Год длиною в жизнь Арсеньева Елена
Он пожал плечами и стал объяснять:
– Я жил почти три года в Бургундии, в Муляне. Работал у одного винодела. Вдруг слухи о войне. К хозяину приезжает сосед, тоже винодел, ухмыляется. Ничего, говорит, мы с Германией торгуем испокон веков, войны проходят, а торговля остается. Коллекционные вина, дорогие лозы, уникальные наши земли – это мировое достояние, война Франции и Германии тут совершенно ни при чем. Так он сказал. Может, он и прав, но мне на их коллекционные вина плюнуть и растереть. Война есть война! Попросил я расчет и подался к Парижу. Там у меня семья. То есть бывшая семья. Я сам от них ушел… так нужно было. – Тут хромой замялся. – Вообще меня мертвым считают, наверное. Я не мешал им жить, а теперь беспокойство одолело. Ну и пошел я. По пути вот пристал к этому отряду. Кепи и оружие на обочине подобрал, френч подарил мне каптенармус, которому я починил велосипед…
– Пора двигать дальше, – задумчиво пробормотал один из солдат. – Только винтовки придется бросить, патронов все равно нет.
– Патронов нет, это правда, – кивнул хромой. – Но все же – как без оружия?
– Да ну, лишняя тяжесть! – сказал тот же солдат. – Тебе винтовка вместо палки сгодится, а нам зачем…
Хромой оценил неуклюжий юмор беглой улыбкой:
– Ладно, винтовку можно бросить, обойдусь без палки. А «шмайссер» жалко. Еще у меня в кармане револьвер. Он мне когда-то от погибшего товарища достался. Выручит и теперь в случае чего.
– Надо в обход дорог идти, тогда никакого случая не будет, – буркнул солдат, призывавший бросить винтовки, и остатки бравой французской армии побрели через просторный выгон к дороге.
– Как ваша фамилия? – крикнул я вслед по-русски.
Хромой обернулся, покачал головой, блеснул глазами – и больше не оглядывался. Я пошел в дом со странным ощущением, что мы еще увидимся с ним.
Так и случилось – буквально через несколько дней. Вернее, я его увидел, а он меня – нет…
То, что немецкая армия скоро появится и в Шабри, становилось все яснее, и числа 15–16 июня настроение стало совсем тревожным.
Наступило 18 июня. Париж был уже занят немцами, их войска безудержно стремились к югу и западу от столицы. В тот знаменательный день, часов около пяти, генерал де Голль произнес свой знаменитый призыв к сопротивлению, Rsistance, и продолжению войны вне территории Франции. Я не поверил собственным ушам: никому не известный генерал призывал из Лондона продолжать борьбу – Франция, мол, проиграла лишь одно сражение, а не войну. Он призывал всех офицеров, солдат, военных инженеров, летчиков и моряков присоединиться к нему и вступать в ряды войск Свободной Франции, France Libre. И уже через два часа будет открыта запись по такому-то адресу в Лондоне! Он закончил словами: «Vive la France!»
Мы себе места не находили после этой передачи. Едва уснули. А утром, около восьми часов, нас разбудила артиллерия – начался бой за переправу через реку Шэр. Снаряды падали все чаще. Им отвечали танки. Откуда они взялись там? Потом мы узнали, что вечером со стороны Шабри заняли позицию четыре небольших танка и около двадцати солдат – их командир, лейтенант, был человек решительный и спокойный, уверенный в том, что он обязан родолжать сражаться против немцев, сколько бы их на той стороне реки ни было.
Наступило затишье в перестрелке, наши семьи были вне себя от страха, и мы последовали примеру населения Шабри: переползли-перебежали в небольшой лесок. И вовремя: перестрелка снова началась.
Немцы выпустили по Шабри более двухсот снарядов. Четыре танка, защищавшие мост через Шэр, и их начальник отступили от Шабри к югу, по направлению к замку Валансэ. Снарядов больше не было, вот и решили отходить. Но кто-то должен был прикрывать отступление. Вызвался один солдат. Он дал своим время скрыться, а когда подошли немецкие броневики, открыл по ним огонь – и был убит.
Бой закончился, обстрел прекратился, все вернулись домой.
Старик-сосед, ветеран мировой войны, постучал ко мне среди ночи вне себя от возбуждения. Оказывается, он и его сыновья в темноте прокрались к месту гибели того солдата.
– Это был хромой! Ваш, русский! – твердил сосед. – Он стрелял из своего «шмайссера». Ни одного патрона не осталось. Он там лежит, весь изрешеченный. Боши своих убитых подобрали, а его бросили. Надо бы его похоронить, а?
Я немедля оделся и пошел с ними. У нас были потайные фонари, с какими крестьяне ходят ночью в погреба.
Нашли тело, постояли над ним. Да, это был он. Хромой. Значит, он не ушел с теми солдатами, которые бросили оружие. Значит, вернулся и сражался вместе с французами, сопротивлялся бошам до конца жизни. Слышал ли он призыв де Голля? Или поступил так, повинуясь велению души? Теперь уже никто не узнает.
Ни его «шмайссера», ни револьвера, о котором он говорил, рядом не было. Конечно, забрали боши… Но забрали у мертвого, а не у живого!
Я смотрел на него, направив свет фонаря. И вдруг увидел, что под изорванным пулями френчем что-то белеет. Оказалось, книга. Вернее, брошюрка. Тоненький сборничек стихов, изданный в Париже. Автор – поэт Георгий Адамович. Ну что ж, в наших кругах – имя известное. Я и сам прежде читал его стихи, очень их любил.
Я перелистал книжечку и нашел среди страниц листок. На нем было написано: «Меня зовут Дмитрий Аксаков. В случае моей смерти прошу сообщить в Париж, мадам Татьяне Ле Буа, по адресу: 12, рю де ля Мадлен».
Я взял книгу и записку себе и мысленно поклялся исполнить его просьбу. Мы зарыли тело и сделали отметку на том месте. Старик обещал смотреть за могилой.
Надо думать, он держит слово. Я тоже держу свое.
Много я видел героев, мадам, я ведь успел повоевать, хоть был тогда, в Гражданскую, совсем мальчишкой. Наверное, кое-что еще мне предстоит увидеть – ведь многие отозвались на призыв де Голля к Rsistance. Но среди этих героев – известных и неизвестных, настоящих и будущих – незабываемым останется для меня подвиг русского солдата Дмитрия Аксакова, который погиб за свободную Францию.
