Физиогномика и выражение чувств Мантегацца Паоло
По Гирарделли, средоточием гнева служит нос:
… Следует заметить, что нос (кроме своей ближайшей функции – очищать мозг от негодных его отделений) имеет еще другую задачу: когда страсть гнева и презрения зажглась и воспламенилась в недрах груди, нос является внешним выразителем ее, так что кончик носа указывает нам, как велика степень возбуждения силы гнева.
Так как у быков телосложение весьма лимфатическое и маложелчное, и так как они обладают толстым носом с несколько опущенными ноздрями, и при этом они обыкновенно животные ленивые, то отсюда можно заключить, что и человек, у которого нос похож на бычий, бывает нерадив к своим обязанностям и не легко поддается гневу. Все это согласуется с законами противоположностей. Сердитые люди имеют обыкновенно заостренный нос и при малейшем возбуждении краснеют…
Странное открытие, будто заостренный нос указывает на расположение к гневу, не принадлежит, впрочем, всецело Гирарделли. Посмотрите, сколько писателей предварили его:
Нос, заостренный на конце, составляет признак лживости, сварливости и вспыльчивости; ибо в приступе гнева…
и далее:
Нос, заостренный на конце, обозначает раздражительность.
Grattarola
По тонкому кончику носа можно угадать склонность к сильной раздражительности.
Pomponio Gacrico
Люди с заостренным носом обыкновенно нетерпеливые сварливы, надменны, потому что им свойствен холерический темперамент; преобладающие элементы в нем суть огненные.
Ingegniero
Слишком, малый нос означает человека с переменчивым нравом… У кого нос тонкий, тот имеет сильную склонность к гневу. Если же при том кончик носа заострен, то это служит признаком жестокости.
U. – В. Da la Porta
Очень жаль, что я вынужден противоречить стольким почтенным писателям; но, не выходя из тесного круга своей семьи и своих ближайших знакомых, я могу освободить заостренные носы от тяжких обвинений, которые возводились на них, начиная с Помпонио Гаррико до Никеция включительно. У одной семьи, состоящей из строптивых людей, характерную особенность всех ее членов составляет очень закругленный нос; у одного же прекрасного отца семейства, который совершенно не способен сердиться, кончик носа до того заострен, что в случай надобности им можно было бы пользоваться в качестве шила.
Лафатер, в котором так тесно соединялось добродушие с мистицизмом, занимался изучением злых физиономий только между прочим; поэтому, в прекрасном предисловии к своему труду он и мог написать, что его Опыт о физиономики предназначен для того, чтобы дать возможность узнать человека и полюбить его. Однако, в седьмом отделе своих физиономических анекдотов он обращает внимание на то, что иногда можно прочесть на лице человека выражение временного или постоянного чувства ненависти.
«Будь я проклят, если этот человек не плут! – сказал Тит о жреце Таците. – Я видел, как он три раза плакал и рыдал на трибуне в то время, когда не было ровно никакого повода проливать слезы, и раз десять отворачивался, чтобы скрыть улыбку, когда шла речь о злодеяниях или несчастьях».
Иностранец, по имени Кюбисс, проходя с нами через зал у г-на Ланжа, был так поражен одним из портретов, висевших на стене, что отстал от нас и остановился, чтобы рассмотреть эту картину; спустя четверть часа, мы, не видя Кюбисса, пошли искать его и нашли на том же самом месте и все еще с пристально устремленным на портрет взором.
–
Что скажете вы об этом произведении? – спросил его г. Ланж. – Неправда ли, ведь красивая женщина?
–
Несомненно, – отвечал он, – но если портрет сделан удачно, то его оригинал обладает, по-видимому, очень черной душой; это должно быть сам дьявол!Это был портрет знаменитой отравительницы Бренвилье, столь же прославившейся своей красотой, сколько и злодеяниями, которые привели ее к костру.
Таковы туманные представления прошлого, где смешивается анатомия с мимикой, каббалистика с действительным наблюдением. Обратимся же к настоящему, которое требует более точных методов и положительного анализа.
Мимика ненависти всецело покоится на следующем основном положении: удаление от всего, что ненавистно, что заставляет страдать, что угрожает какой-нибудь опасностью.
Отдельные признаки выражения ненависти, добытые путем кропотливого анализа, представлены в нижеследующей таблице.
Выразительные знаки удаления и отталкивания отмечают переход между отвращением и ненавистью в обыденном смысле слова; но для нас они принадлежат к одной естественной группе мимических актов.
Смотря по силе отвращения, по большей или меньшей степени чувствительности и по уменью владеть собою, мы можем выражать свою ненависть с известною сдержанностью, представляющею собою первичное проявление всякого страдания; или же мы можем обнаружить свое отвращение и омерзение и затем перейти к самым явным проявлениям наступательной вражды.
К омерзению и отвращению, возбуждаемому в нас каким-нибудь неодушевленным предметом, почти или даже вовсе не примешивается чувство ненависти в том смысле, какой придается обыкновенно этому слову. Здесь имеет место только чисто болевая мимика, хотя с ней иногда сочетается выражение удаления, которое есть начало ненависти.
Цивилизация так подгрызла нам ногти и так притупила наши зубы, что иной раз даже лютая ненависть внешним образом выражается одним только движением – отбрасыванием назад головы. Не смотря на то, что это движение едва заметно, оно всегда, однако, сопровождается каким-нибудь мимическим актом, являющимся выражением страдания, и в основе этого последнего лежит, разумеется, двоякая причина: во-первых, неприятность находиться лицом к лицу с предметом своей ненависти, а во вторых, чувство досады, что приходиться делать над собою усилие, чтобы сдержать и скрыть свою ненависть и свое огорчение.
Представьте себе, что в обществе любезных и благовоспитанных людей вдруг появился человек, антипатичный для всех, а у некоторых возбуждающий, пожалуй, чувство сильной ненависти и презрения. Этот момент – самый удобный для изучения отрицательной и, так сказать, замаскированной мимики ненависти. Голова отклоняется от оси тела; туловище упирается в спинку кресла или прислоняется к стене: наступает всеобщее центробежное движение. В то же время губы сжимаются, и на лица, за минуту перед тем ясные и веселые, набегают тучи. И так, в данном случае вы видите перед собой полную мимическую картину ненависти, но доведенную, с помощью социальной узды, до степени едва уловимого выражения.
Вы видите здесь стремление удалиться от ненавистного человека, выражающееся целым рядом движений отталкивающей мимики.
Вы видите также выражение страдания, чаще всего сопровождающее мимику ненависти.
Вы видите, наконец, безмолвное сжатие губ – первый предвестник сопротивления, борьбы, которая уже готова начаться.
Первым и неизбежным признаком приготовления к борьбе всегда служит задержка дыхания и закрытие рта.
Нахмуривание бровей – весьма характерное явление в мимике ненависти, обозначающее переход между двумя типами выражений. Легкое нахмуривание бровей указывает только на страдание; но если оно достигает сильной степени, то придает глазам грозное выражение, имеющее целью испугать противника, как это имеет место у некоторых человекоподобных обезьян. Есть сферы, где ненависть и страдание сходятся. Оба эти душевные волнения часто до того смешиваются и перепутываются одно с другим, что попытка наблюдателя разложить на простые элементы эту сложную двойную психическую комбинацию оказывается неосуществимой. Мы страдаем, и в то же время возмущаемся своим страданием, и негодуем на него, словно на врага, с которым нужно бороться; иногда же мы глубоко ненавидим и страдаем от этой ненависти. В том и другом случае мимические выражения бывают одинаковы: любовь и удовольствие – с одной стороны, ненависть и страдание – с другой, вот два сложных двойных сочетания, две психомимические комбинации, до такой степени стойкие, что для разложения их необходимо пустить в ход весь грозный и разрушительный арсенал наших аналитических приемов.
Глаз принимает большое участие в мимике ненависти, и притом двумя различными и почти противоположными способами.
При простом отвращении, при простой потребности к удалению, глаз закрывается совершенно или отчасти, как бы с той целью, чтобы заставить исчезнуть образ ненавистного предмета или лица. Напротив, с наступлением фазы противодействия или угрозы, глаз широко раскрывается, так что верхнее веко почти исчезает, взгляд становится неподвижным, принимая особое выражение отважной решимости, которое мы совершенно справедливо называем угрожающим, так как оно предвещает неизбежную угрозу или, по крайней мере, готово перейти в нее. Ужас и отвращение передаются одинаковым выражением взгляда. Это сходство настолько велико, что Лебрён в своем Атласе не сумел провести никакого различия между выражениями ненависти и ужаса, так что под рисунками 16, 17 и 18 можно было бы, без ущерба для истины, произвольно переставить подписи. В рис. 16-м, под которым значится – отвращение, мышцы сокращены так же, как при выражении ненависти, а рис. 17-й, изображающий ужас, был бы вполне пригоден и для изображения приступа гнева. Рис. 18-й представляет гнев, но он мог бы с таким же успехом служить и для изображения испуга. Рисунок, на котором передается ненависть или зависть, исполнен более удачно.
Но все эти изображения или неправильны, или неполны, так как им недостает мимики плеч и рук, которая при сильных душевных волнениях постоянно дополняет выражение лица. Если вы изобразите на лице ненависть, а рукам сообщите жест страха, то получите картину ужаса. Но попробуйте изобразить на лице ужас и присоедините к этому сжатые кулака – и вы получите выражение ненависти. Неточность и неполнота в изображениях Лебрёна исправляются сопровождающими их объяснениями. Вот два образчика.
