Физиология наслаждений Мантегацца Паоло

Человек немного затрачивает нервной субстанции при наслаждении ощущениями вкуса, и ум весьма мало участвует в их проявлениях. Мозги поклонников кулинарного искусства находятся, следовательно, в состоянии вечного покоя, и ежели бы, по законам неумолимой природы, не ветшал обременяемый желудок и не случалось бы засоряться путям, по которым течет переполненная соками кровь, то счастливым едокам этим не приходилось бы, пожалуй, вовсе умирать.

Невозможно, однако, предаваться кулинарным наслаждениям вполне безнаказанно. Ум тупеет, и силы, предназначенные для мысленной работы, затрачиваются непроизводительно на выслеживание бесконечного ряда блаженных процессов пищеварения. Весьма редко случается, чтобы лакомками становились люди гениальные; немногие же примеры подобных исключений не должны поощрять людей к обжорству, так как оно является явлением вполне ненормальным. Или весьма умный человек бывает одарен желудком громадных размеров, или чрезмерная деятельность мысли потребляет и сжигает массу топлива, вводимого пищей в организм. Удовольствия вкуса влияют менее пагубно на чувствительную сторону человеческой жизни, чем на ум его. Люди, любящие полакомиться инстинктивно, еще бывают иногда мягкосердечны, но те, которые с наслаждением обдумывают заранее составы своих обедов, те по большей части бывают уже неисправимыми эгоистами. Лакомство и обжорство часто идут рука об руку с отупевшим и тривиальным строем мысли и чувства.

Наблюдение за игрою физиономии у людей, предавшихся вполне удовольствиям вкуса, довольно занимательно, хотя выражение лиц не выходит никогда за пределы спокойной радости и бесстрастного самоудовлетворения. Первая степень удовольствия выражается живостью телодвижений и какой-то безоблачной ясностью лица. Когда же наслаждение рафинируется изяществом пищи, тогда движение рук, постепенно замедляясь, перестает почти совершенно, ум же весь сосредоточивается на ощущении снедаемого. Тело оказывается слегка склоненным над любимым занятием; глаза, подернутые тусклым блеском, не видят ничего далее горизонта стоящего перед ними блюда. Челюсти двигаются с обдуманной медленностью, а язык, проводя пищевой комок по чувствительнейшим струнам зева, словно по клавишам, как бы следит за гармонией разнородных ощущений. Наконец, в ту минуту, когда питье или пища готовы исчезнуть от анализа (т. е. быть поглощенными), тогда лакомый кус производит самое интенсивное впечатление, как бы посылая ласковое «прости» своему усердному ценителю. Губы при этом сжимаются, и вся физиономия выражает напряжение мускулов, старающихся удержать как можно дольше приятное впечатление. Это мгновение, когда лакомка готовится передать смакуемый им кус из мира собственных, животных ощущений в свой же растительный, не ощущающий уже удовольствия, мир, придает его физиономии совершенно особое выражение. Но вот жертва принесена, кусок проглочен, и рот, широко раскрывшись, испускает глубокий вздох полнейшего удовлетворения. Иногда челюсти поднимаются и опускаются еще раз, чтобы собрать последние следы удовольствия, и затем рот снова открывается, и на этот раз уже с нетерпением, чтобы принять новую добычу, ощущение от которой, сливаясь с последними трепетными ощущениями первого, производит своего рода мелодию. Можно сказать, что во вкусовых ощущениях есть и своя мелодия, и своя гармония: все производимые в полости рта одним и тем же куском осязательные вкусовые ощущения естественно группируются в один общий, вкусовой аккорд, т. е. в нечто гармоничное. А между тем убегающее впечатление от проглоченного, сочетаясь со следующим впечатлением, производит мелодию. Разнообразие происходит от того, однородны ли эти впечатления, разнясь между собой только степенью, или тем, состоят ли они из совершенно различных свойств. На гармонии вкусов вещества зиждется первая часть гастрономии как науки, рассуждающей о приготовлении яств. На мелодии же вкусов построена последняя, главная часть этой науки, трактующая о последовательности между собою блюд и о комбинации вин между собою. Хороший обед – концерт, составленный из гармонии и мелодии и основанный на непреложных законах вкуса, чуть ли не математически определенных и доводимых гениальностью кулинарного артиста до апогея своего совершенства. Так, в своем «Искусстве угощать» наш Райберти написал драгоценный фрагмент музыки вкуса.

Указав в главных чертах на физиономию лакомки при великом деле поглощения им пищи, я не упомянул ни о прижатии руки к середине груди, как бы для того, чтобы проследить за дальнейшим ходом драгоценного пищевого клубка, ни об иных мимических чертах наброшенной мной картины. Повторяю только, что в деле вкусовых ощущений, как и при акте генерации, наибольшее удовольствие ощущается при довершении существенного акта функции. Природу обмануть невозможно. Как можно симулировать акт любви, не довершив оного, так есть возможность пережевывать вещества, не глотая их, но главное удовольствие ощущается только тогда, когда выполняется цель, предназначенная природой, т. е. когда пищевой клубок входит в область растительной жизни человека.

Глава VII. Аналитический очерк удовольствий вкуса

Несмотря на все разнообразие и на всю многочисленность удовольствий вкуса, нет возможности определить и сгруппировать их по свойствам внутренних ощущений человека. Только гадательно можно проводить лишь неопределенную и шаткую черту в широком и таинственном поле ощущений вкуса.

Ощущение составляет один из главных элементов вкусовых удовольствий; оно же становится и главным для них источником, обусловливаясь притом физическими свойствами вкушаемого. Так, температура снеди может уже сама по себе производить приятное ощущение, причем следует отметить как физиологический закон, что при ощущениях вкуса холод доставляет гораздо больше удовольствий чисто осязательных, чем тепло. Тепло само по себе не составляет элемента удовольствий, а может только обострить до высшей степени специфическое ощущение вкуса. Вот почему, когда мы в летнюю жаркую пору с наслаждением пьем ледяную воду или чувствуем, как тает мороженое в разгоряченной полости зева, мы радуемся осязаемому во рту холоду, помимо самого вкуса лакомства, но весьма редко ценим приятность пищи только по степени ее теплоты. Чтобы оценить всю прелесть глотка чистой теплой воды, может быть, следует перенестись в снега и льды Сибири. Но если высокая температура пищи не может сама по себе доставить удовольствия вкусу, то она косвенно способствует интенсивности ощущений в его аппарате, и это случается по следующим причинам: теплота пищи приводит нервы в состояние гиперстении чувства, и затем, разъединяя молекулы тел, тепло уменьшает их плотность. Еще может статься, что незаметный трепет молекул, долженствующий происходить во всяком разгоряченном теле, содействует произведению удовольствия в полости рта. Как бы то ни было, всем известен факт, что искусство разгорячать вкушаемое составляет одну из основных задач гастрономии, и что одна и та же пища и один и тот же напиток могут совершенно изменить свое вкусовое значение с изменением своей температуры. Достаточно припомнить разницу между парным и холодным молоком.

Еще один физический элемент, способствующий проявлению удовольствий вкуса, составляет степень жидкости или плотности находящейся во рту снеди. Приятное ощущение питья гораздо менее сложно, чем наслаждение, производимое плотной пищей; удовольствия, доставляемые питьем, нежнее и скоротечнее, но они, если можно так выразиться, менее возвышенны, чем наслаждения пищей.

При поглощении напитка мускулы зева остаются в покое, и, собираясь вкусить моментально появившееся наслаждение, мы не ощущаем ни малейшей при этом усталости. Мы довольствуемся только тем, что слегка приостанавливаем в зеве питье, стараясь обратить все внимание на восхитительное мгновение его перехода в глотку. Ежели бы была возможность подвести итог всем удовольствиям вкуса за целое поколение, то оказалось бы, вероятно, что наслаждения питьем далеко превосходят все приятности еды.

К удовольствиям питья относятся и наслаждения алкогольными напитками, кофе, чаем, гуараной, мятой и другими менее известными таинственными субстанциями подобного рода, стоившими того, чтобы их сгруппировали в особый отдел под именем нервных и поставили бы наряду с вдыхаемыми субстанциями. Напитки эти как могучие двигатели цивилизации среди народов должны бы быть тщательно изучаемы людьми, занимавшимися историей человеческого естества. Но анализ нескончаемых удовольствий, доставляемых нам этими напитками, вовлек бы нас в сферу наслаждений ума и чувства, так как их действие распространяется на всю область человеческих способностей, и они странной цифрой входят в статистические разрешения как простейших вопросов, так и самых сложных проблем общественной жизни. Удовольствия, распространяемые этими напитками, естественно подразделяются на два отдела: на алкогольные и на те, которые я позволю себе причислить к кофе, т. е. наслаждения чаем и другими напитками подобного рода.

Среди нескончаемого легиона крепких напитков вино первенствует с полным правом, соединяя в себе все их особенности и представляя их то летучей пеной шампанского, то строгим вкусом португальского портвейна, то вулканическими эссенциями ягод, взращенных на склонах Везувия, то возбуждающими винами острова Малага.

Сокровища, ревниво оберегаемые в хранилищах наших погребов, подлежат, разумеется, ведению вкуса; но лучшие из радостей, ими доставляемых, начинаются после осушения бутылки. Будем говорить о них позднее, когда речь коснется ощущений, однородных им.

Кофе и младший брат его, чай, смотрят с улыбкой презрения и жалости на неприлично веселых алкоголиков с их раскрасневшимися лицами и со спокойным торжеством указывают на благородный строй идущих за ними радостей.

Запах, распространяющийся от чашки хорошего мокко, уже располагает мозг человека к спокойно-деятельной жизни. Нервы начинают живее переносить более интенсивные впечатления; фантазия разворачивает перед поклонником кофе могучий свой калейдоскоп, представляя картину за картиной, отражая их в ясном зеркале ничем не возмущаемого сознания, и человек, радуясь жизни, гордится самим собой. Но, продолжая перечень подобных удовольствий, я невольно переступил бы в заповедную для меня в настоящую минуту грань интеллектуальных радостей. Достаточно будет этих немногих слов, чтобы указать, почему так дорог кофе людям, умеющим чувствовать и мыслить. Но не все способны испытывать подобные удовольствия, и множество людей вовсе не помышляют, чтобы кофе мог доставить иное наслаждение, кроме удовлетворения вкуса и улучшения пищеварительных сил. Мате, или настой из поджаренных листьев растения Падуб парагвайский, составляет тонизированный и возбуждающий напиток, издавна излюбленный жителями Рио-де-ла-Плата и употребляемый, хотя не в столь широких размерах, в Бразилии, в Боливии и по всему побережью Тихого океана. Взойдет ли кто в палаццо президента или под глиняную кровлю беднейшего гаучо, везде гостеприимная рука протягивается с любимым настоем, и затем гость и хозяин дружественно принимаются сосать поочередно горячий раствор через горлышко серебряной трубочки. Хозяева подбрасывают еще сахару, подливают еще кипятку на те же самые листья; вновь настаивается любимое питье, и чаша с мате переходит из рук в руки, и никому не приходить в голову отлить себе настоя в особую чашку или употребить для высасывания его особую трубочку. Вам будут предлагать мате еще и еще, пока вы не ответите наконец решительным отказом. Дилетанты умудряются приступать к выпиванию мате по десять и даже по двадцать раз в течение дня.

Напиток этот, содержащий громадную долю кофеина, приятно возбуждает чувства и умственные способности. Самый образ всасывания его целым обществом поочередно способствует проявлению при этом новых придаточных наслаждений. Питье мате поддерживает живость разговора, поочередным всасыванием, словно легкими булавочными уколами, прогоняя скуку, а главное, соединяя всю группу собравшихся гостей атмосферой общих всем ощущений. Европейца претит от этого коммунизма уст и чаш, и он нередко избегает участия в удовольствии, которое слишком сильно напоминает те блаженные времена, когда подозрительность и страх заражения себя болезнями еще не изгоняли из наших пиров общность блюда и чаш. Я, со своей стороны, не хотел бы видеть того времени, когда американские племена отбросят употребление своей прадедовской трубочки и начнут по-нашему разливать дорогое свое мате в роскошные фарфоровые чашечки. Охотно послал бы я в эту минуту проклятие вослед тем нивелирующим условиям цивилизации, которые все более и более стирают особенности человеческих рас, распространяя отчуждение и подозрительность в группах людей, собиравшихся во имя общительности и связанных с ней удовольствий.

Гуарана, составленная из ягод Paillunia sorbilis, – напиток исключительно аристократический, предоставленный, ввиду ценности своей, богачам Бразилии и Боливии. Вкушают его холодным и подслащенным; вкус его напоминает шоколад и вместе с тем малину; он отгоняет инерцию и сонливость, располагая человека к интеллектуальному труду и к наслаждениям любви.

Плотные питательные вещества способны доставлять приятное ощущение нервам рта чисто внешними своими свойствами. Так, мягкость пищи, упражняя мускулы, не утомляет их и приносит осязательное удовольствие, как, например, при поедании желе, артишоков или студня. Иногда источниками удовольствий бывают тонкость и нежность тканей, что замечается едящими печенку, мозги, каперсы из плодов настурции, мясо, плоды и т. п. Присутствие в пище мельчайших фибр тоже приятно осязанию, и эту приятность мы ощущаем вполне, когда наслаждаемся в совершенстве приготовленной говядиной. Странное удовольствие, производимое на нервы рта эластичной пищей, бывает так велико, что оно может доводить до судорог челюстей. На Востоке гаремные дамы, скучают от праздности и зевоты, занимаются пережевыванием промеж зубов мастики и других пахучих смолянистых веществ, которые, не разрываясь, уступают давлению челюстей и принимают во рту всевозможные формы. Некоторые продукты кулинарного искусства как бы дразнят нас мнимым противодействием и затем, мгновенно уступая давлению, то рассыпаются во рту мелким порошком, то растекаются в нем жидким тестом.

Удовольствие подобного рода доставляют нам некоторые сладости, хрупкие поджаренные гренки и все разновидности сухариков и кренделей. Еще род удовольствий представляет чувству осязания пища, плотная с виду, но мгновенно разжижающаяся во рту, как, например, масло и другие кулинарные препараты. Особенную приятность, наконец, находят люди в преодолении во рту некоторых препятствий, требующих более или менее значительного усилия, что мы испытываем, лакомясь конфетами нуги или так называемыми крокетами, разгрызая плодовые зерна, орешки и т. п.

Все эти более или менее приятные впечатления, воспринимаемые в полости рта нервами осязания, производят, комбинируясь между собой, весьма сложные и бесчисленные удовольствия. Одна из главных подобных комбинаций состоит из примешивания тел плотных к телам жидким или из смешивания между собой элементов различной плотности. Стоит вспомнить здесь удовольствие при поедании рисовых сухариков с кремом из сливок или холодной говядины с маслом. Европейцы привыкли примешивать хлеб ко всякой вкушаемой ими пище; китайцы же в этом случай заменяют хлеб вареным рисом. В пище, как и везде, привычка производит на людей значительное влияние.

Жирное нравится людям только в связи с иными, более твердыми, кушаньями, или в примеси к веществам более определенного, пряного или едкого, вкуса. Неизвестно, в силу каких законов люди любят жир или чувствуют к нему отвращение; верно только то, что в нем находят удовольствие люди с предрасположенностью к чахотке.

Кроме основных этих отношений между ощущениями, доставляемыми вкусом, существует еще множество других, не имеющих иных определений, кроме названий веществ, их производящих, и потому почти нет возможности обозначить какие бы то ни было определенные грани в этом хаосе разнородных вкусовых ощущений.

Вкус наслаждается иногда тонкостью и нежностью доставляемых ему ощущений, столь летучих и неуловимых, что для оценки их требуется особенно напряженное внимание. Это можно сказать о чае, вкус которого так изящно тонок, что едва замечается людьми с невнимательным или огрубелым чувством вкуса.

Удовольствие совершенно противоположное составляют сила и крепость ощущения, доставляющего наслаждение только лицам, могущим переносить его без неприятного потрясения. Ром, корица, разновидности перца, горчица и т. п. доставляют удовольствия этого рода.

Середину между этими двумя крайностями занимает вереница более или менее выдающихся ощущений, комбинация которых составляет для гастронома источник нескончаемых наслаждений. Законы же, регулирующие приятность этих вкусовых ощущений, мало изучены; неизвестно, например, почему ваниль сообщает кушаньям столь утонченную приятность, а также и почему ее внутренности содержат более аромата, чем кожура.

Так как в удовольствиях вкуса многое зависит от личных идиосинкразий, то почти нет возможности указать, где кончается наслаждение физиологическое и где начинается удовольствие болезненного или патологического свойства.

