишь благодаря своей массе. Водород сжимается, разогревается, возникает термоядерная реакция. Чем больше масса, тем он сильнее разогревается, тем быстрее выгорает, тем ярче горит звезда. И тем короче живет.

– Не сильна я в этих делах! – вдруг рассердилась Маркиза. – Жить надо на полную катушку, а не заморачиваться. Меньше колес надо жрать. Ленин твой, он вон не очень-то мало жил.

– Во-от, – протянул Леков. – Тут-то и суть. В звезде накапливается гелий. Если не хватит массы, то здесь и песец. А если масса большая, то загорается и гелий. Только это уже другой период в жизни звезды. И так далее. Через кризисы. Что ты понимаешь в Ленине?

– Тоже мне историк партии выискался! Стало быть, ты мне хочешь впарить...

– Ага, – сказал Леков и провел ногтем по шестой, басовой струне, издав неприятный скрипящий звук. Он усмехнулся. – Именно. Люди – они, как звезды, блин.

– Заколебал ты меня, Васька, со своими водородами-гелиями. Слушай, а ты что, уже перед сейшаком колес обожрался? Етти твою мать, уж от тебя я такого не ожидала. Хрена лысого ты байду эту дешевую воткнул? Ну «Дроздов» этих долбаных. Я, блин, по «Маяку» в «Рабочий полдень» их чуть ли не каждый день слышу. Слушай, Леков, а может, ты ссучился уже, а? Ты, Васька, им можешь не говорить, коль стесняешься. Но мне – старому боевому, так сказать, товарищу скажи: ты часом ИМ не продался?

– Мои дрозды не полевые.

– А какие? – с издевкой спросила Маркиза.

– Да так, – уклончиво сказал Леков. – Слышала, может быть: поверье такое было у славян старинное – будто бы души умерших похожи на птиц. Или птицами и являются.

– И что же, ты, Васька, птицей намылился заделаться? Воробышком? Или нет, дроздом. А Стадникова твоя как к этому относится? Или на пару по веткам скакать станете – прыг-прыг, чик-чирик?

Леков хмыкнул.

– Ты чего ржешь?

– Тебя птицей представил.

– А какая же я, по-твоему, птица? – Маркиза потянулась.

– Оомимидзуку, – сказал Леков.

– Ча-аво? – не поняла Маркиза.

– Это филин так по-японски называется. Он там поменьше наших и вопит попронзительнее. В зоопарк сходи, посмотри.

– Филин – он мужчина, – мотнула головой Маркиза.

– Ну-ну. – Леков снова извлек из гитары скрежещущий звук. – А на яйцах кто, по-твоему, сидит? Сова?

– Сова – это сова. Филин – это филин. Ты мне мозги не пудри, Леков. Обожрался колес и гонишь. Сиди на яйцах ровно, оомимидзуку. Не, а ты точно уверен насчет этого поверья? Жутко как-то. У меня вон птицы часто на подоконник садятся. И несколько раз даже в дом залетали, представляешь? Последний раз синица была. Я ее в конце концов поймала.

– Вестница смерти, – заметил Леков. – А как ты определила, что это синица? Синица, а не какая-нибудь другая птица?

– Да синяя просто, опухшая, дрожащая. Ну кто же, как не синица.

– Точно, – озадаченно протянул Леков. – Видно, не просто ей было, птице этой – синице. И так вот и залетела?

– Да вот, не поверишь. Я тут себе сижу, пиццу мастерю, сковородочку уже поставила, водички в нее налила, стою озираюсь – чего бы туда бросить? Открытую банку килек в томате нашла. Хорошо, думаю, важный ингредиент. Зашипели они на сковородочке, вдохновили меня. Туда же – черствый хлеб, туда же – унылую прядь увядшей петрушки. Туда же – льда из холодильника наковыряла. Там мясо когда-то лежало, лед его запах впитал, пусть отдает. Туда же – витамин С, несколько шариков нашла, чтоб цинга мне последние зубы не выела. И только мяса не было в пицце той. Но вкус мяса я бы представила, у меня фантазия богатая. А тут – хрясь, трах-бам – синица обторчанная влетает. Чуть с ног не сшибла.

– Вечно ты, Маркиза, с твоим morbid fascination.

– С твоей, – поправила Маркиза. – С твоей fascination. А что мне делать, ежели я по жизни такая, мрачно-завороженная. Пицца-то остыла уже, поди.

– Да ладно, холодная сойдет. Тащи.

