Трагические самоубийства Останина Екатерина

По инициативе Зубатова на многих предприятиях были созданы так называемые комитеты, которые занимались решением различных трудовых споров, проблем рабочих мирным путем, а не методом террора. Собственно, с этих комитетов и возникло в России профсоюзное движение. Гениальный сыщик надеялся, что организованное легальное экономическое движение рабочих будет полезным как им самим, так и государству. Он верил, что таким образом удастся избавить рабочих от губительного влияния революционеров.

В Москве на механическом производстве в 1901 году под контролем Зубатова была создана первая такая организация – Общество взаимного вспомоществования. Затем появились Совет рабочих механического производства г. Москвы, Общество взаимной помощи текстильщиков, Независимая еврей ская партия и многие другие. В литературе левого толка эта деятельность начальника Московского охранного отделения называлась не иначе как «политика полицейского социализма» или проще – «зубатовщина». Но именно при Зубатове охранное отделение завоевало высокий общенациональный авторитет.

В 1902 году Сергей Васильевич был назначен заведующим Особым отделом Департамента полиции. 19 февраля 1902 года он сумел организовать многотысячную рабочую манифестацию в честь открытия памятника Александру II. Это явилось неким доказательством правильности действий Зубатова, показало, что его начинания нашли признание и со стороны властей, и со стороны либерально настроенных деятелей.

Увы, осенью 1903 года по личному распоряжению министра внутренних дел В. К. Плеве Зубатова отправили в отставку. Он был сослан во Владимир в чине надворного советника. Дело в том, что многие фабриканты были крайне недовольны «профсоюзной» деятельностью Сергея Васильевича и постарались организовать против него целую кампанию в верхах. Хотя официальная причина отставки талантливого руководителя охранки основывалась на том, что, дескать, его агенты участвовали в выступлениях рабочих. Среди прочего они принимали участие во всеобщей забастовке 1903 года. После устранения Зубатова с занимаемой должности почти все созданные им рабочие организации были закрыты. Правда, в 1904 году, после гибели Плеве, Зубатова «простили» и даже назначили пенсию за былые заслуги, но Сергей Васильевич так и не вернулся на службу.

Еще при жизни о нем слагались легенды, его меткие замечания и фразы становились всеобщим достоянием и передавались из уст в уста, иногда как анекдоты, а иногда… Например, однажды он обозвал эсеров «сентиментальным зверьем», что, естественно, не понравилось самим эсерам, но с тех пор многие именно так их и называли. Секретных сотрудников госбезопасности Зубатов называл кратко – «сексот». Он всегда оставался на высоте и при этом не терял чувства юмора. Отеческая забота Сергея Васильевича об агентах Московского охранного отделения стала легендарной.

Несколько рекомендаций от Зубатова по поводу бережного отношения к сотрудникам секретной службы:

«Вы, господа, должны смотреть на секретного сотрудника как на любимую женщину, с которой находитесь в нелегальной связи. Берегите ее как зеницу ока. Один неосторожный Ваш шаг, и Вы ее опозорите. Помните это, относитесь к этим людям так, как я Вам советую, и они поймут Вас, доверятся Вам и будут работать с Вами честно и самоотверженно. Штучников гоните прочь, это не работники, это продажные шкуры. С ними нельзя работать. Никогда и никому не называйте имени Вашего сотрудника, даже Вашему начальству. Сами забудьте его настоящую фамилию и помните только по псевдониму. Помните, что в работе сотрудника, как бы он ни был Вам полезен и как бы честно ни работал, всегда, рано или поздно, наступит момент психического перелома. Не прозевайте этого момента. Это момент, когда Вы должны расстаться с Вашим сотрудником. Он больше не может работать. Ему тяжело. Отпускайте его. Расставайтесь с ним. Выведите его осторожно из круга, устройте его на легальное место, исхлопочите ему пенсию, сделайте все, что в силах человеческих, чтобы отблагодарить его и распрощаться с ним по-хорошему. Помните, что, перестав работать… сделавшись мирным членом общества, он будет полезен и дальше для государства, хотя и не сотрудником; будет полезен уже в новом положении. Вы лишаетесь сотрудника, но Вы приобретаете в обществе друга для правительства, нужного человека для государства».