Человек, отшатывающийся с омерзением от сырного запаха, не вправе называть патологическим наслаждение другого, с восхищением вкушающего горгольский сыр, который кишит криптограммами, и в котором под разновидностями грибов нежатся личинки насекомых и мириады всевозможных инфузорий. Иная пища нравится всем вообще, другая, напротив того, разделяет своих любителей и врагов на два чуть ли не воющие стана. К счастью, почти все люди сходятся во вкусах своих, когда дело идет о пище, поддерживающий наш организм; споры же между гастрономами касаются только роскошных аксессуаров питания. Устрицы, улитки, икра или полынь вовсе не составляют необходимой потребности для человека, хотя они и имеют повсюду своих поклонников и врагов. Колосья же хлебных растений и мясо травоядных животных, наоборот, сопровождают человека во всех его миграциях по земному шару.

Отвращение целых народностей от некоторых яств вовсе еще не составляет патологические явления. Привычка придает жителям Океании охоту к пожиранию муравьев, китайцам – к клейкости излюбленных ими птичьих гнезд, американцам Флориды – к собачьему мясу.

Патологическое наслаждение начинается только там, где съедаемое вещество вовсе не придает питательности человеческому телу. Люди, склонные к истерике, грызущие с восхищением кусочки угля, или личности, наслаждающиеся втихомолку роскошным лакомством золы, земли, извести и т. п., утешаются удовольствиями вполне морбидного свойства. У меня есть знакомый, вовсе лишенный обоняния и почти совсем не ведающий ощущений вкуса; он чувствует ощущение сладости и потому держит всегда перед собой блюдце с мелким сахаром, которым и посыпает усердно всякое кушанье – от супа и говядины до сосисок.

Глава VIII. О некоторых увеселениях, основанных на наслаждениях чувства вкуса. Философия гастрономии

Животное вкушает пищу, когда оно голодно и находит корм; ощущаемое же им удовольствие соизмеряется со степенью его аппетита и со свойством вкушаемой им снеди. Но человек, сумевший разнообразить до бесконечности удовольствия вкуса при содействии гастрономического искусства, умудрился еще распределять часы своего питания так, чтобы они доставляли ему как можно более наслаждений, не мешая притом порядку его занятий.

Наиболее близкая к животному миру часть человечества ест, не соблюдая при этом ни времени, ни меры. Но человек образованный строго придерживается часов, назначенных для питания, распределяя их скорее ради сбережения деятельности своих мозгов, чем ради требования желудка. Время вкушения пищи изменяется в силу национальных привычек, в силу общественных условий и по вкусу каждого; наиболее обычная для людей процедура гастрономических удовольствий обусловливается распределением дня на завтрак, обед, полдник и ужин. Каждая подобная трапеза обусловливается свойственными ей законами, имеет особенное выражение, которое могло бы стать предметом отдельной физиологии. Набросим здесь легкий очерк, посвященный особенностям каждой.

Первая трапеза дня – завтрак, к которому приближаются с чувством девственного, вполне отдохнувшего за ночь аппетита. Обычная неумеренность и капризы избалованного желудка лишают многих людей наслаждений, присущих завтраку. Но дети и те из юношей, которые, будучи уже в совершенных летах, умели сохранить желудок в неиспорченности первого возраста, чувствуют, о пробуждении настоятельную потребность в пище и приступают к завтраку с улыбкой на лице, весело потирая от ожидания руки. Разум, однако, умеряет эти желудочные побуждения, требуя, чтобы временем, употребленным на питание, не был наносим вред предстоящим каждому занятиям дня, и вот почему едят за завтраком вообще немного, спеша утолить только первый голод. Приступая к завтраку семейно или поодиночке, мало обращают внимания на съедаемую пищу и мало разговаривают вообще во время этой первой трапезы дня. Ум бывает вполне занят предположениями и планами на предстоящие часы дня, и человек довольствуется утолением потребности, не ставя на этот раз удовольствие целью процесса питания. Приводя акт завтрака к физиологической формуле, можно сказать, что наслаждению им более всего способствуют хороший аппетит и необходимость скорейшего утоления голода. Случается, впрочем, столько же видоизменений и этой трапезы, сколько людей на свете. Для иных завтрак составляет самое значительное событие первой половины дня; другие же вовсе не приступают к процедуре завтрака. Некоторые блаженные смертные умудряются проводить за этим занятием не менее двух или трех часов, возводя завтрак в трапезу чисто баснословных размеров.

Дети и те немногие из взрослых, которые, по редкому счастью, сохранили в течение жизни желудочную деятельность первых лет, устраивают нередко вторичный завтрак, не имеющий, впрочем, никакого влияния на остальной обиход дня, так как его обычно проводят на манер евреев во время исхода из Египта, т. е. стоя и не выпуская посоха из рук. В холодных краях, где аппетит почти всегда равносилен голоду, второй завтрак бывает иногда делом серьезной необходимости; но, по физиологическому своему значению, он все же отвечает только первой трапезе дня. Таковы ланч у англичан и, по всей вероятности, наше закусывание. Но трапеза, имеющая полное значение отдыха среди занятий дня, соединяет под скромным именем обеда всех, более или менее многочисленных членов семьи; под более же громким названием пиршества, или «обеденного пира», она соединяет множество людей ради настоящего празднества, в течение которого дается место и более благородным человеческим чувством и самым низким побуждениям мелкого тщеславия. Обед человека одинокого состоит из серии одних чувственных наслаждений, и потому он вовсе не имеет никакого психологического значения. Когда случается, что двое или трое людей обедают за одним столом, каждый – на собственные средства и при выборе блюд по собственному вкусу, тогда бывает «совместный обед», украшенный, быть может, интересом беседы; но нравственного общения и акта обеда в собственном смысле нельзя признать в подобном случайном собрании отдельных личностей. Обедом называется общение между лицами, связанными узами семейства или приязни, собравшимися около стола, чтобы вместе вкушать одни и те же яства. Тогда только трапеза оказывается настоящим увеселением, действительным пиром, во время которого удовлетворения вкуса удивительно содействуют гармонии и наслаждению дружественного общения.

При семейном обеде лучшая часть угощения состоит во взаимном чувстве дружелюбия; когда же оказывается недостаток приязни между обедающими, тогда самая изящная снедь не в силах заменить недостающего сокровища, и каждая личность оказывается при подобной трапезе только жующим само по себе животным. Той нравственной атмосферой, в которой сливаются все радости обеда, может быть только или примитивное чувство общительности, или любовь, соединяющая между собой членов одной и той же семьи.

Удовольствие отдохнуть после усталости дня, радость свидания, сближения за одним столом, разговоры и шутки – вот элементы, из коих составляется блаженство того недолгого обеденного времени, в котором люди умеют вместить столько доказательств любви и столько радости. Все, что способствует сближению личностей, сосредоточению их около одного общего дела, придает живость удовольствиям обеда. Вот почему не может быть более приятного зрелища, как вид обедающей швейцарской семьи, которая, приютившись в своей теплой и обособленной от всего житейского каморке, видит, как за оконцами падает снег, меж тем как ей тепло и уютно при свете мерцающего среди комнаты камелька; и сидят они все, родители и дети, спокойные и радостные, чинно расположившись за столом почти с математической точностью. При тех же самых нравственных условиях происходит гораздо менее привлекательная с виду трапеза индейцев. Разбредшиеся утром по степи, они собираются около середины дня к столу беспорядочному и грязному и начинают обедать, кто сидя, кто продолжая стоять, а кто и растянувшись, лежа на траве. Не будучи сами ни индейцами, ни швейцарцами, мы можем вообразить себе разницу между двумя обеденными обстановками, припомнив себе картину собственных трапез при таинственном освещении камина зимой, и присутствие наше при обедах в летнюю жаркую пору, гораздо более невнимательное и менее порядочное. Можно сказать утвердительно, что по мере приближения людей от севера к югу обыденный процесс среди них становится все менее обильным и менее красивым; под жаркими же лучами тропического солнца обыденная трапеза совершенно изменяет своим характерным особенностям. Преобладающее между гостями настроение во время пиршеств принадлежит к гораздо менее возвышенному порядку вещей, чем то, которое согревает сердца людей во время более скромных семейных обедов. Изысканная роскошь скрывает нередко под складками своей великолепной мантии множество страстишек, отталкивающих ввиду крайней своей мелочности. Благороднейшим из угощений бывает то, которым платят дань собственной потребности гостеприимства, особенным образом чествуя каждую приглашенную на вечер личность. Преобладают тогда, с одной стороны, ласковость и прирожденная учтивость хозяев и внимание, вызываемое в них чувством взаимного уважения; а с другой – вполне естественное выражение благодарности. Подобный обмен благородных чувств распространяет и на самую трапезу свое благотворное влияние, оживляя и украшая то чувственное наслаждение, которое, таким образом, приносится на алтарь более возвышенных понятий. Весьма редкими оказываются пиры, достигающие такой нравственной высоты. Великолепно убранный стол собирает нередко круг людей, презирающих или ненавидящих друг друга, но могущество и покровительство которых бывают нужны угощающему. И вот это-то жалкое покровительство вымаливают нищенски, стараясь вместе с тем и обязать угощаемых узами благодарности, и ослепить их нагло выставляемым богатством. Бледные, неестественные улыбки, изысканно сложенная неправдивая речь и бессовестно-льстивые слова распространяют вокруг стола искусственное наслаждение чисто патологического свойства. Эти смертельно-бледные удовольствия заглушают и самое наслаждение яствами, от которых, таким образом, отстранено все внимание гостей. Кроме этих двух разновидностей пиршеств существует еще третья. Люди, хорошо знакомые между собой, собираются за обеденным столом, блистающим всеми ухищрениями гастрономического искусства, и здесь приносится настоящее жертвоприношение изяществу человеческого вкуса в связи с чувствами обоняния и слуха, а может быть, даже и некоторых половых наслаждений. Когда подобное пиршество не опускается до низменного уровня оргии, оно может возвыситься до той изысканности кулинарного искусства, которое удовлетворяет чувство прекрасного в человеке; а между тем радость, просвечивая на лицах пирующих, высказываясь то блеском ума, то вспышками веселого смеха, вовсе не имеет в себе ничего преступного.

Полдник, составляя трапезу по преимуществу южан, может дойти до совершенства только под сводом вечно лазоревого неба, среди роскоши травы и цветов. Самый условный этикет трапезы становится веселым и приятным, и человек насыщается плодами, сластями, молоком и столь же простыми и легкими яствами. Игры, шутки и музыка бывают естественными товарищами подобных увеселений.

Ужин представляет две весьма отличные друг от друга разновидности. Семейный ужин – это собрание приятно-спокойных радостей, неразлучных с прелестью отдыха, вкушаемого целой группой людей сообща. Утомительные работы дня миновали, и ум отдыхает в спокойном пересмотре событий прошедшего дня и в планировании всего приятного на будущие времена. Настало время, когда сознание всего отчетливее передает языку скопившиеся в нем образы и мысли, и когда человек наслаждается восхитительным внутренним спокойствием; это – самые удобные часы для душевных излияний и дружеских признаний, часы нескончаемых рассказов, шуток и шаловливой болтовни. Благословенна жизнь тех, кому суждено было насладиться радостями семейного ужина.

Другой род ужина состоит из небольшого пира, посвященного удовольствиям вкуса; для наслаждения им достаточно легкого капризного аппетита вовсе не голодного человека, его сумеют возбудить снова легким составом блюд и восхитительными винами, выпитыми в обществе хорошо известных друг другу людей. Подобный ужин даже в самых своих лучших проявлениях всегда колеблется на грани между трапезой и оргией. По большей части чувство умеренности исчезает с самой первой минуты сборища и проявляется уже гораздо позднее, всегда в связи с раскаянием и неприятным сознанием унижения.

Глава IX. О наслаждениях, доставляемых обонянием

Из всех пяти чувств всего менее удовольствий доставляет нам обоняние, да и сами эти удовольствия так мимолетны и скудны, что для иных людей чувство обоняния оказывается как бы ненужным орнаментом и предметом роскоши. У многих животных низшего разряда обоняния вовсе не существует; у большинства же млекопитающих, напротив того, оно является гораздо более острым и развитым, чем у человека. При этом невольно вспоминается собака, которая, бегая весь день с поднятым носом, впитывает все могущие проноситься по воздуху запахи своими чуткими, всегда мокрыми ноздрями. Но так как удовольствия, доставляемые обонянием, не могут быть измеряемы ни на один аршин, то, вероятно, найдутся люди, утверждающие, что орган обоняния у человека более развит, чем у других животных, приводя довольно веские аргументы в пользу своего заверения.

Анализируя самую процедуру обоняния, мы не усматриваем того, что именно составляет для человека приятность благоуханий. Самый орган этого чувства не требует упражнения, и потому удовольствие не может состоять в утолении потребности, как то было указано при объяснении приятности других ощущений. Кроме того, природа, видимо, не старалась привлечь посредством обоняния внимание человека к свойственной ему пище, так как сладчайшие ароматы не связаны вовсе с веществами, его питающими. Благоухания распространены по всем трем царствам природы без видимых законов и без определенной меры. Заметить можно, что ароматами обильно наделено растительное царство и преимущественно цветы; в животном царстве благоухания встречаются реже, а в минеральном их весьма мало. Основной элемент удовольствий обоняния неизвестен, и никогда, по всей вероятности не узнают люди, почему невзрачная фиалка скрывает среди бледных лепестков своих такое обилие благоуханий и почему, напротив того, красивый цветок аронника обыкновенного (эстрагон) распространяет вокруг себя такое зловоние.

Процедура обоняния состоит по большей части из соприкосновения носящихся в воздухе пахучих частиц с обоняющими нервами; но иногда в наслаждении обоняния участвует и развивается в органе способность осязания, хотя она редко бывает начальным стимулом удовольствия.

Индивидуальные свойства более влияют на особенности обоняния, чем на удовольствия остальных чувств, по самой мимолетности наслаждений запахами и по незначительной роли в ходе животной экономии. Большинство людей сходится во вкусах при выборе сильно пахучих веществ, но чем нежнее запах, тем более расходятся люди в своем к нему пристрастии или отвращении. Патологической же становится какая-нибудь особенность этого рода только тогда, когда человеку нравится запах вещества, могущего нанести ему вред; но так как большинство имеет решающий голос и в деле вкуса, то не могу не назвать болезненным пристрастие к запаху асафетиды, чеснока или жженого рога.

Женский пол вообще более чуток к удовольствиям обоняния, потому ли, что нервы его нежнее сами по себе, или потому, что они не притуплены грубыми наслаждениями, почерпаемыми в табакерке. Летучие радости обоняния оказываются сильнее в зрелые годы, в жарком климате и в высших, более образованных слоях общества.

Эти удовольствия так мало влияют на людей, что действие их на жизнь проходит почти незамеченным, требуя немало внимания; они развивают в человеке способность к наблюдению, они развивают любовь к цветам и, следовательно, сознание красоты в природе.

Впечатление этого удовольствия отражается на лице весьма несложным способом: закрывая рот, человек долго и глубоко вдыхает воздух ноздрями с выражением спокойного и тихого внимания; дыхательное горло по возможности расширяется, предваряя глубокий вздох; затем следует долгое и шумное выдыхание воздуха, при котором вся физиономия как бы расцветает, выражая полнейшее удовлетворение. Восклицания или междометия, выражающие удивление, дополняют картину. Иной раз запах приводит нам на память прежде бывшее ощущение подобного же рода, тогда мы молча как бы призадумываемся, обратив глаза вверх с выражением какой-то строгости на лице. Удовольствия обоняния заставляют нас иногда улыбнуться, но они никогда не вызывают смеха.

Круг осязательных удовольствий обоняния довольно ограничен; они состоят или в простом раздражении слизистой оболочки, или в действительном ее щекотании. Реакция ощущений бывает иногда настолько сильна, что вызывает их сразу, освобождая нервным усилием чувство от состояния крайней напряженности, что может быть иногда весьма приятно. Подобное облегчение испытывается при нюхании табаку или крепких уксусов, при вдыхании мельчайших хрусталиков бензойной кислоты и других подобных веществ.

Специфические удовольствия обоняния делятся на два разряда сильных и нежных ощущений. К числу тонких наслаждений относится аромат фиалок, роз, резеды, янтаря. Сильные ощущения производят запахи магнолий, ванили, мускуса, пачули и т. п. Некоторые благоухания до того летучи и нежны, что уловить их сладость можно только при особенном внимании. Таковы, например, запах чайной розы, чая и некоторых древесных стружек.

Иногда сильный и сложный запах медленно и как бы таинственно заявляет свою приятность, и чтобы находить в нем удовольствие, следует произвести над собой некоторое усилие и медленно приучить к нему нервы; это – борьба с запахом при посредстве чувства и воли. Ядовитый запах опиума и некоторых смол может служить примером, но свойства их еще недостаточно изучены.

Удовольствие при обонянии производится иной раз вовсе не самым ощущением, а воспоминаниями, вызываемыми запахом. Так моряку, услыхавшему запах смолы, вспоминаются море и любимый корабль; так ветеран, изведавший земную славу и изможденный ранами, еще вдыхает в себя с наслаждением заслышанный им издали запах пороха, а горец, перенесенный судьбою в страну равнин, с восхищением втягивает в себя запах смолистой сосны.