Гнев. Проявление гнева указывает на природу этого чувства. Глаза становятся красными и воспаленными, зрачок – блуждающим и сверкающим. Брови то поднимаются, то опускаются, лоб сильно хмурится, между глазами выступают морщины. Ноздри раскрыты и расширены, губы сильно сжаты; нижняя губа выдвигается вперед, оставляя углы рта немного открытыми и придавая лицу выражение жесткой и презрительной усмешки.
Ненависть или зависть. Это чувство выражается сморщенным лбом, нахмуренными и сдвинутыми бровями, сверкающими глазами, причем зрачок, наполовину скрытый под бровью, обращен в сторону предмета, возбуждающего это чувство. Зрачок и глазной белок, равно и веки, кажутся воспаленными: ноздри бледны, расширены и более заметны, чем обыкновенно: они выдаются вперед, вследствие чего появляются складки на щеках: рот закрыт так, как будто у человека стиснуты зубы: углы рта вытянуты и опущены, мускулы челюстей как будто ввалились. Цвет лица отчасти воспаленный, отчасти желтоватый, губы бледные или синеватые.
Если вы сравните большие художественные изображения Лебрёна с маленькими фотографиями, иллюстрирующими книгу Дарвина, то с первого же взгляда увидите, какой огромный шаг сделало учение о физиономии в сравнительно короткий период, отделяющий великого живописца от великого натуралиста. Там все искусственно и условно, преувеличено и неопределенно; здесь же сама природа, которая на хорошо поставленные вопросы дает еще лучшие ответы; там теория, которая поработила, извратила и обезобразила истину, здесь – голая истина, которую можно созерцать лишь с удивлением.
Участие глаза в мимике ненависти не ограничивается тем, что он закрывается и прячется; напротив, часто также он сильно краснеет, что зависит от сильного прилива крови к голове. В самых резких случаях этого рода, глаз выступает из своей орбиты; это признак чрезмерной гиперэмии, и на обыденном языке состояние это слывет под именем вытаращенных, выпученных глаз, или глаз, которые хотят выскочить наружу. По мнению Грасиоле, зрачки в подобных случаях всегда бывают сильно сужены, подобно тому, как это наблюдают при остром воспалении мозговых оболочек.
Нос расширяется, крылья его приподнимаются, и у людей с очень подвижными носовыми крыльями достаточно одной этой черты для того, чтобы лицо их приняло свирепое выражение. Явление это обусловливается глубокими вдыханиями с судорожными остановками в дыхательном акте и, без сомнения, зависит также и от сочувственных сокращений лицевых мышц.
Существенным и, быть может, самым важным центром мимики ненависти служит рот, который остается иногда судорожно закрытым, что выражает общее напряжение мышц перед началом борьбы; гораздо чаще, однако, рот открывается, при чем обнажаются все зубы или, по крайней мере, передние, или же только один из клыков.
Дарвин с удивительной тонкостью изучил эту сторону мимики ненависти, указав, какую роль играет в ней атавизм.
Зубы – это орудие для нападения или защиты, которое, правда, вышло из употребления у нас, людей цивилизованных, но которым и теперь еще пользуются дикари и дети, бессознательно воспроизводящие столько характерных черт из жизни наших доисторических предков. Хотя мы теперь уже не кусаемся, но все-таки еще в порыве гнева показываем зубы и скрежещем ими с тем, чтобы заставить противника почувствовать их силу.
Иногда в приступе гнева мы показываем только один клык, и тогда наше лицо принимаете выражение, известное под именем сардонического смеха. Однако не у всех людей рот и мышцы лица способны принимать это выражение; только некоторые могут сокращать одну из мышц, поднимающих губу, таким образом, чтобы обнажился только один клык; но и они могут это проделывать в одной лишь половине лица. В этом язвительном выражении, состоящем в показывании одного клыка, Дарвин видит явное доказательство тех наследственных уз, которые соединяют нас с нашими отдаленными предками. Эти последние должны были иметь очень сильные клыки и, вероятно, пользовались ими, как орудием защиты.
Я преклоняюсь перед мнением великого английского философа, но все-таки, как я уже сказал об этом раньше, мне кажется, что мимика сардонического смеха при выражении ненависти представляется гораздо более сложной. Смех и улыбка – самые обычные явления при выражении ненависти. Они встречаются и у тех лиц, которые не могут поднимать часть верхней губы таким образом. Чтобы обнажился клык. Можно улыбаться и смеяться до упаду даже с плотно закрытым ртом, а этот подавленный смех именно и есть одна из самых обычных форм смеха, сочетающихся с мимикой ненависти.
Если бы можно было наследовать все случаи смеха в порывах ненависти, то, вероятно, мы нашли бы руководящую нить к логическому объяснение неожиданного проявления здесь смеха, который обыкновенно сопровождает более приятные душевные волнения или более резкие контрасты забавного. Смеются впрочем не тогда, когда гнев достиг высшей степени своего развития, а в то время, когда он еще смешан с презрением и отвращением. Смеются или улыбаются в тех случаях, когда видят перед собой униженного и смущенного противника, или когда приступ гнева только еще готовится. В этом случае нас заставляет смеяться именно контраст между торжеством нашей ярости и смиреной покорностью ненавидимого лица; это радость от сознания возможности отомстить непосредственно ударами или унижением самолюбия. Поэтому чаще всего смехом сопровождаются самые свирепые проявления ненависти, – без сомнения потому, что мщение тем слаще, чем сильнее ненависть, или чем больше надеются нанести этим вред своему врагу.
Это так же верно, как и то, что очень добрые люди в разгневанном состоянии редко смеются, так как при этом они сами страдают. Напротив, люди злые и жестокие в этих случаях всегда смеются, потому что им приятно видеть страдание. А, кроме того, есть еще и другой более редкий, но более демонический смех ненависти; и, в сущности, в этой форме мы имеем дело с жестоким орудием пытки. Смеются от всего сердца, чтобы ободрить свою жертву и этим самым сделать более мучительным для нее переход от надежды к отчаянию. Как будто стараются убедить своего врага в том, что ему нечего бояться, что все обстоит благополучно, – с тем, чтобы позже дать ему лучше почувствовать острые когти ярости и мщения.
Так поступают многие из плотоядных животных, в особенности из породы кошек; то же проделывают и дикари, преимущественно из числа людоедов[73].
Я вовсе не думаю, чтобы этим исчерпывались все поводы, побуждающее нас к смеху ненависти. К ударам, к оскорблениям, к множеству всякого рода жестокостей нашей души мы иногда желаем присоединить еще злорадство и насмешку: мы смеемся, чтобы поглумиться над жертвой, чтобы заставить ее переходить поочередно от мучений страха к унижениям презрения, и при всем том ясно показать ей, что она для нас не более, как предмет забавы.
Ненависть так естественно сопровождается улыбкой, что мы часто улыбаемся при одном только замысле мщения, даже в отсутствии жертвы, и в этом случае мы протягиваем руку горизонтально ладонью вниз, как бы желая сказать – подожди же! И подобное клятвенное обещание неизбежно сопровождается ядовитой демонической улыбкою. Здесь уже не может играть никакой роли теория атавизма, построенная на клыках; смех вызывается здесь контрастом между тем спокойствием, каким, по нашему мнению, наслаждается ненавистное лицо, и тем ураганом, с каким мы намерены на него обрушиться.
У детей, у дикарей и париев нашего общества высунуть язык и показать его во всю длину своему врагу считается знаком презрения и отвращения; в этом мимическом акте больше пренебрежения, чем ненависти; может быть в связи с ним находится и выражение желания плюнуть на землю или в лицо презираемой и отвратительной для нас особы. Это выражение, должно быть, очень древнее и очень автоматичное, так как изображения его встречаются у идолов Полинезии, Индии и Мексики. Мне самому случалось видеть, как шимпанзе и дети плевали в знак угрозы и гнева, хотя как те, так и другие никогда и ни от кого не могли заимствовать этого жеста.
Мимика гнева и ненависти, достигая известной степени, всегда становится угрожающей и подкрепляется движениями рук и ног. Так, поднимают к небу сжатый кулак, или рассекают несколько раз воздух краем ладони, или же топают ногою о землю. Поднявшись до этой ступени, мимика ненависти делается крайне экспансивной, и я не могу объяснить себе, каким образом де-ла-Шамбр, советник и постоянный врач короля, мог в своем сочинении о признаках страстей, в котором посвятил целый том описанию ненависти, высказать следующую ересь:
Хотя ненависть и представляет самую необузданную из всех страстей, но все-таки она принадлежит к числу тех, которые мене всего выражаются на лице. Как будто чувствуя себя виновной в беспорядках, смущающих разум, она желает скрыться и стыдится быть замеченной. Таким образом, кроме некоторых взглядов и некоторых выдающих ее движений, все прочие изменения, встречающиеся в теле во время этого душевного движения, скорее зависят от других страстей, сопровождающих ненависть, чем от нее самой.
Ненависть может, конечно, оставаться немой и сосредоточенной; но тогда и не бывает никакой мимики, – все равно как можно любить, радоваться и страдать без всякого внешнего проявления этих волнений. Но разве ненависть обнаруживается, она выражается в чрезвычайно экспансивной форме.
Таблица 4
Различные выражения: а – удовольствие, б – страдание, в – любовь, г – ненависть, д – сладострастие, ж – целомудрие.
Иногда, чаще всего именно при той форме ненависти, которая слывет под именем гнева, мы чувствуем потребность сделать самим себе какой-либо вред и разбиваем окружающее нас предметы, раз мы не можем или не хотим наносить удары ненавидимому лицу или, вместо него, кому-нибудь другому.
