Титус один Пик Мервин

Он наклонился, прижав локти к напрягшимся под ребрами мышцам, и стал, точно маятник, раскачиваться взад-вперед. Движение это было столь мерным, что, казалось, механический ритм его не способен хоть как-то утишить горе.

И все-таки Титус находил в нем подобие успокоения и, пока разум его рыдал, тело продолжало раскачиваться.

Ноющее желание сию же минуту вновь оказаться там, где он вырос, не отпускало его. Те, кто оставил родные места, не знают покоя. Это скитальцы, измученные тоской по дому и не покоряющиеся никому. Сама любовь бессильна их исцелить, с каждым их шагом тлен и прах возносятся облаком в воздух, разносятся сквозняками по коридорам, оседают на клейменых карнизах – каждый вдох наполняется прошлым, и легкие несчастных чернеют, как у шахтеров, забиваясь крупицами прежней жизни.

Что бы ни ели они, что бы ни пили – ничто не схоже с хлебом их дома, зерном их долин. И с вином родных виноградников. Все это – чуждое пойло.

Так он раскачивался взад и вперед в колыбели горя, а в камере все темнело, и в какой-то из часов ночи Титус заснул.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Что это было? Титус резко сел, огляделся. Очень холодно, но разбудил его не холод. Некий звук. Теперь Титус отчетливо слышал его. Источник звука находился от него в нескольких футах. Что-то вроде постукивания, но не за стеной. Под койкой.

Вот оно прервалось ненадолго и опять возобновилось; в нем словно содержалось какое-то сообщение, ритмический рисунок, нечто, звучавшее, как вопрос: «Тук – тук… Тук – тук – тук. Ты… тут?.. Ты-то… тут?..»

Этот стук, сколь зловещим ни казался он, по крайней мере отвлек разум Титуса от давившей его тоски по дому.

Тихо соскользнув с тощей постели, Титус с гулко бьющимся сердцем постоял у нее, потом приподнял кровать и переставил в середку камеры.

Вспомнив о свечах, он ощупью отыскал одну, засветил ее, на цыпочках вернулся в тот угол, где прежде стояла кровать, и подвигал свечой взад-вперед, освещая каменные плиты пола. Пока он все это проделывал, стук возобновился.

– Ты… тут?.. – казалось, твердил он. – Ты-то… тут?..

Титус опустился на колени и поднес свечу к плите, из-под которой вроде бы доносился стук, пытаясь осветить ее всю.

Поначалу она, эта плита, показалась ему такой же, как прочие, но, приглядевшись, Титус заметил, что узенькая бороздка, ее окружающая, резче и глубже, чем у соседних камней. Свеча помогла обнаружить то, что утаил бы свет дня.

Стук возобновился, и Титус, вытащив из кармана осколок кремня, стал ждать следующего перерыва. А дождавшись, дважды ударил по плите дрожащей рукой.

Ответ пришел не сразу: «Раз… два…»

То было отрывистое «раз – два», совсем не похожее на прежнее нерешительное постукивание.

Кто бы или что бы ни стояло, лежало либо ползало под каменной плитой, настроение этого загадочного существа, казалось, переменилось. Существо это, кем бы оно ни было, обрело уверенность.

Случившееся же следом было еще более странным и еще более пугающим. Куда более, чем возобновившийся стук. Теперь вызов был брошен зрению. Что же такое увидел Титус, что заставило его содрогнуться всем телом? Вглядываясь в освещенную плиту, он понял: та шевелится.

Титус отскочил от подрагивавшего камня и, высоко подняв свечу, испуганно огляделся в поисках какого ни на есть оружия. Потом взгляд его возвратился к плите, уже на целый дюйм поднявшейся над полом.

Из центра камеры, где стоял Титус, ему не было видно, что камень подпирают две дрожащие под его тяжестью руки. Он видел только, что участок пола со своего рода неторопливой целеустремленностью ползет вверх.

Пробудиться от сна и обнаружить себя в тюрьме – потом услышать во мраке стук – потом увидеть нечто фантасмагорическое: камень, который, по всему судя, ожил и украдкой возносится над другими, дабы обозреть потолочные своды – все это, плюс расходившаяся вовсю ностальгия – к чему могли привести они, кроме кружения пустоты в голове? Впрочем, кружение это, хоть и повлекшее за собою – почти повлекшее – безумный смех, не помешало Титусу увидеть возможное оружие в недокрашенном стуле. Титус схватил его и, не отрывая взгляда от каменной плиты, стал ломать, пока не отодрал от деревянного скелета одну из передних ножек. Сжав ее в кулаке, он начал, беззвучно хохоча, подкрадываться к врагу – к каменной плите.