Во всех подобных случаях к ощущениям обоняния присоединяется более возвышенное чувство, производя сложное наслаждение, могущее достигнуть высшей степени напряжения.

Глава X. О нюхательном и курительном табаке и о возможности изобретения иных наслаждений, доступных чувству обоняния

Цивилизация, совершенствуя наслаждения иных чувств, не сумела дать обонянию других наслаждений, кроме злосчастной страсти нюхать табак. Привычка эта, упражняя только некоторые ощущения, делает людей неспособными к наслаждению иными, более утонченными радостями этого чувства.

Табак, приятно раздражая нервы осязания и распространяя легкие запахи, увеселяет человека постоянными интермедиями нюхания, прерывающего по временам серийность его труда. Табак же облегчает и нестерпимое бремя праздного времени, деля его на столько же частиц, сколько случается за час понюшек. Табакерка иной раз спасает от сонливости и упражняет руки, когда, находясь в обществе, мы не знаем, куда их девать. С табакеркой свыкаешься, как с неразлучным другом, который иной раз дает легкую пищу и тщеславного нюхателя: люди утешаются иной раз до бесконечности возможностью открывать и закрывать золотую табакерку на глазах человека, которому судьба указала смиренно довольствоваться серебряной или даже деревянной табакохранительницей. Охотно допускаем возможность всех этих удовольствий, связанных с нюхательным табаком, для мужчин всех сословий и возрастов и даже для женщин, достигших почтенных лет или столь уже уродливых, что при виде их не замечаешь вовсе, какого они пола; но торжественно вопием здесь против табакерок в руках молодых и красивых женщин, носики которых следует поберечь для наслаждения запахом фиалок и роз.

Обонянию и вкусу специально подлежит курение табаку, о котором постараемся сказать здесь немного слов без страстного увлечения и без ненависти, стараясь отыскать для себя блаженную середину между лагерями неутомимых дилетантов, проводящих дни в атмосфере табачного дыма, и чопорных гонителей табака и его курения, проклинающих ни в чем не повинный никотин, обвиняя его в извращении и отравлении нашей расы. Человек, готовящийся покурить трубку ли, сигару ли, все равно, бывает озабочен рядом мелких, не лишенных некоторой приятности приспособлений. Кто обратил внимание на физиономию свертывающего папиросу, обрезающего сигару или набивающего трубку, чтобы всецело предаться любимому наслаждению, должен был заметить на лице человека проблеск легкого, но живейшего довольства. Иначе и быть не могло: близость наслаждения и удовольствие приготовлять его себе собственными руками должны вызывать приятное ощущение, не утомляющее притом внимания умственного центра, занятого, может статься, совсем иным.

Второй элемент, входящий в весьма сложное удовольствие курящего, – это вкус, который при курении трубки ограничивается одной дымной эссенцией; при наслаждении же сигарой вкус получает еще ощущение смолы, напитанной расходящимися в ней частицами табачных листьев. Попеременное вкушение то горечи, то ароматной смолы образует сотни комбинаций, вполне изведанных только утонченными курильщиками. Но вообще во время курения нервы как вкуса, так и осязания находятся в состоянии приятного возбуждения, настоящей распущенности чувства, и человек без еды «вкушает».

Осязающее чувство, развитое в губах и мускулах зева, тоже участвует в усугублении удовольствия попеременными легкими движениями, необходимыми для втягивания дыма, для задерживания его во рту и для испускания его вон.

Обоняние тоже немало участвует в этом удовольствии, хотя и наслаждается им в гораздо меньшей степени, чем первые два чувства. Оно, во всяком случае, необходимо курильщику. Знакомый мой, о котором говорилось выше, находит в трубке громадное наслаждение, хотя он вовсе лишен обоняния и отчасти вкуса.

Запах приносится к ноздрям дымом, вылетающим изо рта, но он может переходить из зева и прямо в нос посредством внутренних отверстий ноздрей.

Умеющие выпускать струйки дыма из носа испытывают при этом приятное раздражение слизистой оболочки носа и забаву довольно странной игры.

Чувство зрения приносит со своей стороны некоторую долю удовольствия курящему, насколько забавляет его вид и медленного прогорания табаку, и вылетающих изо рта дымовых струй, то стелющихся по воздуху легкими облачками, то быстро исчезающих в атмосфере кругом. Припомним тот несомненный факт, что люди вообще весьма неохотно курят в потемках, когда единственным утешением глазу бывает огонек, то ярко вспыхивающий, то еле-еле тлеющий на конце сигары или в глубине трубки.

В наслаждении курения табака участвует физиологическое действие как самого никотина, так и других поглощаемых курящим пахучих элементов, влияющих преимущественно на нервную систему человека и способствующих его пищеварению. Деятельность этих летучих элементов доводит, наконец, организм до некоторого раздражительного прикосновения, не лишенного сладострастия. Новички дела пьянеют и страдают; люди привычные наслаждаются этим чувством опьянения, испытывая, при сильно развитой в них чувствительности, разливающуюся по всей периферии тела особенного рода теплоту и повсеместное ощущение как бы легкого укола. Ветераны искусства не ощущают уже никакого одурения; они чувствуют себя «хорошо», выражая этим словом обычное курящему благосостояние.

Все эти ощущения не заявляют о себе поодиночке, но, комбинируясь между собой и экзальтируя друг друга, они образуют сложное, весьма немалое наслаждение. Совершенно лишними считаю имеющие место в настоящее время препирательства о том, зависит ли удовольствие курящего преимущественно от обоняния, от вкуса или зрения. Ни одно из этих чувств не наслаждается при процессе курения одинаково, но все, как уже сказано, способствуют образованию общего приятного ощущения. Затем от личного вкуса курящего зависит обращение того или другого элемента удовольствия в любимое и главное при нем ощущение. Но элемент, по-моему, объединяющий все эти ощущения и служащий им всем основой и подкладкой, – это сознание того, что курящий «занят», что ничто временно или отвлекает его от труда, или прерывает томительность его праздности; словом, повторяется то же самое нравственное ощущение перерыва и развлечения, о котором говорилось при нюханий табаку. Совершенная праздность невыносима даже для людей самых склонных к неподвижности и косности, а труд утомителен и нравится не всякому. Куренье же табаку составляет желаемое умиротворение совести, соглашение между инерцией и деятельностью, между оскоминой, набитой праздностью, и отвращением от труда. Курящий не работает, но он и не сидит без дела, и совесть наша затрудняется бросать нам в лицо эпитет лентяя, когда мы сидим, в большем или меньшем раздумье, с сигарой или с трубкой во рту. Курители самые вульгарные (а, следовательно, и большинство их) не ощутили ни разу в жизни иного наслаждения при сжигании табаку, кроме удовольствия сознания приличного времяпровождения. Некоторые даже добровольно подвергают себя настоящей пытке, только бы причислить себя к категории курящих и обучиться проводить наравне с ними в безвинной забаве значительную часть тяготящего их дня. Но над подобными неудачниками подсмеиваются настоящее мастера дела – те, которые курят и по правилам науки, и по велениям совести, умея анализировать, с наслаждением людей опытных, источник многообразных наслаждений, сокрытых во внутренности благовонной гаванской сигары.

Во всяком случае, курение табака не заключает в себе для большинства людей ничего патологического. Кому желательно было бы, чтобы и насчет табаку водворили бы на земле нравы древней Аркадии, тот не имеет понятия о людях, или забывает, что человек постоянно образует внутри себя огромную нервную силу, требующую движения и деятельности. Кто хочет указывать пределы этой физической мощи человека, тот силится задержать львенка в плетенке из ивовых прутьев.

Как ни мимолетны удовольствия обоняния, все же они заслуживали бы, казалось, большего внимания от все быстрее идущего хода цивилизации, которая до сих пор не озаботилась доставить чувству обоняния ни одного полного удовольствия. Жалкое употребление табака, вспрыскивание одежд духами и доля, приносимая садоводами выращиванием нескольких пахучих трав, – вот и все наслаждения, которыми Европа угощает не избалованное среди нас чувство обоняния.

На Востоке наслаждения носа менее забыты, и в комнатах богачей сжигаются восхитительные благовония. Но и там эти удовольствия встречаются в весьма элементарном виде; люди и там не додумались ни до забавы обонянием, ни до изобретения какого бы то ни было увеселения органа этого чувства. Надеясь, что образованность будущих времен восполнит этот пробел в жизни человека, я желал бы приподнять на мгновение завесу, отделяющую настоящее от грядущих благ, и указать с некоторой уверенностью путь, по которому пойдет человек, чтобы заготовить наконец некоторые наслаждения забытому среди нас чувству обоняния.

Гармония и мелодия должны отыскаться и в мире благоуханий, как существуют они в области прочих чувств. Можно представить себе инструмент со всевозможными ароматами, заключенными в различных отделениях, из которых опытная рука будет извлекать испускание то одного, то другого аромата. Некоторые клапаны, то открываясь, то закрываясь, будут поочередно выпускать благоухания, производя настоящую музыку благовоний гармоническими аккордами ароматов и слагая из них нечто вроде мелодий «crescendo» и «decrescendo» одного и того же аромата; медленное изведение испарений и быстрота их потоков, аккорды гармонирующих запахов и чередование противоположных станут элементами новой музыки, «подносимой носу», долженствующей получить и свойственные ей одной законы, и собственных, особых исполнителей. Можно, наконец, изолируя одну ноздрю от другой, отыскать новый источник ароматных комбинаций. Никто, думаю, еще не испробовал согласия двух благоуханных нот, изолируя между собою ноздри и поднося к одной розу, а к другой – фиалку. Будут, разумеется, устроены и небольшие инструменты для одинокого, личного наслаждения гармонией ароматов, и другие, громадных размеров, для устроения публичных концертов в общественных залах, где ароматические потоки изливались бы из невидимых тайников. Проносясь мимо «носов» присутствующих, ароматы сменялись бы другими или сливались бы с ними в гармонические аккорды или в мелодии благовоний.

Глава XI. Наслаждения слуха вообще. сравнительная физиология. различие между звуками. Выражения лица. О влиянии наслаждений слуха на человечество

После удовольствий, доставляемых чувством осязания, жизнь человеческая наслаждается всего более удовольствиями слуха. В области физиологии это – факт замечательный, составляющий первое исключение из физиологического закона, управляющего, как мы уже видели, наслаждением вообще. Рассматривая удовольствия, производимые двумя первыми чувствами, мы заметили, что самые сильные наслаждения следуют за утолением сильнейших потребностей, указанных самой природой. Здесь же мы видим, наоборот, обильный источник ощущений, как бы вовсе ненужных ни для поддержания индивидуального существования, ни для поддержания человеческой расы, источник, как бы лишенный роскошных наслаждений. Мы замечали, кроме того, что хотя человек и мог посредством искусства рассматривать до бесконечности предел удовольствий, данных ему природою как естественные последствия физиологических условий его существования, но он не мог изобрести ни одного приятного ощущения нового рода. Здесь же, напротив того, мы видим, что человек, создавший не существовавшую в природе музыку, открыл в себе бесконечные горизонты новых высших наслаждений, приобретая тем навеки искусственную потребность для всего своего рода.

Многие из животных низшего разряда оказываются вовсе лишенными слуха; тем же существам, для которых орган слуха существует в простейших своих формах, он не может представлять иных ощущений, кроме весьма сбивчивых и неопределенных. В породах, стоящих на более высокой ступени животной лестницы, мы встречаем орган слуха, весьма схожий по наружному построению с человеческим ухом, но мы не находим никаких данных для предположений, чтобы простое слуховое ощущение доставляло им удовольствие.

Известно, что некоторые из млекопитающих и даже иные рыбы и пресмыкающиеся умеют отличать разницу между звуками, видимо, находя в них удовольствие и явно выказывая свое наслаждение. Степень умственных понятий как бы вовсе не имеет значения при наслаждении звуками у животных, так как мы видим ежедневно глупого скворца, весело и удачно аккомпанирующего своим пением мелодии органчика, меж тем как умный пес сердито лает, заслышав сладкие звуки оркестра. Более всех животных, за исключением человека, птицы могут наслаждаться ими же производимой музыкой. Некоторые философы, желая указать человеческое достоинство, видят в музыке, созданной человеком, только подражание пению птиц. Как ни велика разница между физиономией человеческой с чертами лица животных, все же мы в состоянии распознавать выражения радости и печали даже во внешности птицы. Кто бы мог, подкравшись к соловью, уследить за движением его во время пения, тот убедился бы, что музыкальные упражнения доставляют птичке немало радости. Внимательным наклоном и движениями крошечной головки, неподвижностью и блеском глазок соловей выказывает, как усердно следит он за собственным пением, любуясь складом своей песни, то шутливо повторяя один и тот же звук, то ухищряясь разнообразить по-своему сочетания вылетающих из его горлышка звуков.

Позднее, анализируя удовольствия слуха, мы убедимся, что главное различие между ними состоит в характере самых ощущений. Теперь же бросим только поверхностный взгляд на условия индивидуальностей и на другие элементы, могущие влиять со стороны на одно и то же звуковое наслаждение.

Большинство людей находят наслаждение в музыке, и немногие остаются вполне к ней равнодушными. Но между такими крайними исключениями, как, например, Кювье, которому приходилось делать над собой неимоверные усилия, чтобы выслушать прелестное выполнение музыкальной пьесы его любимой дочерью и такими музыкальными гениями, как Россини, который, проведя жизнь от самого рождения до смерти в атмосфере гармонии, нуждался в ней как в воздухе, – между подобными крайностями находится несметная толпа с разнообразиями слуха, более или менее чувствительного к наслаждению музыкой. В этом случае людей можно поделить на три категории. Первые могут только наслаждаться музыкой, слушая игру своих собратьев; вторые сами воспроизводят гармонию как более или менее талантливые исполнители; третьи и последние умеют сами создавать гармонию звуков. На высшее наслаждение слухом имеют право одни только творцы музыки.

До сей поры не удалось подметить ни одного видимого признака, по которому можно было бы сразу отличать меломана от профана в музыке, отличать по внешнему взгляду человека, которому одинаково милы и барабанный бой уличного шарлатана, и трели скрипки Паганини, от того, который находит в области музыки новый мир высоких наслаждений. В настоящее время можно забросить без укора совести знаменитую некогда «музыкальную шишку» френологов в ту кладовую минувших заблуждений, где, увы! находится еще так много пустого места для склада и настоящих, и будущих заблуждений человеческого ума. Не вправе люди называть тупоумными тех, которые остаются вполне равнодушными к проносящимся перед ними потокам гармонии. История говорит нам о многих гениальных личностях, не умевших отличить прелесть гармоничного аккорда от простого свистка. Самый поверхностный наблюдатель, наоборот, в состоянии усмотреть посреди талантливых исполнителей музыки и посреди страстных ее любителей людей с весьма посредственными способностями. Но, как бы взамен ограниченности ума многих из своих адептов, наслаждение музыкой находится обыкновенно в тесной связи с чувствительными способностями человека, и мы видим нередко, как люди эгоистические и грубые награждают улыбкой презрения собратьев своих, упивающихся прелестью мелодий.

Женщины способны восхищаться более мужчин музыкальными ощущениями, но они остаются далеко позади, когда дело идет о наслаждении высшими интеллектуальными сокровищами этих удовольствий. Редко достигает женщина высокого наслаждения творчества в музыкальном мире, как в этом убеждает нас перечень известных композиторов.

Человеку и в пору его младенчества уже доступны музыкальные удовольствия, но они, по-видимому, ограничиваются тогда приятными ощущениями слухового органа, еще слабо развитого и могущего в этом возрасте передавать уму только смутные и несвязные звуки. Став юношей, он уже по-своему восхищается сочетанием звуков, но постоянное его развлечение окружающими предметами и неразвитость его умственных способностей еще не позволяют ему вполне наслаждаться удовольствиями, доставляемыми музыкой. В пору высшего развития фантазии и гениальности, в блестящие годы молодости, музыка открывает человеку доступ к тем сокровищам гармонии, которые наиболее способны экзальтировать все высшие мозговые способности людей.

В зрелые же годы, когда свежесть и новизна удовольствий вообще заменяются опытностью и уменьем наслаждаться, то же изменение оказывается и в области музыкальных способностей. Наслаждение музыкой становится спокойнее, но, тем не менее, оставаясь весьма сильным, оно не перестает приводить человека в восхищение. Но когда люди начинают опускаться по жизненному кругу к той земле, откуда взяты, тогда слух начинает тупеть, тускнеет фантазия, и вместе с ней бледнеют для человека и самые наслаждения музыкой.

