Черные яйца Рыбин Алексей
– Мас-тер-ство не пропьешь. – Марк погрозил авоське пальцем. – Понял?
Он перевел взгляд на «молодого коллегу» – так он именовал теперь Василия Лекова.
– Солнце садится. Леков посмотрел на море. Море бушевало.
– У нас выступление когда?
– Вот. Молодец! Марк полез рукой в авоську и вытащил бутылку мадеры.
– Черт... Не люблю играть на понижение. После коньяка мадера... Не по-взрослому.
– А что же после коньяка пить-то? – спросил Леков. – Предрассудки все это. Мне вот один хрен – что пиво перед водкой, что водку перед пивом.
– Ну, пиво с водкой – это... Это... Марк тоже посмотрел на море. Море продолжало бушевать.
– Это славно. А вот коньяк с мадерой – гнусность одна. Предательство. Ренегатство и меньшевизм.
– Так что же профессионалы после коньяка рекомендуют? – спросил Леков.
– Открываю великую тайну. – Марк обнял Лекова за плечи и зашептал ему на ухо: – После коньяка надо пить коньяк. Только – тс-с-с! Никому. Это будет наша с тобой тайна. Обещаешь?
– Тс-с-с! – послушно повторил Леков. – Никому. Так когда нам на сцену?
– Вот видишь солнце? – спросил Марк, простирая руку вперед, к светилу над бушующим морем.
– Вижу, – тихо ответил Леков.
– Когда солнце коснется во-о-он той скалы... – Марк махнул рукой в сторону и, если бы Леков не придержал его за талию, рухнул бы в пропасть. – Во-о-он той, – повторил он, обретя равновесие и с благодарностью посмотрев на Лекова. – Ты мне жизнь спас, – заметил он словно бы в скобках. – Во-о-он той, – затянул он в третий раз, и Леков снова собрался было схватить нового друга за полы пиджака и еще раз спасти ему жизнь, но Марк справился самостоятельно. – Вот, когда оно коснется...
– Я понял, понял, Марк. Что тогда будет?
– Тогда от скалы побежит тень и накроет мир. И Лукашина запоет. А мы – следом... То есть... Я сегодня не хотел, но для тебя... Ты парень настоящий. Я сегодня буду для тебя работать.
– А я – для тебя, – ответил Леков и прослезился. – Пошли они все. Сегодня для тебя, Марк, буду играть.
– Спасибо, друг, – прошептал Марк и крепко обнял Василия. – Спасибо. Никто мне таких слов никогда не говорил. Спасибо тебе. Пойдем, друг. Мы с тобой профессионалы. Мы должны на сцену выходить вовремя. В этом и заключается профессионализм. Тютелька в тютельку. Зритель не должен ждать. Надо зрителя уважать. Ты меня уважаешь?
– Уважаю, – сказал Леков.
– Вот. Ты меня уважаешь, я тебя уважаю... Ты – мой зритель, я – твой. Так что ни мне, ни тебе опаздывать никак нельзя. Логично?
– Да.
Представитель охраны вырос за спиной Бирмана, как всегда, неслышно и ниоткуда.
– Там к вам двое пришли, – слегка наклонившись к лысине администратора, равнодушным голосом сказал представитель.
– И что? – насторожился Бирман.
– Посмотрите – ваши, чи ни? Говорят – ваши. Тильки я их прежде тут не бачив...
– Кто еще там? – вскинулся Евграфов.
– Сейчас я гляну, – неожиданно для себя перейдя на мову, ответил Толик Бирман.
Он поднялся со стула, но было поздно. От прохода, прорезанного в зеленой стене живой изгороди, цепляясь друг за друга неверными руками, зигзагами пробирались к столу Марк и Леков. В том, что они оба пьяны до последнего предела, мог сомневаться только слепой.
«Этого еще не хватало, – подумал Бирман. – Марк, сволочь. Выходной устроил себе. И парня мне споил. Держался ведь все гастроли. Ох, чуял я недоброе...»
– Вот этот, что ли, твой революционер? – захохотав во все горло крикнул Евграфов. – Ну, хорош, хорош... И что он нам споет?
– Я спою, – промычал поравнявшийся с Евграфовым Леков. – Я вам такое спою... Любимую мою спою...
– Он споет, – подтвердил Марк. – Мы вместе сегодня работаем... Для вас!
Внимание всего застолья сконцентрировалось на странной парочке. Марка знали в лицо большинство из присутствующих, знали и шуточки его, давно работал Марк на сценах необъятной страны, по телевизору показывался частенько – в «Голубом огоньке», на концертах, приуроченных к Дню милиции или Восьмому марта, – в общем, солидным уже считался человеком одесский юморист Марк. А вот второй – черт его знает, что за тип? Но – с гитарой. Петь, должно быть, будет.