Маркиза вздохнула и встала с дивана. Прошла на кухню, шаркая стоптаными тапками. Вернулась с маленькой сковородочкой в руках.

– На, жри, – сказала она. – Помни мою доброту. И вилку, кстати, возьми.

– Нуте-с, нуте-с, – бодро сказал Леков, приняв сковородочку. Не вставая, дотянулся до валявшейся неподалеку вилки. – Слушай, а маловато будет.

– Да что вы, что вы, – хозяйка зарделась. – Скажете тоже. Да вы, кушайте, кушайте.

Ах, ну до чего они были хороши – дрозды по-нормандски. Съедаешь – и не замечаешь. Будто снетки.

Будто снетки! Снеток – это вобла, которая размером не вышла. А вобла там и рядом не лежала. Там иная прельстительница лежала – обитательница проточных вод форель, чье мясо так нежно и тает на языке. А после форели как славно откушать грудку королевского пингвина по-эквадорски, с соусом «Либертад».

Умница, Маркиза! Нет конца твоей пицце.

– Ты ешь?

– Ем.

– Спасибо. Вилка выскакивает из потной руки, но так вкусно все, так вкусно...

Как в этой сковородочке все умещается? Цапнул вилкой, и – на тебе – ухо дикого осла, вагриуса по-бразильски. Цапнул в другой раз – глядь, а это и не вилка вовсе, а ложка, и в ложке той красная икра, или борщ холодный – хлебай – не хочу.

Нет сил уже есть. А надо. Потому что fascination, потому что не оторваться.

Цап вилкой – что на этот раз? Ого – мясо белого медведя, на правительственной антарктической станции специально откормленного медом на убой, – Вавилов лично рамки с сотами привозил. И жрал медведь тот мед, давился им, тошнило его. Не хочу, говорил медведь, мед твой вонючий. Жри, говорил Вавилов, жри – надо. И жрал медведь... Пора остановиться. Переедание вредно сказывается на жизнедеятельности организма.

– А что же вы всухомятку-то кушаете? – напевный голос хозяйки. – Вот, не желаете ли отпробовать? «Агдам» урожая 1917 года.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

ШВЕЙЦАРИЯ

Другая половина слова замерла на устах рассказчика... Окно брякнуло с шумом; стекла, звеня, вылетели вон, и страшная свиная рожа выставилась, поводя очами, как будто спрашивая: «А что вы тут делаете, добрые люди?»

Н. В. Гоголь

– А что ты с ним будешь делать? – спросил Володя Сашу.

– Пригодится, – ответил старший брат.

– А стрельнуть дашь? – Володя не мог отвести взгляда от пистолета в руках у Саши.

– Мал ты еще для таких дел, – снисходительно глянул на него Александр Ульянов. – Да и патронов мало, для дела надо беречь.

– Для какого дела? – не отставал Володя. Саша пожал плечами. Он и сам толком не знал, для какого. Для очень важного дела. Саша явственно ощущал сейчас, что впереди у него будет очень важное дело. Эх, на уши всех поставим. Удача с нами.

– Бухаря завалишь? – испуганно прошептал Володя.

– На кой мне твой Бухарь? – Старший брат прицелился в канделябр.

– А ко мне сегодня Санек Керенский подваливал.

– Да? – Саша нахмурился, водя стволом по помещению. – И что?

– Я сбежал. Там дырка была в заборе. Знаешь дом Лекова?

– Этого пьяницы... – Саша поморщился. – Знаю, конечно.

– Так вот, я через его сад и рванул.

– С паршивой овцы хоть шерсти клок, – усмехнулся Саша. – А то, что ты сбежал – это не страшно. Кто ты, а кто Санек-балалайка? Он старше тебя и сильнее. Ты поступил умно. Это называется тактика. Ладно, иди спать. Я хочу побыть один.

Володя с недовольным видом удалился к себе. Вот, вечно так.

Интересно, а почему все называют Лекова пьяницей? Пьяницы на престольные праздники возле трактиров лежат. А Леков – он другой. Он на скрипке играет, в гимназии даже слышно. А еще у него телескоп есть. На чердаке.

Только играет он странную музыку. И неправильно. Нельзя так на скрипке играть.

Володя потянулся и заснул.

* * *

Владимир Ильич потянулся и зевнул.