Историк Леонид Петренко считал Зубатова умнейшим и достойнейшим гражданином России: «Разработанный им метод агентурной провокации в борьбе с преступным миром ныне широко используется правоохранительными органами всего мира. В силу своих служебных обязанностей, зная об упорной подготовке международными террористическими организациями революционного взрыва в Российском государстве, Зубатов предпринял гениальную попытку избежать жуткой катастрофы для народов России. К чему разрушать тысячелетнее государство, проливать потоки крови, если требуется лишь некоторое перераспределение национального богатства? Организуется легальное, мирное рабочее движение, то, что ныне называют профсоюзами. В это же время, используя служебный и личный авторитет, опираясь на поддержку Столыпина, Зубатов склоняет работодателей: „Пойти на уступки, чтобы не потерять все!“. На дикий российский капитализм надевается первая уздечка».

Далее Петренко довольно драматично описывал историю падения гения сыска: «Дело шло настолько успешно, что даже поджигателей фитилей российской бомбы бунта – большевистских агитаторов – рабочие сами изгоняли со своих собраний. И вот чудовищная провокация 9 января 1905 года – мирное шествие рабочих союзов с петицией на поклон к царю-батюшке. В далекой Женеве Ленин в это время пишет: „Сердце сжимается страхом перед неизвестностью, окажемся ли мы в состоянии взять хотя бы через неоторое время движение в свои руки. Положение крайне серьезное“. 8 января большевики выпускают в Петербурге листовку: „Ко всем петербургским рабочим“ с призывом к оружию: „Свобода покупается кровью, свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях. Не просить царя, а сбросить его с престола и выгнать вместе с ним всю самодержавную шайку – только тогда загорится заря свободы“. Чтобы призывать к крови и к не очень понятной свободе, нужна, как минимум, сама кровь. И кровь пролилась».

Многотысячные колонны рабочих заполнили Дворцовую площадь, и в этот момент раздались выстрелы. В толпу собравшихся на площади людей стреляли большевистские боевики, умело спрятавшиеся в ветвях росших поблизости деревьев. Жертвы были неисчислимы, первыми пали казаки и солдаты войскового оцепления. Началась паника, кто-то отдал приказ, и вот начался безумный расстрел и разгон ни в чем не повинных граждан. «И тут же чертиками из табакерки, – писал Петренко, – явились провокаторы-агитаторы с криками: „Наших бьют! Грабь награбленное!“». Так началась первая русская революция 1905 года.

Боевики партии социалистов-революционеров поймали, а затем казнили лидера первых русских профсоюзов – священника Георгия Гапона. Он был заклеймен позорным именем провокатора, и в советской политической мифологии легенда о «попе-провокаторе» занимает одно из «достойнейших» мест.

15 марта 1917 года во время обеда Зубатов получил известие о государственном перевороте, о свержении императора. Он вышел в соседнюю комнату и застрелился.

По мнению историка Петренко, Зубатов боялся мести своих противников. Возможно, именно этот страх, а также глубокое отчаяние – ведь все его благие начинания не привели к желаемым результатам – заставили Сергея Васильевича принять роковое решение. Тем не менее замечательный опыт Зубатова не был забыт: и по сей день профсоюзы широко используются во всем мире как средство спасения от социальных потрясений. Так что можно с полной уверенностью сказать, что его методы привели к процветанию отдельных государств.

Николай Ефимович Кручина

Николай Ефимович Кручина был народным депутатом СССР от Горно-Алтайского территориального избирательного округа № 68, членом КПСС, а также управляющим делами ЦК КПСС. 26 августа 1991 года Николай Кручина выбросился из окна своей квартиры, расположенной на пятом этаже одного из престижных домов по Плетневу переулку. Смерть наступила около 5 часов 30 минут. Бывший управляющий в посмертных записках говорил, что честен перед партией и народом, перед страной и президентом. Он не считал себя преступником, но сам приговорил себя к смерти.

Незадолго до своей гибели, 23 августа, он вернулся домой со службы достаточно рано, около 7 часов вечера. На вопрос супруги Зои Ивановны Кручины: «Почему так рано?», ответил, что «уже отработал…». Хотя забот у Николая Ефимовича всегда было достаточно. Управляющему ЦК КПСС было вверено действительно немалое хозяйство: издательства, типографии, архивы, лучшие в стране административные здания и общественно-политические центры, больницы, санатории, гостиницы, секции магазинов, различные предприятия и производства, в том числе аффинажный завод, где изготавливались золотые изделия, и многое-многое другое.