Вообще степень вреда, какой мы причиняем в подобном случае сами себе, может служить мерилом напряженности нашего гнева; ценность и хрупкость разбиваемых предметов в свою очередь является довольно точным масштабом. В начале мы довольствуемся тем, что бьем себя кулаками, либо слегка кусаем себе губы или ногти; потом, мы рвем на себе волосы и бороду, кусаем себя до крови; можем далее дойти до нанесения себе ран и, наконец, до самоубийства. Во всяком случай, все это ни что иное, как превращение сил, подобное тому, какое бывает при чувстве страдания. То же самое следует сказать и относительно повреждений окружающих предметов в приступе гнева. Мы можем начать с незначительного кусочка бумаги; потом переходим к стаканам, бутылкам, стульям, а в более важных случаях, – к зеркалам, картинам, статуям и другим ценным предметам. Чем труднее разбивается вещь, чем больше мы производим шуму, разбивая ее, чем дороже эта вещь, тем полнее изливается и наша ненависть при таком превращении психических сил, главные законы которого мы уже исследовали в другом сочинении[74].
В состояние гнева почти всегда нарушается правильность кровообращения; движение сердца учащается или становится неправильным, обусловливая те припадки, которые известны под именем сердцебиения.
Вместе с кровообращением изменяется и дыхание: оно также делается неправильным, ускоренным и стесненным; все это прямой результат центробежных токов, исходящих из головного мозга, а также – различных мышечных сокращений.
Многие из этих расстройств сделались мимическими признаками гнева; таковы, например, внезапное покраснение лица или, как обыкновенно выражаются, вспыхивание лица, затрудненное и замедленное дыхание. Этот последний признак составляет, впрочем, настолько обычное явление при известной форме холодного гнева, которая слывет под именем нетерпения или сдержанной злобы, что сделался до некоторой степени его постоянной характеристикой. Драматические артисты должны тщательно изучать мимику нетерпения или сдерживаемого гнева, так как она представляет замечательно изящные картины и поразительные выражения; владея искусством передавать все оттенки crescendo и decrescendoe можно вызвать у зрителей самые сильные душевные волнения. В виду интересов драматических артистов, я желал бы изложить здесь подробные сведения относительно специальной области и границ различных видов выражений, представив их как бы на топографической карте, где были бы обозначены мимические переходы от одного выражения к другому. В рассматриваемом случае, например, от простого ожидания постепенно переходят к тоске, к нетерпению и, наконец, к затаенному и задыхающемуся гневу. И, наоборот, – от вулканического ужасающего взрыва гнева мало помалу нисходят к нетерпению, неудовольствию и тоске.
Взвизгивание, ворчание, крик представляют собою как раз личные формы дыхательных расстройств и, вместе с тем, являются психическими выражениями ненависти; но сознательный элемент оказывается в них преобладающими. Это выходы для центробежных токов волнения, и в то же время это угрозы, находящиеся в связи с другими движениями, каковы, например, сжатие кулаков, поднимание плеч и скрежетание зубами.
Обыкновенно гнев воспламеняет лицо; но в некоторых редких случаях, с наступлением припадка ненависти, лицо делается сначала бледным, потом синеватым и наконец багровым. Без сомнения, это ни что иное, как результат раздражения нервных центров, так как означенные явления наступают внезапно и непроизвольно, прежде чем мы успеем подумать об обуздания гнева, охватившего нас со всех сторон. У некоторых особ мало экспансивных, а между тем очень чувствительных, гнев только в такой форме и проявляется. Для дополнения ужасной картины, к бледности лица присоединяется расширение ноздрей, неподвижность глаз, точно выступающих из глазниц, и всеобщее тоническое напряжение мышц, что дает понятие о той чрезвычайной силе, которая сдерживается от выхода наружу и грозит разрушить развившую ее машину. И в самом деле, организм, представляющий собой такую машину, часто при этом стоит на краю гибели. Припомните смерть Силлы, Валентиниана, Нервы, Венцеслава, Изабо де Бавьера, которые погибли в приступах гнева.
Вместо воплей и криков гнев часто вызывает дрожание и охриплость голоса, или же обусловливает невольное онемение, то есть невозможность произносить слова. Подобные явления в одинаковой мере свойственны как страху, так и гневу; подробный разбор их читатель может найти в моей «Физиологии страдания».
Если ко всем этим элементам мимики ненависти вы присоедините мышечные конвульсии и дрожание всего тела, то этим дополните анализ той страшной центробежной силы, которая отравляет и расхищает столько счастливых часов жизни.
Если мы перейдем теперь от анализа к синтезу и пожелаем резюмировать в нескольких картинах общие и самые обычные выражения ненависти, то получим следующие наиболее выдающиеся и наиболее определенные типы.
Гнев, который мы уже рассматривали и который, впрочем, известен всем, как одно из самых частых проявлений человеческой природы. Это именно внезапный порыв проходящей ненависти, который часто причиняет вред только самому разгневанному, именно потому, что это только сильный взрыв, он вполне разряжает нервные центры от их напряжения и не оставляет по себе ни злобы, ни ненависти. Поэтому и пословицы всех времен и у всех народов выражают только похвалы таким вспыльчивым людям, и предостерегают от доверчивости к тихой воде. Некоторые несчастные люди роковым образом неспособны приходить в состояние гнева, но зато их ненависть, постепенно усиливаясь и накопляясь внутри, сильно вредит и характеру их, и счастью; она беспрестанно подготавливает различные планы мщения, которое длится целую жизнь, и развивает такой, страшный психический яд, в сравнении с которым синильная кислота и мышьяк – ничто. Тут постоянно происходит такое превращение сил, которое оказывается гибельным и для того, кто ненавидит, и для того, на кого обращена ненависть, и от которого так ужасно возрастают цифры статистики преступлений. Да будут же благословенны те, которые топают ногами, рвут на себе волосы, бьют стаканы и ломают стулья. Да будут прокляты те, которые молчат, скопляют в себе свою ненависть и подогревают ее на огне вечной злобы.
Ревность и зависть, представляются смесью ненависти и страдания, не имеют характерной, самостоятельной мимики, но попеременно принимают то выражение гнев, или безмолвной ненависти, то постоянного озлобления или перемежающихся порывов бешенства, подобных клубам дыма, выбрасываемым локомотивом. В ревности могут чередоваться и смешиваться друг с другом любовь, ненависть и страдание, между тем как в зависти преобладает обыкновенно мимика оскорбленного самолюбия, а именно та, которая так похожа на выражение ощущения горького вкуса.
Презрение, испуг, ужас могут носить на себе печать ненависти, но к мимике этого чувства здесь примешиваются еще особые знаки отвращения, которые мы исследовали в нашей аналитической работе.
Жестокость есть особый вид ненависти; но она и сама по себе играет в сфере волнения и в мимике довольно видную роль, и потому имеет особое, присущее ей выражение. Можно и ненавидеть, и даже дойти до крайних степеней ненависти, не будучи вовсе жестоким; и наоборот можно обладать достаточной степенью жестокости, чтобы упражняться в ней с любовью, даже не питая при этом ни малейшей ненависти. Даже среди нас, при всем блеске цивилизации, при всем обуздывании страстей моралью и религией, можно встретить людей, жестоких от рождения, которые, правда, в силу каких-либо хороших или дурных соображений не делают зла другим людям, но за то заставляют страдать животных, наслаждаясь при этом зрелищем крови и убийства. Этот элемент жестокости участвует и в призвании, в силу которого некоторые люди избирают себе профессию мясника, хирурга, или палача. Я знал весьма достойных хирургов и мясников, которые, однако же, при исполнении своих обязанностей обнаруживали столько удовольствия и жестокой чувственности, что я мог вполне убедиться, что при отсутствии нравственной и религиозной узды они непременно сделались бы варварскими убийцами. Если вам случится присутствовать при смертной казни, на зрелище боя быков, или петухов, обратите внимание на мимику зрителей, – и вы, наверное, сделаете при этом не мало ужасных открытий. Перед самой виселицей или ареной вы увидите на лицах известные непроизвольные конвульсии кровожадности, которые заставят вас вспомнить и наших предков-людоедов, и великое братство зубов и когтей, разделяющее всех живущих на пожирающих и пожираемых.
Френологи для доказательства существования органа разрушительности, который они помещали несколько выше ушей, собрали массу примеров неодолимого стремления к жестокости. Я укажу только на один, взятый на выдержку из множества других подобных. Один священник сделался военным духовником единственно ради того, чтобы присутствовать при сражениях и видеть умирающих и раненых. Он вел переписку со всеми палачами даже отдаленных городов, чтобы получать от них известия о предстоящей где-либо смертной казни, и часто совершал далекие путешествия пешком, чтобы присутствовать при этом. Он любил также держать у себя домашних животных, а именно самок, с тем, чтобы иметь удовольствие отрезать их детенышам головы тотчас по рождению.
Выражение жестокости сосредоточивается почти исключительно в окружности рта, быть может потому, что в жизни нашей планеты убийство и пожирание суть два последовательных момента одного и того же явления, которое повторяется ежедневно миллионы раз. Рот сжимается, углы его до последней возможности оттягиваются и слегка приподнимаются вверх, как бы копируя улыбку, а дыхание часто сопровождается шипящими звуками. Глаз ясен, широко открыт и устремлен на жертву. Посмотрите на домашних, или на диких плотоядных животных, когда они выполняют свое предназначение, и вы увидите множество мимических картин, повторяющихся и у человека.
Никакое лицо настолько не напоминает мимику жестокости, как лицо сладострастное. Это ужасно, но так оно есть на самом деле. Любовь и кровь, смерть и воспроизведение в этом мире сменяют друг друга в короткие промежутки, часто даже без опускания занавеси между двумя последовательными актами. Рука, только-что совершившая убийство, спустя минуту уже ласкает, а губы, которые корчились лютым смехом, утопают в неге творящего поцелуя.