Ну нигде покоя нет. Что за чудное было кафе – тихое, спокойное, уютное. А теперь во что превратилось? Все заполонили эти – патлатые, бритые, черт-те что на головах. Одеваются, словно клоуны... Как тараканы на объедки праздничного пирога, не убранного на ночь в буфет, как отвратительные насекомые набросились эти негодяи на жирную, пасторальную Швейцарию. Войны испугались, не хотят воевать. А война нужна. Объективно нужна. И, лучше всего, не одна, а несколько. Как Владимир Ульянов учил, еще тогда, в детские годы, – перессорить противников, ослабить их междоусобными распрями, а потом улучить момент и всех разом...

Взять, к примеру, хотя бы вот того. Или – этого. Их бы в Симбирск, да нос к носу с Саньком-балалайкой, с Керенским. Или – на пристань, к Бухарю в лапы. Что бы делали эти патлатые да бритые? Нет, с этой командой каши не сваришь. А каша, она, ох как хороша бывает, если ее правильно заправить и вовремя на стол подать.

Голодранцы...

Владимир Ильич сунул руку в карман и, не вытаскивая бумажник на свет божий, пересчитал пальцами купюры. Голодранцы... Впрочем, где-то это и хорошо. Вот, скажем, если этой тощенькой несколько франков показать издали, так, вероятно, и забудет она тут же своих волосатиков, да и побежит, задрав хвост за тем, кто ее франками-то поманит. Прогнило тут все.

Владимир Ильич вытащил из кармана несколько бумажек и, поглядывая на волосатых, сделал вид, что пересчитывает деньги. Компания за соседним столиком явно следила за действиями Владимира Ильича. Ульянов продолжал мусолить в коротких пальцах франки, складывал их в пачечку, потом, словно забыв что-то, снова начинал шуршать мятыми бумажками. В какой-то момент он увлекся настолько, что рассыпал, словно случайно, деньги по столу, и со стороны могло показаться, что Владимир Ильич начал раскладывать какой-то особенный пасьянс.

Компания за соседним столиком совсем увяла. Оживленная, с матерком и повизгиванием беседа сошла на нет, молодые люди голодными глазами следили за манипуляциями Владимира Ильича.

«Кручу-верчу, запутать хочу», – некстати вспомнил Владимир Ильич присказку симбирских наперсточников.

Наконец тощенькая шепнула что-то разодетому, как попугай, соседу, сосед ткнул локтем своего дружка в черном плаще, словно позаимствованном из гардероба персонажей Виктора Гюго, и вся троица, преувеличенно-лениво поднявшись со стульев, странно и жеманно подергивая плечами, направилась к Владимиру Ильичу.

Ульянову вдруг стало страшно. «Апаши, – подумал он. Черт бы меня побрал. Заигрался. Ладно, будем выкручиваться. Официанта сейчас позвать, вызвать экипаж. И валить, валить отсюда».

* * *

Вот уж ребятки оттягивались... Закосив призыв. Перли девок, квасили, причем яростно, не так как нынче, а по-настоящему яростно – с оттягом. Фактологически дробили свое сознание – поставь швейную машинку рядом с трупом. Может быть, твоей матери. Может быть – жены. Или – твоим. И подумай. Трупов – до ебени матери. На выбор. Верден-Марна....

Верлен – мудак. Козел полный. Пидор к тому же. La femme jouait avec sa chatte.[13] Дешевка!

И Гийом мудак. Хоть и не пидор. Сыграл в игры патриотов. Калекой остался.

А фосген пахнет свежим сеном. Об этом еще Олдингтон написал.

Дадаисты, мать их так, спускали батистовые кружевные панталоны своих шлюх, вонзали ses baguettes magiques, ну, у кого что было, в вялую плоть, а потом бежали листовки разбрасывать, в кафешках ураганить... А девушки-то, девушки?

Девушки ждали дадаистов, чистили перышки, стирали заблеванные манишки своих героев и ждали.

Уже тогда они были мертвы. Уже тогда, когда ураганили в кафешках и перли девок. Все они были мертвы. Война не затронула Швейцарию. Так написано во всех энциклопедиях.

Затронула.

Все они умерли. Они умерли, сидя за столами в своих кафешках, они умерли в постелях на полотняных дешевых простынях.

Фосген пахнет свежим сеном.

Каучук шел в Европу. Европа воевала. В Белеме[14] зарабатывали деньги. В Белеме пел Карузо, и белье его отправляли стирать в Париж. Те, кто победней, отправляли свое белье в Лиссабон. Так и жили.

А дада квасили в своих сраных кафешках. Забив болт. Дезертиры. Суки.