Действительная родина музыки – несомненно, Италия; уши, менее всего поддающиеся прелести звуков, столь же несомненно, обретаются среди туманов Англии. Для полного развития музыки необходимо ясное небо жарких стран; ей нужны вечнозеленые луга, усеянные пахучими цветами, и нигде притом не взлететь ей так высоко, как там, где она чует возле себя близость законной и любимой сестры своей – поэзии. Иной раз музыка нежной ножкой рискует дотронуться и до снегов дальнего севера, но она коченеет там. Когда же искусство человеческое лелеет ее, как экзотическое растение, в неестественной атмосфере своих теплиц, тогда румянец, разлитый по ее щечкам, бывает ненатурален. Под богатыми складками меховой мантии, напрасно усиливаясь скрыть недостаточность северного вдохновения, искусственно звучит гармония в холодных странах.

Правда, север Европы гордится знаменитостями в деле музыкального творчества, а также нескончаемой вереницей отличных исполнителей, но нигде музыкальные наслаждения не бывают столь распространенными среди народа, как в Италии. Только во Флоренции или в Неаполе простолюдин может распевать арии Россини, Беллини, Доницетти и Верди. Но вне Европы, во всех странах образованного и необразованного мира, везде, где обитает человек, люди, за исключением разве немногих диких орд, наслаждаются собственной национальной музыкой; но звуки эти вряд ли будут по вкусу избалованному европейцу.

Еще при первых зачатках цивилизации был срезан тот прибрежный тростник, на котором производил человек первые попытки сочетания звуков и неслыханной до него гармонии; но никогда, быть может, наслаждения слуха не имели на земле столь широкого распространения, как в настоящее время. Они разрастались в продолжение веков по мере усовершенствования как самого искусства, так и органа слуха; накапливались сокровища творчества музыкальных гениальностей, не перестававшие умножаться и во времена мира, и посреди ужасов войны. Даже среди грома пушек и грохота ружейной пальбы раздается вдохновляющий голос музыки; но является она людям во всей торжественной красе своей только под масличными ветвями мира.

Нет надобности упоминать о том, что музыкальные удовольствия выпадали до сих пор преимущественно на долю богатых и сильных мира сего; но бывает при этом и оценка, уравнивающая в действительности меру наслаждений. Иной раз чернорабочие, остановившись перед уличным гитаристом, наслаждаются всем существом своим; а богач между тем в роскошной ложе своей напрасно силится подавить зевоту, гнетущую его при лучших симфониях Вильгельма Телля или мизерере трувера.

Влияние наслаждений слуха на все способности ума и сердца громадно, и далеко еще не изведана доля их участия в цивилизации всех народов. Великая попытка определить здесь меру и суть этого участия была бы излишней смелостью с моей стороны, так как многие философы трудились над изучением этого предмета. Меня в настоящее время это завлекло бы слишком далеко от намеченного мной пути, но позднее, когда будут анализированы причины музыкальных наслаждений, я позволю себе сказать несколько слов и о влиянии их на развитие способностей той или другой национальности.

Наслаждения, доставляемые человеку слухом, до того разнообразны, что живописец, знакомый с задачей физиономистики, мог бы наполнить целые галереи картинами, изображающими различные моменты этих наслаждений: от впечатлений, производимых то шумными и шутливыми аллегро, то сладостными звуками томления и неги; от радостных раскатов неудержимого смеха до проливаемых в глубоком молчании слез.

Когда звуки, не гармонирующие между собой, производят приятное впечатление, тогда это случается в силу какого-либо воспоминания или какой-либо подмеченной слушателем аналогии с чувствами, его некогда волновавшими; в этом случае приятное выражение на лицах людей относится к их воспоминаниям и не имеет ничего общего с ощущениями слуха.

Как бы ни был приятен простой, одиноко раздавшийся звук, он не может вызвать иного выражения, кроме разлившегося по лицу спокойного внимания: глаза мгновенно становятся неподвижными и уста слегка раскрываются, что, впрочем, замечается при почти всяком наслаждении слуха.

Когда же гармония, начиная расти и усложняться, развивается в звуках, все более и более сильных и нежных, тогда наслаждение, ей вызываемое, налагает на физиономию слушателя оттенок то веселья, то грусти. В первом случае глаза, открываясь шире, становятся лучистыми и ясными, углы слегка открытого рта приподнимаются к щекам, как бы слагаясь в улыбку; когда же, наоборот, человек прислушивается к печальным звукам, тогда углы его рта опускаются, и прищуриваются глаза. Но в обоих случаях физиономия слушателя совершенно изменяется, смотря по тому, вникает ли любитель в свое наслаждение музыкой, анализируя и элементы гармонии, и собственные свои впечатления; в таком случае музыка бывает только орудием для возвышения ума и сердца человека. Когда же музыка служит сама себе целью, тогда, увлекаясь всецело ей, любитель аккомпанирует размеру гармонии голосом, жестом и мыслью, что для многих меломанов становится неодолимой потребностью и главной чертою, характеризующей их наслаждение. Иногда мы аккомпанируем музыке движением головы сверху вниз или из стороны в сторону, иногда покачиваемся в такт всем телом, иногда – только рукой или ногой. Иногда мы бьем такт, ударяя одним членом о другой, или мерно стучим по стоящим около нас предметам. Сидя, слушающий двигает ногами, стоя, он охотнее двигает руками, различные сочленения которой позволяют ему выражать свободнее оттенки или степени своих впечатлений.

Музыка весьма редко вызывает смех, но улыбку – почти всегда; желание же следовать за ее ходом собственными телодвижениями становится столь непреодолимым, что иной раз человек, увлекаясь быстротой ритма, двигается почти всеми своими членами. Первая пляска и была, по всей вероятности, выражением высшего наслаждения при звуках веселой музыки. Радостные восклицания могут доходить, как и случается в театре, до исступления, которое выражается иной раз пожатиями рук и объятиями. Во всех подобных телодвижениях видно желание излить переполненное чувство движениями, жестами.

При музыке же патетического характера все в человеке стремится к сосредоточенности и к экстазу. Редкие и глубокие вздохи облегчают слушающего, и нервная напряженность разрешается иногда слезами, восстанавливая в нем равновесие чувств. Когда наслаждение достигает своей высшей точки, лицо бледнеет, глаза разгораются, по коже пробегает дрожь, тело иной раз цепенеет, как бы в припадке каталепсии, а ум человека находится в состоянии как бы некоего экстаза. Знакомый мне меломан заверял меня, что он чувствует при патетических местах иного концерта, как по всему телу его выступает так называемая гусиная кожа.

Впрочем, этими немногими чертами далеко не исчерпываются все выражения музыкальных наслаждений; картина их оказалась бы полной только тогда, когда были бы собраны в ней все – и благородные, и низкие, и добрые, и злые – чувства, которые могут быть вызваны, в свой черед, дивной прелестью гармонии. Забывая совершенно о музыке, нас опьяняющей, мы уносимся воображением в далекие края, то предаваясь веселым воспоминаниям прошедшего, то омывая слезами дорогие нам могилы минувших радостей. Иной раз музыка влечет нас в водоворот бурной и деятельной жизни, заставляя в другое время вздыхать о прелестях безмятежного одиночества. Мы чувствуем, уступая произволу музыки или скорее внушенному ей настроению ума, то беспредельную любовь, то безграничную ненависть. Но обо всех этих чувствованиях будет подробно рассказано при анализе наслаждений высших чувств; здесь же ограничусь замечанием, что весь спинной мозг содействует нередко удовольствиям слуха, косвенно же в наслаждении музыкой могут участвовать процессы дыхания и кровообращения. Сердце учащенно бьется и производит как бы временную болезнь, сердцебиение; дыхание замедляется и становится трудным; яркий румянец выступает на лице, сменяясь столь же внезапной бледностью; спазматическое движение внутренних сосудов показывает, что даже и железистая система способна принимать некоторое участие в наслаждениях слуха.

Большинство людей сходится в своих понятиях о наслаждениях, состоящих в гармоничном сочетании звуков, но шум и случайно производимые звуки не одинаково ласкают слух каждого. Самое нелепое предпочтение в деле слуха не может влиять на здоровье человека, и потому мы затрудняемся назвать патологическим какой бы то ни было индивидуальный каприз слуховых органов. Впрочем, нравственно-убийственным можно назвать наслаждение, находимое некоторыми в щелканьи пальцами, в похрустывании сочленениями вообще, в визге пилы о железо, в поскребывании вилкой по тарелке и т. п.

Глава XII. Анализ наслаждений слуха и удовольствий, производимых шумом, стуком и гармоническими звуками

Нескончаемые удовольствия, испытываемые людьми при посредстве слухового органа, можно поделить на две крупные категории – те, которые произведены шумом, стуком и т. п., и наслаждения, происходящие от более или менее гармонического сочетания звуков.

Шум или стук, упражняя орган слуха, может производить ощущения, не производя никакой усталости. Незначительность подобного удовольствия усложняется иными обстоятельствами. Так узник, выпущенный на волю после многих лет тюремного безмолвия, жадно прислушивается к гулу и шуму окружающей его деятельной жизни. Так глухой, слуховой аппарат которого только что освобожден хирургом от засорившего его скопления ушной материи, радуется всякому шуму и, с наивностью младенца, производит около себя стук и грохот, чтобы полнее убедить себя в действительности возвращенного ему слуха. Но, кроме этих исключительных случаев, шуму радуются только в ребячестве, когда ушам еще не наскучили впечатления стука и грохота. Так, посреди детской, полной шума, гама и восклицаний, невыносимых для взрослых, младенец наслаждается, производя вокруг себя настоящие опыты ощущений и изыскивая в мире слуха обильные для себя источники удовольствий.

Некоторые стуки, упражняя слух, давая ему отдых, бывают приятны благодаря мерному и резкому повторению одних и тех же звуков. Нет, полагаю, человека, который не занял бы двадцати минут в жизни усердным постукиванием концами пальцев по столу, или, сидя перед пылающим огнем, не постукивал бы щипцами о железную решетку камина, или не ударял бы нетерпеливо концом ноги о пол в течение нестерпимо долго длящегося разговора. Эти наслаждения мерными звуками легли, быть может, в основание самой музыки; в настоящее же время они составляют связующее звено между удовольствиями двух вышеозначенных категорий.

Сильный и резкий шум, внезапно раздавшийся посреди всеобщего безмолвия, производит нередко приятное впечатление сотрясением, сообщаемым органу слуха. К ощущениям подобного рода принадлежат свист локомотива, ружейный выстрел, звук лопнувшей в вышине ракеты, одинокий звук колокола, замерший в пространстве, тяжесть, брошенная с высоты в воду, и т. п.

Иногда ощущение становится приятным по специальному и необъяснимому характеру шума или стука, поразившего особенным образом наши нервы. К этому последнему разряду принадлежат самые таинственные и странные удовольствия слуха. Упомяну здесь только о пересыпании зерна из одной меры в другую, о быстром разрыве полотнища бумажной материи, о выворачивании вверх дном тачки с песком, о шелесте листьев в тишине леса; о журчании воды, о вое ветра, о раскатах грома, – оставляя в стороне бесконечные впечатления шума и треска, производящие более или менее приятные ощущения. Ежели бы удалось кому-либо подметить молекулярное движение ощущающего нерва или воспринимающего центра, тогда могла бы быть уяснена таинственная связь между подобными ощущениями. Нам отказано пока в удовлетворении этих невинных удовольствий.

Стук может стать приятным – когда, не изменяясь в сути своей, он изменяет степень силы, возвышая или умаляя мало-помалу степень своего напряжения. В этом случае причина нашего удовольствия не скрыта от нас: она состоит в привлечении к звуку продолженного и донельзя усиленного внимания. Стоит припомнить впечатление, производимое стуком удаляющегося или приближающегося экипажа или локомотива, или содрогание колеблющегося металлического прута. Когда шум умаляется постепенно, тогда ухо наше жадно ловит замирающие звуки, как бы испытывая этим напряжением чуткость собственного слуха.

Другое удовольствие состоит в противоположности двух следующих друг за другом звуков, разнящихся по сути или по силе своей, или по тому и другому сразу. Так, бешеный стук кузнечного молота, ударяющего то по наковальне, то по раскаленному железу доставляет нам удовольствие, подобное отголоску эха, к которому мы потому именно прислушиваемся охотно, что оно интересует нас обменом двух аналогичных, но не вполне сходных звуков.

Радости высшего разряда, доставляемые нам внезапностью шума или стука, происходят не от большей или меньшей приятности самого впечатления, но от живости образов или идей, возбуждаемых ими в уме нашем. Слух в подобном случае служит только орудием мысли, и удовольствие вполне принадлежит области ума и сердца.

Так, некоторые бурные звуки, как, например, шум кузнечных мехов и сильные удары кузнечного молота, будят нас к деятельности и призывают к энергии; медленный же и монотонный звук часового маятника или журчание воды склоняют человека к спокойствию и отдыху; шелест и шепот листьев или всплеск озера о песчаные берега внушают чувство томной, необъяснимой неги, а внезапное шуршанье шелкового платья может навести на сладострастные мысли. Случается, что звук разбитого в смежной комнате сосуда вызывает в нас смех: так мгновенно и так привычно восстает в воображении фигура субъекта, озадаченного неловкостью приключения. Но источники подобных ощущений так многоразличны, что составление им перечня было бы уже порядочным и бесполезным трудом. Напомню только, что наслаждения, доставляемые внезапным шумом, могут достигнуть иной раз высшей степени человеческих ощущений. Пусть читатель сам представит себе узника, осужденного на смерть и несколько часов уже работающего над замком своей тюрьмы; пусть вообразит себе несчастного в то мгновение, когда щелканье сломанного замка заявляет ему о том, что цель его достигнута и что путь для него свободен.

Анализ удовольствий, доставляемых гармонией звуков, чрезвычайно затруднителен и требовал бы глубокого знания музыки. Можем представить здесь только весьма легкий очерк подобного труда.

Простое сочетание двух или одновременно раздающихся, или следующих друг за другом звуков уже доставляет некоторое, хотя и весьма элементарное музыкальное удовольствие, которое может достигнуть значительных размеров по самой природе обоих звуков и по темпу, регулирующему и гармонию, и мелодии. Сопоставление немногих противоречащих между собою звуков способно внушить чувство упоительной грусти, если только ноты не взяты в минорном тоне. Вот почему мы находим приятность в несложной песне крестьянина, в звуках цампоньи, свирели и в медленно-протяжном звоне колоколов. Сочетание некоторых весьма низких нот может внушить нам ощущение внезапного ужаса, не лишенного, впрочем, и некоторой приятности.

Музыкальный темп может сам по себе изменять удовольствие, доставляемое немногими нотами, то возводя их в высшую степень веселья, то располагая слушателя к размышлению и грустному раздумью. Весело-учащенный звон праздничных колоколов может, замедляясь, стать монотонным и печальным.

Повторение одной и той же ноты заключает в себе элемент, способствующий удовольствию слушающего, особенно когда это повторение производится в конце музыкальной идеи. При подобном повторении музыка, казалось бы, улетая от нас, повторяет свое последнее «прости».

Пауза может иной раз произвести изумительный эффект; она мелодически совершенствует собою аккорд, потому ли, что дает отдых слуху, изнывающему от избытка впечатлений, или, наконец, потому, что минутный роздых возбуждает в слушателе желание новых звуковых потоков. Когда же бывает, что целый оркестр, выразив сокровища гармонии, внезапно останавливается среди вызванной им бури наслаждений неги и сладострастия, тогда слушатели остаются недоумевающими, смущенными, объятыми чувством какого-то почти сверхъестественного страха, который возбуждает зараз и желание продлить молчание, и желание, чтобы скорее прервалось почти тягостное уже настроение. Случаются в концертном зале дурни, которые сразу поканчивают с невыносимым для них недоумением, разрешая его громом рукоплесканий.

Самый обильный источник наслаждений скрывается в ничем не объяснимой натуре звука. Одна и та же нота, сорванная со струн арфы и вызванная ударом по коже барабана, производит, как известно, впечатления весьма различные.

Совершеннейшим из музыкальных инструментов считается горло человеческое. Это – оживленная машина; гармония сообщается, выходя прямо из вдохновенной души, без посредства тех внешних орудий, которые так сильно калечат наши наслаждения музыкой. Но главная причина, почему так дорог и мил нам голос человеческий, состоит в той симпатии, которая связует человека с человеком: мы любуемся голосом певца потому, что он нам – «свой», потому что это – наш, человеческий голос. Удивляясь искусству артиста, мы незаметно для себя платим дань удивления и тому механическому орудию, на котором он выводит чудеса искусства. Голос же человеческий, вышедший из вдохновенной груди, долетает до слуха нашего во всей наготе своей, еще согретый дыханием человека, еще трепещущий его жизнью. Звуки баса вызывают вообще ощущение торжественности; высота же голоса возбуждает в душе слушателя чувства приязни и любви, представляя воображению картины изящные и нежные.