Но, еще подкрадываясь, он разглядел под нею, поднявшейся уже дюймов на пять, два толстых серых запястья.

Запястья тряслись от напряжения и, пока Титус смотрел на них расширенными от удивления глазами, толстая плита начала сдвигаться к соседним камням, на которые мало-помалу переносился ее вес и, наконец, в полу образовалось квадратное отверстие.

Толстые серые руки исчезли – и пальцы с ними, – однако миг спустя нечто иное пришло им на смену. То была голова мужчины.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Вряд ли он сознавал – этот восставший из каменных плит, – что голова его схожа с оббитой главой каменного бога, да впечатление это и сгинуло, стоило восставшему заговорить, разрушив тем все свое величие, ибо никакой голос не мог – при таком-то лице – быть достаточно оглушительным.

– Не пугайся, – тоненько заныл пришелец, выговор коего был мягок, как тесто. – Все хорошо, все прелестно, все, как и следует быть. Прими меня. Вот все, о чем я прошу. Прими меня. Старый Греховник, так они меня здесь называют. Надо же и им пошутить. Милейшие все ребята. Ха-ха! А что я явился к тебе сквозь дырку в полу, так оно ничего не значит. Отложи эту ножку, друг.

– Что тебе нужно? – спросил Титус.

– Нет, вы послушайте, – ответил вкрадчивый голос. – «Что тебе нужно?» – спрашивает он. Ничего мне не нужно, дорогое дитя. Ничего, кроме дружбы. Нежной дружбы. Вот ради чего я пришел повидаться с тобой. Чтобы тебя посвятить. Должен же человек помогать беспомощным, правда? И изливать бальзам, знаешь ли, омывая разного рода раны.

– Мне чертовски хочется, чтобы ты оставил меня в покое, – гневно ответил Титус. – А бальзам можешь оставить себе.

– По-твоему, это хорошо? – поинтересовался Старый Греховник. – По-твоему, это добрые слова? Но я понимаю. Тебе непривычно здесь, верно? Чтобы свыкнуться с Кельями, нужно время.

Титус уставился на львиную голову.

Голос лишал ее всякой величавости, и Титус положил дубинку на стол, но так, чтобы та была под рукой.

– Кельи? А что это? – помолчав, спросил он. Мужчина неотрывно глядел на него.

– Это имя, дорогой мальчик, мы дали тому, что некоторые называют тюрьмой. Нам уж виднее. Для нас это мир внутри мира – я-то знаю, да и как мне не знать? Я провел здесь всю свою жизнь – или почти всю. Первые несколько лет я жил в роскоши. Ароматическое дерево полов устилали в наших комнатах тигровые шкуры, столовые приборы были из золота и тарелки тоже. А денег у нас было, что песка в море. Я ведь происхожу из великого рода. Ты, верно, слышал о нас. Мы – самый древний род на земле, мы – изначальные. – И он полез из дыры наружу. – Ты думаешь, оттого, что я здесь, в Кельях, мне не хватает чего-то? Что я завидую моим сородичам? Скучаю по золотой посуде и тигровым шкурам? Нет! Ни по ним, ни по отражениям в лощеных полах. Я отыскал свою роскошь здесь. В этом мое счастье. Быть узником Келий. И потому, дорогое мое дитя, не пугайся. Я пришел, чтобы сказать: прямо под тобой обитает друг. Ты можешь в любое время перестукиваться со мной. Выстукивать свои мысли. Выстукивать печали и радости. Выстукивать любовь. И мы станем стариться вместе.

Титус резко отвернулся. Что оно хочет сказать ему, это отталкивающее, опасное существо?

– Оставь меня в покое! – воскликнул Титус. – Оставь меня в покое.

Человек из нижней камеры смотрел на Титуса. И вдруг задрожал.

– Это была моя камера, – сказал он. – Годы и годы назад. Я тогда огонь разводил. «Поджог», так они это назвали. Уж очень любил огонь. Пламя все покрывает… Дайте мне крыс и мышей! И мой обдирочный ножик! Дайте мне Новых Мальчиков!

Он шагнул к Титусу, и тот отступил на шаг, поближе к дубинке.