* * *

Мишунин перенес центр тяжести с правой ноги на левую.

Стоять еще десять минут.

Суки, дадаисты. Им бы так проторчать на Красной площади. Им бы на рожи эти поглядеть. Под вспышками долбаных «Кодаков». Посмотрел бы я на вас...

Все они умерли. Как писал Фолкнер – «Все они мертвы, эти старые пилоты».

Я стою здесь. Я дал присягу. Я знаю, что придут на мое место салаги, которых будут учить так же, как меня учили, я знаю, что я охраняю труп, что я охраняю то, что никому уже не нужно, но я буду стоять здесь ровно столько, сколько приказано. Буду. Потому что до дембеля мне тридцать восемь дней. Потому что через тридцать восемь дней – болт на все!

* * *

Фосген пахнет свежим сеном. Война не затронула Швейцарию.

Кружка холодного пива в короткой руке, кафе на берегу озера, шляпа, черный костюм и толстожопые швейцарские официантки. Господин с не по-швейцарски раскосыми глазами. Сидит и божоле жрет. Деньгами не делится, падла. Бородка, лысинка, но вполне симпатичный мужчина. Очень только закомплексованный.

Когда Иоганна к нему подскочила, да на лысине след помады оставила, аж вздрогнул нездешний мужичок. А, кстати, откуда ты, человече?

– Он по-польски вроде говорит, – сказала Иоганна.

– Может, русский?

– Nein.[15]

Сука – голубь. Надо же было так выбрать место, чтобы прямо мне на сапог. Блямбу такую посадил во время караула. И чего теперь? А ничего. Стоять, терпеть.

Мишунин хотел моргнуть. Ничто так не вырабатывает патриотизм, как служение в РПК. Достоинство. Отвага. Честь, ум и совесть. С кем ты в разведку, мать твою, пошкандыбаешь, как не с солдатами РПК? Мы же вымуштрованы, мы же отточены, как кинжалы, мы же по росту выстроены, мы же все русские, как на подбор, взять хотя бы сержанта Бронштейна – русский профиль, красавец-мужчина, хоть в роли Добрыни Никитича снимай. Все мы здесь русские. Все – красавцы. Рота почетного караула.

Фосген. Что такое фосген? Мы напридумывали столько разных формул, мы в этом смысле впереди планеты всей. Какой там, на хрен, фосген? Не запугаешь нас фосгеном.

* * *

– И по-французски, и по-немецки, – осторожно ответил господин в шляпе. – И по-польски чуть-чуть. Присаживайтесь. Проше, пани, паньство...

Короткие пальцы господина в шляпе забарабанили по столу.

– Что кушать будете?

Жан был на кокаине. Патрик был на понтах. А Иоганна просто была при них – при Жане да при Патрике.

– Assiez-vous[16], – недружелюбно кивнул господин в шляпе.

– Bonjour, – пробурчал Жан, валясь на стул напротив господина.

Владимира Ильича провести было трудно. Особенно таким придуркам, как эти трое. Он давно научился пользоваться боковым зрением, он спиной умел чувствовать опасность – он всегда от шпиков уходил, без беготни, без одышки, без пота на лице. С детства овладел этим искусством. В критические моменты вспоминалась ему дырка в заборе пьяницы-Лекова, инспектора путей сообщения. Таких дырок везде полно. Нужно только уметь их замечать. Или тебе двор проходной, или трамвай, от остановки отъезжающий, – те же дырки лековские.

Тощий в черном зашел за спину Ульянова и встал столбом, думая, что господин его не видит. Прекрасно его видел Владимир Ильич, спиной видел! Шутники, мать их. Нет, нужно уходить отсюда. Нужно очередную дырку в заборе искать.

– Господин хороший, проставились бы вином жертвам последней войны, – сказала тощенькая.

Она уже сидела на коленях у своего хахаля в попугайском наряде, который икнул и лениво пояснил:

– Сами мы не местные.

Владимир Ильич посмотрел на тощенькую с еще большим интересом. Вроде правильно говорит по-немецки, все нормально. Только выговор странно-рязанский. Отчетливо рязанский. Или эльзасский? Совсем запутала она Владимира Ильича, совсем смутила его взглядом зеленых ехидных глаз, игрой ямочек на щеках, странно, как на этих ввалившихся щеках еще и ямочки образовывались, а были ведь! Губы шевелятся, язычок высовывается. А этот, в черном, все сзади стоит, помалкивает.