Начиная громовыми басовыми нотами нашего Мазини, голос которого выходил, казалось, из глубокой и звучной пещеры, и кончая страстными звуками, вылетавшими из горлышка покойной Малибран, представлен неизмеримый путь, уставленный всевозможным разнообразием голосов, более или менее мелодичных и звучных, обозначаемых общими названиями. Контральт, сопрано, баритон, бас – все это различные имена для разнообразия живых инструментов.

После человеческого голоса роскошнейшие звуки летят с трепещущих струн фортепиано, которое наряду со своими собратьями по звуку, фисгармонией и органом, обладает двумя ключами, при помощи которых фортепиано может комбинировать гармонии и мелодии звуков в сто раз более, чем другие инструменты.

От фортепиано до барабана тянется целый арсенал инструментов, более или менее совершенных, но могущих служить выражением человеческого чувства и открывать людям некоторые из тайн музыкального мира.

Вероятно, была бы возможна полная физиология каждого инструмента.

Чем более всякий инструмент имеет поклонников, тем менее он дает знать о механическом происхождении своих звуков. Музыка кларнета, по принятому выражению, «воняет деревом». Среди звуков флейты слишком слышно бывает усиленное дыхание. При игре же на скрипке слишком часто вспоминается вид «кричащей струны». Великие исполнители смеются над подобными недостатками, победив их силой собственного искусства и умением вызывать из них чистые и чарующие звуки.

Но самые сокровенные тайны музыкальных наслаждений сосредоточены в творчестве – в той мысли, которая заправляет порядком аккордов и нот, открывая людям новые области гармонии. Законы акустики определены чисто математическим путем, и всякий, знакомый с контрапунктом, может уже составить музыкальный аккорд. Но гений только способен угадать неизвестные до него источники гармонии, созидая мало-помалу из немногих нот и простейших аккордов мысль, способную умилять и возвышать целые поколения людей. Всем доступны буквы азбуки, все имеют возможность составлять из них слова и фразы, но только одному Данте предоставлено было могущество создать из них чудные комбинации «Божественной комедии». И Беллини мог через посредство доступных всякому нот создать свою «Норму» и ей открыть как бы новый мир мелодии и чувств.

Кто никогда в жизни не нашел в уме своем нового, своеобразного аккорда, тот и представить себе не может, каким образом возникали «идеи» в голове Россини, который «думал музыкой», и самая богатая фантазия не может угадать процесса мышления в неизведанной ей области. Как в обыденной речи, так и в музыке мысль зарождается в виде идеи или чувства, но здесь и начинается разница. Мысль, переходя в слово, облекается в определенные и условленные формы; «идея» же, облекаясь в роскошную одежду музыки, сражается неясными и неопределенными образами.

Слово – это стенография мысли, музыка же – язык чувств. Мыслящий ум и чувствующее сердце не делят между собой элементов, к ним относящихся, но оба живут в одной и той же атмосфере, не допускающей резко определенных граней; вот почему музыка, будучи фотографией мыслей и чувств, становится в действительности всемирным языком.

Изображение предмета всегда красивее, чем бывает он в действительности, так как к естественной его красе придана еще красота человеческой фантазии. Вот почему несложная идея и простой аффект, переданные на язык музыки, переносят в высшие сферы, переходя как бы из среды общественной в мир мысленной аристократии Можно бы выразиться смелым оборотом так: музыка – это поэзия мысли, а стих – музыка слова.

Элементы, разобранные здесь поодиночке, сливаются в музыке и, комбинируясь на тысячи и тысячи ладов, сообща образуют сложные и разнообразные радости музыкальных наслаждений.

Опера в музыкальном мире – это апофеоз всех наслаждений слуха, истинный праздник уха. В ней «идея» переведена на языки всех инструментов, во главе коих стоит человеческий голос, и все они сливаются в общий концерт, составленный из тысячи гармоний и тысячи мелодий.

Только в опере может «идея» маэстро найти свое полное осуществление и явиться во всем величии мысли и в блеске внешней формы. Только в опере может композитор назвать себя поистине блаженным, ибо всесильным жезлом своим он извлекает потоки упоительных наслаждений.

В опере мы испытываем в продолжение немногих часов все прелести музыкального мира, упоительную нежность медленно-сладостных звуков и бурю страстных аккордов, и бархатистые звуки контральто, и спазматическую прелесть высоких нот скрипки, и торжественное молчание, делящее надвое строй музыкального мира – словом все сокровища, которые могут быть вызваны из неиссякаемой почвы звуков.

Глава XIII. Наслаждения зрения вообще. Сравнительная физиология. Отличительные черты. Выражение лица. Наслаждение патологического свойства

Начав труд свой анализом простейшего из чувств, того, который первым проявляется в младенце, – чувства осязания, мы заметили, что ощущения наши все более и более усложняются элементами понимания, благодаря развитию которого чувства становятся все менее и менее «чувственными», принимая значение только орудий высших сил. В осязании удовольствие, как мы видели, оказывается местным, не выходя из узких пределов ощущения. В чувстве вкуса наслаждение уже слегка возвышается, но степень этого возвышения так ничтожна, что остается едва заметною. Обонянием арена наслаждений слегка расширяется, и удовольствие начинает весьма незначительно выступать из области чистого ощущения. В области слуха усложнение становится гораздо более заметным и наряду с ощущением становится уже сердечным чувством, так что нет возможности отрешить одно от другого, не насилуя природы и не уничтожая самого удовольствия, которое, начинаясь в звуковых нервах, охватывает все мозговые способности человека.

В области зрения мы наслаждаемся еще более сложными и более умственными удовольствиями, которые, не оставаясь почти никогда в пределах ощущения, сообщаются с быстротою молнии умственным способностям, приводя их к немедленной деятельности. Слух, казалось бы, более отвечает сердечным ощущениям; зрение же составляет «чувство ума». Факт этот, составляя самую таинственную часть мозговой деятельности, необъясним, но мы можем понимать или скорее ощутить его значение, сравнивая нашу радость при виде любимого лица с наслаждением, ощущаемым нами, когда заслышим внезапно звуки любимого голоса. В первом случае ум сочувствует ощущению, которое, по духовному свойству своему, отвечает возникшей идее или возбужденному образу. Во втором же случае мы растроганы всем существом своим, и «чувство приязни» пересиливает в нас мышление. Играя словами, можно бы сказать, что слух ума и слух зрения – сердце.

Некоторые животные одарены зрением более острым, чем зрение человека, который не мог бы, подобно кондору, увидать с вершины Чимборасо овцу, пасущуюся у ее подошвы. Но так как умственные способности сильно содействуют развитию зрения, то можно, не боясь ошибки, сказать утвердительно, что зрение доставляет гораздо более удовольствий людям, чем дает оно остальным животным.

Индивидуальные различия, встречавшиеся в зрении человеческом, зависят, разумеется, от большего или меньшего совершенства зрительного аппарата, но еще более разницы полагает между людьми степень умственного развития, которое содействует ощущениям зрения, обостряя обращенное на них внимание. Близорукий не может восхищаться ни линиями перспективы, ни зрелищем, открывающимся с высоты; дальнозоркий же весьма мало пользуется прелестями окружающего его микрокосма. Оба этих недостатка влияют не так значительно на уменьшение удовольствия глаз, как недостаток в умственных способностях; но самый обиженный близорукостью человек, не видящий ничего вне обхвата руки своей, может при помощи микроскопа насладиться большими удовольствиями в продолжение нескольких часов, чем испытывал в течение всей жизни объехавший полмира рассеянный глупец.

Женщина гораздо менее мужчины наслаждается чувством зрения. Она слишком легко развлекается обилием предметов, и ей, кроме того, слишком противен, по условиям ее умственной организации, всякий анализ ощущений. Женщина при виде нового ей предмета охотно останавливает внимание на блеске облика, мужчина же в тот же самый промежуток времени уже обежал умом своим целый мир образов, сравнений, обобщений и мысли.

В первое время своего существования человек видит, но он не умеет еще «смотреть». Когда младенец останавливает на чем-либо свой блуждающий и неосмысленный взор, новость ощущения, заменяя неразвитость умственных сил, все-таки приносит ему некоторое наслаждение, хотя еще весьма легкое и незначительное, усиливающееся по мере возраста. В ребяческие годы свежесть чувства мало-помалу притупляется обилием виденных предметов, а это сокращает пределы видимого человеком горизонта; но удовольствия зрения, тем не менее, совершенствуются мозговым развитием. В этом возрасте, однако, все удовольствия зрения – еще вполне чувственные. В молодости перевес иных способностей и обилие теснящихся около юноши забав отнимают часть того внимания, которое необходимо для полного наслаждения зрением и которое дается человеку только в зрелом возрасте, когда он успел уже овладеть хладнокровием, необходимым для анализирования предметов. Когда же глаза начинают терять зоркость свою, перед ними стелется и густеет туман, заволакивающий вокруг человека тот мир, с которым ему вскоре предстоит проститься. Зрение представляет большее обилие наслаждений в излюбленных природой странах, где солнце не перестает улыбаться красотам земли. Богатый человек наслаждается своим зрением более, чем бедняк, так как многие зрелища оплачиваются деньгами. Глазам нашего поколения предоставлено гораздо более удовольствий, чем зрению отцов наших, так как цивилизация, не переставая расширять пределы нашего кругозора, изобретает все новые и новые наслаждения для чувства зрения.

Влияние этой массы удовольствий действует благотворно на людей, совершенствуя как зрение их, так и само понимание, и не переставая обогащать новым материалом великолепную пинакотеку человеческого воображения.

Глаз «смотревшего» в продолжение жизни видит гораздо более чем глаз сонливого, проводящего часто существование в полудремотной праздности, другую же часть – в непроизводительности не интересующей его работы. «Смотреть» и «видеть» – это два совершенно различных фазиса зрения. Один и тот же предмет производит в разные времена впечатление весьма различно, но только на зрение человека, способного уловить оттенки собственных ощущений. Привычка всматриваться, приучая к наблюдательности и к анализу, готовит ум к строгой и совестливой внутренней обработке предметов. Свойства окружающей нас обстановки чувства и мысли, стоящие в более или менее близком к нам отношении, способствуют складу нашего ума и помогают избранию физического пути. Так, ежедневный вид полей и сельских занятий придает ясность и свежесть уму, располагая его к удовольствиям тихим и безыскусным. Постоянное созерцание произведений великих художников развивает в нас любовь к прекрасному. Уверяют, что красота жителей Каррары, славящихся изяществом телосложения, происходит от того, что на глазах этого народа вырабатывались в продолжение веков статуи художниками, стекающимися и теперь со всех сторон света на родину тончайшего мрамора. Причину подобного явления следует отыскивать в законах, управляющих способностями умственными и потому сюда не относящимися.

Физиология людей в минуту наслаждения чувством зрения часто выражает обилие умственных наслаждений, тесно связанных с процессом зрения, который, предоставленный сам себе, выразился бы следующей весьма несложной мимикой: лицо принимает выражение внимания, затем взор становится неподвижным, шея (а иногда и все тело) наклоняется в сторону заинтересовавшего предмета. Когда же, наоборот, мы анализируем ощущения, доставляемые зрению предметом весьма сложного свойства, тогда мы окидываем испытующим взором весь видимый кругозор, останавливая взгляд то на одном, то на другом предмете в отдельности. Полуулыбка часто сопровождает акт зрения, нередко прерываемый восклицаниями, вызванными неожиданностью или удивлением. Нередко смотрящий откидывается слегка назад, складывая вместе ладони рук и притягивая их к груди, что вообще составляет жест, характеризующий удовлетворение зрения. В апогее же радости человек откидывает голову назад, слегка покачивая ею со стороны в сторону, и даже иной раз потирая от удовольствия руки. Вспоминаю, как в избытке наслаждения я даже поцеловал микроскоп, доставивший мне массу удовольствий.

Всматриваясь в живое лицо или в фигуру, его изображающую, мы непроизвольно складываем иной раз черты собственной физиономии в некое подобие поражающего нас образа. Так, при виде Геркулеса Кановы всякий приободряется, выражая осанкой и гнев, и силу; при виде же мертвой синьоры во флорентийском Санта-Кроче лицо невольно принимает вид соболезнования и горя. Но все выражение смотрящего обыкновенно концентрируется в быстроте неуловимой и необъяснимой мимики глазных нервов. При виде группы людей, разглядывающих картину, можно почти всегда определить степень вкуса и наслаждения каждого зрителя. Нетрудно бывает отличить пронзительный и быстро анализирующий взгляд художника от взоров любопытного дилетанта, который, блуждая по картине робкими и нерешительными взглядами, прислушивается внимательным ухом к разговорам вокруг себя, чтобы, выслушав общественное мнение, моделировать по нему свои восторги и ожесточенную, быть может, критику. Чтобы определить чувства толпы, любующейся картиной, следует прежде всего принять во внимание национальность зрителей, пол их, темперамент, возраст и т. п. Предположим, что перед картиной сошлось множество людей с равносильными ощущениями. Женщина заплачет там, где мужчина только вздохнет. У человека нервного дрогнут от ужаса все черты лица, между тем как лимфатик останется неподвижен и нем. Ребенок вскрикнет и подпрыгнет; старый же человек, опершись на свой посох, будет стоять неподвижно перед растрогавшей его картиной. Неаполитанец «зателеграфирует» от восторга руками, между тем как чопорный англичанин не высунет подбородка из накрахмаленного галстука и не вынет рук из кармана.

Глава XIV. Об удовольствиях зрения, происходящих от новизны ощущений, и о математическом очертании их

Незнакомый предмет всегда возбуждает любознательность; разве что отвратительное в природе или оскорбляющее прирожденное нам чувство изящества бывает лишено увлекательной прелести новизны. Удовольствие бывает тем сильнее, чем менее сходства представляет новое зрелище с издавна уже знакомыми предметами. Все возвышающее эту прелесть новизны называется интересным, любопытным. Но младенец только тогда может вкушать подобные удовольствия во всей их простоте, когда он начинает присматриваться, чтобы ближе ознакомиться с тем миром, для которого родился. Для остальных людей наслаждения зрения почти всегда усложняются умственными элементами, например, любознательностью, пристрастием к невиданному, диковинному и различными чувствами, свойственными той или другой личности.

Количество предметов само по себе может возбуждать удовольствие, упражняя или скорее заинтересовывая особенным образом чувство зрения. Одиноко стоящее тело посреди громадного и пустого пространства привлекательно действует на нервы зрения. Численность предметов, сразу и нежданно представших глазам нашим, бывает тоже не лишена приятности. Это все – простейшие из тех удовольствий глаза, которые зависят от математических очертаний тел, и их не следует смешивать с теми, где численность является делом уже второстепенным и служит как бы орудием удовольствий. Мы привыкли видеть стул с четырьмя ножками, и при виде стула с шестью мы улыбаемся, дивясь, почему ему прибавлены два лишних члена.

Объем тела (т. е. и чрезвычайно малое, и громадное) производит на нервы приятное впечатление новизны. Всякий, прогуливающийся в первый раз по морскому берегу, бывает поражен впечатлением необъятности глади и шири, простирающихся у ног его, ежели только фантазия не предвкусила заранее это наслаждение, представив воображению картину моря в еще более громадных и невозможных размерах.

Расстояние предметов само по себе почти никогда не интересует нас, но возбуждая, оно приносит удовольствие. Серия предметов однородных может доставлять приятные ощущения, различающиеся между собой по тому, состоит ли порядок их сопоставления из парных или непарных чисел. То же самое можно сказать и об отношениях между собой различных частей одного и того же тела. Первая и простейшая степень симметрии состоит из сопоставления двух тел, да и вообще тел парных между собою. Симметрия, составленная из непарных чисел, составляет уже удовольствие более сложного порядка, для которого необходимы три предмета или три геометрических элемента одного и того же тела.

Численность составляет только второстепенный элемент геометрических пропорций, и хотя бы предметы стояли изолировано в каком-либо порядке, мы чувствовали бы потребность соединить их воображаемыми линиями, строя из них настоящие фигуры. Не замечая собственного умственного процесса, мы находим симметрическими и правильными тела или систему тел, когда определяющая их мысленная линия составляет правильную геометрическую фигуру. Простейшие удовольствия, доставляемые нам симметрией, бывают произведением самых простых геометрических фигур, т. е. линий или параллельных между собой, или стоящих друг к другу перпендикулярно, это, например, треугольники, ромбы, квадраты, многоугольники и все фигуры, составленные из прямых линий. Новые комбинации удовольствий возникают из фигур, из круга, эллипса, параболы или из комбинации между собой прямых и кривых линий. Переходя от плоскостей к кубу, находим удовольствия, производимые кристаллизованными телами или искусственным подражаниями кристаллам, так как многие предметы представляют в грубых очертаниях тела с правильно и симметрично расположенными поверхностями; так, например, дома, книги, части стола, стульев представляют разновидные призмы. В лампах, чашах и бутылях усматриваются сегменты сферы.