Возможно, мне следовало бы переслать Вам и книгу, в которой лежала записка. Но, во-первых, я не убежден, что письмо мое до Вас дойдет, а во-вторых, не знаю, имеет ли она для Вас какое-то значение. Для меня же она теперь священна. Как прощальный дар товарища по оружию, понимаете? Если когда-нибудь судьба нас с Вами сведет, я передам Вам ее. Ну а пока всего лишь переписываю для Вас то стихотворение, которое было заложено последней запиской Аксакова. Книга, повторяю, пулями продырявлена, но я эти стихи и без подсказки знаю – так же, как многие из нас, многие русские:
- Когда мы в Россию вернемся… о Гамлет восточный, когда? —
- Пешком, по размытым дорогам, в стоградусные холода,
- Без всяких коней и триумфов, без всяких там кликов, пешком,
- Но только наверное знать бы, что вовремя мы добредем…
- Больница. Когда мы в Россию… колышется счастье в бреду,
- Как будто «Коль славен» играют в каком-то приморском саду,
- Как будто сквозь белые стены, в морозной предутренней мгле
- Колышутся тонкие свечи в морозном и спящем Кремле.
- Когда мы… довольно, довольно. Он болен, измучен и наг,
- Над нами трехцветным позором полощется нищенский флаг,
- И слишком здесь пахнет эфиром, и душно, и слишком тепло.
- Когда мы в Россию вернемся… но снегом ее замело.
- Пора собираться. Светает. Пора бы и трогаться в путь.
- Две медных монеты на веки. Скрещенные руки на грудь.
Прощайте, мадам Ле Буа. Ваш безымянный друг».
1965 год
– Слушай, Гошка, как ты думаешь, они там в самом деле…
Лёша Колобов нерешительно умолк.
– Что – они? Что – в самом деле? – раздраженно спросил Георгий: он терпеть не мог, когда его называли Гошкой.
В Энске так звали всех Георгиев, Егоров и Игорей подряд, но он уже в детстве «собачью кличку» не выносил и в конце концов избрал очень простой способ довести это до сведения всех родственников и знакомых: перестал на «Гошу» и «Гошку», а также на «Гошеньку» отзываться. Правда, тут же он понял, что нагнал на себя новые хлопоты. Сосед снизу, Северьян Прокопьевич, начал звать его Геркой. Тоже кошмар, но ладно, как-то можно было пережить, а вот Гогу или Жору – нет и нет! Мысленно Георгий поругивал маму, которая выбрала для него такое неудобное имя. В честь родного отца, понятно, а все же… Да нет, имя-то как раз было красивое и, главное, довольно редкое, не затертое, как всякие там Саши или Лёши, но уменьшительной формы-то для него путной не подберешь, хоть голову сломай.
Немалое время прошло, прежде чем окружающие усвоили, что Аксаков отзывается только на имя Георгий, а всего остального просто не слышит. Пока это время проходило, его гораздо чаще звали по фамилии, против чего Георгий совершенно не возражал. Фамилия ему нравилась. «Гошкой» его теперь называли только недавние знакомые, не успевшие усвоить его принципиальной позиции по данному вопросу, или совсем уж тупые робята, вроде Колобова. Сущее «тенито», как называли мямлей в Энске. Слово скажет – и тотчас умолкнет, будто сам себя испугается: а то ли сказал? А не лучше ли было смолчать? Георгий Лёшку недолюбливал и только диву давался, как Колобов отважился записаться в группу «Комсомольского прожектора»: ведь активистам иной раз приходилось и с милицией схватываться, а для этого как-никак нервишки крепкие нужны. Пусть и не врукопашную, конечно, схватки происходили, а словесно, можно сказать, интеллектом сражались, но все же… А впрочем, Лёшка Колобов первый раз участвовал сегодня в рейде активистов, поэтому некоторую нерешительность и робость ему вполне можно было простить.
– Ты имеешь в виду, правда ли, что те девицы торгуют своим телом за деньги? – усмехнулся Валерка Крамаренко. – Ну да, а как еще? В том-то и есть смысл проституции. Или ты думаешь, они награждают своими прелестями отличников соцсоревнования – и всё задаром?
Георгий вскинул голову, прищурился, подставив лицо ветру. От души надеялся, что никто не заметил, как его бросило в жар. Есть некоторые слова, от которых его не то что корежит или коробит, а как-то… не по себе становится. Чего уж, казалось бы, стыдиться слова «проститутка»? Ленин вон, к примеру, так называл Троцкого в своих статьях – и ничего. А между тем щеки и уши загорелись. Ну да, к Троцкому это слово применимо только в политическом смысле, но когда употребляешь его не в политическом, а в бытовом, невольно сразу представляешь себе, чем «те девицы» конкретно занимаются. И становится очень даже не по себе. За деньги, главное! Противно. Но вот девчонки-малярки из рабочего общежития, к которым в прошлом году однажды привел Георгия Валерка Крамаренко, – они, если по-честному, были кто? Девчонки оказались симпатичные: маленькие ростиком, так что Георгий смотрел на них сверху вниз и чувствовал себя в полном смысле слова на высоте, разбитные и веселые: слово скажешь – они уже заливаются хохотом. Валера и Юрка Станкевич не забыли прихватить две бутылки портвейна: они в общежитии бывали не раз и отлично знали, что нравится девочкам. Георгий купил шоколадных конфет «Ласточка» и «Школьных» – повезло, как раз выбросили, он и в очереди-то почти не стоял, какие-то полчаса не считаются. Сначала Георгий ужасно стеснялся, все три девчонки казались ему наодно лицо, но после пары рюмок портвейна он уже начал немножко ориентироваться в суете, пахнущей одеколоном «Гвоздика», и даже определил, что ему больше всех нравится, пожалуй, Зая. И хорошо, потому что Маруська должна была достаться Валере, а Люся – Юрке Станкевичу, ребята заранее предупредили, чтобы Георгий на этих двух чувих и не думал заглядываться, а вот, мол, Зая – его.
– Вообще-то меня зовут Зоя, – пояснила девчонка между прочим. – Но уж больно суровое имя, меня в школе дразнили Зоей Космодемьянской. Да ну, больно надо!