Содержание представителей партийной верхушки, привыкших ни в чем не уступать зарубежным «коллегам», требовало больших расходов. Солидные суммы из партийной казны уходили на оплату командировок и поездок за рубеж. Но былые времена безмятежного существования партийцев канули в Лету. С начала перестройки число рядовых партийцев, регулярно пополнявших казну взносами, сократилось, как и уменьшилось количество партийных издательств и типографий, приносивших ЦК неплохую прибыль. Газеты и журналы взбунтовались, а рядовые граждане с легкостью забыли о своих некогда прямых обязанностях снабжать казну взносами. Мало того, если в былые времена четкой границы между партийными и государственными финансами не существовало, то теперь завхозу партийной казны приходилось частенько ломать голову, где раздобыть денег.

Если раньше никто и никогда не требовал от партии финансового отчета, то теперь Николай Ефимович Кручина впервые за всю историю КПСС был вынужден держать публичный отчет о доходах и расходах партии. Бесспорно, отчет мог носить весьма относительный характер на предмет его правдивости, ведь в то время общество не имело возможности проверить все предоставляемые для доклада данные. Однако сам факт вмешательства посторонних в столь интимную сферу деятельности партийной верхушки заставлял тревожиться. Прежний комфортный образ жизни партийцев, увы, был утрачен безвозвратно.

Вскоре среди подчиненных Кручины появились специалисты из «боевого отряда партии» – КГБ. Люди из ведомства Николая Ефимовича слабо представляли, как можно жить по-новому, а офицеры разведки прекрасно разбирались в хитростях западной экономики. Они должны были контролировать и координировать экономическую деятельность всех хозяйственных структур партии в самых непредвиденных условиях, другими словами, научить хозяйственников быстро зарабатывать большие деньги и умело их укрывать от постороннего глаза.

Очень скоро миллионы партии были обезличены, а проделывалось все это с помощью специально создаваемых фондов, предприятий и банков. Заграничные счета в спешке зашифровывались, был сформирован институт «доверенных лиц» – миллионеров-карманников от ЦК. Такие действия гарантировали в будущем партийцам стабильный и анонимный доход даже в самых экстремальных условиях, а в случае крайней необходимости эти средства могли обеспечить им жизнь в эмиграции или подполье. Так что на момент путча работа партийного хозяйственного ведомства уже принесла свои результаты.

Однако гэкачеписты нанесли сокрушительный удар по КПСС, и все старания партийцев оказались не только напрасными, но и приобрели совершенно иное значение. Если раньше все то, чем занимались хозяйственные структуры, в партийных отчетах называлось «коммерческой деятельностью», то теперь эта деятельность носила откровенно криминальный характер. Руководству партийной казны вменялось «контрабандное перемещение валютных ценностей через государственную границу (ст. 78 УК РСФСР), нарушение правил о валютных операциях (ст. 88) и умышленное использование служебного положения в конкретных целях, что вызвало тяжкие последствия для государственных и общественных интересов (ст. 170 часть 2)».

Рой Медведев, известный историк и член ЦК КПСС, свидетельствовал, что Михаил Сергеевич Горбачёв предупредил Кручину о своей отставке и попросил подготовить трудовые книжки всех партработников и выдать им зарплату. Но последняя просьба Горбачёва так и осталась невыполненной.

«…В воскресенье, 25 августа, Кручина возвратился домой в 21.30, – показывал на следствии Евланов, офицер охраны КГБ. – Обычно он человек приветливый, всегда здоровается. В этот раз был какой-то чудной. Я находился у входа в дом, на улице, когда подъехала его машина. Он вышел из машины, не поздоровался, ни на что не реагировал, поднялся к себе. Чувствовалось, что он чем-то расстроен. С утра вышел один человек, а возвратился совсем другой…»

Николай Ефимович в этот день уже никуда больше не отлучался, и никто с ним не виделся в течение вечера, кроме старшего сына. Ровно в полночь офицер охраны, дежуривший у дома, закрыл дверь, и, по его показаниям, никто не выходил из дома и не входил в него.