Ненависть, как и все волнения на свете, оставляет на нашем лице некоторые неизгладимые черты. И в народе часто говорят, что такой-то имеет вид завистника, ревнивца, злого, жестокого человека и проч.; в эти выражения, которые думают прочесть на лице, всегда входит один из элементов, присущих мимике ненависти.
Вопрос этот удобнее будет рассмотреть тогда, когда мы приступим к разбору критериев, с помощью которых можно оценивать нравственное достоинство физиономии. Здесь же мы остановимся только на выражении жестокости. У париев нашего общества оно может быть постоянным, но иногда оно служит даже племенной характеристикой для целого народа, у которого нет никакого понятия о нашей морали, и который живет только тем, что убивает и поедает себе подобных.
Посмотрите на наших каторжников: вы найдете между нами множество лиц свирепых, выражающих жестокость даже тогда, когда нет ни повода, ни возможности, убивать и резать. Вы увидите жестокое выражение на лицах этих несчастных в то время, когда они играют, шутят, едят и даже спят. Я уверен, что у них оказалось бы то же выражение лица, если бы случилось их наблюдать в минуты их любовных излияний.
Подобные физиономии я видел на фотографических снимках маорисов, папуасов, негров, северных и южных американцев. Собственными глазами я убедился в постоянстве такого выражения у тобасов и у различных племен, которые под общим родовым именем пампасов (тегвельхи, пегуэльхи, ранквельцы, арауканы и проч.) обитают в обширной равнине, расположенной к югу от Аргентинской республики и Чили. Эти мало симпатичные люди постоянно имеют нахмуренные брови и сжатые губы; на их устах никогда не заметно ласковой или веселой улыбки, и когда вы встречаетесь с ними один на один, где-нибудь в пустыне, вы тотчас хватаетесь за свой пистолет или за узду лошади, смотря по вашей храбрости, или по степени вашего боевого настроения.
Как ни обманчивы могут быть суждения о характере на основании физиономии, как ни редко встречается дух наблюдательности, – все таки самый невежественный в мире человек будет чувствовать себя в полной безопасности среди миролюбивого племени лапландцев; наоборот, он будет полон подозрительности и страха под кровом toldo в семействе пампасов: для этого достаточно ему только взглянуть на лица своих хозяев.
Кто видел хоть однажды в южной Америке тобаса рядом с киригуано, тот мог определить с первого же взгляда, который из них принадлежит к свирепому и жестокому племени, и который имеет честь считаться членом одной из главных отраслей кроткого и миролюбивого племени гуаранов, расположенного к любви и повиновению.
Глава XIV. Мимика надменности, тщеславия, гордости, скромности и уничижения
При исследовании бесконечного ряда выражений, к каким только способен человек, мы на каждом шагу находим подтверждение того закона, что мимика бывает тем яснее и характернее, чем сильнее и определеннее волнение, которым она вызвана. Мы можем констатировать этот закон при удовольствии и страдании, при любви и ненависти, при надменности и уничижении, представляющих собою главные психические движения человеческой природы, столь же древние, как и сам человек, и присущие всем обитателям земного шара. Напротив, стыд, скептицизм, религиозность являются уже чувствами производными третьего или четвертого порядка; они возникают только путем медленного и трудного развития, вследствие чего выражения их бывают неопределенны, скоротечны, изменчивы и мало характерны.
Надменность – одна из наиболее выдающихся и наиболее сильных аффективных энергий. В различных формах она встречается у ребенка и у старика, у дикаря и у великого поэта; мимика ее весьма выразительна и не может быть смешана ни с какой другой. Поэтому, всем артистам, даже самым посредственным, удается изобразить движение надменности; по той же причине самые древние и самые поверхностные физиономисты умели хорошо описывать мимику, относящуюся к этому чувству.
Грек Полемон посвятил ей две магические строчки, достойные пера Линнея:
ПРИЗНАКИ НАГЛОСТИ. Вот приметы бесстыдного человека: открытые и ясные глаза, поднятые и толстые веки; толстые ноги, толстый нос; взгляд, направленный вверх, цвет лица красный, голос резкий.
Впрочем, определение надменных людей, сделанное Джиованни Баттиста Де Лапортой. еще удачнее:
Они имеют дугообразные брови, часто поднимающиеся кверху, большой, мясистый и отвислый живот; ходят они медленно, останавливаясь без всякого повода на улице, держатся прямо, осматриваясь вокруг.
Инженьери более многословен, но и он, в свою очередь, дает нам хорошее описание мимики надменности:
Люди большого роста, держащие высоко голову, показывают тем самым, что они надменны, честолюбивы, дерзки и высокомерны.
Действительно, такая осанка и порок надменности случайно имеют общий источник. Он происходит из сознания разумной душою превосходства своего над всеми другими предметами низшего порядка, и раз его оценивают с должной справедливостью, оно располагает человека к чувству величия. Но случается, что она, т. е. душа, переступает меру уважения к самой себе, и впадает в извращенное и необузданное пристрастие к пальме первенства, почестям, почитанию; именно в этих вожделениях и состоит надменность, служащая для человечества источником множества других нелепых и крайне гнусных заблуждений. То же самое сознание благородства души является причиною того, что человек принимает вертикальное положение, но при известном недостатке в темпераменте и чувства меры замечается излишек тех побуждений, под влиянием которых человек усвоил эту привычку, и мы видим, что некоторые персоны держатся уж чересчур прямо и склонны высоко поднимать голову. Действительно, природа, распределяя свои дары, пожелала, чтобы растения (не имеющие ни чувства, ни движения и лишенные тех свойств, какими обладает наша душа) были обращены ногами к небу, а головою погружены в землю (sic?). Животным она присвоила положение, более или менее отличающееся от только что упомянутого, смотря по степени их совершенства: она устроила так, что более презренные и низкие из них совсем не имеют ног и ползают по земле; другим, более совершенным она дала ноги и подняла их голову на более или менее значительное расстояние от земли. А так как человек есть творение более совершенное, чем все животные, и так как он имеет небесную сущность, то природе угодно было, чтобы его голова была обращена к небу; она сняла с него часть земной тяжести, которая заставляет других животных ходить согнутыми и которая могла бы, пожалуй, сделать его неспособным к деятельности и к выполнению предприятий духовных; наконец, она одарила его превосходным темпераментом, отвечающим строю мировых элементов. В самой природе земля, по своему свойству сухая, находится под водою, представляющею собою элемент холодный; воздух же, который влажен по своему естеству, располагается ниже огня, представляющего элемент горячий. Подобно этому относительно сложения человека природа распорядилась так, чтобы холодное было выше сухого, а горячее господствовало над влажным. От преобладания горячего элемента, служащего причиной движения, направленного вверх, зависит и то, что тело у человека вертикально и возвышенно.
Конечно, тут не мало примешано каббалистики и астрологии, но сама сущность описания почерпнута из чистых источников природы.
Никеций дает нам две хорошо нарисованные картинки:
НАРУЖНОСТЬ НАДМЕННОГО ЧЕЛОВЕКА. Брови изогнуты дугою и часто приподнимающиеся; рот большой; веки сильно открыты, грудь широкая; туловище выпрямленное: походка медленная; шея прямая; плечи подвижные; глаза блестящие, большие и быстрые.
НАРУЖНОСТЬ СКРОМНОГО ЧЕЛОВЕКА. Глаза влажные, не слишком открытые, легко смыкающиеся: щеки ограниченного размера, покрытые румянцем стыдливости; движения умеренные: речь медленная; туловище сгорбленное, уши умеренно красные, но главным образом скромность должна усматриваться в глазах и на челе[75].
Гирарделли, толковый и умелый наблюдатель, – если только дело не касается женщин, – долго останавливается над разъяснением вопроса, почему под влиянием надменности приподнимаются брови. Он держится мнения Плиния, по которому надменность бывает сосредоточена в бровях: возникает надменность в ином месте, но здесь ее седалище; она зарождается в сердце, здесь же проявляется и «выражается», и даже: «Во всем теле нет ничего выше и резче бровей (nihil altius et abruptius)». To, что Плиний различает под словами nihil altius, – Джиованни Боннфачио передает так, что поднятые брови – признак надменности.
Почему, однако, поднятые вверх брови считаются признаком надменности? Теолог утверждает, что superbia est appetitus celsitudinis perversae voluntarius (гордость есть произвольное стремление к мнимому величию), и что поэтому надменность обнаруживается поднятием бровей выше их обыкновенного положения.
Порок надменности состоит в желании быть предметом удивления и в склонности преувеличивать свои достоинства, во внушении необузданной и развращенной воли. Поэты, изображая гнев и надменность, также упоминают о дугообразных и приподнятых бровях, как о присущем им признаке и выражении. Данте, например, в XXXIV песне своего Ада говорит о портрете Люцифера следующее:
- S'ei fu si bel, com'egli ora brutto,
- E contro il suo fattore alz le ciglia,
- Ben dee ela Iui proceder ogni lutto.
(Если он был настолько красив, насколько теперь безобразен, я осмелился поднять брови против своего творца, то конечно от него должны были произойти всякие скорби.)
Ювенал также пишет в своей V сатире:
- Pauperibus miscere puer; sed forma, sed aetas
- Pigna supercilio, quando at te pervenit ille?
(Дорого купленный мальчик не станет служить беднякам; его смазливость и возраст выражаются в его бровях; как же ему к тебе подойти.)
И это слово supercilio некоторые объясняют, как обозначающее надменность.
Тот же поэт, желая обрисовать Корнелию, мать Гракхов, в шестой сатире своей говорит:
- Malo venusinam, quam te, Cornelia mater
- Gracchorum, si cum magnis virtntibus affers
- Grande supercilium et numeras in dote trimphos.