Георгий считал, что Зоя – очень красивое имя, но ладно, пусть она будет Зая, если ей так хочется… А впрочем, он ни разу ее по имени и не назвал. Кажется, вообще слова ей не сказал. Как-то не до того было! Все случилось очень быстро. Вот они с Заей еще переглядывались через стол, а вот она уже сидит рядом и ее нога прижимается к его ноге, ее бедро – к его бедру, а вот она хохочет и повторяет: «Ну, ты и швыдкий, ну и ну!» Георгий крепко призадумался: «Что такое «швыдкий»?» Но это было неважно, главное, она его ни разу не назвала ни Гошей, ни Гогой, ни Жорой, а то, наверное, он обиделся бы и сплоховал. Но он не сплоховал, хотя и струхнул было, когда Зая вдруг откинулась на спину и потянула его на себя. Вдобавок оказалось, что его рука уже у нее за пазухой и при падении на Заю он руку чуть не вывихнул. «Когда я только успел?» – изумился Георгий, но тут же обо всем забыл, потому что Зая его заблудившуюся руку из-за пазухи вынула и положила себе на живот, на трикотажные трусики. Под ними что-то такое было… непонятное. Понять хотелось, но трусики мешали, Георгий их с Заи стащил, ну а дальше все было «как у людей», хотя удовольствия, если честно, вышло чуть. А слов-то, слов на эту тему сказано и написано…
– Да ладно, не тушуйся, в первый раз так всегда и бывает, – утешил его потом Валерка, когда они тащились домой на последнем трамвае. – Нам еще ничего, а девчонкам вообще худо попервости – им больно, и они орут знаешь как… И кровь идет…
– Да ты что? – почти с ужасом спросил Георгий. – Но Зая не орала, и крови вроде не было. А может, я не заметил?
– Ты что, решил, что девочку имел? – хохотнул Валера. – Да у Заи таких, как ты, было-перебыло! Она, конечно, не шлюха, но давалка еще та. У них в общежитии, такое ощущение, девочек совсем не осталось. Некоторые из деревни уже приезжают готовенькие, а некоторые сразу со здешними парнями начинают валандаться. Вообще девки в таких общежитиях чем хороши? Неприхотливые, цену себе не набивают. Бутылка, конфеты… Никаких кафе или ресторанов, вполне по карману нашему брату студенту. А то ведь со стипендии не слишком-то по ресторанам находишься!
Георгий прикинул расходы. Полкило «Школьных» и полкило «Ласточек» встали ему рубля в три. Стипендия – двадцать восемь. Да, с нее не шибко нашикуешь… Но это сугубо его карманные деньги, дома о них даже и разговора никогда не заходит: отчим считает, что у парня должны водиться свободные деньги. Ну что ж, дядя Коля получает хорошо, даже пенсия у него – ого-го, дай Бог каждому.
– Девчонки, знаешь, бывают двух видов: умные и дуры, – разглагольствовал между тем Валерка Крамаренко. – Умные выпьют, конфет поедят – и сразу в койку, потому что понимают: парень только за тем и пришел, а если начнешь его мурыжить, он уйдет и завтра «Три семерки» и «Ласточку» отнесет другой. Дуры начинают форс гнуть: мол, только после свадьбы! Или все же согласятся, но после ноют: когда ты на мне женишься, меня мамка убьет… ну и все такое. Главное, знают прекрасно, ну какая может быть женитьба! Прямо-таки парни с радиофака или журфака ходят к маляркам-штукатурщицам, чтобы невесту там себе найти! Ну просто кино «Цирк зажигает огни»! Но все равно болтают всякую чушь. Потому что дуры!
Дуры они или не дуры, а Георгию вдруг стало жалко малярок. До того жалко, что никакой охоты видеть Заю или какую другую девчонку и снова заниматься этим делом у него не возникало. Ведь если какая-нибудь из них перед ним расплачется и пожалуется, что ее мамка убьет, он, очень может быть, и разжалобится до того, что… Ну, до свадьбы, наверное, дело не дойдет, потому что отчим и мама не позволят, а баба Саша вообще умрет от ужаса, но пообещать с жалости Георгий может что угодно. Да и сделать тоже. За ним такое еще в детстве водилось.
– И в кого ты такой мягкий, совершенно без скорлупы? – как-то раз спросила баба Саша, когда он в очередной, несчитаный раз отдал все деньги, которые у него были, дяде Мишке (его никто иначе не называл), инвалиду одноногому. Дядя Мишка был достопримечательностью Мытного рынка. Он то и дело обращался ко всем проходящим мимо молодым людям с прочувствованным воплем:
– Да неужто ты меня не узнал(а), сынок (дочка)? Я ж тебе на свет появиться помог!
Люди несведущие при таких его словах столбенели и в ужасе начинали вглядываться в опухшее, красное, заросшее густой седой щетиной лицо дяди Мишки, отыскивая в ней черты фамильного сходства. Однако на самом деле дядя Мишка намекал вовсе не на свое отцовство, а на бывшую свою профессию, – когда он был акушером в первом роддоме Энска, в том, что на углу улиц Фигнер и Воровского. Служил там и задолго до войны, и в войну (на фронт его не брали из-за хромоты). И вот надо же такому случиться: уже в сорок четвертом дядя Мишка страшно поругался с каким-то залетным воякой в высоких чинах, у которого в роддоме рожала любушка. Почему случилась ссора, никому не было ведомо, однако акушер умудрился так оскорбить вояку, что тот распорядился отправить-таки его на фронт. Пусть не в действующую армию, но в санитарный поезд.
– Он же хромой! – заартачился даже военком, которому пришлось исполнять начальственную команду.
– Ничего! – мстительно заявило начальство. – Небось там ему ноги подравняют!
Высокий чин будто в воду глядел. В темную воду… Даже не доехав до фронта, дядя Мишка угодил под бомбежку, и осколками ему оторвало ногу – да не хромую, а здоровую. Он вернулся в Энск, но уже не мог работать, передвигался только на костылях. А вскоре окончательно спился и теперь зарабатывал даже не на жизнь, а лишь на чекушки, либо напоминая о своих родовспомогательных заслугах – выходило, что он «на свет появиться помог» чуть ли не каждому второму жителю Энска! – либо распевая «единственную и любимую песню публики». Она была любимой и единственной просто потому, что другой песни дядя Мишка не знал. По какой-то странной иронии судьбы даже песня была связана с деторождением:
- Это было под городом Римом,
- Молодой кардинал там служил,
- Днем исправно махал он кадилом,
- Ночью кровь христианскую пил.
- Теплый дождик повеял над Римом,
- Кардинал собрался по грибы,
- Раз приходит он к римскому папе:
- – Папа, папа, меня отпусти…
- И сказал кардиналу тот папа:
- – Не ходи в Колизей ты гулять,
- Я ведь твой незаконный папаша,
- Пожалей свою римскую мать!
- Кардинал не послушался папу
- И пошел в Колизей по грибы,
- Там он встретил монашку младую,
- И забилося сердце в груди.
- Кардинал был хорош сам собою,
- И монашку сгубил кардинал…
- Но недолго он с ей наслаждался,
- В ей под утро сестру он узнал.
- Тут порвал кардинал свою рясу,
- Он кадило об стенку разбил.
- Рано утром ушел с Ватикану
- И фашистов на фронте он бил.
Тут приходил черед последних, самых замечательных куплетов, и слабенький голосок дяди Мишки наливался изрядной, хоть и дребезжащей силой:
- Дорогие товарищи-братья!