– Сейчас перед вами... – набрав в грудь воздуху сказал Марк, взгромоздясь на невысокую сцену, построенную в конце зала специально ради выступления бригады Бирмана, – перед вами, дорогие вы мои... Товарищи! – рявкнул он. – Сейчас... Короче говоря, выступит мой друг. Удивительный артист из Ленинграда...
Леков, пытающийся найти лесенку, ведущую на сцену, мыкался вокруг, как слепой котенок.
– Дай мне руку, друг! – важно сказал заметивший неудачные попытки Лекова Марк. – Дай руку, товарищ!
Сидящие за столом начали посмеиваться. Чего только этот Марк не придумает? Это, видно, какая-то новая реприза. По крайней мере, ни в «Огоньке», ни в День милиции Марк этого не показывал.
– Песня про революцию, – проникновенно, чуть слышно сказал одолевший наконец приступочек сцены Леков.
Он нервно дернул подбородком, закатил глаза. Сидящие за столом притихли. Может, это и не юмор вовсе? Про революцию... Ну, пусть будет про революцию.
- Вот пуля просвистела, в грудь попала мне,
- Но спасуся я на лихом коне,
- Шашкою меня комиссар достал,
- Кровью исходя, на коня я пал.
- Эй, да конь мой вороной!
- Эй, да обрез стальной!
- Эй, да степной бурьян!
- Эй, да батька атаман!
- Без одной ноги я пришел с войны,
- Привязал коня, лег я у жены.
- Через полчаса комиссар пришел,
- Отобрал коня и жену увел.
- Эй, да конь мой вороной!
- Эй, да обрез стальной!
- Эй, да степной бурьян!
- Эй, да батька атаман!
- Спаса со стены под рубаху снял,
- Расстегнул штаны и обрез достал.
- При советах жить – продавать свой крест.
- Много нас таких уходило в лес.
- Эй!..[12]
Бирман слышал эту песню впервые.
«В первый и в последний раз, – подумал он печально. – Песня-то хорошая... Только, видно, на этом моя карьера закончена...»
Он покосился на Евграфова.
Лицо общепитовского бога раскраснелось, не капли и не ручьи – ниагары пота катились по жирному лбу.
Евграфов в какой-то момент успел скинуть с широких плеч пиджак и теперь истово бил ладонями в такт лековскому «Эй-эй-эй!».
– Э-е-ей! – заорал вдруг Евграфов, когда молодой артист закончил песню. – Давай-давай-давай! Да конь мой ва-ар-раной! Эй-ей-ей!!! Расстегнул штаны!
– Безобразие, – прошипел сидящий слева Иванов. – Анатолий! Что такое тут у нас происходит?
– Ай, что ты лезешь?! – заорал Евграфов. Он вскочил со стула и пустился вприсядку. Леков, видя в зале такой отклик, начал песню по второму разу. Неожиданно какая-то пышная дама в кримпленовом пиджаке и тяжелой, не курортного фасона юбке плавно поднялась со своего места и пошла лебедем вокруг тяжело подпрыгивающего Евграфова.
– Что ты лезешь?! – орал Евграфов. – Пусть парень поет! Ай-ай-ай! – Неожиданно он перешел с присядки на лезгинку. – Вай-вай-вай! Да обрез стальной! Эх-ма! Не хуже Галича твоего, жида пархатого! Ай молодца, ай молодца!
– Что ты понимаешь, дурья башка, – тихо сказал Иванов и уткнулся длинным носом в тарелку с варениками.
«Кажется, обошлось, – спрятав под стол трясущиеся руки, подумал Бирман. – Но этим двоим, этим алкашам беспредельным я еще устрою. Я им покажу кузькину мать. Они у меня попляшут».
Глава девятая
ГИТЛЕРКАПУТ
Итак, я вижу, что приписал себе обладание некоторыми предметами, которые, насколько я понимаю, уже не являются частью моей собственности.
С. Беккет
Район под названием «Озерки» славился тем, что, попав туда, можно было провести массу времени в более или менее надежной изоляции от родственников, друзей, добро– и недоброжелателей, приятелей и знакомых, а также от товарищей по работе, начальников, подчиненных (если таковые были), вообще от всех и всего, что тем или иным образом постоянно проявляло себя в городе.
Озерки – новостройки, дома-«корабли», рядом парк, больше похожий на лес, а чуть дальше лес, сначала похожий на парк, а потом просто лес как таковой.
Дома-«корабли» построены недавно и, что самое замечательное в этих домах, еще, выражаясь языком служащих ЖЭКов, «не телефонизированы». То есть, телефонов в квартирах счастливых жителей Озерков нет. Ехать же, случись нужда найти кого-то схоронившегося в Озерках, туда довольно сложно – на метро до конечной, потом в битком набитом автобусе номер сто двадцать три остановок семь—восемь—десять – расстояния между «кораблями» довольно внушительны, каждый дом – остановка автобуса.