(Тебе, Корнелия, мать Гракхов, я предпочитаю генуэзскую поселянку, если только вместе с высокими добродетелями ты приносишь величественные движения бровей (т. е. надменность) и включаешь в приданое триумфы предков.)
Нужно, однако же, заметить, что поднятие бровей не всегда обозначает надменность, но иногда также и важность. Так, по Валерию Максиму, Сенека имел censorium supercilium, т. е. бровь, достойную римского цензора.
Точно также римский оратор, желая обрисовать не тираническую надменность, а внушительный вид Секста, выражает свою мысль вполне цицероновским красноречием:
Tanta erat grravitas in oculo, tanta frontis contractio, ut illo supercilio, tanquam Atlante coelum, respublica niti videretur.
(Он отличался такою важностью взгляда, таким нахмуриванием чела, что казалось, будто в его бровях государство находит для себя такую же опору как небо в Атланте.)
Альберт Великий также говорит:
Брови, часто поднимающиеся вверх, означают человека надменного, честолюбивого и смелого.
Комментируя древних, Гирарделли прибавляет:
Надменные люди по большей части имеют медленную и важную походку и выпрямленную шею; они часто останавливаются на ходу и осматриваются кругом; глаза у них беспокойные, большие, ясные и гордые. Так и Гомер описывал Ахилла, а Никита Коршат – Андроника.
Точно также Мишель Скот, которого я предпочитаю другим физиономистам, превосходно выразился:
Дугообразные брови, часто поднимающиеся вверх, означают человека надменного, отважного, тщеславного, вспыльчивого, дерзкого и т. д.
Но довольно цитат.
По отношению к мимике аффективные силы, группирующиеся вокруг самолюбия, представляют нам три различных категории выражения:
1. Выражения экзальтированной или удовлетворенной гордости.
2. Выражения униженной гордости.
3. Выражения гордости, умеряемой или исправляемой воспитанием и другими чувствами.
Если, согласно нашему методу, мы подвергнем мимику гордости расчленению на элементы, то результаты этого анализа представятся в следующем виде:
Как ни разнообразны, как ни многочисленны эти элементы горделивой мимики, но все они направлены к одной и той же цели: увеличить и возвысить нашу особу в тех случаях, когда самолюбие экзальтировано или удовлетворено, или же – умалить и сократить ее, когда гордость унижена. Здесь существует полное согласование геометрии с психологией, мимики с речью. По английски haugty (этимологически: высокий означает гордого; латинское же superbia (гордость) уже слишком очевидно происходит от слова super (над, выше). Глубокомысленный филолог мог бы придумать много вариаций на эту тему, которой я коснулся здесь только в общих чертах. В мимике происходит то же самое, что и в речи. Всей силою наших мышц мы стараемся казаться выше и шире, чем на самом деле. Из этих двух одновременных усилий, иногда противодействующих одно другому, весьма естественно и складывается форма надутой мимики надменности и тщеславия. И потому совершенно справедливо надменного человека сравнивают с павлином, который выступает гоголем со своим распущенным хвостом.
Мы поднимаем брови, веки, верхнюю губу, выпрямляем шею, туловище, талию; стараемся поднять кверху все главные или второстепенные части нашего «я», иногда обращаясь даже к шляпнику и сапожнику, чтобы они помогли нам в этой работе самовозвышения. Ах, если бы можно было укрепить шест к небу и взобраться в самую высь.
Все это – по поводу стремления подняться вверх. С целью же казаться толще мы надуваем щеки, расширяем грудь, упираемся руками в бока или в подмышки, расставляем ноги и покачиваемся справа налево и обратно; запускаем руку в прическу и взбиваем эту волосистую мураву; вообще мы стараемся захватить и в ширину столько же, сколько это удалось нам в длину, или наоборот выиграть в длину то же, что достигнуто уже в ширину, – смотря по тому, какую вы предпочитаете метафору, грамматическую или геометрическую.
После того, как мы уже раздались вширь и стали длиннее, увеличив всевозможными способами геометрические измерения нашего тела, мы стараемся расширить и наши движения; пальцы, насколько можно, раздвигаются один от другого и описывают круги; ноги также стремятся отойти, в сторону от туловища; часто мы захватываем с собой какой-нибудь объемистый предмет – плед, портфель или книги, лишь бы еще более увеличить размеры своих членов и вообще расширить горизонт нашей надутой особы. Есть особый характерный способ размахивания в воздухе носовым платком, по которому в девяноста случаях на сто можно отличить заносчивого человека.
Последней границей такого увеличения в длину и ширину, этой надутости во всех направлениях, является пыхтение, которое происходит в силу того, что дыхательные движения задерживаются для надувания щек и для придания голосу звучности; надо же воздуху, наконец, выйти, и он вырывается с шумом, который между прочим служит и тому, чтобы обратили на нас внимание.
По той же причине надменные люди вообще говорят громко, часто восклицают, пользуясь всеми средствами, чтобы произвести побольше шуму.
Надутому гордецу нельзя обойтись без того, чтобы не выказывать презрения к кому-либо или чему-либо, или даже пренебрежения ко всему человечеству; в оживленной мимике, внушаемой этим чувством, всегда замечается известный оттенок презрительной улыбки – иронической, язвительной или просто надменной. Надменная улыбка отличается от других видов выдвижением вперед нижней губы. Мышца, служащая для этого движения, справедливо носит название мышцы гордости (muscitlus superbus).
Слезы могут быть выражением внутренней радости тщеславия или удовлетворенной гордости, хотя это случается редко; более обычное явление – смех, и при закрытых дверях смех этот может показаться даже наивным, добродушным и шумным; иногда он сопровождается явлениями какого-то бреда, восторженности, конвульсии. Мы уже неоднократно повторяли, что все вообще выражения, раз они достигают крайних степеней своего развития, делаются между собою сходными и незаметно сливаются друг с другом.
Даже каучуковые шары не остаются вечно надутыми, а павлин, индюк и человек тем более не могут беспрерывно удерживать всю свою напыщенность. Но легкий и постоянный оттенок ее служит самым обыкновенным выражением надменности и придает лицу своеобразный и стойкий отпечаток.
Мимика всегда остается одна и та же, но выступает слабее и менее отчетливо, так что соответствующая мышцы привыкают постоянно находиться в состоянии умеренного напряжения. Даже во время сна такое лицо может сказать смотрящим на него, что самолюбие в нем бодрствует.
В научных сочинениях слово надменность или гордость употребляется в самом общем смысле, и здесь не место входить в филологически разбор синонимов названия этой могучей аффективной силы, этого смертного греха. Для нас достаточно, если слово выражает вполне определенно и ясно для всех известное понятие.
Синонимические и родственные с надменностью чувства имеют определенные названия, и каждое из них выражается различной мимикой. Мы пересмотрим их кратко.
Чувство собственного достоинства, чувство чести, благородная гордость представляют собою прекрасные и самые возвышенные формы гордости вообще. Это далеко не пороки, а настоящие добродетели. Чувство чести и собственного достоинства выражаются мимикою скорее отрицательной, чем положительной. Часто уже серьезная сдержанность и энергическая поза служат наглядным выражением психических сил высшего порядка. Чувство гордости уже нахфавляет наш путь между пороком и добродетелью; мимика становится более воинственной, более решительной. В книге Дарвина (О выражении волнений) фиг. 1-я в таблице VII могла бы одинаково хорошо выражать как чувство презрения, так и движение гордости, возмущенной постыдным предложением.
Привычка повелевать, к которой всегда присоединяется известная доля гордости и даже надменности, придает многим генералам, князьям и государям особенный взгляд и властное выражение, которые очень трудно поддаются определенно, но бросаются в глаза всякому, даже самому заурядному наблюдателю.
Все мы помним тот взгляд, полный величия и авторитета, какой светился в глазах короля Виктора-Эммануила; такая же своеобразная черта разительно выступает и у короля Гумберта. Восемьсот лет царствования, конечно, должны были оставить в фамильных чертах такой след, который далеко не каждым может быть усвоен по желанию. Аристократизм – одно из самых естественных проявлений в истории человечества, и демократы, отрицая самые элементарные законы наследственности и человеческой природы, заставляют историю идти назад, вместо того, чтобы подвигать ее вперед. Аристократические манеры всегда представляют собою нечто наследственное в области мимических явлений и недоступное простому усвоению.
Тщеславие – одна из наиболее характерных форм надменности; оно состоит в самообольщении собственной красотою, роскошным образом жизни, богатством или изяществом покроя костюмов. Это – ничтожная гордость, прилагаемая к малым вещам маленькими людьми. Мужчины, всегда высокомерные по отношению к женщинам, желали бы сделать гордость и честолюбие привилегией сильного пола, а тщеславие предоставить слабому полу. В этом, как и во всем прочем, они захватывают себе львиную долю, совершенно забывая о том, что разница в наклонностях зависит не от пола, а от различия характеров и от степени возвышенности идеи. Много найдется самцов, очень и очень тщеславных, но есть также и женщины, способные к гордости и честолюбию. Я знаю одного прекрасного человека, который показал себя на поле битвы храбрым солдатом, а в настоящее время это хороший писатель, которому, однако же, никогда не удавалось сделаться заметным оратором в палате. Во время своих речей он всегда смотрел на трибуну, занятую дамами и больше всего был занят известной округленной жестикуляцией своей правой руки, что сообщало блеск изящной его наружности, попеременно закрывая и открывая безукоризненный профиль его лица. Но эта кокетливая мимика отнимала всю силу у его мысли, и речь его не имела за собой ни убедительности, ни силы действия, ни нервозности одушевления. Конечное Бальзак присудил бы ему за такое округленное движение руки Монтионовскую премию, подобно тому как он ее назначил однажды за грациозное движение юбками.