- Я и сам был в жестоком бою,
- Но фашистская грозная пуля
- Оторвала способность мою.
- Дорогие товарищи-братья!
- Я и сам был в жесто-о-оком бою…
- Вас пятнадцать копеек не устроит,
- Для меня это – хлеб трудовой…
«Пятнашки» летели в засаленную дяди-Мишкину кепку со всех сторон. Женщины всхлипывали, бывшие фронтовики ухмылялись, но тоже подавали хорошо, пацаны хихикали, услышав про «способность», девчонки смущенно отворачивались, а Георгий чувствовал себя несчастным от жалости к кардиналу, к его сестре, римскому папе – и, конечно, к дяде Мишке, который, не исключено, и в самом деле способствовал его личному появлению на свет. Мама-то рожала именно в первом роддоме!
Георгий ужасно стыдился, что его глаза при виде дяди Мишки делались на мокром месте, но ничего не мог с собой поделать.
– Нашел над чем рыдать! – ворчала баба Саша.
– Можно подумать, ты никогда над песнями не плакала, – обиженно отвечал внук.
– Есть только одна песня на свете, которая заставит меня заплакать, – призналась однажды его суровая бабуля.
– Какая же? – удивился Георгий.
И еще больше удивился, когда баба Саша вдруг тихо-тихо запела:
- Ах, зачем эта ночь
- Так была хороша!
- Не болела бы грудь,
- Не страдала б душа…
И замолчала.
– А дальше? – спросил он.
– Не помню, забыла, – сказала баба Саша, и Георгий отчетливо почувствовал, что она врет. Помнит, но не хочет дальше петь. И тут же, словно поняв, что внук догадался о ее лжи, перешла в наступление, которое, как известно, лучший способ обороны: – И в кого ты такой мягкий, совсем без скорлупы? Мамочка твоя куда крепче тебя будет!
– Значит, я не в мамочку, а в папочку, – буркнул Георгий.
– Ну, беда, коли так, – сухо ответила баба Саша. – Не довелось познакомиться, о чем искренне сожалею…
Ах, не знала, не знала Александра Константиновна, что с папочкой его она была знакома, виделась с ним, пусть и единожды, но все ж таки виделась… Не знала, да и ну что ж, оно и к лучшему, ведь чего не знаешь, то не болит!
– Беда, коли и он был такой же, – насмешливо продолжала она. – С нетерпением сердца.
– Это как? – удивился Георгий.
– Это роман такой есть у Стефана Цвейга, – пояснила баба Саша, которая, такое впечатление, читала все на свете книги. – «Ungeduld des Herzens», «Нетерпение сердца». Про жалостливых людей.
– Вроде меня, что ли? – подозрительно спросил Георгий.
– Вот-вот, вроде тебя. Про таких, которые с жалости невесть чего готовы наобещать, а как до дела дойдет… Нет, они, может, обещания и не нарушат, да только счастья от того никому не будет, ни им, ни кому-то другому!
Да уж, кому бы могло быть счастье, если бы Георгий женился на какой-нибудь малярке из рабочего общежития? Правда, и сами Аксаковы не больно-то бояре и дворяне, вот разве что уж совсем во глубине веков, но все же какая-никакая, а интеллигентная семья. На Георгия столько надежд возлагается, с ума сойти! Поэтому лучше не истязать родных всякими неожиданностями вроде мезальянса. А чтобы невзначай не залететь в неприятную ситуацию, Георгий больше к девкам-маляркам не ходил. И в другие общаги, куда время от времени продолжали зазывать его Валерка с Юркой, – тоже ни-ни, ни ногой. То, что у них с Заей случилось, сказать правду, на него никакого впечатления не произвело. Так себе… мимолетная приятность. Стоит ли ради нее влипать в разные нечистоплотные истории? Нет, не стоит. Вообще физическое влечение – вещь не столь уж изнурительная и вполне преодолимая. Спорт – отличный помощник. Пару лишних километров сделаешь во время утренней пробежки по Откосу – и как рукой снимает мысли о всяких глупостях. А тот, кто уверяет, будто без баб жить не может, просто врет и выставляется, цену себе набивает. Ишь, Казановы энские… Дух должен главенствовать над плотью! То, о чем пишут в стихах, – поэтическая гипербола, метафора и все такое. А на самом деле…
Переживаемо, честное слово, все вполне переживаемо! И, главное, сохраняешь уважение к себе и к женщине как к человеку. Ведь если пользоваться ею как товаром, деньги за это платить, – значит, унижать, оскорблять ее человеческое достоинство. А уж когда потребление женщины поставлено на поток, так и вообще страшно! С подобным надо бороться. Каленым железом выжигать.
Такой точки зрения (во всяком случае, на словах) придерживались все активисты «Комсомольского прожектора», которые шли сейчас по улицам Сормова. Путь они держали в один из неприметных проулочков, где обосновался… самый настоящий публичный дом. По слухам, там все было как «у Мопассана»: комнаты сдавались за деньги, девушки – тоже. Кто завел этот дом, кто там, так сказать, служил – о том толковых сведений в «Комсомольском прожекторе» не имелось. Однако, по тем же слухам, таким образом подрабатывали не местные, сормовские девицы (этих здесь не держали, просты больно!), но девушки из очень неплохих семей, с образованием, из них некоторые – студентки. И даже якобы дочки весьма высокопоставленных родителей, из руководящих органов. Чего ищут обкомовские кралечки – денег, или острых ощущений, или того и другого, – сие тоже никому не было ведомо. Вообще тут все было туманно, ведь сведения о публичном доме «Комсомольский прожектор» получил из анонимки.
Неизвестный доброжелатель (или недоброжелатель, уж как посмотреть!) сообщал, что сормовской милиции о существовании «непотребного заведения» давно известно, но поскольку его услугами пользуются отнюдь не рабочие «Красного Сормова», а приезжают зажиточные товарищи из Верхней части города (которая всегда считалась более привилегированным местом по сравнению с Заречной частью, тем паче – с рабочим Сормовом!), то начальник райотдела хорошо получает на лапу, вот и молчит в тряпку. Возможно, ментам тоже перепадает от любезных красоток, а возможно, их роль чисто охранная. Поэтому гражданам, возмущенным творимым непотребством, нет смысла обращаться к милиции. Уничтожить сие позорное заведение можно только одним способом: выставить его на публичное осмеяние. Вытащить его, так сказать, за ушко – да на солнышко! А кто может это сделать лучше, чем «Комсомольский прожектор», который борется со всякими недостатками в быту…
«Комсомольский прожектор» был не только университетской студенческой многотиражкой, известной в городе. Так же называлась инициативная группа старшекурсников почти со всех факультетов, которые поставили себе задачу: избавить молодежные организации от демагогии, ничегонеделания, болтологии, придать новый, действенный смысл их существованию. Прежде всего они намеревались изменить комсомол.