– Это хорошая камера, – заныл Старый Греховник. – Должен тебе сказать, я из нее конфетку сделал. Проникся ее характером. Грустно было с ней расставаться. И окошко тут лучшее во всей тюрьме. А теперь кто о ней позаботится? Куда подевались фрески? Мои желтые фрески. Ну, рисунки, понимаешь? Картинки про эльфов. Все закрасили, ничего от моих трудов не осталось. Ни следа.

Он поднял надменную голову – если бы не коротконогость, вылитый был бы Исайя.

– Да положи ты дубинку на стол, мальчик. Забудь о себе. Жуй свои крошки.

Титус сверху вниз взглянул на старого узника, на его задранное кверху сильное, величественное лицо.

– Ты попал в правильное место, – сказал Старый Греховник. – Подальше от грязи, которую называют Жизнью. Присоединяйся к нам, милый мальчик. Ты будешь ценным достоянием. Друзья у меня редкостные. Старься вместе с нами.

– Ты слишком много говоришь, – сказал Титус.

Коротышка медленно поднял крепкую правую руку.

Пальцы его сомкнулись на бицепсе Титуса, сжались, и тот почувствовал их зловещую силу, почувствовал: мощь Старого Греховника до того безгранична, что, посети старика такое желание, он с легкостью оторвал бы Титусу руку.

Но старик лишь подтянул к себе юношу единым рывком и за поддельным благородством его лица Титус различил два тлеющих огонька, не больших, чем булавочные головки.

– Я собирался так много для тебя сделать, – сказал коротышка. – Собирался познакомить с моими коллегами. Показать все пути бегства – вдруг они тебе пригодятся, – хотел рассказать о моих стихах и о том, где расхаживают потаскухи. В конце концов, надо ведь и о здоровье заботиться, верно? Болеть – это не дело… Но ты сказал, что я слишком много говорю, а потому я поступлю иначе – просто раздавлю тебе черепушку, как яичную скорлупу.

В один миг страшный человек выпустил руку Титуса, развернулся на каблуках и, подняв над головою стол, изо всей силы метнул его в юношу. Однако, при всей его быстроте, коротышка опоздал. Едва увидев, как он потянулся к столу, Титус отпрыгнул в сторону, и тяжеленный стол врезался в стену за его спиной.

И теперь, обернувшись к широкогрудому, мускулистому узнику, Титус с изумлением услышал рыдания. Противник его стоял на коленях, спрятав в ладонях огромное, архаическое лицо.

Не зная, как поступить, Титус снова зажег свечу и присел на дощатую койку, единственный в камере предмет обстановки, еще оставшийся целым.

– Зачем ты это сказал? Зачем? О, зачем же? Зачем? – рыдал его гость.

– О господи, – произнес, обращаясь к себе, Титус, – да что я такого сделал?

– Так я слишком много говорю? О боже, я слишком много говорю?

Тень скользнула по лицу Старого Греховника. И в этот же миг от двери донесся грузный топот, лязг ключей, скрежет отпираемого замка. Старый Греховник мигом засуетился и, когда дверь начала открываться, уже успел проскользнуть сквозь дыру в полу.

Едва сознавая, что делает, Титус подволок к дыре койку, улегся – и тут дверь распахнулась.

Вошел стражник с факелом, повел им по сторонам, освещая камеру – разбитый стол, разломанный стул и якобы спящего юношу.

В четыре шага он приблизился к Титусу и выдрал его из койки, но лишь затем, чтобы жестоким ударом по голове отправить обратно.

– Вот тебе до утра, чертов щенок! – рявкнул стражник. – Я научу тебя сдержанности! Я тебе покажу, как мебель ломать! – Он смерил Титуса гневным взглядом. – С кем это ты разговаривал? – грянул он, но Титус, наполовину оглушенный, вряд ли смог бы ему ответить.

Проснувшись рано утром, он подумал, что все это ему привиделось. Но сновидение было настолько живым, что Титус, не удержавшись, перекатился с койки на пол и вгляделся в полумрак под нею.

Нет, то был не сон, потому что вот же она, тяжелая каменная плита, и Титус стал дюйм за дюймом сдвигать ее, пока та не встала на место. И как раз перед тем как дыра, наконец, закрылась, он услышал в темноте под собой мягкий, точно кашица, голос старика.

– Старей со мной, – произнес этот голос. – Старей со мной…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Тусклый свет озарял макушку Его милости. Слышно было, как в глубине зала Суда кто-то очиняет карандаш. Скрипнул стул, и Титус, стоящий у барьера, начал похлопывать ладонью о ладонь – утро выдалось холоднющее.