«…После 22 часов он велел мне идти спать, – рассказывала позже вдова Кручины, – а сам собирался еще поработать. Около 22.30 прилег на диван в своем кабинете и уснул. Я пошла к себе. Однако заснуть мне не удалось, так как на душе было неспокойно. Я не спала практически всю ночь. В 4.30 я посмотрела на часы и мгновенно уснула. Проснулась я от сильного стука в дверь. Когда я вышла из спальни, меня встретил сын Сергей и работники милиции».

Развитие событий в тот роковой день, а вернее, раннее утро, можно узнать из показаний того же офицера охраны Евланова: «…В 5.25, находясь внутри здания, я услышал сильный хлопок снаружи. Впечатление было такое, как будто бросили взрывпакет. Выйдя на улицу, я увидел лежащего на земле лицом вниз мужчину… Немного поодаль валялся сложенный лист бумаги…» Это была одна из двух оставленных Кручиной посмертных записок. В ней говорилось: «Я не заговорщик, но я трус. Сообщите, пожалуйста, об этом советскому народу. Н. Кручина». Вторая же записка была следующего содержания: «Я не преступник и заговорщик, мне это подло и мерзко со стороны зачинщиков и предателей. Но я трус». Последнее предложение Николай Ефимович, вероятно для большей убедительности, подчеркнул. Далее: «Прости меня, Зойчик, детки, внученьки. Позаботьтесь, пожалуйста, о семье, особенно вдове. Никто здесь не виноват. Виноват я, что подписал бумагу по поводу охраны этих секретарей. Больше моей вины перед Вами, Михаил Сергеевич, нет. Служил я честно и преданно. 5.15 мин. 26 августа. Кручина». Под секретарями Кручина подразумевал членов ГКЧП.

После проведенного осмотра тела и места происшествия следственная экспертиза пришла к заключению, что Н. Кручина никаким насильственным физическим воздействиям до смерти не подвергался. При обыске квартиры было установлено также, что никаких бумаг он не уничтожал, не сжигал и т. д. Все документы, относившиеся к секретным аферам партии, в том числе и финансовым, находились в квартире в целости и сохранности. Следует добавить, что в дальнейшем именно эти документы послужили поводом для расследования нового дела – о деньгах партии.

Но ответа на главный вопрос, чего же или кого так боялся Н. Кручина, следственным органам так и не удалось установить. Какие соображения и какие причины заставили по следнего управляющего ЦК КПСС выброситься из окна своей квартиры ранним утром 26 августа? Возможно, это выяснится после того, как будет закончено расследование по делу о деньгах партии.

Маршал Сергей Фёдорович Ахромеев

Сергей Фёдорович Ахромеев проделал долгий путь, прежде чем достичь вершины воинской карьеры. Он участвовал в Великой Отечественной войне начиная с 1941 года и по 1945. Причем воевал Сергей Фёдорович на самых опасных фронтах – Сталинградском, Ленинградском, 4-м Украинском и Южном. Маршальское звание он получил уже после войны. Когда Сергей Фёдорович вышел в отставку, то не остался в тени, как многие другие военачальники. По просьбе М. С. Горбачёва Ахромеев занял пост советника президента. Вероятно, жизненный путь Сергея Фёдоровича, так удачно складывавшийся до сих пор, закончился бы с тем же почетом, но…

19 февраля 1991 года маршал Ахромеев, находясь в отпуске вместе с женой и дочкой в Сочи, узнал о создании ГКЧП. В этот тревожный для всей страны момент Сергей Фёдорович принял роковое решение, которое практически перечеркнуло все его былые заслуги и привело к трагической гибели.

Спешно сменив гражданский костюм на маршальский мундир, Ахромеев отправился в Кремль, на место своей службы. Здесь его встретили сотрудницы Т. Шереметьева, Т. Рыжова и А. Гречанная, которые позже рассказывали, что маршал приехал в отличном настроении, был весел, бодр, полон сил и жаждал деятельности. Уже 20 августа Ахромеев диктовал Рыжовой план мероприятий, которые необходимо было провести в связи с введением чрезвычайного положения. Позже он уехал в министерство обороны, а когда вернулся, то на вопрос Рыжовой: «Как дела?», ответил, что плохо. Он собирался остаться в Кремле на ночь, поэтому попросил сотрудницу принести в свой кабинет раскладушку с бельем. На другой день настроение маршала еще более ухудшилось, а 22 августа он отправил на имя Горбачёва личное письмо, о содержании которого пока никто не знал.