– Что такое на сейчас комсомол? – вещал Николай Лесной с радиофака (факультет считался самым прогрессивным в Энском универе). – В наше время – организация, забывшая боевые традиции прошлого, скованная инфантилизмом по рукам и ногам, безынициативная, бездеятельная. Лозунг «Партия сказала – надо, комсомол ответил – есть!» звучит, конечно, классно, но мы выглядим в этой ситуации просто как управляемые роботы. А мы молоды, сильны, в конце концов, именно нам в скором времени придется отвечать за судьбу страны. И за что же мы сможем отвечать, если приучимся работать только под диктовку, мыслить чужими мыслями, говорить чужими словами, совершать чужие поступки?
– Ага, роботы решили бунтовать? – хмыкнул Валерка Крамаренко. – Опасная штука. Поопасней, чем у Чапека!
– А кто такой Чапек? – спросил простодушный великан Егор Малышев с физвоса. – Он с какого факультета?
– Сила есть, ума не надо, – засмеялся Валерий. – Эх ты, дитя природы! Карел Чапек, чешский писатель, в двадцать первом году придумал роботов.
– Да ты что? – изумился Егор. – А я думал, их наши ученые придумали… Мы же первыми послали корабли в космос, значит, и роботов мы придумали. Ты чего-то напутал, Валерка!
Валерка возвел очи горе€.
– Ну точно, дитя природы… – вздохнул он тихо.
Но Егор услышал и покраснел. И в который раз ругнул себя за то, что ляпнул, не подумавши. Нет, ну правда, что он со своим физвосом вечно суется в споры гуманитариев или физиков?
– Между прочим, – ехидно сказал Георгий, – насчет Чапека как первоизобретателя роботов – вопрос спорный. Ты слышал про Голема, глиняного человека, которого оживлял бумажный свиток, исписанный каббалистическими заклинаниями и положенный ему в голову?
– Но это же совсем не то! – воскликнул Валерий.
Разумеется, Георгий знал, что Валерка прав. Роботов в современном понимании придумал именно Карел Чапек, и слово «робот» именно он первым запустил в обиход. Но тошно было видеть выражение снисходительного превосходства в глазах Валерки. Одетый в серый джемпер (прямо на голое тело, без рубашки – так шикарней), узконосые туфли, брючки со стрелками, по сравнению с Егором в его скороходовских сандалиях, брюках с пузырями на коленях, во фланелевой рубахе с подвернутыми рукавами Валера выглядел, конечно, настоящим интеллигентом. А Егор – парнем от сохи. Да он и был таким! Ну и что?
«Погодите, – злорадно подумал Георгий, – Егор уже сейчас входит в городскую сборную по тяжелой атлетике. Далеко ли до областной? А областная сборная в прошлом году ездила в Польшу на международные соревнования, на будущий год поедет в ГДР. А это уже настоящая Европа! Вот как вернется наш Егорша в синих «техасах», которые некоторые называют «джинсы», в рубашечках нейлоновых и во всем таком, ну, я не знаю… Тогда наш модник Валерочка заволнуется, спать спокойно не сможет, будет выпрашивать хоть что-нибудь «фирмовое» продать за любые деньги. Егорша не жадный, он и так отдаст, да ведь в его шмотках Валерку не найти будет, он в них просто утонет. Вот смеху будет! Вообще, между прочим, Валерка подозрительно модно одет. Таких вещей ни в каком распределителе, ни по какому блату не купишь. Неужели ездит в Москву к фарцовщикам? А совместимо ли это со званием активиста «Комсомольского прожектора»? Ведь мы боремся со спекулянтами, с фарцовщиками, а Валерка…»
Додумать ему не дали. Поскольку на собрании были и филологи, они немедленно принялись щеголять эрудицией и доказывать, что даже Голем, созданный в четырнадцатом, что ли, веке, – вторичен, а первичен вообще персонаж древнегреческой мифологии Кадм, который, убив дракона, разбросал его зубы по земле и запахал их, а потом из зубов выросли солдаты. Разве они – не роботы Кадма?
– Галатея тоже робот, – сказал кто-то с истфака. – Хоть и женщина, но робот. Ее создал и оживил Пигмалион.
– Галатея тоже вторична, – возразил эрудированный филолог. – Слыхали о глиняном гиганте Мисткалфе, который был создан Рунгнером для схватки с Тором, богом грома? «Старшая Эдда» постарше будет ваших древнегреческих мифов.
– Что?! – возмущенно закричали историки, но тут снова вмешался Георгий:
– Ну, строго говоря, и Буратино робот. А уж человек-то, созданный по образу и подобию Божьему… Может, хватит, а, ребята? – Он уже жалел, что заспорил с Валеркой. Да было бы о чем, а то о сущей ерунде. Но ведь трепачам-студентам только дай тему, и их ерундовские пререкания, конечно, сейчас уведут дело от главного.
– Вот именно, хватит, – неожиданно поддержал его Валера. – При чем тут мифы и всякие детские сказки? Да и Чапек тоже. Вы еще про Франкенштейна вспомните! Я вот читал в «Науке и жизни», что первый чертеж человекоподобного робота был сделан Леонардо да Винчи около 1495 года. В его записях нашли детальные чертежи механического рыцаря, способного сидеть, раздвигать руки, двигать головой и открывать забрало. Правда, неизвестно, пытался ли Леонардо построить робота.
– Первого работающего робота – андроида, играющего на флейте, – создал в 1738 году во Франции механик и изобретатель Жак де Вокансон, – сообщил Иннокентий Птицын, известный всезнайка с физмата. Он мечтал попасть в энскую команду КВН, чтобы блеснуть своими знаниями с экранов телевизоров. Однако у него не было никаких шансов, потому что в КВН нужны были эрудированные, но и веселые и находчивые, а у Иннокентия вообще не было чувства юмора. – Вокансон также изготовил механических уток, которые, как говорят, умели клевать корм и испражняться.
И он обвел окружающих своими строгими карими глазами, которые за толстыми стеклами очков казались маленькими-маленькими.