– Кто и чему тут аплодирует? – спросил Мировой судья, возвращаясь из царства грез. – Или я сказал что-нибудь, исполненное глубокого смысла?

– Нет, Ваша милость, никак нет, – ответил крупный, рябой Секретарь суда. – Собственно, сэр, вы вообще ничего не говорили.

– Молчание также бывает глубоким, господин Зеллье. Весьма и весьма.

– Да, Ваша милость.

– Так что же это было?

– Это молодой человек, Ваша милость; хлопает в ладоши – чтобы согреть их, я полагаю.

– Ах да. Молодой человек. Какой молодой человек? Где он?

– На скамье подсудимых, Ваша милость.

Мировой судья, слегка нахмурясь, сдвинул на сторону парик и снова вернул его на место.

– Его лицо кажется мне знакомым, – сообщил Мировой судья.

– Истинно так, Ваша милость, – откликнулся господин Зеллье. – Этот заключенный уже несколько раз представал перед вами.

– Это многое объясняет, – признал Мировой судья. – А теперь он тут зачем?

– Если позволите напомнить Вашей милости, – ответил не без нотки сварливости в голосе крупный, рябой Секретарь суда, – вы как раз сегодня утром рассматривали его дело.

– Верно, рассматривал. Теперь вспомнил. Память у меня всегда была хоть куда. Вообразите себе, Мировой судья – и никакой памяти.

– Как раз сейчас воображаю, Ваша милость, – сказал, раздраженно отмахиваясь и зарываясь в какие-то совершенно не относящиеся к делу бумажки, господин Зеллье.

– Бродяжничество. Ведь так, господин Зеллье?

– Так, – ответил Секретарь суда. – Бродяжничество, причинение ущерба и нарушение права владения.

И он обратил большое сероватое лицо к Титусу, и приподнял угол верхней губы, совсем как скалящийся пес. А следом руки его, как будто по собственной воле, соскользнули в глубокие карманы штанов – точно две лисы вдруг улезли под землю. Глухое бренчанье ключей и монет породило на миг впечатление, что в господине Зеллье присутствует нечто игривое, нечто от прожигателя жизни. Впрочем, впечатление это скончалось, едва народившись. Ничто в смуглом, одутловатом лице господина Зеллье, ничто в его осанке, ничто в его голосе не могло наделить эту мысль правдоподобием. Только бренчанье монет.

Однако звяканье их, пусть и приглушенное, напомнило Титусу о чем-то наполовину забытом, – какую-то жуткую, хорошо ему знакомую музыку, – напомнило о холодном царстве, о засовах и выложенных камнем коридорах, о замысловатых воротах из ржавого железа, осколках камня, забралах и птичьих клювах.

– «Бродяжничество», «причинение ущерба» и «нарушение права владения», – повторил Мировой судья. – Да-да, припоминаю. Провалился сквозь чью-то крышу. Так?

– Точно так, сэр, – ответил Секретарь суда.

– А средств к существованию выявить не удалось?

– И это так, Ваша милость.

– Бесприютен?

– И да, и нет, Ваша милость, – сказал Секретарь. – Он упоминал о…

– Да-да-да-да. Все вспомнил. Утомительное дело, утомительный молодой человек – я, помнится, начал уставать от его непонятных речей.

Мировой судья облокотился о стол, склонился вперед и уложил длинный, костлявый подбородок на переплетенные пальцы.

– Вот уже в четвертый раз вы стоите передо мной за барьером и, насколько я в состоянии судить, все это дело есть не что иное, как пустая трата времени Суда и источник неприятностей для меня лично. Ваши ответы, когда их удается добиться от вас, оказываются либо идиотическими и расплывчатыми, либо экстравагантными. Больше я этого не допущу. Ваша молодость нимало вас не извиняет. Вы любите марки?

– Марки, Ваша милость?

– Вы коллекционируете их?

– Нет.

– Жаль. У меня есть редкостная коллекция, пропадает зазря. Теперь послушайте. Вы провели в тюрьме уже неделю – однако беспокоит меня вовсе не ваше бродяжничество. Это дело понятное, хоть и заслуживающее порицания. Меня беспокоит отсутствие у вас корней и общая ваша бестолковость. Создается впечатление, будто вы обладаете какими-то скрытыми от нас знаниями. Поведение ваше курьезно, слова бессмысленны. Спрашиваю еще раз. Что такое Горменгаст? Что это слово обозначает?

Титус обратил лицо к судейскому месту. Если здесь и был человек, которому можно довериться, так именно Его милость.