Дома похожи один на другой, как спичечные коробки с одинаковыми этикетками, автобус едет быстро, народ внутри него толкается, пахнет потом и пивом, все это отвлекает внимание, и разглядеть номер нужного дома удается не всегда. Водитель же, как правило, объявляет только одну остановку в самом начале маршрута: «Бар «Засада», – говорит водитель и после этого замолкает надолго. Разве что прорвет его: «Повеселей на выходе!» – рявкнет нервно. И то, работа – не сахар. Пассажиры неловки и нерасторопны, того и гляди, сорвут график – зевают, забывают выйти на нужной остановке, толкаются, прут через весь салон, матерятся, пихают друг друга локтями, а сделав первый шаг на ступенечку, за секунду до того, как дверь автобуса должна закрыться, оборачиваются и начинают высказывать оставшимся в автобусе пассажирам все, что о них думают, все, что всплыло в их измочаленном рабочим днем сознании за тот нелегкий период, пока они пробирались сквозь недружелюбную толпу к заветным дверям.
«Бар «Засада», – объявляет водитель остановку и думает, что какие-то негодяи, какие-то мерзавцы сидят ведь сейчас в этом самом баре, пьют, подлецы, холодное пиво, жрут, гады, скумбрию холодного копчения и думать не думают о том, что кто-то вынужден трястись в вонючем автобусе, слушать ругань пассажиров, глядеть сквозь мутное, исцарапанное стекло на разбитую, в темных лужах, дорогу – день за днем, всю жизнь, тормозить возле одинаковых грязно-бело-зеленых домов, открывать-закрывать двери и гнать машину дальше – по кругу, и стараться не вылететь из графика, день за днем, всю жизнь.
«Засаду» проехали, и водитель, по обыкновению, замолчал. Он и «Засаду»-то объявлял по собственной инициативе – нравился ему этот бар, бывал он в нем с хорошими товарищами и верными подругами. И когда в конце смены, усталый и традиционно озлобленный, проезжал он мимо «Засады», то всегда сообщал об этом потным и не менее злобным пассажирам. Не для того, чтобы они сориентировались, а хотелось ему вспомнить те ощущения, которые испытывал он в баре – с холодным пивом и скумбрией холодного копчения. Произнесешь «Бар «Засада» – и хоть на микросекунду всплывут в сознании эти неповторимые ощущения. Правда, потом еще хуже – возвращение к реальности, к убогой дороге и кретинам-пассажирам, но отказать себе в маленьком удовольствии просто невозможно.
Когда автобус выехал на улицу Композиторов, водитель заметил, что в салоне творится что-то неладное. Слишком громкие крики неслись оттуда, причем, крики какие-то непривычные – и по тембру, и по набору звуков, и по реакции пассажиров. Кричали несколько человек явно из одной компании: кто-то по-английски несколько слов произносил – громко, очевидно рассчитывая на реакцию аудитории, кто-то по-французски отвечал, водитель даже явственно расслышал китайскую речь и редкий для большого города диалект почти вымерших уже вепсов. Пассажиры, не входящие в нагло орущую интернациональную компанию, молчали.
За долгие годы работы водителем автобуса, то есть как ни крути, работы с людьми, водитель элементарно определял общее настроение толпы, сгрудившейся в салоне машины. На этот раз настроение ее можно было охарактеризовать одним словом – испуг. Водитель не ошибался никогда, недаром философский факультет универа закончил в свое время.
Ох уж этот факультет! Какие строились планы, какие виделись перспективы, а какие друзья были! Взять хотя бы Лешку Полянского – выдающийся человек! Еще студентом такие номера откалывал, такие умные вещи говорил, такой смелый был! Где он теперь? Говорили общие знакомые, что тоже по специальности не работает, что трудовая книжка его где-то «подвешена», а сам он сидит дома или по стране «стопом» путешествует. В общем, как в одной песне поется, «вышел из-под контроля».
Водитель иногда включал магнитофон – как-то гуляли крепко с коллегами-водилами, Пеньков, сменщик, и оставил у него дома пленку с записью концерта в ленинградском рок-клубе – там эта песня и звучала. Сказал, мол, сынишка дурью всякой занимается, записывает разных самодеятельных артистов. Качество было ужасное, водитель разобрал только припев – «выйти из-под контроля». И эта фраза ему очень понравилась. Напевал, бывало, крутя баранку. Автора помнил хорошо: какой-то Леков – назвали его фамилию перед выступлением. Кто ты, неизвестный Леков? И где ты, Леха Полянский? Вот бы нам встретиться, посидеть, как в старые времена, музыку хорошую послушать, потрепаться о книгах, о театре, о живописи – просто так, под хороший портвейн да под сигаретку...