Кто-то хмыкнул, кто-то потупился. Впрочем, своей простодушной бесцеремонностью Птицыну удалось вернуть спорщиков с небес на землю и обратить к насущным и первоочередным задачам «Комсомольского прожектора». Вспомнили, что один из преподавателей радиофака, приехавший из Одессы, рассказывал о деятельности «Легкой комсомольской кавалерии», существовавшей при тамошнем университете. «Легкая кавалерия» боролась со стилягами. Их ловили и советовали одеться «по-человечески», чтобы не позорить звание советского студента. Брюки, которые были шириной менее четырех спичечных коробков, распарывали. Толстые подошвы с модных ботинок срезали. Зализанные длинные волосы стригли… Активисты «Комсомольского прожектора» обсмеяли радикализм десятилетней давности и решили не опускаться до мещанских же методов борьбы с мещанством, а все силы бросить на борьбу со спекуляцией, которая, конечно, достигла просто-таки угрожающих масштабов. Всезнайка Иннокентий Птицын процитировал Ленина: «Спекулянт – враг народа». При двух последних словах некоторые поежились, но потом все же согласились занести цитату в протокол собрания.
Что и говорить, со спекулянтами «Комсомольский прожектор» и впрямь начал бороться ретиво. Выходили с рейдами на рынки. Когда удавалось приметить спекулянта, отнимали у него товар, уносили с собой, прятали в специальный сейф и передавали спекулянта милиции. Отнимать товар ребята вообще-то не имели права, но милиция их поощряла, ведь все лавры доставались райотделу, который «вел успешную борьбу с вредным, чуждым нашему строю явлением».
В столовых – это все знали – творилось черт знает что. Там обсчитывали безнаказанно, недоливали, порции накладывали на глазок – порой они оказывались смехотворны… Когда дежурить по торговому сектору выпадало Григорию и Валере, они заходили в столовую и заказывали еду и напитки. Затем заставляли официантов взвешивать поданное. Обычно оказывалось, что порции гораздо меньше заказанного. Составляли протокол. В столовой начиналась суета: о «Комсомольском прожекторе» уже ходили слухи по городу, знали, что это не просто ребята молодые собрались языками потрепать, что своих жертв активисты передают в милицию. Поэтому иной раз директор или шеф-повар зазывали дежурных в отдельную комнату и предлагали водку, роскошные конфеты, а как-то раз директор пельменной на углу Пискунова и Дзержинского попытался всучить Георгию свои часы. Дежурные, как идейные комсомольцы, все меркантильные предложения записывали в протокол.
Но не все шло так гладко, иной раз прожектор светил в пустоту. Как-то раз Александра Константиновна, баба Саша, попала в больницу – у нее случился приступ аппендицита. Выписалась она как-то подозрительно скоро и вернулась домой совершенно не в себе.
– Ты представляешь, Игорь, что я узнала! – возмущалась она, страшно волнуясь. – Оказывается, та еще больница! Главврач держит в специальной палате здоровых людей, и их якобы лечат. А после «лечения» им выдают справки о тяжелых заболеваниях, по которым они получают различные льготы – бесплатный курорт, пенсию по болезни, освобождение от работы и все такое. Медсестры и врачи все знают, негодуют, но боятся выступить против главврача. От больных, настоящих больных, конечно, ситуацию скрывают, я узнала совершенно случайно.
– А почему никто не заявит в милицию? – спросил Георгий.
– Потому что боятся потерять работу. Штука в том, что у главврача сестра – заведующая здравотделом нашего района. Если она узнает, что им заинтересовались, он будет переведен в другую больницу, а тот, кто написал заявление, нигде потом устроиться не сможет. Игорь… то есть Георгий, ваш «Комсомольский прожектор» должен провести тайное расследование!
Тайного расследования тогда не получилось: шла сессия, ребятам было не до главврача-лепилы. Георгий написал заявление в милицию и предупредил, что расследование необходимо провести очень осторожно. Милиция обещала разобраться. Но ответ на свое заявление Георгий получил только через два месяца. Ему сообщили, что главврач уже два месяца как не работает в больнице и что сведения не подтвердились.
– Вы б дольше ждали! – возмущенно закричал Георгий.
– Больше нам делать нечего, как ваши фантазии проверять, – был ему ответ.
Вскоре Егор Малышев поймал с поличным трех рабочих, которые воровали стройматериалы (они вывозили их со стройки целыми машинами). Двоих из них он приволок в милицию и заставил составить протокол допроса. Начальник отдела обещал прислать следователей на стройку, с которой воровали стройматериал. Но приехали они на стройку только через месяц и, естественно, не обнаружили никаких хищений.
– Нам нужно перестать прятаться за спину милиции, – сказал Николай Лесной. – В некоторых случаях мы должны действовать самостоятельно. Нет, конечно, мы должны ставить органы в известность о творящихся безобразиях, но не ждать их мер, а принимать их самим.
Все согласились. И тут как раз пришла анонимка о публичном доме в Сормове…
– Загадочное письмо, – сказал Георгий, когда ее прочли.
– Что ж тут загадочного? – удивился Валерий Крамаренко. – Все расписано точка в точку: адрес, время работы, указано, когда лучше появиться, чтобы застать девиц на рабочих, так сказать, местах… Сразу видно, что человек хочет каленым железом выжечь такой пережиток прошлого, как проституция.
Глаза Валерки смеялись, и было совершенно непонятно, говорит он серьезно или, по обыкновению, ерничает.
– Мне кажется, – задумчиво сказал Георгий, – тут что-то не так. Сам не пойму, не знаю, что именно, но чую… Неладно, я вам говорю!
– Мне тоже письмо странным кажется, – неожиданно поддержал немногословный Егор. – Вроде как доброжелатель двух зайцев хочет убить. И чтоб мы шалман накрыли, спугнули их, значит, и чтобы никого там не накрыли. Ну что мы можем? Приедем, посмотрим, пристыдим, потом в милицию доложим, а доказательств никаких. Пока суд да дело, все следы заметут.
– Невесть что ты плетешь, Егорка, пинжак несчастный! – с досадой сказал Валерий. – Ничего понять невозможно.
– А что тут понимать? Все понятно, – пожал плечами Лесной. – Предположим, у кого-то муж или сын ходит в этот… Как ты сказал, Егорка? Шалман? Ну, пусть будет шалман. Или, к примеру, дочь там, так сказать, подрабатывает. И женщина хочет, чтобы ее родных только спугнули, но не арестовали. Мы-то как раз спугнем. А если появится милиция, тут всякое может быть… Вероятно, поэтому автор так настойчиво повторяет: знают, знают в милиции обо всем, а мер никаких не принимают, вот и не трудитесь им снова сообщать.
– Так мы что, в самостоятельное плавание отправляемся? – насторожился Валерий. – Вообще никуда сообщать не будем? А в нашей стране проституция карается законом! То есть мы лишаем защитников закона возможности исполнить свой долг!
– Защитников закона… фу-ты ну-ты, ножки гнуты… – пробурчал Егор, который тоже умел ехидничать, когда хотел. – Скажешь тоже…
– Не переживай, – усмехнулся Лесной, глядя на Валерия. – Никого мы ничего не лишим. Я уже позвонил в милицию. Теперь им деваться некуда. Они устраивают облаву сегодня в десять вечера.