Старый, морщинистый, как черепаха, но с глазами ясными, как серое стекло.

Однако Титус не ответил, лишь отер лоб рукавом.

– Вы слышали вопрос Его милости? – произнес голос с ним рядом. То был господин Зеллье.

– Я не понимаю, – ответил Титус, – смысла этого вопроса. Точно так же вы можете спросить меня, что такое вот эта моя рука. Что она обозначает? – И он поднял руку, растопырив пальцы морской звездой. – Или что такое вот эта нога? – Титус поставил ногу на скамью подсудимых и затряс другой, словно болтая ею по воздуху. – Простите меня, Ваша милость, я не могу вас понять.

– Это такое место, Ваша милость, – сказал Секретарь суда. – Заключенный настаивает на том, что это такое место.

– Да-да, – сказал Мировой судья. – Но где оно? На севере, на юге, на востоке, на западе – где, молодой человек? Помогите мне помочь вам. Полагаю, вы не хотите провести остаток жизни, ночуя на крышах чужих городов. В чем дело, юноша? Что с вами творится?

Луч света, проскользнув сквозь высокое окно зала Суда, ударил сзади в короткую шею господина Зеллье, словно желая открыть в ней что-либо, исполненное мистического смысла. Господин Зеллье отклонил голову назад, и луч, сместившись, лег на его ухо. Титус, говоря, не сводил с него глаз.

– Я бы сказал вам, сэр, если б мог. Но я знаю только, что сбился с пути. Не то чтобы я хотел возвратиться домой – я не хочу; но даже если бы и хотел, не смог бы. И дело не в том, что я прошел слишком долгий путь, просто я заблудился, сэр.

– Вы сбежали из дому, молодой человек?

– Я ускакал, – ответил Титус.

– Из… Горменгаста?

– Да, Ваша милость.

– Покинув вашу мать?…

– Да.

– И отца?…

– Нет, отца нет…

– А… так он умер, мой мальчик?

– Да, Ваша милость. Совы сожрали его.

Мировой судья возвел брови и принялся что-то строчить на листке бумаги.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Эта записка, предназначавшаяся, по всей видимости, для какой-то важной особы, – возможно, для человека, заведующего местным сумасшедшим домом или домом для малолетних правонарушителей, – эта записка в конечном итоге получилась не отвечающей замыслу Мирового судьи: упавшая на пол да еще и потоптанная, она была затем поднята, разглажена и передавалась из рук в руки, пока не нашла недолгий покой в морщинистой лапке одного слабоумного, который во благовременьи, после бесплодной попытки прочесть ее, сложил из записки галку и запустил оную из теней, в коих обретался, в несколько менее мрачный угол зала Суда.

Чуть позади слабоумного сидел, почти полностью утопая в тени, некий мужчина. В кармане его лежала, свернувшись в клубок, саламандра. Глаза мужчины были закрыты, а нос, большой, точно румпель, торчал в потолок.

Слева от него восседала госпожа Дёрн в шляпке, похожей на пожелтевший капустный кочан. Несколько раз она пыталась пошептать что-то Мордлюку на ухо, но ответа не получала.

На некотором расстоянии от этих двоих, и тоже слева, расположилась полудюжина крепко сколоченных мужчин – рослых, державшихся очень прямо. Эти следили за слушанием дела с взыскательным и даже неодобрительным вниманием. По их мнению, Мировой судья вел себя слишком снисходительно. В конце-то концов, молодой человек, сидевший на скамье подсудимых, выказал себя далеко не джентльменом. Достаточно взглянуть на одну лишь его одежду. Да и то, как он вломился на прием леди Конц-Клык, никакого прощения не заслуживало.

Упомянутая леди сидела, подперев указательным пальцем крохотный подбородок. Ее шляпа, в отличие от капустно-кочанного сооружения госпожи Дёрн, была черна как ночь и походила скорее на воронье гнездо. Под многообразными прутками ее полей белело, точно гриб, лицо леди Конц-Клык с ротиком, смахивающим на красную ранку. Голова этой дамы хранила неподвижность, но глазки – маленькие, черные, пуговичные – рыскали туда-сюда, не упуская ничего.

Немногое способно было укрыться от них, именно она-то и заметила первой бумажную галку, выплывшую из мрака, который окутал дальнюю от Мирового судьи часть зала, и описавшую в тусклом воздухе неторопливый большой полукруг.