Только 18 октября 1991 года следствие получило от секретариата Президента СССР ксерокопию этого письма. Написано оно было от руки, и почерк, как было позже установлено, действительно принадлежал Сергею Фёдоровичу. Маршал Ахромеев с солдатской прямотой излагал президенту свои переживания и действия в те жаркие августовские дни: Президенту СССР товарищу М. С. Горбачёву докладываю о степени моего участия в преступных действиях так называемого „Государственного Комитета по чрезвычайному положению“ (Янаев Г. И., Язов Д. Т. и другие).

6 августа с. г. по Вашему разрешению я убыл в очередной отпуск в военный санаторий г. Сочи, где находился до 19 августа. До отъезда в санаторий и в санатории до утра 19 августа мне ничего не было известно о подготовке заговора. Никто, даже намеком, мне не говорил о его организации и организаторах, то есть в его подготовке и осуществлении я никак не участвовал. Утром 19 августа, услышав по телевидению документы указанного „Комитета“, я самостоятельно принял решение лететь в Москву, куда и прибыл примерно в 4 часа дня на рейсовом самолете. В 6 часов прибыл в Кремль на свое рабочее место. В 8 часов вечера я встретился с Янаевым Г. И. Сказал ему, что согласен с программой, изложенной „Комитетом“ в его обращении к народу, и предложил ему начать работу с ним в качестве советника и. о. Президента СССР. Янаев Г. И. согласился с этим, но, сославшись на занятость, определил время следующей встречи примерно в 12 часов 20 августа. Он сказал, что у „Комитета“ не организована информация об обстановке и хорошо, если бы я занялся этим. Утром 20 августа я встретился с Баклановым О. Д., который получил такое же поручение. Решили работать по этому вопросу совместно.

В середине дня Бакланов О. Д. и я собрали рабочую группу из представителей ведомств и организовали сбор и анализ обстановки. Практически эта рабочая группа подготовила два доклада: к 9 вечера 20 августа и к утру 21 августа, которые были рассмотрены на заседании „Комитета“.

Кроме того, 21 августа я работал над подготовкой доклада Янаеву Г. И. на Президиуме Верховного Совета СССР. Вечером 20 августа и утром 21 августа я участвовал в заседаниях „Комитета“, точнее, той его части, которая велась в присутствии приглашенных. Такова работа, в которой я участвовал 20 и 21 августа с. г. Кроме того, 20 августа, примерно в 3 часа дня, я встречался в министерстве обороны с Язовым Д. Т. по его просьбе. Он сказал, что обстановка осложняется, и выразил сомнение в успехе задуманного. После беседы он попросил пройти с ним вместе к заместителю министра обороны генералу Ачалову В. А., где шла работа над планом захвата здания Верховного Совета РСФСР. Он заслушал Ачалова В. А. в течение трех минут только о составе войск и сроках действий. Я никому никаких вопросов не задавал.

Почему я приехал в Москву по своей инициативе – ни кто меня из Сочи не вызывал – и начал работать в „Комитете“? Ведь я был уверен, что эта авантюра потерпит поражение, а приехав в Москву, еще раз убедился в этом. Дело в том, что начиная с 1990 года я был убежден, как убежден и сегодня, что наша страна идет к гибели. Вскоре она окажется расчлененной. Я искал способ громко заявить об этом. Посчитал, что мое участие в обеспечении работы „Комитета“ и последующее связанное с этим разбирательство даст мне возможность прямо сказать об этом. Звучит, наверное, неубедительно и наивно, но это так. Никаких корыстных мотивов в этом моем решении не было. Мне понятно, что, как Маршал Советского Союза, я нарушил военную присягу и совершил воинское преступление. Не меньшее преступление мной совершено и как советником Президента СССР».

Ахромеев уже знал о неминуемом поражении гэкачепистов и в этом письме вынес самому себе приговор.

23 августа состоялось заседание Комитета Верховного Совета СССР по делам обороны и госбезопасности, на котором присутствовал и маршал Ахромеев. Стенографистка Сергея Фёдоровича позже рассказала, что в этот день маршал был в подавленном настроении. Обычно активный и выступавший на всех заседаниях, на этот раз Ахромеев не проронил ни одного слова. В течение всего заседания он оставался в одной и той же позе, ни разу даже не повернув головы.