А пассажиры, совершенно очевидно, напуганы. Так бывает, когда парочка хулиганов начинает в салоне свои игры вести – на пассажиров агрессию лишнюю сливать. Пассажиры, хоть и много их и наверняка есть среди них мужики физически здоровые, слывущие надежными и правильными, помалкивают, на рожон не лезут, отворачиваются к окнам или в спину соседа таращатся, лишь бы персонально к нему претензий не предъявляли хулиганы.
Водитель думал о том, что эти крепкие мужики в салоне, встреть, допустим, этих хулиганов на улице, лицом к лицу, да один на один... Да пусть даже один на трое – обязательно дали бы отпор: либо словом, либо кулаками. И, скорее всего, хулиганы к этим крепким, надежным и правильным мужикам и не пристали бы. Себе дороже может получиться. А в толпе – в толпе все по-другому. Законы добра и зла здесь трансформируются, изменяются до неузнаваемости. Главный закон – не высовываться. Как-то сам собой он все остальные законы поглощает.
«Что мне, больше всех надо?» – ключевая фраза и руководство к действию, а точнее, к бездействию для каждого, оказавшегося в толпе. Ну и пожинают плоды. Выходят из автобуса и начинают в головах прокручивать – как бы я ему, этому подонку пьяному, вмазал бы, окажись мы на улице лицом к лицу... И стыдятся многие потом, что в автобусе смолчали. Стыдятся. Впрочем, не долго. Приходят домой, в квартирки или комнатки свои, к женам, детям, тещам и родителям, и снова становятся крепкими, надежными и правильными.
В салоне, если не считать непонятных криков разгулявшейся компании, было теперь довольно тихо. Вскоре иностранная речь стала перемежаться с русскими фразами. Что-то про Сталина, про Брежнева. Кто-то что-то запел – снова на английском.
Водитель, неожиданно для себя, сказал в микрофон, притормаживая возле очередной остановки:
– Композиторов, дом восемь...
Никогда он эту остановку не объявлял. Слишком хлопотно – каждый дом по номеру называть. А сейчас – объявил. С чего бы это?
– Ни фига себе, глушь, – с трудом выбравшись из плотно набитого горячими людскими телами автобуса, сказал Алексей Полянский Огурцову. – И где же будет действо?
– А вот, дом восемь, – кивнул Огурец. – Очень удобно. Прямо рядом с остановкой.
– Угу. Полянский огляделся.
– А там, – он махнул рукой в сторону железнодорожной насыпи, закрывающей горизонт, – там что? Парголово?
– Да, – сказал Огурцов.
– Забрались... Самое место, впрочем, для подпольных концертов. Часто здесь это происходит?
– Часто, – сказал Саша. – Кто только здесь не играл. Все наши... Рок-клубовские.
– «Наши», – ехидно повторил Полянский. – «Наши»... Прямо, как в партии коммунистической.
– А что? – спросил Огурцов. – По сути дела так и есть.
– Вот это-то мне и не нравится, – ответил Полянский. – Не люблю я этот, не к ночи будь помянут, коллективизм.
– Ладно, пошли.
– А портвейном там нас напоют? – спросил Алексей.
– Напоют, – ответил Огурцов и взвесил на руке сумку, которую тащил с собой. Сумка звякнула.
– Хорошо, – удовлетворенно кивнул Полянский. – В таком случае, идемте, сэр.
Друзья шагнули на мостовую – дом номер восемь стоял на другой стороне улицы Композиторов – и побрели за небольшой процессией, движущейся в тот же дом и в ту же квартиру.
Процессию возглавлял некто Шапошников – громогласный толстый бородатый человек, знавший всех и вся в ленинградском рок-клубе, посещающий все концерты и пивший в гримерках со всеми известными и неизвестными музыкантами. Даже на концертах, где выступали группы, откровенно Шапошниковым не любимые и, даже ненавидимые, он сидел в первых рядах, критически оценивая сценический акт, и потом деловито шагал в гримерку, неся в кармане или в сумке неизменную бутылку водки. Портвейн Шапошников презирал, считая его пустой тратой денег и времени, к тому же считал этот напиток, в отличие от сорокаградусной, чрезвычайно вредным для здоровья как физического, так и психического. Постепенно, в силу своей коммуникабельности, опыта и владения некоторыми тайнами ленинградского артистического подполья, Шапошников стал в этом подполье человеком известным и нужным, незаметно превратился в неформального администратора и последнее время занимался устройством концертов как официальных – на сцене Дома народного творчества, так и подпольных, таких, как сегодняшнее выступление Лекова в одной из квартир дома номер восемь по улице Композиторов.