Лучшие из удовольствий, производимых симметрией, относят к умственным элементам высшего начала. Начало это, называя предмет прекрасным, судит о том, сообразен ли порядок его частей с их назначением и отвечает ли предмет тому окончательно идеалу, который уже сложился в нашем понимании.

Мы имеем различные идеи и чувства. Громадность кругозора человеческого доказывают, с одной стороны, стекла микроскопа, посредством которых мы разглядываем инфузории не крупнее десятитысячной доли; с другой стороны – это труба телескопа, которая дозволяет нам видеть миллионы таких созвездий, в сравнении с которыми Земля наша оказывается не более песчинки.

Виденные при одинаковых обстоятельствах предметы, близкие и дальние, производят на нас впечатление весьма различное: близкий предмет внушает нам желание рассмотреть его, полюбить и усвоить; тело, находящееся в неизмеримом от нас отдалении, возбуждает удивление и как бы некоторого рода остолбенение. Близкий предмет подлежит рассматриванию, далекий – созерцанию. Первый интересует нас, второй поражает неожиданностью.

Форма предметов способна сама по себе интересовать нас геометрическими своими элементами, которые в связи с численностью, с объемом и расстоянием могут образовать приятную для глаз симметрию. Благодаря внутренней своей организации человек способен находить красоту только в предмете, вполне отвечающем «типу», который он носит неизменяемым в уме своем от самого рождения до гробовой доски. Симметрия – источник обильных наслаждений для нас, берущих свое начало в геометрическом построении тел. Художнику дозволено находить новые комбинации порядка и меры, но он не в силах удалиться от неизменного и строго научного типа, указанного человеческой природой. Никому не приходило в голову ни доказывать, ни оспаривать вечные законы симметрии, так как подобный труд был бы совершенно напрасным. Законы эти запечатлены неизгладимыми чертами в мозгах наших как неотъемлемый элемент их организации. Никто, впрочем, не в состоянии доказать, почему вид сферы приятнее действует на зрение наше, чем вид бесформенной массы, так же как нет возможности доказать, почему дважды два – четыре. Гипотезы, могущие при этом возникнуть, всегда останутся только более или менее хитрыми рекламами, служащими утверждению принципа. Численность входит необходимым элементом в приятность симметрии, так как она не может существовать без подлежащих исчислению частей.

Геометрия почти вовсе не касается существ одушевленных, хотя в человеке, совершеннейшем из созданий животного мира, находятся еще элементы геометрии, и их можно отметить точками и прямыми линиями.

Несмотря на наслаждение наше симметрией, существуют и неправильная красота, и эстетика беспорядка; это доказывает, что в весьма сложном механизме способностей человеческих, где элементы то сливаются, то затушевываются, могут происходить тождественные результаты из причин совершенно противоположных. Все это должно бы служить нормой для некоторых философов, которые желали бы упростить то, что весьма сложно, и измерить неизмеримое, перенося в широкое поле философскую задачу о квадратуре круга.

Глава XV. О зрительных наслаждениях, происходящих от физических условий тел

Математические очертания тел образуют собой как бы остов того материала явления природы, который дает пищу зрительным наслаждениям. Но сама по себе математическая форма предметов производит на смотрящего лишь слабое и неопределенное впечатление. Для того, чтобы представление о наблюдаемом теле приобрело живость, надо, чтобы к идеальной форме тела присоединились и черты его физического характера.

Смотреть, как движется тот или другой предмет, есть своего рода наслаждение, хотя и весьма несложное. В этом случае предмет, нами наблюдаемый, то и дело меняет свое место относительно тел, его окружающих, а мы, следуя за ним глазами, упражняем своеобразно свою зрительную способность: каждый новый момент приносит нам новое впечатление, тождественное предыдущему, и такое впечатление в нас возобновляется постоянно. Если видимое движение привлекает нас тем напряжением внимания, которое оно от нас требует, очень быстрое движение может нравиться лишь недолгое время; когда оно скоро прекращается, то резкий переход от сильного упражнения чувств к полному их успокоению рождает в нас удовольствие контраста. Напротив того, движение, длящееся слишком долго, утомляет нас своим видом. Движение может ласкать наши чувства своей непрерывностью или своим постоянством. Предмет, нимало сам по себе не занимательный, становится приятным для зрения, если, внезапно появившись, он исчезает, и мы начинаем ожидать его нового появления. Нас привлекает и такое движение, которое, будучи однообразно, при этом то замедляется, то ускоряется; но чтобы найти в нем приятность, надо обратить на него значительное внимание. То же самое можно бы сказать и обо всех вообще видах наслаждения, но в особенности это касается наслаждений не очень сильных. С другой стороны, смена различных движений или соединение вместе многих может тоже доставлять нам известное удовольствие; это мы испытываем, например, при посещении шелко– или бумагопрядильных фабрик: единовременное вращение стольких колес и катушек вместе с дружным движением стольких рабочих рук энергически привлекает к себе наше внимание и поражает нас не без некоторой приятности. Вообще говоря, все удовольствия зрения, проистекающие от движения предметов, почти всегда осложняются той или другой мыслью, которую они рождают в смотрящем. Движение медленное и монотонное склонно наводить уныние, тогда как оживленное движение рабочей толпы в какой-либо мастерской, естественно, будит в нас энергию и поощряет нас к деятельности. Одним словом, впечатления, получаемые нами через органы зрения, действуют на нас совершенно так же, как и все прочие чувственные аффекты.

Разные степени света, даже будучи лишены всякой цветовой окраски, уже дают пищу разнообразным зрительным наслаждениям; свет есть существенный элемент тьмы, и мы нуждаемся в нем так же сильно, как в воздухе и пище. Всякий здоровый телом и духом человек просыпается при дневном свете с чувством удовлетворения и отрады; основным элементом такого чувства бывает радость при виде солнечного луча, будь то луч прямой, отраженный или преломленный. Долго переносить потемки можно лишь в бессознательном состоянии сна или в болезненной истоме, а также при больных или утомленных глазах, или же когда грусть заставляет искать тишины и уединения. Во всех остальных случаях свет дает нам жизнь и радость, и мы пользуемся им так долго, как только может вытерпеть наше зрение. Когда судьба заводит нас в глубь рудника и мы стремимся обратно к выходу при туманном и дымном мерцании фонаря, то велика бывает наша радость увидеть снова свет небесный: с восторгом вдыхаем мы свободный и чистый воздух.

Наслаждения, которые мы находим в действии света различествуют смотря по тому, какой это свет – исходящий ли прямо от солнца или сообщенный другим светилом. Свет первого рода мы способны выдерживать лишь до известного предела, и гораздо охотнее наслаждаемся мы мягким светом луны, склоняющим нас к раздумью и меланхолии. Если свет не резок, то предметы, подверженные его действию, интересуют нас и ясностью своих очертаний и, сообразно характеру такого освещения, таинственным, загадочным своим видом.

Нельзя лучше расположить себя к размышлению как уединившись в комнате, обстановка которой тонет в полумраке. Как прелестны меланхолические радости сумерек! А мирный и зыбкий свет полной луны воспет уже по достоинству всеми поэтами. Впрочем, и яркий солнечный свет богат бесчисленными удовольствиями для нашего зрения; надо только, чтобы залитые им пространства перемежались скоплениями мрака и тени; тогда и самый сильный блеск становится сносным. Нельзя без вреда для глаз смотреть в упор на солнце; но хорошо любоваться на сияющие звезды и на искры раскаленного железа, когда они брызжут с наковальни из-под молота кузнеца. Удовольствие, доставляемое видом ковки железа, бывает живо и порывисто; наслаждение уже не так сильно, когда свет разгорается мало-помалу или долгое время остается неизменным у нас перед глазами. Всего приятнее видеть ослепительный свет рядом с непроницаемым мраком, и зрелище тем красивее, чем дробнее и многочисленнее светлые места. Такого рода ощущения можно испытать во время ночной бури, когда огненная черта молнии прорезает тьму, или когда внезапно прорвавшийся на свободу луч месяца проливается на землю серебряным дождем. Того же рода приятное ощущение овладевает нами, когда из темных покоев мы вступаем в зал, освещенный множеством свечей.

Контрасты умеренно освещенных пространств представляют для нашего зрения массу разнообразных наслаждений; соединение вместе разных степеней тени может иметь поразительный эффект даже и без содействия цветовой окраски. Уже простая тень, бросаемая каким-либо телом, привлекает нас тем сравнением, которое нам приходится делать между призрачным следствием и его вполне реальной причиной: бесцветная тень, распростертая на плоской поверхности, являет собою нечто весьма причудливое. Игра теней сообщает особую привлекательность многим зрелищам природы и очень способствует эффектам живописи.

Краски прибавляют прелести наслаждениям зрения, но их следует счесть уже роскошью в действии природы на наши глаза; мы отличаем предметы один от другого даже и тогда, когда они отражают разные степени света, не разнясь в окраске. К наиболее простым наслаждениям этого рода следует отнести вид поверхности, окрашенной всего одним цветом, который может нас привлекать как внутренним своим достоинством, так и своею живостью. Мы любуемся цветом даже и тогда, когда лишь часть предмета бывает в него окрашена. Говоря о цветах, наиболее ласкающих взгляд, следует прежде всего назвать красный, синий, зеленый и желтый. Разумеется, личные вкусы могут в этом случае бесконечно разнообразить характер наслаждения; так, не мало людей предпочитают цвета неопределенные: серый, фиолетовый, бурый или даже белый и черный, которые совсем не являются цветами. Отдельные цвета нравятся нам преимущественно своей живостью; более редкий случай, когда нас привлекает в них крайняя их бледность. Яркость придает красоту цветам первоначальным, тогда как цвета неопределенные и смешанные выигрывают от умеренности оттенков. В первом случае, мы наслаждаемся живостью впечатления, во втором воображение наше увлекается таким представлением, которое хотя и слабо, но все же возбуждает наше внимание и мягко упражняет наш рассудок. Цвета доставляют нам наибольшее удовольствие, когда мы соединяем их в известные соотношения. Всего проще можно достигнуть благоприятного соединения цветов через их сочетание: так, зеленое хорошо с красным, белое – с черным, синее – с красным, голубое – с серебром, красное – с золотом; но самые поразительные эффекты происходят от соглашения множества красок в гармоничные аккорды. Мелодия красок гораздо беднее элементов наслаждения, чем их гармония. Поясним это примером: если взгляд наш, утомленный продолжительным путешествием среди снега, останавливается, наконец, с отрадой на зеленеющих лугах, то выносимое нами из этого впечатление бывает по большей части так легко и безотчетно, что память наша весьма редко его сохраняет. Отражение света способствует увеличению зрительных наслаждений, доставляя нам те ощущения, которые нам приятны, потому что они редки. Сюда относятся блеск металлов и своеобразное блистание драгоценных камней. Другие подобные тому наслаждения находим мы в преломлении световых лучей, которое можно наблюдать в семи цветах радуги, а также смотря на природу через окрашенное стекло, когда все предметы являются нам в необходимой окраске. Тела полупрозрачные, пропускающие через себя свет, дают нам тоже случай к наблюдению приятных явлений; здесь удовольствие состоит в неопределенности ощущений, как это бывает, например, когда огонь лампады заключен в тонкую мраморную лампочку.

Эти физические элементы зрительного наслаждения часто встречаются совместно и подкрепляют друг друга, давая пищу весьма сложным и привлекательным ощущениям; приятность ощущений зависит при этом от гармонии, господствующей в их соотношениях. Вот несколько примеров: нам нравится смотреть, как падает снег, потому что взгляд наш охотно следит за множеством легких снежинок и любуется их быстрым падением и яркой их белизной. В произведении удовольствия участвуют здесь и математический элемент числа предметов, одновременное поражающих наше зрение, и физический элемент их движения, и живость их окраски; каждому видоизменению в цвете, движении, числе снежинок отвечает и перемена в степени испытываемого нами наслаждения. Мы любим смотреть, как локомотив проносится у нас перед глазами; нам нравятся и чрезвычайная быстрота его бега, и ряд постоянно сменяющих друг друга однообразных движений; наш взгляд бывает заинтересован и блеском пламени в раскаленной печи паровоза, и клубами пышущего из трубы его черного, густого дыма, и, наконец, длинной вереницей летящих за ним вслед вагонов. То же самое относится и к бесконечному множеству иных зрелищ, которые бывают нам приятны потому, что в них соединяются элементы разных привлекательных для нас ощущений – чрезвычайность, новизна и т. п.

Глава XVI. Об удовольствиях зрения, зависящих от развития нравственных сил

Участие, принимаемое умом и сердцем в удовольствиях зрения, настолько существенно и необходимо, что о нем приходится упомянуть здесь, несмотря на то, что, строго говоря, ему вовсе не место в анализе пяти человеческих чувств.

Предмет, остановивший на себе наши взоры, возбудив в них приятное ощущение, усиленно влечет к соучастию в удовольствии в ту или другую из высших умственных способностей, приглашая их либо мыслить, либо чувствовать. Но случается, что воля наша останавливает полученное ощущение на полпути его к высшим сферам, на той именно грани, где кончается область простого чувства и где начинаются ум и высокое чувство, заставляя ощущение как бы колебаться между двух областей нашего внутреннего мира. Сознаем мы в этот момент одно только ощущение зрения, не допустив еще мышления и как бы оставаясь в состоянии созерцательного экстаза, не чувственного, не интеллектуального, но имеющего нечто общее с элементами обеих этих сил; имени этому состоянию дать невозможно, так как в нем не начинались ни мысль, ни слово.

Несмотря на таинственность и неопределенность этого состояния, оно бывает двоякого рода, готовясь вырисоваться точнее и облечься либо в мысль, либо в чувство, лишь только напряженность ощущения, поборов временную пассивность, вступит в область ума или сердца. Так, случалось не раз остановиться во время прогулки перед растением, стоящим на повороте двух дорог. Самое ощущение формы, как весьма простое, возбуждает в нас интерес, и, однако, мы продолжаем смотреть на растение с грустно-сладостным спокойствием, не чувствуя в эту минуту ни любви, ни ненависти и не возбуждаясь этим зрелищем ни к самомалейшей мысли. Так в другие времена мы смотрим улыбаясь, на младенца, спящего в колыбели, не чувствуя при этом ни малейшего влечения приязни и не упражняя ум свой никакой мыслью. В подобные минуты в нас встает какое-то гармоническое излияние сердца, соединяющееся с ощущением глаз, какая-то мысль, не получившая формы и оставшаяся в нас в выжидательном и невыраженном еще положении. Это – чрезвычайно тонкий психологический факт, для уловления которого в самих себе требуется немало наблюдательной силы и не мало опытности. Тем не менее он достоверен, и всякий может наблюдать его в самом себе. Во всяком случае, это ощущение весьма мимолетное, и редко можно встретиться с ним во всей его полноте.

Многие предметы возбуждают в нас своими физическими и математическими свойствами внезапную и примитивную идею, становящуюся источником удовольствия. Симметрия и пропорциональность внушают идею порядка и спокойствия, и мы с истинным благодушием останавливаем на них наши взгляды. Вид беспорядка и сумятицы, представляя глазам нашим нечто смешное и забавляя нас контрастом между виденным и типом совершенства, сохраняемым в глубине души каждого, внушает нам ужас, не лишенный и некоторой приятности. Описание смешного найдет себе место в отделе анализа тех умственных удовольствий, к которым оно принадлежит. Что касается впечатления красоты, порождаемое иной раз недостатком симметрии или порядка, то источник его можно только предугадывать, определить же его нет возможности. Оно поражает, быть может, резким неподчинением существующим правилам; оно нравится, может статься, смелостью своего проявления в природе или искусстве, а смелость и сила во всех своих формах всегда имеют в себе нечто грандиозное. Беспорядок в распределении неодушевленных предметов нравится нам преимущественно тогда, когда он сопровождается движением, так как вид движения среди хаотического беспорядка представляет некоторое подобие жизни. Как бы там ни было, но традиционный беспорядок съестной лавки влечет к себе сильнее, чем упорядоченное раздавание хлеба в булочной. Величественный хаос ревущего у ног наших океана – более великолепное зрелище, чем вид стоячей воды пруда.

Необъятность некоторых предметов внушает мысль о величии мироздания и о собственной нашей ничтожности; контраст этот бывает приятен нам, когда он усложняется мыслью о том, что мы, создания малые, можем, однако, обнять зрением своим неизмеримый горизонт видимого. Обозревая с морского берега громадное протяжение вод и видя как небосклон сливается с ним в туманной дали, мы наслаждаемся верным подобием «бесконечного». Блуждая удивленными очами по необозримому вместилищу вод, мы ищем грань или твердую точку, на которой могли бы остановить усталый взгляд. И вот среди этой необъятной пустоты, смутившей было наши обычные понятия, появляется парус далекой лодки или корабля, призывая нас вновь к ощущениям жизни и радуя нас двойным наслаждением: подобием бесконечного и симпатией к появившемуся среди моря живому существу. Это – основные элементы удовольствий, испытываемых при виде моря; эти ощущения могут служить базисом для построения великолепных сочетаний радостей ума и сердца.