Рядом с кабинетом Ахромеева в Кремле находился кабинет советника Президента СССР Загладина. На следствии он показал, что видел маршала в этот день последний раз и он был в крайне подавленном и каком-то нервном состоянии: лицо потемнело, руки дрожали. Когда Загладин спросил маршала, как тот себя чувствует, он ответил, что неважно, «переживает, много думает, даже ночевал в кабинете». Он рассказал также, что «было трудное заседание Комитета по обороне»и теперь он «не знает, как все будет дальше».

В ходе следствия была обнаружена рабочая тетрадь, где маршал делал записи во время заседания. Среди прочего там есть такие слова: «Кто организовал этот заговор – тот должен будет ответить».

Ближайшие сотрудники Ахромеева – Шереметьева и Гречанная – практически весь день 23 августа по долгу службы находились с ним в тесном контакте, поэтому могли заметить, что с маршалом происходит что-то неладное. На следствии они показали, что весь этот день Ахромеев писал какие-то бумаги, снимал копии, но старался делать все это незаметно и всякий раз прятал бумаги от внезапно вошедших в кабинет посторонних. Ничего подобного он никогда раньше не делал. Такое странное поведение Ахромеева и его угнетенное состояние даже пробудили неприятные подозрения: сотрудницы впервые подумали, что маршал намерен покончить жизнь самоубийством.

Что же касается родных, то гибель Сергея Фёдоровича явилась для них страшным ударом. Ни жена, ни дочь и представить себе не могли, что такое может случиться. Ведь они всегда знали Сергея Фёдоровича как жизнерадостного, волевого и твердого человека, ни при каких обстоятельствах не выказывавшего страха или сомнения. Маршал без колебания принимал ответственные решения в самые трудные минуты жизни, и именно так он поступил на этот раз.

Ночь накануне гибели он провел в семье дочери, Натальи Сергеевны. Позже она рассказывала: «Четыре вечера подряд я не могла с ним поговорить, так как он возвращался усталый, очень поздно, пил чай и ложился. Кроме того, мой отец был таким человеком, которому невозможно было задавать вопросы без его согласия на то. В пятницу, 23 августа, накануне его смерти, я почувствовала, что он хочет поговорить. Мы купили огромный арбуз и собрались за столом всей семьей. Я спросила у него: „Ты всегда утверждал, что государственный переворот невозможен. И вот он произошел, и твой министр обороны Язов причастен к нему. Как ты это объясняешь?“. Он задумался и ответил: „Я до сих пор не понимаю, как он мог…“ На следующий день перед уходом он пообещал моей дочке, что после обеда поведет ее на качели…» Ничто в поведении Сергея Фёдоровича не предвещало трагической развязки, поэтому-то у семьи возникли сомнения по поводу версии о самоубийстве маршала.

24 августа около 9 часов утра, по словам Натальи Сергеевны, Ахромеев отправился на работу. Примерно через полчаса она ему позвонила и сообщила, что мама вернулась из Сочи. По тону разговора Сергей Фёдорович показался ей, как обычно, веселым и бодрым, поэтому никаких подозрений о его возможной кончине у нее не возникло. Однако вечером этого же дня, в 21 час 50 минут, дежурный офицер охраны Коротеев, совершая обычный обход, обнаружил в кабинете № 19 тело – Маршал Советского Союза С. Ф. Ахромеев повесился.

«Труп находился в сидячем положении, – как свидетельствуют материалы следствия, – под подоконником окна кабинета. Спиной труп опирался на деревянную решетку, закрывающую батарею парового отопления. На трупе была надета форменная одежда Маршала Советского Союза. Повреждений на одежде не было. На шее трупа находилась скользящая, изготовленная из синтетического шпагата, сложенного вдвое, петля, охватывающая шею по всей окружности. Верхний конец шпагата был закреплен на ручке оконной рамы клеящей лентой типа скотч. Каких-либо телесных повреждений на трупе, помимо связанных с повешением, не обнаружено. Обстановка в кабинете на время осмотра нарушена не была, следов какой-либо борьбы не найдено. На рабочем столе в кабинете обнаружены шесть записок, написанных от имени Ахромеева».

Посмертные послания были рукописными. Первое датировано 24 августа. В нем маршал просил передать оставленные им остальные записки адресатам: Маршалу Советского Союза С. Соколову и семье. Записка Соколову была датирована 23 августа. В ней маршал просил Соколова, а также генерала армии Лобова помочь семье в хлопотах, связанных с похоронами, и выразил надежду, что они не оставят его родственников в одиночестве в эти тяжелые дни.