Следом за Шапошниковым весело, чуть ли не вприпрыжку, шли-порхали две высокие веселые девушки из Голландии – где их нашел Шапошников было его личным секретом. Охоч он был до женского полу и национальности значения не придавал. Скорее, напротив, стремился охватить своим вниманием возможно большее количество народов и рас – проводил сравнительный анализ и делал какие-то свои выводы.
За тоненькими длинноногими голландками брели обычные посетители «сэйшенов» – молодые, длинноволосые или, наоборот, стриженные наголо люди с сумочками, в которых, как и в сумке Огурцова, позвякивало.
– Подпольщики, – хмыкнул Полянский, когда процессия, обогнув дом, остановилась возле одного из подъездов.
– Сюда, – громогласно скомандовал Шапошников, указывая толстой рукой на дверь. – Входим партиями. Девятый этаж. В лифт все не влезем. Девушки! – Он сделал голландкам пригласительный жест и улыбнулся во всю ширину своей широкой, красной физиономии. – Девушки – вперед. Просим, просим...
Иностранные барышни, хихикая, двинулись к двери, Шапошников знаками показал кому-то из стайки тинейджеров, чтобы те проводили дорогих гостей и показали им, как пользоваться советским лифтом.
– Поедем в конце, – сказал Полянский. – Ты знаешь квартиру?
– Конечно, – ответил Огурцов. – Сколько раз тут уже бывал.
– Ну вот и славно, – кивнул Дюк. – Есть у меня одна задумка...
– Я даже, кажется, знаю, какая, – улыбнулся Огурцов. – Винтом?
– Ага.
Длинный холл, называемый в обиходе отчего-то «лестничной клеткой», был полон людей – дверь в торце «клетки» была гостеприимно распахнута, но протиснуться сквозь нее всем сразу не было никакой возможности. Дюк с Огурцовым вышли из лифта, поглазели на страждущих музыки поклонников великого Лекова и, не сговариваясь, повернулись, сделали несколько шагов и скрылись от посторонних глаз в закутке, где, прорезая все этажи высотного дома насквозь, находилась толстая труба мусоропровода.
– Ну, давай, что у тебя там, – нетерпеливо прошептал Полянский.
– Что-что... Самое то. Огурцов вытащил из сумки бутылку ркацители.
– Отлично. Для затравки пойдет.
– У меня, когда я еще в театре работал, – тоже шепотом заговорил Огурцов, возясь с пробкой, – один актер знакомый был. Так он, когда домой шел, «маленькую» в магазине покупал. Открывал в подъезде. Потом подходил к двери своей квартиры, звонил в звонок и – пока жена с замками возилась – в три глотка выпивал. Любил хвалиться – жена, мол, дверь открывает, смотрит на меня – я трезвый. Идет на кухню, суп наливает, сажусь обедать – я пьяный...
– Молодец. Точно время рассчитывал.
Дюк взял из рук Огурцова открытую бутылку, покрутил ее в руках и, задрав подбородок и приведя бутылку в вертикальное положение, стал вливать себе в рот белое сухое. Выпив ровно половину бутылки в какие-то несколько секунд, он оторвал ее от губ, крякнул и передал вино Огурцову.
– Да... Но нам такая точность, как у твоего актера, не требуется. Я думаю, что сейчас там, – Полянский кивнул в сторону нужной им квартиры, – сейчас там все нажрутся. И Леков в первую очередь.
– Это точно, – согласился Огурцов и повторил манипуляции Полянского, причем выпил вино чуть быстрее, чем его старший и более опытный товарищ.
В квартиру, где должен был состояться концерт, они вошли последними, и хозяин запер за ними дверь на все три замка.
Только после этого он обернулся к гостям и сказал Огурцову:
– Привет, Саша. Проходите. Хозяина звали Пашей, вместе с Шапошниковым он был завсегдатаем рок-концертов, вместе с Шапошниковым пил в гримерках, так же, как и Шапошников, знал всех и вся. Вся разница между стихийным администратором и Пашей была в том, что, если Шапошников приносил с собой заветную бутылку водки, которая выпивалась очень быстро, то Паша покупал все для продолжения банкета, который, бывало, затягивался не на одни сутки. Паша имел деньги. И, что самое удивительное, он зарабатывал их честным трудом. На официальной работе.
Сейчас Паша выглядел усталым и каким-то совершенно незаинтересованным в том, что происходило в его квартире. Огурцова Паша знал давно, еще со школы, где они вместе учились, правда в разных классах – Паша был на два года старше. После школы Паша поступил в Политехнический институт, закончил его, но карьера инженера не прельщала любителя неформального досуга, и Паша, спрятав диплом в письменный стол, пошел работать на завод. Для круга, в котором он продолжал вращаться, такой образ жизни был, мягко говоря, нехарактерен, но Паша упорно отстаивал в застольных разговорах свою любовь к тяжелому машиностроению, и в конце концов его оставили в покое, перестав сочувственно предлагать места сторожей, дворников и операторов газовых котельных, где трудилось большинство членов ленинградского рок-клуба.