«Крайне малое» тоже внушает мысль о бесконечном, так как малый мир не имеет видимых пределов, как и само небо. Удовольствия, испытываемые в этом направлении, составляют главную прелесть микроскопических изысканий. Действительно, странно пристрастие наше ко всему крошечному. К нему, по-видимому, присоединяются в уме нашем идея слабости и желание взять его под свою защиту и охрану даже тогда, когда предмет неодушевлен. «Крошечное» внушает желание овладеть им хотя бы на минуту; мы охотно берем его в руки и, рассматривая с интересом, невольно складываем черты лица в некоторое выражение симпатии и сочувствия. Это странное удовольствие проявляется в нас тогда только, когда предмет имеет настолько определенный вид, что составляет сам по себе обособленность. Угловатый осколок скалы, как бы ни был он мал, не возбуждает в нас того же чувства, как круглый и гладкий камушек. Обрывок пера или пушинка вовсе не производят в нас впечатления цельного пера. К подобным удовольствиям (разумеется весьма ничтожным) присоединяется иногда и приятность осязания.

Движение способствует удовольствию зрения многими из своих элементов. Будучи существенным симптомом жизненности, оно прежде всего напоминает собою симпатию ко всему одушевленному. Когда напряженное движение бывает следствием человеческой изобретательности, то мы радуемся ему как проявлению общей нам физической или нравственной силы. Когда же, наоборот, движение естественно, тогда оно внушает нам мысли более скромные и изящные, исключая те случаи, когда нам самим удалось отыскать движение там, где оно не бросалось в глаза.

Естественное движение производит удовольствие двоякого рода, смотря по тому, перемежается ли движение, чередуясь с отдыхом, или продолжается безо всяких перерывов. Первое вселяет в нас вообще чувство сладостной грусти, второе же, наоборот, представляет нам грандиозный и печальный образ бесконечного. Приливающая к берегу трепетная волна, разбивающаяся о камни, отливающая от нас, чтобы снова подползти к нашим ногам, напоминает обычные круговороты жизни: день, начинающейся по исходу ночи, отдых, следующий за утомлением, смех – за слезами, радость возвращается за горестью разлуки и т. п. Медленное же и непрерывное течение воды в реке призывает к созерцанию, которое бывает приятно только по грациозности идей, ими возбуждаемых. Как бы ни играла, протекая у ног наших, речная волна, все же она уходит, и ей нет возврата; вздымающаяся волна, ниспадая, течет далее; за ней вслед бежит другая, возвышаясь и исчезая; лист, падающий с дерева в воду, уносится течением, и, не утомляясь, волна убегает за волной. Это зрелище посредством элементов своих образует грозную формулу бесконечности и представляет живое подобие «вечного»; идея, порождающая в человеке желание вечности слишком необъятна для нас, минутных гостей на земле. Самоубийца, стремясь к реке, чтобы в ней покончить жалкое бытие свое, возвращался бы вспять охотнее, ежели бы вместо неумолимо текущих вод реки, никогда не идущих обратно, его бы встретило спокойное колебание озерной поверхности, мерно бьющейся в плоских берегах, с приливом и отливом чередующихся волн.

Самый свет различием своей напряженности может производить нравственное влияние. Силой ярких своих лучей свет возбуждает к жизни: слабый и неопределенный, он клонит человека к неге и грусти. Слабый, но дрожащий свет бывает особенно привлекателен, чему служит примером то полное неги спокойствие, которым обдает нас светило ночи.

Цвета имеют довольно значительное влияние на нравственную сторону зрительных удовольствий. Мы называем веселым «красное» с его оттенками, «лазоревое» и «зеленое», а «черное» и «серое» – печальными, белый же цвет – чистым и девственным. Факт этих названий, встречающихся у всех народов, сильнее всего доказывает умственное свойство зрительных ощущений. Каждый из нас имеет любимые цвета; я, например, страстно люблю лазоревый. В жарких краях люди вообще предпочитают яркие цвета. Там, где солнце редко улыбается, люди вообще любят облекаться в цвета невзрачные и темные. Негритянские племена до страсти любят цвета, режущие глаза. Цвет бывает приятен иной раз по воспоминаниям, связанным с ним. Изгнанник способен плакать при виде национальной кокарды.

Существа одушевленные привлекают наши взоры по сродству их с нами и чем более оказывается в них с нами сходство, тем приятнее становится нам вид их.

Хотя в растениях трудно отыскать что-либо нам сродное, мы относимся к ним с более теплым вниманием, чем к предметам из ископаемого мира; растения сильно участвуют в наслаждениях зрением, способствуя им таинственным, необъяснимым образом, вовсе не отвечающим их физическим свойствам. Узник, нашедший травинку в расселине камней за решеткой своего окна, радуется своей находке гораздо сильнее, если бы ему попался там красивый камушек. В растении нас всего более интересуют цвета его, так как жизнь сказывается в нем во всей роскоши форм и окраски. Цветок интересует нас иной раз не менее животного, но красота его форм и великолепие цветов способствуя нашему наслаждению, вовсе не составляет главного элемента удовольствия, им доставляемого. Самый скромный полевой цветок радует нас более, чем роскошный, искусственно сделанный из фарфора или воска, потому что он живой. Вот почему надобно полагать, что таинственная симпатия связует нас с нужными созданиями таинственного мира.

Животные могут нравиться нам только тогда, когда они не пугают нас своим зверством; но и таковые могут, в известных условиях, доставлять своего рода удовольствие зрению. Мы любуемся ягуаром за стеклами музея; тигр нравится нам, когда мы ограждены от него железной решеткой клетки. Другие животные веселят наши взоры яркостью красок, живостью движений, странностью своих форм. Иные внушают нам приязнь, другие служат нам. Дикие звери нравятся нам силой и крепостью своих мускулов. Создания с холодной кровью веселят глаза наши едва ли более, чем предметы неодушевленные; но те, в жилах коих течет горячая кровь, вызывают видом своим обычное нам чувство приязни ко всему живому. Чтобы убедиться в этом, каждому стоит вспомнить то холодное чувство, с которым смотрят люди на рыб, плавающих в пруду парка, и ту симпатию, с которой поглядывает каждый на воробушка, прыгающего по дороге.

Животное, интересующее нас более всех других, – несомненно, человек, потому ли, что он действительно великолепнейшее создание в мире, или потому, наконец, что он собрат нам по естеству нашему. Я не раз удивлялся красоте форм и благородству телодвижений, характеризующих человека! Но вид человека возбуждает в нас еще то естественное чувство приязни, которое легло в основание общественности между людьми. Удовольствие смотреть на человека усложняется еще степенью того чувства приязни, которое мы ощущаем к увиденной нами особе. От горячего взгляда матери, любовно смотрящей на грудного ребенка, и до того рассеянного взгляда, которым мы встречаем вовсе не интересующую нас личность, есть много степеней. Ежели бы фотография способна была уловить мимику взгляда, мы имели бы в картинах полную постепенность людской приязни и всей глубины внутренней человеческой жизни, выраженной тем или другим взмахом его ресниц.

Великая радость бывает при встрече человеческих глаз! Увидав человека, мы можем осмотреть его с головы до пят, но ежели он удалится, не взглянув на нас, то мы остаемся чуждыми друг другу, и вызванное в нас человеком ощущение останется в узких пределах нашего «Я». Но ежели мы встретились с ним глазами хотя бы на мгновение, то мы уже внутренне приветствовали друг друга обычным молчаливым приветствием человека человеку. Эта таинственная передача чувств глазами может иметь место только между существами одного рода, и хотя бы взгляд наш и повстречался с глазами любящей нас собаки или нашего верхового коня, удовольствие осталось бы при этом чувственным и бледным. Но человек, сверкнув очами, тем самым говорит с человеком, и чувства обоих, взглянувших друг на друга, сходны с ощущениями двух солдат, встретившихся на военном посту и передавших друг другу «пароль и отзыв». Как здесь, так и там ощущения одинаковы: оба на мгновенье почувствовали себя членами одного и того же войска.

Анализ того, что происходит между четырьмя встретившимися глазами, стоил бы сам по себе долгого и тщательного изучения и терпеливых изысканий, которые бросили бы яркий свет на физиологию нравственных ощущений. Здесь мы можем заметить только, что удовольствия подобного рода как относящиеся к отделу чувствительности будут рассмотрены нами отдельно.

Зрительное ощущение может еще быть приятно по воспоминаниям, вызванным его проявлением. И в этом случае окажется верным феномен, о котором упомянуто выше. Увидав с вершины холма белое пятно вдали, изгнанник, возвращающийся на родину, признает в нем родительский дом и смотрит на него с восхищением, ничего еще не вспоминая и не помыслив ни о чем. Он не отвращает взора от дорогого ему предмета, колеблясь между простым ощущением дома и заключенным в нем миром воспоминаний, еще не открывшимся; он останавливается, проливает слезы и продолжает «смотреть» на предмет, становящийся ему все милее и милее, хотя дом вовсе ни в чем не изменился. Так нравственное значение предметов усиливает до чрезвычайности доставляемое ими удовольствие. Вид тополя наполняет невыразимой радостью сердце европейца, не видавшего в продолжение многих лет ни одного дерева, кроме араукарий и пальм. При виде деревенской пряхи иной солдат заливается слезами, вспомнив и старую мать, и веселые россказни около семейного очага. Что до меня касается, то я не могу видеть крылечка, выходящего на поросший травой двор. На траве такого дворика меня учили ходить, там я отыскивал насекомых и божьих коровок и провел там годы детства, лучшие годы моей жизни.

Преобладающая в каждом из нас страсть заставляет находить приятность в предметах, относящихся к ней, что до бесконечности разнообразит наши удовольствия. Сибарит с умилением смотрит на откупориваемую бутылку, покрытую почтенной пылью времен; библиофил дрожит от радости, завидя на полках книгопродавца недостающую в его библиотеке книгу. Предметы, иногда самые отвратительные, могут стать источником живейших радостей. Естествоиспытатель несет, возвращаясь с прогулки, никчёчную улитку и с наслаждением прячет ее под замок своей шкатулки.

Анатом оставляет свое дело и, отбросив нож свой, радостно всматривается в смердящий и отвратительный труп, восхищаясь новой отысканной им нервной нитью.

Глава XVII. Об увеселениях и забавах, основанных на удовольствии зрения

Комбинируясь между собой, элементы удовольствий, уже изученные нами в чувстве зрения, могут составить наслаждения весьма сложного рода. Чтобы анализировать здесь таинственные и неизведанные радости ума и сердца, входящие, как мы видели, в область пяти простейших чувств, я вынужден был насиловать природу вещей. Теперь я должен сказать еще несколько слов об увеселениях, основанных на этих наслаждениях. Разнообразие бесконечных зрелищ не утомляет взора, некоторые же образы до того привлекательны, что мы не перестаем находить их вечно новыми и прекрасными. Ощущения, ими производимые, не всегда тождественны между собой, так как время изменяет и обстановку их, и внешние условия их проявления, и даже процесс самого чувства.

Свод небесный представляет нам одно из великолепнейших зрелищ в мире, и им всегда и вечно будет восхищаться человек, живущий в подлунном мире. Светило ли дня ходит по небу в лучезарной своей красе; ночь ли застилает его своим плащом, усеянным созвездиями; бродят ли по ясной лазури волнообразные мягкие облака; сталкиваются ли в его пространстве грозовые тучи при бесконечном сверкании молнии; рисуется ли там фантасмагория радуги или магический калейдоскоп сумерек; подернут ли весь небосклон непроглядной завесой темной ночи, – небо во все времена открывает зрению целые миры удовольствий. Небо – это вечно готовое полотно, на котором величайший из живописцев, природа, рисует широкой кистью и грозно– величавые картины, и шутливые образы игривой своей фантазии. Эта картина, носящая на глубине фона вечную перспективу миров, неизмеримых, как само пространство, балует глаз игривыми образами волшебного фонаря, проносящимися по ее прозрачной поверхности. Кому любопытно понять причины удовольствий, доставляемых нам видом этих чудес, тот пусть снова заглянет в только что пройденные главы.

Вид природы составляет едва ли не большее из наслаждений зрения, доставляя множеству людей лучшие радости жизни. Созданное человеком открывает другое поле удовольствий, но наслаждение искусственным не может выдержать сравнения с теми радостями, которые возбуждает в нас сама природа.

Лучшие произведения великих художников оказываются, при сравнении их с делами природы, служившими им моделью, тем лишь, чем бывают гербарии сушеных растений в отношении к живым цветам. Простейшие между тем удовольствия доставляются верным подражанием той же природе искусствами и в особенности двумя главнейшими из них – живописью и ваянием.

Анализ удовольствий живописи весьма интересен, но здесь можно сделать только некоторые указания на обилие и чрезвычайное разнообразие их. Главный интерес, возбуждаемый произведениями этого рода, – в удовольствии видеть подражание природе, столь близкое и точное, что глаз может обмануться им и заставить ум приятно дивоваться тому, как мог человек немногими красками навести на плоскость образы, столь схожие с действительным видом предметов. Вид виноградной кисти, не привлекающий сам по себе ничьих внимательных взоров, будучи удачно передан полотну, удивляет и веселит глаза зрителей в продолжение долгих лет. Изображение одушевленных предметов довольствуется по большей части подобным действием на глаза и умы людей. Настоящая живопись идет далее, переходя ко второму, более поразительному элементу наслаждений, т. е. к удовольствию видеть, как художник уловил в совершенстве один из моментов природы в его летучих и скоропреходящих проблесках и доставил людям, таким образом, возможность наслаждаться, имея постоянно перед глазами или то, что случается весьма редко, или что бывает где-либо вдалеке. В ландшафтах уловлены бывают и как бы застывают на полотне и сверкание молний, и плеск волны. Изображающий лицо человеческое точно так же останавливает и увековечивает на своих картинах людские страсти, ухитряясь уловить даже вскидывание разъяренного взгляда и полный неги робкий взор любви. Искусство иной раз соединяет в узких пределах одной и той же картины многочисленные образы красоты, совершенствуя их и возвышая до степени, не встречающейся в природе. Художник, рисуя орнаменты, соединяет в них все элементы симметрии, рассеянные здесь и там, по области природы, созидая из них новые изящные и грациозные формы. В настоящее время человек может при помощи искусства осмотреть, не выходя из дома, все страны света и, кроме того, он может расстраивать свое сердце зрелищами и нежнейшей приязни, и ужаснейших преступлений. Он может успокаивать взор на изображении тихо спящего ангела или содрогаться при виде кровавых битв. Чувственным наслаждениям живописью много содействует внимание, доводимое до анализа картин, а также и любовь к коллекциям, к приобретению, – словом, тщеславие во всех его видах.

Ваяние доставляет нам немало наслаждений, схожих с таковыми, доставляемыми живописью, кроме обаятельной силы красок, всегда отсутствующих в произведениях скульптуры. Здесь наслаждение оказывается более чувственным и менее умственным, так как в ваянии на воображение действуют уже не образы, а только формы предметов, и фантазия уже не находит себе пищи в том, что так схоже с действительностью.

Архитектура, чеканка и всякое искусственное подражание неодушевленному доставляют наслаждение подобного же рода, но заключенное в более тесные пределы. Наслаждение вообще бывает тем сильнее, чем более зритель имеет сам расположение к данному искусству.

Профан «видит», дилетант «смотрит», но только художник может отождествить свою мысль с мыслью великого художника и воплотить ее в себе. Все трое идут, правда, одной и той же дорогой, но останавливаются они на совершенно различных стадиях пути. Можно себе представить, как восхищался, как содрогался даже великий Канова при созерцании Венеры Медицейской; между тем Деви, пройдя вдоль знаменитейшего музея, остановился бы перед одной из статуй и, вероятно, сказал бы: «Что за прекрасный кусок углекислой извести!»

Калейдоскоп, панорама, стереоскоп и т. п. сходные с ними забавы основаны тоже на увеселении зрения и радуют нас столько же разнообразием форм, сколько разнообразием впечатлений.

Фантасмагория, забава мало известная, могла бы достичь довольно поразительных эффектов. Зритель погружен в глубокую тьму, внезапно прерванную появлением лучезарной точки, которая, из-за малого своего объема, кажется нам сияющей в бесконечной дали. Но точка увеличивается, она растет, приближается, принимает определенные формы и, наконец, как бы лезет прямо на зрителя. Фигура, грозящая броситься на зрителя, должна, разумеется, изображать что-либо, способное привести в ужас. Затем фигура снова начинает удаляться и наконец исчезает в поглощающей ее мгле.