Мировой судья, чьи веки тяжело опали на невинные глазные яблоки, понемногу сползал в своем высоком кресле, пока не принял позу, отчасти напоминавшую ту, в которой Мордлюк возлежал за рулем своей машины. Впрочем, этим сходство их исчерпалось, ибо то, что оба сидели, закрыв глаза, почти ничего не значило. Куда важнее было, что Мировой судья наполовину заснул, между тем как у Мордлюка сна не было ни в одном глазу.

Мордлюк, несмотря на видимую апатию его, заметил, что в нише, наполовину скрытой колонной, сидят, неподвижно и прямо, двое – суставы упруго напряжены, спины почти неприметно подрагивают. Прямота их осанок представлялась почти неестественной. Оба не шевелились. Даже плюмажи на шлемах их оставались недвижными, так что отличить одного от другого было решительно невозможно.

Приметил Мордлюк и Инспектора Акрлиста, приятно отличавшегося от двух долговязых загадок, ибо не было на свете существа более прозаического, чем Инспектор, не ставивший ни в грош ничего, кроме своей собачьей работы – вынюхиванья следов, лакомых хрящей и сухих костей своего ремесла. Мысли его неизменно были заняты очередной добычей. Уродливой или прекрасной, но – добычей. Соображения высокой морали к службе Акрлиста отношения не имели. Он был охотником, вот и все. Воинственный подбородок Инспектора прокалывал воздух. От коренастого тела его веяло неустрашимостью.

Мордлюк наблюдал за ним из-под приоткрытых на волосок век. Не много присутствовало в Суде людей, за которыми он не наблюдал. Собственно, только один такой человек тут и был, женщина. Не замеченная им, неподвижная, она сидела в тени колонны, глядя на стоящего за барьером Титуса, над которым подобием тучи нависал Мировой судья. Беспамятливое лицо судьи оставалось невидимым, но верх парика освещался лампой, висевшей над его головой. Юнона смотрела на него, немного насупясь, однако насупленность эта была таким же выражением присущей ей доброты, как и ласковая, загадочная улыбка, почти не сходившая с ее губ.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Что же такое было в этом юнце за барьером? Почему он так трогал ей сердце? Почему она боялась за него? «Отец мой мертв, – сказал он. – Совы сожрали его».

Один из углов зала занимала компания горластых старичков, сидевших, кто закинув руки за спинки скамей, кто перекинув через подлокотники. Секретарь суда уже не раз призывал их к порядку, однако возраст делал старцев невосприимчивыми к критике, и престарелые языки их мололи, не переставая.

И вот бумажная галка начала описывать в воздухе, снижаясь, грациозную дугу, и центральная в этой группе фигура – не кто иной, как сам поэт, – вскочила на ноги и возопила:

– Армагеддон! – голосом столь зычным, что Мировой судья проснулся.

– Что такое! – пробормотал он, вглядываясь в галку. Ответа Судья не получил, потому что пошел дождь. Сначала шум его походил на скороговорку, затем усилился до перестука капель, а спустя недолгое время обратился в протяжное шипение.

Шипение это заполнило зал Суда. Самые камни его шипели, а вместе с дождем пришли преждевременные сумерки, замутившие и без того уж пасмурный Суд.

– Свечей сюда, да побольше! – крикнул кто-то. – Лампионов! Факелов и головней, электричества, газа и светляков!

К этому времени узнать кого-либо можно было единственно по силуэту, поскольку свет, казалось, впитывался все загашающей тьмой.

Но тут кто-то перекинул на тыльной стене зала Суда рычажок аварийного освещения, и весь Суд задергался в судороге голого блеска.

Какое-то время Мировой судья, Секретарь, свидетели, публика оставались ослепленными. Десятки век сомкнулись, десятки зрачков сузились. Изменилось все, кроме рева дождя на крыше. Услышать что-либо рев этот не позволял, и потому любая деталь обрела важность для зрения.

Ничего таинственного не осталось в зале, все оголилось. Такого мучительного света Мировому судье видеть еще не приходилось. «Отрешенность» составляла самую суть его ремесла, но как же он мог «отрешаться» в столь грубом, столь беспардонном свете, изобличающем в нем партикулярного человека? Ведь он был символом. Законом. Правосудием. Париком на его голове. Уберите парик – уберется и он. Судья обратился в маленького человека, окруженного маленькими людьми. В маленького человека со слабоватыми глазками – конечно, в Суде синева их и ясность сообщали ему вид великодушный и благородный, – но стоило Судье снять парик и вернуться домой, как они становились до обидного подслеповатыми и пустыми. Теперь же на него рушился неестественный свет, безжалостный и холодный – из тех, в каком совершаются отвратительные деяния.