Огурцов и Полянский прошли по коридору в направлении гостиной и застыли на пороге. Комната была не отягощена мебелью. Собственно, если не считать табурета, на котором у стены сидел маэстро Леков, мебели в гостиной Паши не было никакой. Огурцов не удивился – он бывал у Паши много раз и знал, что в соседней комнате, так называемой спальне, на полу лежат три широких матраса, служивших постелями Паше и его гостям, которые частенько после вечеринок, сродни сегодняшней, оставались ночевать в гостеприимном доме, не смущаясь спартанскими условиями, в которых существовал хозяин. В той же спальне стояла и аппаратура – огромный катушечный магнитофон, усилитель, колонки и горы коробок с магнитной лентой.
– Может быть, пока на кухню? – тихо спросил Полянский у своего более искушенного в планировке Пашиной квартиры друга.
И то сказать – сесть в гостиной, превращенной в импровизированный концертный зал, было некуда и не на что. Комната была забита народом – любители подпольного рока сидели на полу, занимая всю площадь. Они расположились полукругом, оставив место только для табурета с сидящим на нем Лековым, который крутил гитарные колки, настраивая инструмент. Концерт еще не начался, но в помещении уже стоял густой синий туман от табачного – Полянский, поведя носом, быстро понял, что и не только табачного, – дыма, уже звенели посудой наиболее нетерпеливые, там и сям раздавалось характерное бульканье разливаемого по стаканам вина.
– Да, пожалуй, – согласился Огурцов.
На кухне усердно, туша сигаретные окурки в пустой консервной банке и тут же поджигая новые, курили трое подростков неопределенного, впрочем, возраста. Огурцов давно уже вывел теорию, гласящую, что рок-н-ролл нивелирует возраст, и те, кого они увидели сейчас, служили еще одним живым подтверждением теоретических выкладок молодого философа. Подросткам могло быть и по семнадцать, и по двадцать, и по двадцать пять лет – редкие бородки, жидкие юношеские усики, длинные волосы, затертые, дырявые джинсы, припухшие глаза, румянец на провалившихся щечках. Все трое тощие, сутулые, угловатые.
Завидев вновь прибывших, подростки на миг замолчали, потом продолжили беседу, как заметил Огурцов, уже с расчетом на аудиторию. Они не знали ни его, ни Полянского, поэтому, вероятно, решили показать неизвестным гостям свою осведомленность в происходящем и причастность к святая святых.
«Все понятно, – подумал Огурцов. – Они считают, что и Леков, и вообще вся наша рок-музыка – это специально для них делается. Ну-ну...»
Он взглянул на Полянского. По лицу Дюка скользнула кривая усмешка – скользнула и пропала. Полянский не любил демонстрировать свои чувства окружающим, тем более незнакомым.
– Ну, послушаем, что он сегодня нам залепит, – сказал один из молодых гостей. Он был пониже своих товарищей и, кажется, помоложе, хотя определенно сказать это было трудно.
– Продался Василек, – печально покачал головой высокий, в длинном, почти до колен спускавшемся, порванном на локтях свитере. Волосы длинного были со свитером одного оттенка – грязно-коричневые, ни каштановыми, ни какими другими их назвать было нельзя – именно грязно-коричневые и никак иначе. Кончики давно не мытых волос терялись среди ниток, торчащих из поношенного свитера, – казалось, что они вплетаются в шерсть, создавая некое подобие капюшона. Даже с близкого расстояния нельзя было с уверенностью сказать, где кончаются волосы и где, соответственно, начинается свитер.
Пока Огурцов думал о том, как странно все-таки одеваются современные молодые люди, те продолжали беседу.
– Точно, продался, – согласился первый из осуждавших артиста. – С Лукашиной в одних концертах играет. И с Григоровичем.
– Ну, этот-то, вообще – мажорище, – неожиданно злобно рявкнул третий, до сих пор молчавший и смоливший мятую беломорину. Этот юноша, оказавшийся самым ортодоксальным и злобным из всей троицы, был одет более-менее прилично – в поношенный джинсовый костюм, правда, изобилующий заштопанными дырками, но Огурец быстро определил, что дырки эти были проделаны в иностранных синих доспехах специально, да и штопка была слишком уж аккуратной, нарочитой какой-то.
– Мажорище, – повторил джинсовый мальчик. – Эстрада.
– Эстрада, эстрада, – закивали головами товарищи джинсового. – Совок.
Сказав это, все трое покосились на Огурцова и Полянского.
– Закурить дайте, ребята, – сказал Огурцов, стараясь сдержать улыбку.
– Держи. Парень в свитере протянул вновь прибывшему мятую пачку «Беломора».