– Ну вот! – развел руками Валерий. – И все лавры, значит, сержантам милиции достанутся? «Спи, страна, бережет твой покой милицейский сержант»? Или почести выпадут майорам с усталыми, но добрыми глазами?
– Да зачем нам почести, Валерка? – Лесной встал, показывая, что спор окончен. – Мы же ради идеи. И ради справедливости. Ладно, хватит болтать, пора ехать. В Сормово пока дотащимся… Не хочу опоздать. В последнее время я что-то разуверился в нашей милиции, которая нас бережет. Если правда окажутся там какие-нибудь привилегированные особы, как бы в отделении не начали пыль под ковер заметать, чтобы не ссориться с властями предержащими. Мы должны присутствовать там для того, чтобы защитники закона именно что исполнили свой долг, а не увильнули от этого. Все, ребята, не задерживаемся! Мы должны успеть ровно к одиннадцати.
Они успели к десяти. Они уже в половине десятого были в укромном сормовском проулочке! И все же они опоздали.
1941 год
Алекса забрали под вечер, во время обеда.
– Мадам, вас к телефону! – заглянула в столовую горничная. Вид ее был испуганным.
– Кто это, Катрин?
– Мне кажется, мадам Коренефф. У нее какой-то странный голос…
– Извините. – Татьяна с трудом поднялась со стула. Как только услышала сегодня по радио речь Геббельса о вторжении в Советский Союз: «Сегодня в пять утра наши славные войска… Сопротивления пока нет, продвижение внутрь страны идет усиленным темпом…», у нее словно бы что-то воткнулось под лопатку с левой стороны – да так там и осталось.
«Ранний радикулит!» – с пафосом провозгласила бы еще вчера свекровь, которая Татьяну терпеть не могла. Сегодня она промолчала.
«Это нервы», – усмехнулся бы свекор, который относился к невестке весьма насмешливо. Но сейчас он только вздохнул.
«Это сердце», – пробормотал бы муж, который ее обожал. Сегодня он тихо сказал:
– Танечка, успокойся, моя хорошая, Россией они подавятся. Для Гитлера губительная ошибка, что он полез в Россию.
– Подавится и сломает зубы! – с кровожадным выражением поддакнула Рита.
Татьяна окинула взглядом сидевших за столом. Свекровь – наполовину полька, наполовину русская – уехала из России почти сорок лет назад, ее муж, француз, был там только в начале века, да и то проездом, Алекс не ездил в Россию никогда, Рита родилась в Париже. Она сама… Ей было восемнадцать, когда они с матерью перешли китайскую границу и оказались в Харбине, покинув Россию навсегда. Их всех свел вместе случай, трагический случай. Сегодня, несмотря на всякие «цап-царапки», как это называла Рита, они вдруг впервые почувствовали себя одной семьей.
– Россия… – пробормотала Эвелина задумчиво. – Не могу сказать, чтобы я задыхалась от приливов патриотизма, но Гитлера своими бы руками придушила.
Татьяна слабо улыбнулась на слова свекрови и подошла к телефонному аппарату, стоявшему на высокой антикварной тумбе у окна.
Еще поднося трубку к уху, услышала всхлипывания. Ирина Коренева, ее подруга, рыдала в голос.
– Ира, Ирина! Что-то случилось?
– Таня, они только что увели Николая!
Николай был мужем Ирины, инженером с «Рено». Его увели… Кто, куда?
– Ирина, что ты говоришь? Я не понимаю.
– Его арестовали! Они берут всех русских! Всех, слышишь? Петра Андреевича Бобринского уже забрали, Масленникова, князя Красинского, генерала Николая Семеновича Голеевского… И адвоката Филоненко, и отца Константина Замбрежицкого, настоятеля церкви в Клиши, и еще…
– Что это значит? – испуганно спросила Татьяна. – Подожди, Ириночка, не плачь, произошло какое-то ужасное недоразумение!
– Таня, – сквозь слезы выкрикнула Ирина, – я не знаю номера Угрюмовых, позвони им! Ниночке надо позвонить, слышишь? Скажи…
Разговор прервался. То ли Ирина трубку бросила, то ли разъединили на линии. Теперь такое случалось часто.
Татьяна положила трубку, и тут же раздался звонок.
Бросилась к телефону снова:
– Алло, Ириночка, я слушаю!
Но в трубке продолжались гудки. Ах, да ведь это в дверь звонят!
Процокали каблучки горничной в прихожей. Щелкнул замок:
– Вы к кому, господа? Ах, Боже! Медам, мсье! Здесь солдаты!
Голос ее испуганно прервался. Тяжело топая, в столовую вошли два громадных фельджандарма с «кольтами» в руках, оба в чине ефрейтора. Повернулись к Алексу:
– Sie sind Russe?
– Nicht, – чуть приподняв брови, машинально ответил тот. Но вдруг, словно спохватившись, сказал с вызывающим видом: – Ja!
– Also, sie sind verhaftet.[5]
– Что-о? – тихо сказала Рита. – Арестован? За что?
– Арестован? – вскричала Эвелина, вскакивая так резко, что упал тяжелый резной стул.
– Погодите, господа, – рассудительно произнес Эжен. – Надо разобраться. Мой сын – русский только на четверть. У него французская фамилия, он гражданин Франции.
Видимо, один из жандармов ничего не понимал, поэтому смотрел на возмущенного Эжена Ле Буа равнодушным оловянным взглядом. В глазах у другого мелькнула насмешка:
– Wo ist hier, auf ihre weise, Frankreich? – И тут же завел нетерпеливо: – Also schnell, los, los! Sie gehen it![6]
Все взрослые стояли, словно онемев. Только Рита, от волнения с трудом подбирая немецкие слова, попросила дать хоть несколько минут, чтобы собрать немного вещей.
– Gut, – снисходительно сказал ефрейтор, поигрывая глазами ради хорошенькой девушки, – aber schnell, bitte.[7]
Татьяна и Алекс вышли в спальню. Саквояж, с которым Алекс собирался завтра в поездку в Марсель по делам фирмы, стоял наготове: он всегда загодя собирал вещи.
– Ну вот, – ухмыльнулся Алекс, кивнув на саквояж, – а ты называла меня суетливым сусликом, который торопится набить свои защечные мешочки. Как хорошо, что я оказался таким предусмотрительным сусликом и набил их заранее!
Татьяна громко всхлипнула:
– Это ошибка, ошибка!
– Что? – спросил Алекс с затаенной улыбкой в глазах и голосе. – Что именно – то, что ты назвала меня суетливым сусликом, или арест?