Мимика тщеславия скудна, мало экспансивна, но богата сдержанными улыбками, скрытым самодовольством и затаенным коварством. Живописцы и поэты всех времен постоянно изображали тщеславных с зеркалом, потому что именно перед зеркалом красивая и занятая своею наружностью особа (заметьте, я говорю – особа, а не женщина) может вполне предаваться мимике самовосхищения.
Тщеславие почти всегда соединяется с кокетством, и тогда представляет сложную мимику, направленную к тому, чтобы пленять, нравиться и очаровывать. Все животные тех видов, у которых ясно выражено половое различие, способны к кокетству для удовлетворения своих любовных стремлений, и можно было бы составить занимательную книгу, если бы собрать все подобные картины, представляемые целым миром животных.
Задача кокетства вообще состоит в том, чтобы скрыть, или сделать менее заметными естественные недостатки, и напротив – выставить рельефнее свои достоинства, а то и подделать их, если они отсутствуют. В обществе, где собрались мужчины и женщины в возрасте половой зрелости (или даже еще не достигшие этого возраста, а также пережившие его) не найдется, пожалуй, ни одного индивида, который не сделал бы ни одного жеста, не произнес бы ни одного слова с известною целью, удачно выражаемою английским словом courtship. Один всегда жестикулирует открытою рукою, потому что она у него очень красива; другой непременно старается привлечь внимание на свои ноги, обутые в изящные ботинки, потому что они у него замечательно миниатюрны. Графиня А. постоянно смеется, даже говоря о похоронах, потому что у нее удивительные зубы, а маркиза У., хотя и преисполнена благочестия и скромности, декольтируется до последней возможности, потому что ее плечи достойны Юноны. Князь X. постоянно носит панталоны в обтяжку, даже когда бывает мода на широкие панталоны, потому что у него ноги Аполлона, а его сестра никогда не снимает своих перчаток, даже за обедом, потому что кожа на ее руках покрыта пятнами. Однако, увольте меня от этого скучного, и без того слишком длинного повествования, так как вы сами ежедневно встретите сотню случаев, на которых можно с успехом изучать мимику тщеславия, связанного с кокетством.
Честолюбие – особый род психического волнения, имеющий много общего с гордостью, но не обладающий самостоятельной мимикой. Оно выражается то обычной мимикой гордости, то мимикой, свойственной решимости, борьбе или творческому вдохновению. Без помощи аллегорий и без особых ухищрений искусства самый великий живописец не мог бы изобразить честолюбца. Даже когда подобрана надлежащая аллегория и в произведение вложено достаточно искусственности, и тогда надо еще подписать внизу: это честолюбие. По этому поводу я не могу не вспомнить одного очень посредственного монумента, в котором скульптор (человек, впрочем, почтенный) желал изобразить политику, стратегию и другие науки в том же роде, но принужден был все эти названия подписать внизу золотыми буквами. И как этот великий муж не припомнил старую историю о св. Антонии и его свинье?
Высокомерие—та же гордость, только с некоторым плюсом и некоторым минусом. Придатком является грубость, а недостает здесь хороших манер. Дерзость, нахальство и наглость – родные сестры высокомерия; мимика этих психических движений спускается все ниже и ниже, по мере уменьшения в них деликатности и скромности, которые мало помалу вытесняются чувствами низшего порядка.
Соответственно иерархии чувств существует такая же иерархия и в формах выражения. Мне случалось быть перед лицом королей и императоров Европы, я разговаривал с королем Арауканш Колликвео и с Кациком, повелителем парагвайцев. Все эти властители давали мне хорошо почувствовать то расстояние, ту пропасть, которая отделяет их от меня, но различным образом. Колликвео и Кацик были высокомерны и дерзки; король и император были просто только величественные и горды. Конечно, корона должна же иметь известное значение; все равно, сделана ли она из золота или из перьев попугая, носит ли ее тиран или конституционный король, – в любом случае это корона.
Из всех выражений цивилизацией налагается самая крепкая узда на выражение надменности, которое подвергается при этом резким изменениям и сильно стушевывается. Ведь всякий раз, когда мы обнаруживаем горделивое самодовольство, мы оскорбляем самолюбие другого. Если мы слишком откровенно обнаружим нашу радость перед лицом, которое нас хвалит или нам аплодирует, мы непременно внушим ему желание заменить хвалу порицанием, а аплодисменты – гавканьем. Увлечение и мода побуждают нас курить фимиам и перед героем, и перед танцовщицей; но мы хотим, чтобы и герой, и танцовщица чувствовали больше признательности, нежели гордости, и помнили бы, что нашими похвалами и венками они обязаны не столько своим заслугам, сколько нашей благосклонности. Надо побывать в Африке, чтобы видеть людей, готовых ползать животом по земле пред своим повелителем и нисколько не оскорбляющихся, если он плюнет на них. Нужно отправиться в Полинезию, чтобы увидеть там улицу, покрытую живыми людьми, которые, растянувшись на земле, образуют из себя род мостовой, по которой должен шествовать новобрачный в жилище своей супруги[76]. У нас же сами короли, входя в Парламент при громе аплодисментов, наклоняют голову в знак признательности. Драматические актеры, низводимые на уровень танцовщицы и вызываемые в тридцатый или сороковой раз, должны сгибать спину, а не выпрямляться; они должны выказывать смущение от такой чести, вместо того чтобы ею гордиться. Если бы актер или танцовщица подняли при этом голову, выпрямили бы шею и туловище, придя в восторг от бури аплодисментов, то вероятно их приняли бы за сумасшедших, и, наверное, освистали бы. Наоборот, чем более скрывается радость триумфа, тем сильнее становятся и аплодисменты; ничто так не очаровывает нас, как скромность при блестящем успехе. Только тогда мы отдаемся искренно и во всю ширь быстрым порывам восторга и удивления.
А завтра мы себя вознаградим за принесенную нами жертву ядовитыми пересудами и злыми насмешками. Так уж устроен цивилизованный человек; ему обрезали ногти и подпилили зубы, но из этих обрезанных ногтей и подпиленных зубов он все-таки умеет испускать тонкий яд, прививаемый под кожу ближнего с благочестивою миною и под лицемерным предлогом справедливости.
Под musculus superbus (см. стр. 174) автор, очевидно, имеет в виду мышцу, осаждающую нижнюю губу (m. depressor labii inter.). Это противоречит, однако, общепринятой анатомической терминологии. Дело в том, что еще со времен Кассерия и Риолана мышцей гордости, обыкновенно называют верхнюю прямую мышцу глаза (m. rectus superior), при сокращении которой взгляд направляется вверх и принимает выражение, характерное для горделивой мимики, что признается всеми и, между прочим, самим автором этой книги. Поэтому, вероятнее всего, что почтенный автор просто случайно ошибся в применении означенного термина, вовсе не имея в виду извращать произвольно его значение и таким образом запутывать номенклатуру.
Кстати отметим, что в анатомии существует не мало других синонимов, определяющих более или менее удачно мимические роли различных мышц при известных душевных волнениях. (П. П. Лесгафт, «О генетич. связи между выраж. лица и деятельн. мышц», Труды Антрополог. Отдела Моск. Общ. Любит. Естествозн. и Антропологии, т. 5, Антрополог. выставка 1879 г., т. III стр. 300). Высокое значение глаза, как органа мимики, сказалось и в анатомической терминологии: все четыре прямые мышцы его окрещены мимическими синонимами. Верхняя прямая, как уже сказано, обозначается мышцей молодости, m. superbus s. sublimis; нижняя прямая – мышцей покорности, стыда, m. humilis s. deprimens; наружная прямая – это мышца презрения, m. indignatorius s. indignabundus; внутренняя прямая – m. amatorins s. bibitorius. Далее, мышца, оттягивающая кнаружи угол рта, прозвана мышцею смеха(m. risorius Santorini). Малая скуловая (m. zigomaticus minor), поднимающая угол рта вверх, получила название мышцы зависти, а большая скуловая (m. zigomaticus major) – мышцы иронии; последняя оттягивает угол рта вверх и кнаружи, при чем открывается доступ к корню языка, где по преимуществу воспринимается ощущение горького вкуса. Мышца, поднимающая верхнюю губу (m. levator labii super. proprius) называлась также мышцею скупости: при сокращении ее, как бы хотят удержать во рту вкусный кусок, чтобы подольше его смаковать. Сокращение мышцы, оттягивающей вниз угол рта (m. depressor anguli oris), характерно для мимики отвращения.
Е. Вербицкий
Глава XV. Мимика личных чувств
Любовь к самому себе, конечно, есть одно из самых сильных чувств; оно, быть может, сильнее всех других, кроме разве чувства половой любви в известный период жизни. Тем не менее, для него не существует специальной мимики. Ни один художник на свете, каков бы ни был он гений, не может надеяться представить нам такую картину или статую, которая с первого взгляда заставила бы нас сказать: «Вот эгоист – человек, обольщенный своею особой». Если при закрытых дверях мы способны наслаждаться самообожанием, то эта аффективная энергия проявляется из вне в форме тщеславия, гордости или сдержанной радости; но такие интимные выражения относятся к галерее картин гордости, тщеславия и наслаждения. Напротив, когда мы боимся за свою безопасность и становимся в оборонительное положение, то в таком случае принимаем одно из многочисленных и разнообразных выражений страха или борьбы, и здесь, собственно говоря, не найдется ничего характерного для выражения нашей любви к себе. Если при помощи софизмов и ухищрений мы предоставим себе, что нам удалось схватить выражение эгоистического чувства, то и тогда наше открытие окажется чисто отрицательным; в самом деле, заключение наше относительно эгоистической любви было бы выведено только на основании полного и постоянного отсутствия выражения какого-либо благосклонного и великодушного чувства.