– Спасибо. А выпить нету?
– Нету, – гордо ответил джинсовый. – Мы не пьем.
– А чего же вы сюда пришли? – спросил Полянский.
– Да так... Послушать. А вам Леков нравится?
– Он наш друг старый, – сказал Огурцов.
– Да?.. – Джинсовый смешался. – Давно его знаете?
– Прилично, – ответил Полянский. – Классный парень, правда? Хоть и беспредельщик.
– Сегодня, кстати, говорят, новые песни будет петь, – осторожно встрял в разговор парень в свитере.
– Очень может быть. У него периоды такие бывают – как из короба все валится. А потом – словно засыпает. На полгода, на год.
Огурцов затянулся беломориной.
– Да бухает он, а не засыпает, – хмыкнул Полянский. – Бухает, как черт, натурально. Откуда только здоровья столько?..
– Пьет сильно? – засверкав глазами, с интересом спросил джинсовый.
– Ну да. Еще как. Вам и не снилось.
– Да нам-то что? – с подчеркнутым презрением в голосе откликнулся парень в свитере.
– Ну, конечно. Вам-то что? Действительно... – Полянский посмотрел на облупленную краску потолка. – А может быть, у вас пыхнуть есть, господа? – спросил он после короткой общей паузы.
Ребятки переглянулись.
– Мы НЕ ПЫХАЕМ, – быстро сказал парень в джинсовой куртке и недоверчиво глянул на Полянского. – Мы ПРОСТО послушать пришли.
– Пионеры, – скучно отрезюмировал Полянский, обращаясь к Огурцову. – Ни тебе выпить, ни тебе пыхнуть.
То, о чем подумали ребятишки, было яснее ясного. За стукачей держат.
Похоже, о том же подумал и Огурцов, потому как ухмыльнулся.
– Прямо, как Ленин, – заметил он.
– Ну, раз вы не пьете и не пыхаете, господа хорошие, – сказал Полянский, – то не обессудьте. Где там наша сумка заветная?
К концу концерта на кухне уже было не протолкнуться. Малолетних непьющих хиппи вытеснили настоящие матерые ценители русского рока.
Малолетние непьющие хиппи вышли на улицу.
– Ну, как тебе? – спросил Костя-зверь, высокий, самый старший из троицы малолетних непьющих хиппи, у Юрки Мишунина – бас-гитариста группы «Кривое зеркало», известной в узких кругах Веселого поселка. Костя-зверь играл в этой группе на барабанах, а Дима-дохлый, третий в компании малолетних непьющих хиппи, – на гитаре.
– Говно, – сказал Мишунин. – Мы круче.
– Это ясно, – протянул Костя-зверь. – Только, как бы раскрутиться?
– А черт его знает. Лекову этому повезло просто. Оказался, как говорят, в нужное время в нужном месте.
– Да-а... Везет же некоторым. А мы – что? Так и будем по подвалам колбаситься?
Дима-дохлый тяжело вздохнул. Осенний призыв на полную катушку идет. Со дня на день могут повесточку принести – очередную. Уже не раз приносили бумажки эти отвратительные – но удавалось как-то и Костьке, и Юрке и Димке не входить в прямой контакт с эмиссарами районных военкоматов. Но ведь это дело случая. Могут и выследить. Сунуть в руки, заставить расписаться... Могут и просто на улице прихватить. И все – тогда прощай рок-н-ролл. На два года в армию. Два года – это же целая жизнь. Все за два года изменится, мода другая придет, девчонки знакомые замуж повыскакивают. Все с нуля начинать придется. Да ладно – девчонки. А если в Афган загребут – что тогда?
– Не будем мы по подвалам, – продолжил Мишунин. – Мы всех их уберем. И Лекова этого, и Григоровича, и весь рок-клуб замшелый. Главное – дело делать. Не падать духом. Точно, Костька?
– Точняк, – ответил Костя-зверь. – Прорвемся, ребята.
– Ну как тебе? – спросил Лео Маркизу, сосредоточенно продавливая пробку внутрь бутылки.
– А что, ништяк. – Маркизу качнуло. – Ох, и накурено тут, дышать нечем.
– Щас поправимся, – пробурчал Лео.
– На, не мудохайся. – Маркиза протянула ему ключ. – Блин! – взъярилась она вдруг на высокого светловолосого бородача. – Смотреть надо. На ногу мне наступил. – Слышь, Лео. Что за хрень сегодня, не врублюсь. С утра уже в пятый раз на ногу мне наступают. На левую.
– Пардон, – сказал было Царев, но Маркиза уже, похоже, забыла о нем.
– Не, ну ты скажи мне, в самом деле, ты в таких делах сечешь, что за хрень? – допытывалась она у Лео.
– Карма это, – замогильным голосом отозвался тот. – Держи. – Он протянул ей бутылку. – Скорректируй.