«Вина им, что ли, купить, чтобы отвязались? – подумал Владимир Ильич. – Но, однако, как она соблазнительна! Что бы Саша сделал на моем месте, интересно?»

– А какого бы вина вы хотели, уважаемые? – спросил Владимир Ильич, решив потянуть время.

– Маркиза! – неожиданным басом грохнул из-за спины Владимира Ильича верзила в черном. – Маркиза! Какого бы мы с тобой вайна хотели сейчас дерябнуть, а?

– А какое нам господин хороший нальет, такого и дерябнем, – нагло глядя в глаза Владимиру Ильичу, ответствовала Маркиза. – Ну что, гражданин, угостишь даму «Агдамом» урожая 1917 года?

«Нет, не нравится она мне, – окончательно решил про себя Владимир Ильич, вздрогнув от слова «гражданин». – Наденька хоть и приелась, а все лучше, чем эта вобла сушеная. Да и наглая какая, откуда такие только берутся? «Агдаму» ей подавай! Мне и самому «Агдам» не по карману, только читать про него доводилось. Что уж о простом народе русском говорить? Этим французикам все легко достается, а нам, россиянам, – кукиш с маслом! Все с великими трудностями. Князья да графья только в России такие вина могут потреблять. Ну, ничего. Вот, когда свершится, когда лопнет терпение народное, когда рабочий схватит за руку колхозницу и сольется с ней в праведном гневе, вот тогда все «Агдамом» упьемся! Но этих подонков, – Владимир Ильич боязливо покосился на развязную троицу, – этих подонков тогда уже не будет. Истребим! Под корень вырвем! Поганым железом и каленой метлой... В землю вобьем, из-под земли достанем, четвертуем, останки закуем в кандалы и положим в Петропавловские казематы экскурсантам в назидание».

– Заказ делать будем или c’est que c’est? – раздраженным фальцетом пропел над ухом Владимира Ильича гарсон № 2[17].

– Нет, – с присущей ему в определенные поворотные моменты истории суровостью ответил Владимир Ильич. – Я – пас!

– Какой еще пас? – удивилась Маркиза. – Кому – «пас»? Ой, а вы за кого болеете? За «Спартак»? Или за «Зенит»? За неправильный ответ тут же урою. Ну?

– Пас, – промямлил Владимир Ильич.

– Вот я тебе сейчас дам – «пас», – угрожающе прошипел тот, что стоял слева и сзади. Он положил на плечо Владимиру Ильичу холодную, костлявую руку. – «Агдам» ставить будешь?

– Он будет, – ободряюще улыбнулся гарсону № 2 третий из компании, разодетый по-попугайски...

* * *

Доходяги-то они доходяги, прококаиненные, тощие, но так прилипли к Владимиру Ильичу, что оторваться от них он смог только в Финляндии. Взмок весь, ботинки разбил – еще бы – такой путь! Из Цюриха, из Швейцарии благословенной, в Германию, потом – сбросив с хвоста это мерзкое семя, для страховки – в нейтральную Швецию, и тут – глядь! – на фоне Стокгольма – снова за спиной знакомый, не в ногу, топот, снова эти мерзкие рожи. И снова – топот за спиной, мерзкие рожи по-прежнему в затылок Владимиру Ильичу дышат, «Агдама» требуют, инкубы. Вот только в Финляндии и отстали. Что им в Финляндии делать? Дураки-дураки, а знают, что в Финляндии сухой закон, что там даже Владимир Ильич не сможет им «Агдаму» купить.

Обматерили его на границе, Маркиза палец средний вверх выпятила – что за жест, удивился еще тогда Владимир Ильич, но, на всякий случай, запомнил (на пленумах пригодится), – повернулись инкубы и скрылись в растленной шведской толпе.

Денег нет совсем, просто беда, вся партийная касса на эти переезды вылетела. Правда, несколько глотков «Агдама» Владимир Ильич все-таки себе позволил. Заслужил. Устал, однако. И ночевать негде. В разбитых «дуберсах» ни в одну финскую гостиницу не пустят.

Страницы: «« ... 678910111213 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Время жестоко к женщинам - блекнут юные нежные лица, сгибаются под тяжестью лет прекрасные тела. И т...
Повезло неразлучным друзьям – Филе, Дане и близняшкам Асе с Аней! Они едут в настоящую археологическ...
Время жестоко к женщинам - блекнут юные нежные лица, сгибаются под тяжестью лет прекрасные тела. И т...