По строгой логической последовательности, мы могли бы отнести к личным чувствам еще и ненависть к самому себе. Но это патологическое и уродливое чувство в свою очередь развивается в ипохондрию, болезненную мнительность, в общее страдание всех чувствительных элементов нашего существа, – страдание, способное довести до отчаяния и самоубийства. Вопрос этот был подробно разобран нами в нашей «Физиологии страданий» и в общих чертах мы коснулись его уже в этой книге – в главе, посвященной мимике страдания.
Середину между страхом и любовью к самому себе, (чувством концентрическим, но преимуществу центростремительным, а потому отличающимся мимикою отрицательною) – занимает недоверие, представляющее собою начало страха, движение эгоизма, который пробуждается в виду угрожающей или предусматриваемой опасности. Тоже должно сказать о подозрении, которое весьма близко стоит к недоверчивости и имеет чисто интеллектуальное выражение с едва заметным оттенком приготовления к защите.
Недоверие, которое есть лишь начало оборонительного движения, имеет едва заметную мимику, состоящую в приподнимание бровей, в связи с образованием поперечных морщин на лбу, с поднятием верхней губы и усиленным сжатием рта.
Когда мы желаем сообщить другим свое недоверие и свои подозрения, наша мимика делается более выразительною и уже переходит в область условного языка. В подобных случаях мы искривляем лицо, в особенности рот, так что оно теряет свою естественную симметричность. Мы можем также поднимать плечи, искривлять туловище, подобно тому, как и черты лица, или же качать головою справа налево, или сморщивать нос, или, наконец, приставляем указательной палец к щеке или к нижнему веку, оттягивая его книзу. Такая мимика почти всегда сопровождается продолжительным – гмм… похожим на сопение или храп.
Здесь мы уже находимся на переходной территории, на той границе, где автоматически выражения мимики смешиваются с условным или фигуральным языком. Некоторые из этих явлений объясняются легко, остальные – в высшей степени загадочны.
Искривление лица, носа, рта, всего туловища, очевидно, указывает на то, что в известном предмете или в известной особе, о которых идет дело, есть что-то неясное, не совсем прямое, что-то фальшивое, кривое. Поэтому-то и употребляюсь выражению: вздернуть нос или сделать кислую гримасу, когда обозначают признаки недостаточного уважения, а, следовательно, и недоверия. Еще проще объясняется качание головою и другие бесчисленные знаки, служащие выражением отрицания.
Поднятие бровей указывает на желание шире открыть глаза, чтобы лучше рассмотреть неясный предмет; по моему мнение, тот же смысл имеет и движение указательным пальцем, который прикладывается к нижнему веку с тем, чтобы оттянуть его вниз. Это последнее движение, которое многим кажется неясным, может выражать только одну мысль: тут надо смотреть внимательно.
Для такого рода мимики придумывали тонкое и запутанное объяснение: «Посмотрите на этого человека: он косой или кривой; берегись меченых и всего, что от них исходит». Я думаю, что нет надобности так далеко искать объяснения, когда оно находится под рукою.
Труднее понять, почему недоверие или подозрение выражают прикладыванием пальца к щеке или к носу. По всей вероятности, эти жесты имеют такое же значение, как и прикладывание пальца к нижнему веку. По моему, этот последний жест должен считаться нормальным, типическим способом выражения, а другие в этом же роде – его вариантами или синонимами. Часто на один тот же мотив мимика создает различные вариации, и даже в выражениях наиболее постоянных и наиболее устойчивых мы часто встречаем эквивалентные формы, чередующиеся между собою или заменяющие одна другую.
Недоверие, сделавшись привычным чувством, часто оставляет на лице постоянный отпечаток, который можно рассматривать, как выражение робости. Такое выражение замечается во всей своей силе у несчастных сумасшедших, страдающих идеей о преследовании. Они как-то неопределенно озираются кругом; брови их поднимаются, или же, в то время как одна приподнимается, другая опускается; взгляд у них нерешительный, время от времени губы их сжимаются, и они качают головой или же принимают такой вид, как будто внимательно прислушиваются к какому-то действительному или воображаемому шуму.
Так бывает в болезненном состоянии; но и вне патологической сферы в тесном смысле встречается выражение робости, которое характеризуется часто отрицательными признаками, как напр. отсутствием оживленной веселости, охоты к спору, часто некоторыми положительными явлениями, именно – неопределенностью в движениях лица и склонностью легко краснеть.
Мы еще будем говорить об этом явлении, играющем в мимике важную роль, когда будем рассматривать застенчивость, которая сама по себе представляешь особую и очень характерную форму робости.
Было бы весьма полезно найти возможность определять по лицу человека степень его робости и таким образом косвенно измерять недостаток в нем мужества. Кто знает, сколько национальных бедствий, сколько унижений можно будет предотвратить, если наука даст нам средство к подобному распознаванию. К сожалению, кроме тех немногих штрихов, какие мы набросали, на этот счет невозможно сказать ничего более определенного, если только не вдаваться в фантазии и не задаваться мыслью запереть туман в мешке. Такое убожество и такая скромность современной физиогномики достались ей в удел после эпохи того всезнания, которое теперь кажется нам смешным. Нет почти ни одной старинной книги, которая не предлагала бы верного рецепта для распознавания робких людей. Вот формула Никеция.
НАРУЖНОСТЬ РОБКОГО ЧЕЛОВЕКА. Женщинам, оленям, кроликам, зайцам, диким козам и вообще холодному темпераменту свойственен вогнутый затылок. Цвет кожи бывает бледный, синеватый, лимонный или темный. Глаза слабые, часто мигающие, светлые, бессмысленные; волос мягкий; конечности короткие; чресла слабые; шея длинная, тонкая, вялая; грудь слабая, мясистая; голос тонкий, слабый, дрожащий; рот малый; подбородок круглый; губы раскрытые; голени и бедра мясистые, но с весьма слабо развитыми костями; руки длинные и тонкие; ноги малые, неуклюжие: весь вид унылый[77].
Тот же автор в других местах своей книги поясняет: люди, у которых волосы помятые, бывают робки; мясистые бедра означают робкого; малые голени присущи робким; искривленные голени признака робости; тонкие и длинные руки свойственны робким и проч.
Во всех этих жанровых картинках с первого взгляда легко отгадать способ их составления. Автор, как и весь мир, сделал замечательное открытие, что женщины более робки, чем мужчины; затем под видом робкого мужчины он просто рисует нам портрет женщины – и делу конец.
Странно, что все старинные авторы приписывают робкому человеку мягкие, т. е. тонкие волосы. Гирарделли уверяет нас, «что волосы тонкие и мягкие чаще всего служат признаком боязливого человека», и находит это весьма естественным, потому что олень, заяц и овца тоже имеют мягкую шерсть. Далее, этот физиономист старается отыскать подобные же признаки и приметы у птиц, в виду того, что по замечанию Аристотеля: «Все птицы с мягким опереньем «робки» таковы например, перепёлка и все птицы, бродящие стаями, что уже одно ясно доказываете их робость»[78].
Преподобный Инженьери также говорит, что мягкие и нежные волосы – признак робости[79]:
В самом деле, они означают холодный и сырой темперамент, ибо мягкость главным образом зависит от холода и влажности, а так как действия соответствуют причинам, то и волосы получают свойство, преобладающее в теле, на котором они вырастают. Они ничто иное, как продукты влажности, выдвигаемые на поверхность кожи естественною теплотою и затем сгущаемые холодом воздуха и принимают вид удлиненных тел, настолько же тонких, как и те поры, через которые они выходят. В темпераментах влажных и холодных, где теплота развивается скудно, содержится мало и жизненных духов, а так как, по основному правилу, противоположности борются между собою, то жизненные духи оказываются слабыми. При угрожающих опасностях, душа для поддержания своей бодрости призывает из всех частей тела к внутренностям, как к средоточению жизни, кровь и жизненных духов; конечности же остаются покинутыми. Но подобно тому, как духи внезапно убегают из наружных частей в глубину, так точно и внешним образом человек предается бегству. Вот какова природа страха.
Вот так философия, вот так психология – какой-то каббалистический жаргон.
По мнению добродушного прелата, малая голова также обозначает робость, и конечно он находит для этого блестящее доказательство.
В самом деле, наши действия – ни что иное, как исполнение мыслей и если жизненные духи не выполняют, как следует, своего назначения, то душа не в состоянии ни распознать истинную природу внешних предметов, ни удостовериться в их состоянии; поэтому она боится действовать и не может остановиться на каком-либо решении[80].
И, по мнению Де Лапорты, робкий человек имеет мягкие волосы, наклоненное туловище, очень тонкие мышцы ног, бледный цвет кожи, слабые и мигающие глаза. «Оконечности тела слабы и бессильны; ноги тонки – (а у женщин?), руки тонки и слабы, чресла малые (а у женщин?) и слабые и т. д.».
Инженьери и Гирарделли полагают, что очень черный зрачок (sic!) «указывает с точностью на человека боязливого, потому что подобные глаза почти всегда являются признаком робкой души. В самом деле, они происходят от чрезмерного изобилия водяных влаг и от недостатка жизненных духов, из чего видно, что естественная теплота уменьшена и что темперамент удаляется от надлежащей температуры и допускает преобладание холода и влаги, которые представляют основы страха».