– Чего скорректировать? – не поняла Маркиза.
– Ее.
– Кого «ее»?
– Карму, – выдержав паузу, торжественно возгласил Лео. Маркиза фыркнула.
– Да пошел ты.
Лео сделал глоток из бутылки, словно желая проверить, хорошо ли он пропихнул пробку. Проверкой он был удовлетворен и хотел было протянуть бутылку Маркизе, но замер, пристально глядя ей в лицо.
– Вот видишь, – через несколько секунд произнес он назидательно. – А ты говоришь – «пошел»... Захотела – и скорректировалось ведь!
По лицу Маркизы блуждала блаженная улыбка.
– Ну как, – продолжал Лео, – что-нибудь открылось?
– Э-э-э, – пропела Маркиза, закатив глаза. На носу у нее выступила капелька пота.
– Молодец, – похвалил ее Лео. – Я не ожидал, что ты такая способная.
Огурцов, по своему обыкновению заснувший на корточках, прижавшись к стене, чтобы его случайно не затоптали, вдруг встрепенулся, резко поднялся на ноги и задел Лео плечом. Того качнуло, и благодаря этому он посмотрел на Маркизу с другого ракурса.
Этот новый ракурс открыл для него новые способы корректировки кармы.
Широкая, как лопата, рука парня со странным прозвищем Ихтиандр – Лео был с ним шапочно знаком – гладила маленькую аккуратную попку Маркизы, толстые пальцы скользили по шву джинсов, разрезающему на две равные половинки самую соблазнительную с виду часть тела искательницы истины.
– А Леков все еще играет? – заплетающимся языком спросил Огурцов и, окинув взглядом помещение крохотной кухни, сам себе ответил: – Не играет. Все уже здесь. Опять я все проспал.
– Играет, играет, – успокоил его Полянский. – А настоящие ценители всегда в буфете сидят. Только публика-дура в зале. Ты что, никогда Ваську не слышал?
– Я хочу... – с трудом вымолвил Огурцов, – хочу но-о-вые пес... пес... ни...
– Да нет, – вмешался Царев. – Там тишина полная.
– Я все-таки... Позвольте, господа... Огурцов протиснулся между замершим с бутылкой в руке Лео и окончательно впавшей в мистический транс Маркизой, споткнулся в коридоре о тело храпевшего на полу Шапошникова и вошел в «концертную комнату».
Видимо, гастроли в компании с Лукашиной и Григоровичем действительно сильно подействовали на психику Василька Лекова. Причем, непонятно, хорошо ли подействовали, или не очень.
Василек играл – играл непривычно тихо, нежно перебирая струны, и пел длинную – даже включившись на середине, не слыша начала, можно было с уверенностью сказать, что очень длинную, – песню. Русский мотив, повторения слов – кажется, песня могла продолжаться до бесконечности. Пел, словно былину рассказывал.
Волосы Лекова были заплетены в несколько длинных косичек и перехвачены цветастой повязкой. Он был одет в белую рубаху с вышивкой, черные джинсы и какое-то подобие не то лаптей, не то мокасин.
В такт по-хорошему заунывной песне позвякивал медный колокольчик, висевший на веревочке, повязанной на запястье лековской правой руки.
– ...вот и все, Ванюша, – наконец закончил Леков.
– Все, ребята, все, вам же сказали, – замахал руками вскочивший с пола Яша Куманский. – Все, концерт окончен. Артист устал.
Куманский начал делать руками пассы, удивительно похожие на движения птичницы, выгоняющей гусей с чужого огорода. Разношерстная публика послушно потянулась в коридор. Журналист Куманский пользовался в музыкальной среде большим авторитетом.
Огурцов стоял, прижавшись к стене, – действия Куманского его не касались, он был здесь своим человеком и с удивлением думал о том, как влияет содержание песни и ее мелодика на поведение окружающих. Лекова понесло в славянские дела – и тут же пошли ассоциации с гусями. А гусь по древним поверьям – птица мистическая. Из царства мертвых прилетает и туда же возвращается. Когда зима настает. А сейчас как раз поздняя осень.
Огурцов с испугом посмотрел на выходящих из квартиры фанатов. Лишь бы они не в царство мертвых сейчас отправились...
С другой стороны – куда они отправляются, выйдя с «квартирника»? В свои мрачные новостройки, которые в конце ноября выглядят еще более уныло, чем обычно. Завтра промозглым утром на работу в воняющем соляркой автобусе. В институты, в которых, вне зависимости от профиля и направленности, первой и наиглавнейшей дисциплиной является – что? Правильно. История партии.
В Крым, что ли, махнуть?..
– Василий, скажи пожалуйста, что это тебя потянуло в официоз?
– Деньги были нужны.
– А если серьезно?