При столь лютом, бьющем в лицо свете Судье не составляло труда вообразить, будто это он – заключенный.

Судья открыл рот, желая сказать что-то, однако никто не расслышал ни слова, поскольку дождь продолжал лупцевать крышу.

Теперь, когда голоса стали неслышными, обосновавшиеся в углу говорливые старцы ушли в свои мысли, отворотив дряхлые черепашьи лица от яростного блистания.

Проследив взгляд Титуса, Мордлюк понял, что юноша смотрит на Чету Шлемоносцев, а Чета Шлемоносцев смотрит на него. Руки юноши подрагивали на перилах барьера.

Один из шести стариков подобрал бумажную галку и разгладил ее на своей большой нечувствительной ладони. Он хмурился, читая написанное, а затем коротко глянул на юношу за барьером. Прут, долговязый, тугоухий господин, заглядывал старику через плечо. Глухота заставляла его дивиться тому, что никто в Суде не произносит ни слова. Он не знал, что черное небо валится на крышу, ни того, что несообразие света, залившего обитый ореховым деревом зал, отвечает разразившемуся снаружи темному ливню.

Однако способность читать господин Прут еще сохранял, и прочтенное заставило и его тоже метнуть взгляд в Титуса, который, отвернувшись от Четы Шлемоносцев, наконец увидел Мордлюка. Ослепительный свет вырвал его из теней. Что он такое делает? Подает какие-то знаки. Следом Титус увидел Юнону, и на миг теплое чувство к ней и от нее исходящее тепло согрели юношу. Потом он увидел Прута с Пустельганом. Потом госпожу Дёрн, а за нею – поэта.

Все стало вдруг страшно близким, живым. Мордлюк, казалось, выросший футов до девяти, вышел на середину зала и, улучив мгновение, выдернул из рук старика измятую записку.

Пока он читал, дождь стих, а когда Мордлюк закончил чтение, черное небо сдвинулось – все целиком, точно твердое тело, – и теперь было слышно, как оно катит себе в другие края.

Тишина наступила в Суде, но вот неведомо чей голос воскликнул:

– Да погасите же вы, наконец, к чертям этот свет!

Безапелляционное распоряжение это было выполнено кем-то столь же неведомым, светильники и лампы вновь повели себя подобающим образом и повсюду легли тени. Мировой судья наклонился вперед.

– Что вы читаете, друг мой? – спросил он Мордлюка. – Если морщина, залегшая меж ваших бровей, сулит нам что-либо, то, полагаю, сулит она некие новости.

– О да, Ваша милость, именно так, и зловещие, – ответил Мордлюк.

– Эта бумажка в ваших руках, – продолжал Мировой судья, – хоть она и грязна, и измята, обладает разительным сходством с запиской, которую я передал Секретарю. Возможно ли это?

– Возможно, – сказал Мордлюк, – это она и есть. Но вы ошибаетесь, он не таков. Не в большей мере, чем я.

– Нет?

– Нет!

– Но не каков?

– Памятно ли вам написанное, Ваша милость?

– Напомните мне.

Вместо того чтобы зачитывать записку, Мордлюк нескладно приблизился к столу Судьи и протянул ему нечистый листок.

– Вот то, что вы написали, – сказал он. – Публике этого знать не следует. И молодому заключенному тоже.

– Нет? – спросил Мировой судья.

– Нет, – подтвердил Мордлюк.

– Ну-ка, посмотрим… Посмотрим… – сказал Судья и, поджав губы, отобрал у Мордлюка листок и углубился в чтение.

Исх.: № 1721536217

Дорогой мой Филби!

У меня тут молодой человек – бродяга и правонарушитель – чрезвычайно странный молодой человек, родом из Горгонпласта или какого-то столь же неправдоподобного места, и следующий неизвестно куда. Отзывается на имя «Титус», а иногда на «Гроан», хотя настоящее ли это имя или выдумка, сказать трудно.

Я совершенно уверен, что этот молодой человек страдает манией величия и что его следует держать под присмотром – иными словами, Филби, дружище, мальчик, говоря напрямик, спятил. Не найдется ли у тебя угла для него? Заплатить он, конечно, ничего не сможет, но вдруг да покажется тебе интересным и даже получит место в трактате, который ты пишешь. Как он там назывался? «Среди императоров»?