Микроскопы, телескопы и зеркала, увеличивающие предметы, могут забавлять нас новизной зрелища. Плоские зеркала, верно отражая предметы, тоже веселят людей при новости ощущения, но они радуют нас, отражая собственную нашу особу, весьма интересную для каждого зрителя. Но в этом случае удовольствие почти всегда усложняется чувством, так как зеркало, кроме особы нашей, зачастую отражает наше тщеславие и наш эгоизм. Эти радости, в сущности, весьма невинные, легко прощаются женщинам, которые проводят утренние часы в тиши своей туалетной лаборатории, чтобы выйти из нее еще более прекрасными и обольстительными.

На удовольствии зрения основан еще фейерверк, потешные огни, не без примеси и некоторых удовлетворений слуха. Сила света, блеск окраски и быстрое движение огненных фигур – вот элементы, составляющие красоту потешных огней. Но забавы, добываемые пиротехникой, бывают усложнены нравственными элементами зрения; чтобы убедиться в этом, стоит вспомнить белизну света бенгальских огней, вызывающую впечатление безмятежности, связанной с движением и силой. Потешные огни, взятые в массе и приведенные к формуле, передающей физиологическое их значение, служили бы лучшим выражением народного веселья, внезапностью своих проявлений, бурными своими порывами, сверканием ракет, трепетанием всего огненного пространства и взрывами хлопушек и гранат. Вот почему не обходится без них почти ни один сельский, церковный праздник, не обходится и величавое торжество коронации земного владыки. Но в селе довольствуются взрывом дюжины невинных хлопушек и взлетом нескольких некрупных ракет; для второго же торжества требуются дворцы, объятые пламенем, и пускаются в ход все чудеса современной пиротехники.

Иллюминация – это тот же фейерверк, построенный на более простом основании, возбуждающий более тихие и более продолжительные радости. Нравственное значение иллюминации тоже основано на физиологическом значении света. Горный житель заявляет о празднестве своем, зажигая огни, которые блестят высоко на вершинах гор, как бы на одном уровне с небесными светилами. Горожанин освещает свои пиры и танцы потоками света, льющимися с великолепных канделябров и блестящих люстр. Свет, под разными своими видами, обожаем жителями Востока. Свет собирает около очага, камина или костра людей всех наций и всех сословий. Свет радует человека, порождая между тем своего неизменного спутника – тепло.

Удовольствие зрения участвует еще во множестве увеселений весьма сложных, о которых будет сказано ниже. Танцы, театры, охота, рыбная ловля и все увеселения, великие и малые, начиная от механической куклы до всемирной выставки, – все это празднества, которые преподносятся чувству зрения, открывая ему необъятный кругозор удовольствий, не имеющий до сих пор ни пределов, ни грани. Искусство не истощило еще комбинаций в этом направлении элементов, уже нам известных, и человеческая изобретательность не дошла еще до Геркулесовых столбов.

Ежели бы завтра кто-либо дал оптике такой же толчок, какой дан был науке бессмертным Галилеем, – на человечество полился бы новый поток нескончаемых удовольствий. С одной стороны, нам удалось бы, наконец, усмотреть конечные молекулы тел; с другой стороны, мы проникнули бы зрением в новые миры, управляемые новыми законами движения. В один день состарились бы на целый век современнейшие труды по микроскопии и астрономии. Человек стал бы доволен собой. Так случается всегда: материалы, собранные тщательным изучением и терпеливой наблюдательностью отцов, бывают сразу разрушены и рассеяны потомством. Но на свежих развалинах никогда не дремлющей науки вечно действует квадрант зиждителя и вновь все разрушает молот мнимо вандальской руки.

Глава XVIII. О наслаждении пьянством, о влиянии пьянства на отдельных лиц и цивилизацию

Весьма трудно определить, даже и с приблизительною точностью, как велико на земном шаре общее число людей, предающихся удовольствию опьянения. Еще труднее найти на свете страну или местность, где бы пьянство совсем не было известно. Богатый англичанин разгоняет свой сплин прекрасным хересом и портвейном, которые выписывает он из Индии, чтобы наслаждаться их нежным ароматом. А житель Камчатки жует между тем сухую корку гриба-мухомора (Amanita muscaria) и на утро, после безумной ночи, выпивает собственную наркотизованную урину, чтобы продлить свое блаженство. Потомок инков пьет мутную чичу, странный, но здоровый напиток, на поверхности которого всплывает вонючее деревянное масло и в состав коего входит, вместо дрожжей, человеческая слюна. Татарин приводит себя в опьянение своим любимым кумысом – питьем из перебродившего кобыльего молока. На Востоке едят, пьют и курят опиум. В Боливии и Перу фабрикуются пилюли коки. Если где-либо, в каком-либо отдаленном уголке света, еще есть дикое племя, не знакомое со спиртными напитками и наркотическими ядами, то, будьте покойны, цивилизация не замедлит проникнуть к нему и навязать ему алкоголь под всеми его видами и со всеми его последствиями.

Слыша эти факты, скептик пожимает плечами и находит, что сражаться с ними нечего. Человек, говорит он, создан для наслаждения, и совсем не беда, если он находит себе дешевые удовольствия. Моралист хмурит в этом случае брови, вспоминает о первородном грехе и проклинает человека как существо, насквозь пропитанное пороком. Один лишь философ никого не клянет и не отделывается смехом: он ищет в самой человеческой природе основные причины порока и добродетели; он вполне убежден, что без знания не может быть действительного решения данного вопроса, и что одно лишь знание может сделать желаемое решение практичным и полезным. Надо знать, что, собственно, такое наше тело, из какого именно теста мы вылеплены.

Человек заставил бродить сок виноградной лозы и стал собирать капли, сочащиеся из головок мака; им руководил при этом тот же инстинкт, который помог ему найти хинное дерево в ущельях Кордильер и жемчужину на дне моря. Когда человек передает с кровью новый порок своему потомству, то и здесь действует один из законов природы, а именно закон наследственности; добро и зло переходят от одного поколения к другому подобно звонкой монете, которая, как ни изменяется в форме и ценности, а все же без устали странствует, переходя из рук в руки.

Пьянство есть временное безумие или экзальтация одной или нескольких способностей, коренящихся в столбе нашего спинного мозга, и происходит от введения в наш организм некоторых субстанций. Все вообще опьяняющие вещества производят на нас приблизительно одинаковое действие и дают нам сходные по характеру наслаждения. Чем бы мы себя ни опьянили, с нами происходит в главных чертах следующее: в нас прежде всего возникает чрезмерное сознание собственного существования, и это сознание стремится взять верх над всеми остальными нашими ощущениями. На первых степенях опьянения жизнь представляется нам более обыкновенного полной и чувственной; мы приходим в состояние внутреннего довольства и спешим пользоваться жизнью при содействии здоровых сил своей натуры и веселого задора, приобретенного искусственно. Далее многие способности чувства, мысли, движения начинают покидать свой нормальный уровень, и затем, вместо покоя и апатии, коими отличалось наше первоначальное состояние, мы начинаем испытывать чрезвычайное возбуждение. Этот период опьянения может разниться у разных субъектов по степени и свойству, но у всех, однако, он носит характер лихорадочной деятельности. На первых порах мы еще были в силах наблюдать признаки деятельной жизни, которою поглощены наши способности, но позднее чрезмерная и беспорядочная экзальтация разнохарактерных наслаждений охватывает наш духовный мир подобно урагану. Смутный трепет, дикий восторг – вот чем выражается в это время наше состояние; элементы добра и зла прорывают в нас все свои естественные преграды и перепутываются между собой в неистовстве разнузданной вакханалии.

Другая и притом характерная черта того удовольствия, которое мы находим в опьянении, – это оригинальная метаморфоза, постигающая нашу память. Грациозный эффект, под воздействием которого мы подпадаем, заполоняет собой обширные области нашего ума и сердца, стремясь исторгнуть из них все докучные заботы о настоящем, все печальные размышления о будущем, все тягостные воспоминания о прошедшем. Столкновение и нагромождение всевозможных элементов умственно-нравственной деятельности, стремительность мысли, которая, вырываясь наружу, беспорядочно злоупотребляет орудием слова, – все это образует в нас такой вихрь или водоворот, что сознание наше едва может схватить настоящее и уже отказывается различать прошедшее от будущего. Так увлекающий нас быстрый и веселый танец не позволяет нам ни различать окружающие нас предметы, ни даже видеть ту русую кудрявую головку, которая в другое время дорога нашему взгляду.

Полное исследование области явлений, сопровождающих опьянение, с троякой точки зрения – философии, гигиены и нравственности – есть пока еще только нелегкая задача; что меня касается, то я берусь лишь наметить некоторые линии в плане того дворца, на месте коего разбита ныне моя палатка. Во всяком случае, кто задумает создать натуральную историю пьянства, тот сделал бы разумно, поделив ее на три части, сообразно трем родам опьянения; я разумею опьянения: алкоголическое, наркотическое и кофейное.

Алкоголь, извлеченный из веществ посредством брожения и дистилляции, не сразу проникает в сокровенные области нашего организма; прежде всего мимоходом он доставляет удовольствие нашему органу вкуса и в этом заключается значительная часть его достоинства. Алкогольные жидкости, будучи введены в желудок, немедленно поглощаются потоком кровообращения, который стремит опьяняющий элемент алкоголя в нервные центры и разносит его по всей сети чувственных нервов, покрывающей изнутри наше тело; результатом является охватывающее нас чувство бодрости и благополучия, а это усиленное пользование жизненной силой приводит нас к порогу еще большего наслаждения. Если увеличить дозу потребленного спирта, то возбуждение возрастает и начинает сказываться в веселом и благодушном настроении; мы начинаем говорить скорее и больше, замечаем в соотношении предметов, нас окружающих, чрезвычайные и малоприметные особенности, судим о вопросах общественной жизни, не принимая во внимание их обычных условий… Мы бываем в это время оптимистами, подобно большинству людей, вполне здоровых телесно и душевно. Степень напряжения, а главное, характер нашей умственной деятельности значительно при этом изменяются: потребность высказаться, поощряемая порывистым накоплением в нас идей и образов, делает нас более сообщительными, более любящими общество, более добрыми… Я говорю о правиле, а не об исключениях; не спорю, что есть люди, которых вино делает мрачными, зложелательными, придирчивыми. К счастью, таких обиженных субъектов немного и, что меня касается, то я сильно сомневаюсь в нормальности состояния их спинного хребта. Следует признать несомненным тот, всегда доступный проверке наблюдением, факт, что алкоголь обыкновенно затрагивает в нас наиболее великодушные струны, и что люди, находящиеся под его влиянием, бывают особенно чувствительны к аффектам сердца.

Когда, выпив вина чрезмерно, вы становитесь наконец совсем пьяны, ваши мускулы, которые сперва было порывались производить резкие телодвижения, делаются, напротив того, вялыми и отказывают вам в своей службе. Впечатлительность ваших чувств все более и более при этом притупляется, изолируя вас от внешнего мира; вы впадаете в смятенное безумие мысли и живете уже исключительно внутри себя. Удовольствие чувствовать себя временно другим человеком уступает в вас место потемкам дремоты, которая закрывает вам двери внешнего мира, а равно и собственного вашего духовного святилища; одним словом, вы утрачиваете сознание жизни. В последнем периоде опьянения воля человека долго борется с черными тучами, заволакивающими со всех сторон его умственный горизонт, и дремота его нарушается при этом, лишь яркими проблесками безумия, подобно тому, как молния прорезает порой мрак ночи. Это состояние имеет в себе нечто преступное и отталкивающее, потому что выражает собой агонию человеческого ума и достоинства; наслаждаться им может лишь человек с низкими инстинктами, или же такой несчастный, кто, злоупотребив жизнью, погубил в себе благородные качества, данные ему природой.

Наркотическое опьянение отличается, в действии своем на человека от опьянения алкогольного. Кроме того, оно и само по себе действует на нас разно, смотря по тому, каким веществом бывает произведено; но всегда и неизменно оно дает нам удовольствия неизмеримые, страшные, опасные… Только с помощью порочной привычки можно найти приятность в противной горечи опиума и в едкой горечи коки; нельзя, следовательно, требовать от наркотизации тех удовольствий вкуса, кои доставляет нам алкоголь. Наркотические субстанции тяжело воспринимаются человеческим организмом, и требуется известный срок времени, чтобы между вами и внешним миром начала, подобно занавесу, простираться некая неосязаемая преграда. Вскоре вы уже смутно видите все вас окружающее, подобно тому, как бывает виден огонь сквозь алебастровую лампаду; вы осязаете предметы, как осязали бы стекло сквозь шелковую перчатку; вы думаете, как можно бы думать в полусне во время жаркой сиесты под тропиками. Первая степень наркотизации отличается чрезмерным сознанием внутренней жизни, доведенным до высшего предела благополучия и облеченным в нерушимое спокойствие. Это – кайф восточного человека; это – лампада, которая сама чувствует свое горение и радуется тому, что горит вдали от ветра.

Наркоман – такой же оптимист, как и пьяный человек; докучные заботы обыденной жизни не могут ниоткуда ворваться в ту замкнутую и непроницаемую область, где он наслаждается блаженством; внешний мир для него не существует, так как он пребывает вне действительности и не нуждается в выражении кому-либо своих чувств. Напротив того, он становится тем более неподвижным, чем совершеннее становится его кайф. Я производил опыт этого рода над самим собой и никогда не забуду, как под влиянием коки провел в полной неподвижности несколько часов, не пошевелив ни одним мускулом, не открыв ни разу глаз. И это был не сон. Я чувствовал себя совершенно неспособным чего-либо пожелать, так как по тогдашним моим ощущениям ничего не могло быть лучше того состояния, в котором я находился.

Наибольшее наслаждение, какого можно ждать от наркотических средств, достигается с появлением галлюцинаций. Мы должны их увидать волей-неволей по мере увеличения дозы потребляемого вещества. Нет фантазии довольно пылкой, нет пера довольно бойкого, чтобы описать то несметное множество и ту бесконечную пестроту образов, которые возникают в безжизненном и туманном хаосе временной слепоты наших закрытых глаз. Внезапно являясь нам, эти образы то сменяют друг друга с быстротой панорамы, движимой паром, то тихо чередуются у нас перед глазами, подобно картинам волшебного фонаря, движимым спокойною рукой. Поместите в калейдоскопе самые грандиозные сцены природы и самые смешные измышления карикатурного юмора, самые суровые портреты исторических личностей и самые причудливые изображения насекомых, самые яркие цвета радуги и самые пестрые из римских мозаик, самые прелестные цветы и самые невообразимые фигуры чудовищ… Одним словом, все лучшие и все ничтожнейшие, все великие и все микроскопические элементы творения! Теперь приведите в движение ваш калейдоскоп по законам новой, смелой, неслыханной эстетики! То, что вы видите, есть лишь слабое подобие фантасмагории, которую произвели бы в вас шум и кока. Я испробовал на себе оба эти средства и положительно вас заверяю, что большего наслаждения я не испытывал, да и предположить не могу. Понять, что могут дать нам наркотические вещества, не подвергнув себя их действию, почти невозможно. Представьте себе, что кто-либо прожил некоторое время в таинственной стране, преисполненной всего, что только есть в природе самого великолепного, цветом и формой и затем вынужден был внезапно покинуть этот блаженный край; что вне этой минувшей жизни он чувствует себя умирающим или уже умершим… Лишь такой человек мог бы, оставаясь в здравом рассудке, вообразить себе действие наркотизации. О жертвах этого рода опьянения, обратившегося в страсть, рассказывают диковинные вещи. Был такой случай, что женщина вполне порядочная, образованная, умная, мать семейства, имела несчастье познакомиться в Сальте (в Аргентинской республике) с употреблением коки; плачевный результат сказался в том, что особа эта покинула все свои сердечные привязанности, а также привычки семейного круга и обеспеченной жизни для того, чтобы, запершись в деревенской лачуге, предаться там всецело таинственным прелестям боливийского безумия. Китайские рабочие, когда им отказывают в обычной порции опиума, кидаются вне себя к морскому берегу в надежде, что волна прилива поглотит их невыносимые терзания вместе со злополучной жизнью. Вот из таких примеров становится наглядным, что разумеют англичане под словами «enchained», «fettered», «enslaved», коими они обыкновенно живописуют потребителей опиума.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Спасение «попаданцев» – дело рук самих «попаданцев»! Если ты чуть не утонул в наши дни – а вынырнул ...
Что же такое надо есть и пить, чтобы жизнь казалась яркой, всего хотелось и, главное, моглось?! Чтоб...
Если ты перенесся с Великой Отечественной на полтора столетия назад, оказавшись в теле императора Па...
«Но если в раю тебя не будет – не надо рая!» – написал султан Сулейман Великолепный после успения св...
Данная книга расскажет о том, как питаться при анемии, или, как еще иногда говорят, малокровии.Кровь...
Данная книга расскажет о том, как питаться при заболеваниях желудочно-кишечного тракта, ведь при нар...