Татьяна никогда не могла удержаться от смеха, если Алекс хотел ее рассмешить. Может быть, в этом и крылась причина того, что их странный (вот уж воистину!) и в немалой степени вынужденный брак не распался и даже трещину не дал. И даже теперь она невольно улыбнулась сквозь слезы.
– Не переживай, – сказал Алекс, – если в самом деле произошла ошибка, придется как-нибудь разобраться в ней. Ну а если… – Он пожал плечами. – Ну а если все же… значит, я скоро встречусь на небесах с Дмитрием и скажу, что был благодарен ему по гроб жизни.
Они торопливо поцеловались и вышли в столовую. Ле Буа так и стояли в прежних позах, словно окаменев. Жандармы переминались с ноги на ногу со скучающим видом. Горничная плакала, как-то очень по-русски собирая слезы в горсть. У Риты было ледяное, презрительное выражение лица.
– Алекс, мальчик мой… – простонала Эвелина по-русски, но фельджандарм обернулся к ней с грозным видом, и она прикусила язык.
– Ничего, мамочка, – сказал Алекс по-французски, – все выяснится. Танечка все узнает, будет за меня хлопотать – и меня выпустят.
Эвелина кивнула, опершись на плечо мужа. Лицо ее дрожало. Эжен Ле Буа по-прежнему стоял как каменная статуя. Держался, видно было, на пределе сил, но держался.
Алекс коснулся рукой плеч матери, отца, Риты, махнул Татьяне и вышел. Все ринулись было следом, но ефрейтор сурово глянул с порога и покачал головой.
Замерли.
– Bitte, sagen Sie ir, wo kann ich jetzt Auskunft haben? – быстро спросила Татьяна.
Ефрейтор помолчал, потом ответил:
– Zwei und siebzig Avenue des arschalls Fosch.
– Aber was ist da, an dieser Adresse?
Он помолчал, потом произнес особенно внушительно:
– Es ist ein Haus.[8]
И снова завел:
– Also schnell, los, los…
Утром Татьяна была на авеню Маршала Фоша, 72. Это оказался громадный роскошный особняк, когда-то подаренный немецким графом знаменитой кокотке времен Наполеона III. В широких коридорах звучал патефон: сладкие штраусовские вальсы. То возле одной двери, то возле другой она видела знакомых женщин: русские, эмигрантские жены и дочери. На всех лицах – страх и недоумение, со всех уст срывался один и тот же вопрос: «За что?!» Ответа добиться не удалось ни в одном кабинете ни в тот день, ни в другой, ни в третий… Не помогли и связи Ле Буа: все старые французские связи в новом немецком государстве стали недействительны. Как тут было не вспомнить ухмылку фельджандарма: «Где здесь, по-вашему, Франция?»…
Наконец через неделю непрерывных хождений в особняк объявили: все задержанные русские находятся в военных казармах в Компьене, возможно, что их вывезут в Германию. Некоторые дамы снова ударились в слезы: они были замужем за евреями. Выяснилось, что всего забрали около тысячи человек: некоторых из провинции, но больше парижан.
– Мой муж наполовину француз! Он родился во Франции еще до революции, еще до войны! – надрывалась доказывать Татьяна.
– Это не играет роли, – неизменно звучал ответ. – У нас много таких, как он.
Оказывается, арестовали всех русских потому, что боялись восстания против фашистов. Русские могли его подготовить, протестуя против нападения на СССР.
«Да Боже мой, Алексу такое и в голову бы не пришло!» – думала с отчаянием Татьяна, однако червь сомнения все же подгрызал: откуда ты знаешь? Хорошо ли ты вообще знаешь своего мужа? Тебе казалось, что душа Дмитрия для тебя – раскрытая книга. А он устроил настоящее представление тогда, в тридцать седьмом, и исчез, инсценировав собственную гибель. Теперь вот погиб… на самом деле погиб, защищая переправу через реку Шэр.
Вскоре постоянные посетительницы дома 72 по авеню Фош узнали, что в Компьене начали принимать передачи. В ближайшее воскресенье туда поехали человек десять, в том числе Татьяна с Ритой и Ирина Коренева. Жара стояла невыносимая, да к тому же выяснилось, когда сошли с поезда, что до лагеря – четыре километра. Татьяна немедленно порадовалась, что свекор запретил Эвелине ехать с ними. Запрет, правда, вызвал грандиозный скандал в семье, но да Бог с ним, со скандалом: на такой жаре Эвелине немедленно бы стало плохо, с ее-то гипертонией. А вот что напрасно, так то, что Татьяна отказалась от машины Ле Буа. Но, с другой стороны, она не выдержала бы нескольких часов езды по извилистым дорогам: ее всегда страшно укачивало в автомоторе.
Татьяна сочувственно посмотрела на одну из спутниц – очень полную даму, которая изнемогала от жары. Татьяна заметила ее в первый же день, когда пришла на авеню Фош. С полуседыми, но тщательно уложенными волосами, в сером легком платье и серой шляпе, она выглядела очень элегантно. Ей было на вид около шестидесяти, но сразу становилось понятно, что она была поразительно красива в молодости. Впрочем, и теперь глаза оставались хороши, и голубиные веки, в точности как у «Дамы в черном», «Неизвестной» Крамского, и все еще яркие, хотя и чуть расплывшиеся губы…
«Пожалуй, еврейка. Иметь такую типичную внешность на территории вермахта, пожалуй, опасно!» – подумала Татьяна.
Ирина, которая, перестав плакать, вновь стала очень деловитой и сдержанной (правильно – слезами горю не поможешь!), немедленно углядела единственного извозчика, старика с полуживой клячей. Он сказал, что может довезти до лагеря только… одну даму. Мол, слишком стара его Миньон, четыре километра для нее очень много… Четыре километра и три дамы – итого семь. О, это невозможно!
– Ну что ж, ампосибль так ампосибль, – усмехнулась Татьяна. – Мы и пешком пройдем, правда, медам? А вы возьмите вон ту даму. – И она указала на женщину в сером.
Извозчик снял шляпу, слез с козел и помог даме устроиться в коляске. Она благодарила бессвязно, у нее дрожали губы, дрожал кружевной платочек в руке. Старик уложил огромный узел, который она волокла. Передача была завязана в плюшевую зеленую занавеску с помпонами.
– Н-но! – сурово сказал возчик.
Миньон принялась вяло перебирать ногами.
Татьяна, Ирина и Рита быстро пошли вперед по каменистой дороге, клонясь то вправо, то влево в зависимости от того, с какой стороны держали сумки с передачей.
– А все-таки, чего семь? – спросила Рита задумчиво.
– Ты о чем? – непонимающе свела брови Татьяна.
– Ну, старик сказал: четыре километра и три дамы – итого семь. Чего семь?