Ах, дорогой, какое это испытание быть Мировым судьей! Порой я дивлюсь – что с нами творится? Сердце человека – это нечто. Все зашло слишком далеко. И это уже нездорово. Тем не менее, я не хотел бы поменяться с тобой местами. Тебе-то приходится залезать во все это по самые уши. Я спросил у юноши, жив ли его отец. «Нет, – ответил он, – совы сожрали его». Как тебе такой ответ? Боюсь, придется его посадить. Что твой неврит? Черкни мне пару слов, старина.

Вечно твой,Вилли.

Мировой судья поднял глаза от записки и посмотрел на Титуса.

– Вроде все верно, – сказал он. – И все же… вы кажетесь таким нормальным. Я хотел бы помочь вам. Что ж, попробуем еще раз – вдруг я ошибся.

– В чем? – спросил Титус, не отрывая глаз от Акрлиста, переменившего место и теперь сидевшего совсем близко к нему. – Что со мной не так, Ваша милость? Почему вы так на меня смотрите? Я заблудился, только и всего.

Мировой судья наклонился к нему.

– Расскажите мне, Титус, – расскажите о вашем доме. Вы говорили, что отец ваш скончался. А как насчет матери?

– Она была женщиной.

Этот ответ вызвал в зале гогот.

– Тишина, – рявкнул Секретарь суда.

– Я не хотел бы думать, что вы являете неуважение к Суду, – сказал Мировой судья, – но если дело пойдет так и дальше, мне придется передать вас господину Акрлисту. Ваша мать жива?

– Да, Ваша милость, – ответил Титус, – если не умерла.

– Когда вы видели ее в последний раз?

– Очень давно.

– Были ль вы счастливы с ней? Вы говорили, что убежали из дому.

– Я хотел бы снова встретиться с ней, – сказал Титус. – Мы виделись очень редко, она была слишком огромна для меня. Но убежал я не от нее.

– А от чего же вы убежали?

– От моего долга.

– Вашего долга?

– Да, Ваша милость.

– Долга какого рода?

– Моего наследственного долга. Я уже говорил. Я – последний в Роду. Я предал мое первородство. Предал мой дом. Я бежал из Горменгаста как крыса. Бог да смилуется надо мной… Чего вы хотите от меня? Мне все это до смерти надоело! Надоела слежка. Кому я причинил вред – кроме себя самого? У меня не в порядке документы, верно? Но также и ум, и сердце. Кончится тем, что я сам начну за кем-нибудь следить!

Титус, вцепившись руками в края барьера, взглянул Судье прямо в лицо.

– Почему, Ваша милость, меня посадили в тюрьму, как преступника? – прошептал он. – Меня! Семьдесят седьмого Графа, наследника Рода.

– Горменгаст, – промурлыкал Мировой судья. – Расскажите о нем побольше, мой мальчик.

– Что я могу рассказать? Он простирается во все стороны. Ему не видно конца. И все же, теперь мне кажется, что и у него есть границы. Солнце и луна освещают его стены так же, как в этой стране. Там водятся крысы, и бабочки, – и цапли. Трезвонят колокола. Там есть леса, и озера, и множество людей.

– Какого рода людей, милый мальчик?

– У каждого из них по две ноги, Ваша милость, – когда они поют, то раскрывают рты, а когда плачут, вода течет из их глаз. Простите, Ваша милость, я вовсе не намеревался острить. Но что я могу сказать? Я в чужом городе, в чужой стране, отпустите меня. Тюрьмы я больше не вынесу… Горменгаст тоже своего рода тюрьма. Место ритуала. Но я вдруг сказал ему «прощай».

– Да, мой мальчик. Продолжайте.

– Произошло наводнение, Ваша милость. Великое наводнение. Такое, что замок, казалось, поплыл. А когда наконец засветило солнце, весь он сочился водой и сверкал… У меня была лошадь, Ваша милость… я ударил ее каблуками в бока и поскакал себе на погибель. Я хотел узнать, понимаете?

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Солнце светило в небе так ярко, словно вознамерилось за один день воздать горожанам за долгие месяц...
«В доме труп. Два часа назад он ходил, хамил, приставал, пил коньяк. Все жильцы дома, а их немного, ...
В арабском эмирате Кунир взорвалась машина с главой правительства непризнанной Республики Ичкерия. В...
«– Ну, как она там? По-прежнему? Обо мне и слышать ничего не хочет? Понятно… Ладно… Давай так. Снова...
Железный занавес пал давно. Кажется, сегодня мы знаем об Америке больше, чем когда-либо, и она по-пр...