Но все эти астрологические умствования – ничто в сравнении с тирадою того же Гирарделли, в которой этот «искусный веспертинский академик», словно забыв, что он сам уроженец Болоньи, города искони веков славившегося красотою и миловидностью своих женщин, предостерегает нас от прекрасных коралловых губок. По его мнению, чем они меньше и нежнее, тем более они свидетельствуют о боязливом нраве и о целой коллекции пороков и недостатков, зависящих от робости. Вот образчик недостаточной галантности этого писателя:
Все вы, дозволяющие своему сердцу пленяться красотою женщин и их глазами, читайте и перечитывайте эти немногие, но правдивые строки. Дайте себе труд начертать мои слова в вашей душе, как на вечном мраморе, потому что я живо представлю вам, как в зеркале, все заблуждение, в какое вы впадаете, все беззаконие, учиняемое вами, всю опасность, которую вы создаете собственными руками, делаясь безумными поклонниками красоты, которая быстротечнее времени, эфемернее тени, непостояннее ветра и увядает быстрее цветов. Но еще с большим вниманием выслушайте меня вы, обожающие как священные останки, маленький рот и две нежные коралловые губки, которые вы покрываете поцелуями и через сто тысячу раз ежечасно спускает вашу душу в живую гробницу. Мы согласны с вами, что небольшой рот, украшенный двумя маленькими кругловатыми рубинами, составляет красоту женщины, но мы не допускаем, чтобы сладость поцелуев и нежность речей, которыми вы любите упиваться, не отрыгались бы горечью. Не мед вы пьете из этих бессчетно целуемых вами губ, а яд, который проникает в душу и еще при жизни подвергает ее жалкой смерти от любви.
- Любовью твой путь ведет наверно к смерти,
- И быстро губит нас волнения твои.
После разъяснения, что маленькие губы указывают на расположенность к страху, Гирарделли еще сильнее нападает на несчастных дочерей Евы:
Если бы этот страх был единственною страстью женщин, в этом еще не было бы большой беды; но не так оно в действительности, ибо страх влечет за собою такое множество недостатков, что для перечисления их не хватило бы всей этой книги. В женском мозгу содержится столь холодная влага, что женщина оказывается ленивою во всякой деятельности.
В настоящее время мы более галантны, чем Гирарделли: мы уж не приходим в такой ужас от маленьких ртов, украшенных двумя небольшими кругловатыми рубинами. Но, увы! Мы уже не умеем угадывать по одному виду лица, приведет ли оно нас к позору Лиссы или к славе Палермо и Волтурна.
Глава XVI. Мимика мысли
Если мысли не сопровождаются удовольствием или страданием, каким-либо чувством или волнением, то мимика оказывается мало выразительной и весьма сосредоточенной. Отсюда, однако, не следует заключать, чтобы работа головного мозга не обладает никакой самостоятельной мимикой.
Умственная мимика способна выражать, посредством различных присущих ей движений, то силу мышления, то его природу, то известный момент деятельности мысли; или же она может сопровождать, в форме сочувственного ритма, те молекулярные движения серого вещества мозговой коры, которые составляют основу мышления. В этом и заключаются различные функции умственной мимики. Мы должны исследовать каждую из них в отдельности, и затем, по окончании этого анализа, мы будем уже в состоянии сгруппированные собранные материалы, и наметить некоторые законы, бросающие свет в один из темных уголков физиономики. У старших писателей можно найти каббалистические определения человека умного и глупого, а в числе работ новейших физиологов встречается несколько хороших исследований относительно внимания и размышления. Но мне кажется, что ни одна книга не дает нам полного отчета обо всей совокупности мимических явлений, сопровождающих работу мысли.
Чтобы получить понятие о той быстроте, с какой пополняются пробелы, оставленные невежеством прошлого, стоит только сравнить таблицу II в сочинении Лебрёна, где изображено внимание, с прекрасной монографией относительно того же явления, составленной недавно Павлом Риккарди из Модены[81].
Лебрён показывает нам лицо, нарисованное, правда, с большим искусством, но которое совершенно одинаково могло бы выражать как подозрение, так и желание. Аналитический диагноз заключается у него в следующих четырех строках:
Признаки внимания состоят в том, что брови опускаются и приближаются к носу, зрачки устремляются на данный предмет, рот открывается, особенно его верхняя часть, голова немного наклоняется или становится неподвижной, не представляя никаких других замечательных изменений.
Следующая таблица может, однако, служить как бы введением к нашему исследованию.
С первого момента жизни, когда в мозговых клеточках начался процесс мышления, мысль не прекращает своей деятельности до последнего нашего вздоха. По всей вероятности, она продолжает работать даже и во время сна, и если многие люди воображают, что они ничего не видят во сне, то это зависит лишь оттого, что утром ими забываются туманные образы ночных сновидений. Разбудите человека внезапно и заставьте его обратить внимание на состояние своего сознания в эту именно минуту, – и почти всякий вам скажет, что ему что-нибудь снилось. Я часто проделывал этот опыт над самим собою и над другими, и он постоянно приводил меня к одному и тому же результату.
Эта непрерывность мысли выражается на человеческом лице слабой мимикой, которая ускользает от внимания потому только, что она постоянно и тесно связана с другими характерными признаками, отличающими лицо живое от мертвого. Основные черты всякого умного лица заключаются в известной живости глаз, в известной быстроте сокращения лицевых мускулов; и коль скоро этих признаков не достает, мы говорим, что такое-то лицо имеет выражение глупое. К этому предмету мы возвратимся при разборе критериев, служащих для оценки человеческого лица с точки зрения умственной и нравственной[82].
Умственная мимика всегда проявляется в сфере головы, служащей средоточием мысли, и в области глаз, представляющих собою главное ее орудие. Для того чтобы в этом убедиться, стоит только сравнить лицо безглазого слепца с лицом такого человека, у которого есть глаза, хотя и утрачено зрение. Первое из них всегда будет казаться более тупым, нежели второе. Хотя при известном навыке и удается понимать мимику рта, которая заменяет в этих случаях выражение глаз, тем не менее, лицо, лишенное глаз, наводит на нас какой-то страх и сильно напоминает выражение трупа.
Если бы нужно было отмежевать на лице возможно меньшее пространство, в котором сосредоточивается выражение мысли, как в главном центре, то я бы указал на небольшую площадку, занимающую лишь несколько квадратных сантиметров и расположенную над и между бровями; здесь именно появляются вертикальные морщины, так хорошо изученные Дарвином и служащие выражением нахмуривания бровей. Последнее, вследствие сокращения своих мускулов, взаимно сближаются и нависают, причем между обеими бровями образуются более или менее глубокие складки. Напротив, под влиянием страдания внутренние части бровей приподнимаются, при этом образуется множество поперечных морщин.
Мышца, нахмуривающая брови, была названа Дюшеном мышцей размышления, и хотя его теории не выдерживают критики, однако справедливо, что первый жест напряженного внимания и размышления заключается именно в нахмуривании бровей, и что это движение наблюдалось даже у австралийцев, кафров, малайцев, индусов и гуронов. По мнению Дарвина, происхождение этого характерного жеста весьма понятно, так как он напоминает первые впечатления чего-то неприятного, а в течение известного времени наблюдать или размышлять, как известно, бывает трудно и даже болезненно. По Дарвину, здесь можно видеть также проявление атавизма – наследие того отдаленного времени, когда необходимо было всматриваться вдаль, чтобы заметить свою добычу или быть наготове против опасности.
Это объяснение, хотя и остроумно, без сомнения несколько натянуто. Напротив, я думаю, что здесь просто дело идет о переходе сочувственного возбуждения на смежные части, на подобие тех проявлении мимической симпатии, которые имеют место при половых и гастрономических волнениях, а именно в мускулах, соседних с центрами волнения, хотя движения эти и не приносят прямой пользы при удовлетворении наших потребностей.
На мой взгляд, акт нахмуривания бровей имеете такое же значение, как и широкое открывание глаз в то время, когда мы слушаем чтение прекрасного поэтического произведения.
Внимание состоит в напряженном и видимом обращении одного или нескольких наших чувств к предмету внешнего мира, или же в незримом направлении нервных центров на какое-нибудь явление жизни внутренней или психической. Слово «внимание» я буду применять к ощущениям или к явлениям чувствительности внутренней или общей, а слово размышление – при исследовании чисто психических явлений.
Мы можем обращать внимание на различные ощущения вкуса, обоняния или осязания; но мимика бывает гораздо выразительнее в тех случаях, когда органами, воспринимающими впечатления внешнего мира, служат глаз и ухо. При зрительном внимании все тело наклоняется вперед, глаза становятся неподвижными, и кажется, будто деятельность всех мускулов шеи и туловища состоит только в том, чтобы направлять орган зрения и приближать его к тому предмету, который мы желаем внимательно рассмотреть.
При внимании слуховом, мы сначала вытягиваем голову в ту сторону, откуда слышится звук, и затем наклоняем ее к одному плечу (чаще всего в левую сторону), как будто хотим слушать только одним ухом.
Этот весьма характерный жест, который можно наблюдать ежедневно в театре, заслуживает более внимательного изучения. Было бы очень интересно исследовать, каждый ли из нас приближает к звуку то ухо, которым он лучше слышит, или наоборот, мы только стараемся при этом воспринять ощущение исключительно лишь одним слуховым органом, подобно тому, как это часто бывает со зрением.
Таблица 5
Различные выражения: а – презрение, б – боязнь, в – удивление, г – лицемерие, д – тупое лицо, ж – интеллигентное лицо.
Внимание, относящееся к трем остальным низшим чувствам, отличается неясной мимикой, несмотря на то, что последняя часто носит местный характер; нередко она выражается с помощью глаза и уха, хотя бы в это время, не воспринимались ни зрительные, ни слуховые впечатления.
Внутреннее внимание либо состоит только в сосредоточении сознания на каком-нибудь внутреннем, органическом или психическом, явлении, либо оно может возвыситься до сравнения, размышления, одним словом – до мышления. В этих весьма разнообразных случаях мимика бывает, однако, почти одна и та же. Ипохондрик, который прислушивается к движениям своих кишок или своего сердца, внешним видом мало отличается от философа, размышляющего о самосознании.