Письмо, адресованное семье, также датировано 23 августа. В нем Ахромеев сообщал, что принял решение покончить жизнь самоубийством. Следующая записка, безадресная и датированная 24 августа, содержала объяснение причин самоубийства. «Не могу жить, когда гибнет мое Отечество, – писал Ахромеев, – и уничтожается все, что считал смыслом моей жизни. Возраст и прошедшая моя жизнь дают мне право из жизни уйти. Я боролся до конца».

Далее следовала еще одна записка с просьбой оплатить долг в столовой с приколотой купюрой в 50 рублей. И наконец, в последней записке говорилось следующее: «Я плохой мастер готовить орудие самоубийства. Первая попытка (в 9:40) не удалась – порвался тросик. Собираюсь с силами все повторить вновь». Действительно, тросик, который порвался во время утренней попытки, был найден в пластмассовой урне под рабочим столом маршала. Вернее, были обнаружены куски синтетического шпагата, схожего по материалу с петлей, что подтверждало версию о самоубийстве. Кроме того, проведенная 25 августа 1991 года судебно-медицинская экспертиза показала, что никаких признаков, свидетельствовавших о насильственной смерти путем удавления Ахромеева петлей, обнаружено не было. На трупе покойного не было найдено и каких-либо телесных повреждениях, говоривших о борьбе и т. п., кроме странгуляционной борозды – последствия удушения. Та же судебно-медицинская экспертиза показала, что маршал незадолго до смерти спиртных напитков не принимал.

Проведенная 13 сентября 1991 года почерковедческая экспертиза доказала, что все записки, обнаруженные на столе маршала в рабочем кремлевском кабинете, были написаны Ахромеевым. Но тем не менее у многих оставались сомнения. Ведь по давно установленной традиции военачальники, особенно маршалы, в критических ситуациях стреляются, а не вешаются. В армии испокон веку приговаривали к казни через повешение лишь изменников и шпионов. Ахромеев же выбрал именно этот, далеко не маршальский способ самоубийства.

Как оказалось, у Сергея Фёдоровича не было пистолета: после ухода в отставку он сдал все личное оружие, в том числе и пистолеты, полученные в награду за долгую воинскую службу. По данному факту давал показания адъютант Ахромеева Кузьмичёв, допрошенный как свидетель в ходе расследования. Его показания были документально подтверждены.

Самое, пожалуй, удручающее во всей этой печальной истории то, что маршала не остановила даже первая, провалившаяся попытка. Казалось бы, судьба воспротивилась его смерти, но он все равно поступил так, как решил заранее. Смастерив петлю покрепче, он наконец добился приведения приговора, вынесенного самому себе, в исполнение.

Борис Карлович Пуго

Судьба одного из участников ГКЧП до 1991 года складывалась самым завидным образом. После окончания рижского политехнического института Пуго поступил на завод, где с энтузиазмом включился в комсомольскую работу. Сначала Борис был секретарем райкома комсомола, потом заведующим сектором ЦК ЛКСМ, первым секретарем ЦК ЛКСМ, секретарем ЦК ВЛКСМ, инспектором ЦК КПСС, заведующим отделом ЦК компартии Латвии и, наконец, первым секретарем Рижского горкома партии. В 1976 году Пуго работал в КГБ СССР и Латвийской ССР, а в 1980 занял пост председателя Комитета государственной безопасности Латвийской ССР. В период с 1984 по 1988 год Пуго – первый секретарь ЦК компартии Латвии, был депутатом Верховного Совета СССР одиннадцатого созыва. С 1986 года он член ЦК КПСС, в 1988 году избран председателем Комитета партийного контроля при ЦК КПСС. 11 декабря 1990 года Пуго назначен министром внутренних дел СССР, а 4 февраля 1991 года ему было присвоено воинское звание генерал-полковника.

Борис Пуго

Но блистательная карьера видного партийца с политехническим образованием оборвалась с поражением гэкачепистов. Против Б. К. Пуго было возбуждено уголовное дело по обвинению в участии в антиконституционном заговоре. Другими словами, за организацию и членство в ГКЧП. Борису Пуго грозил арест, публичный судебный процесс. Но он не стал дожидаться решения своей участи новой властью и сам себе вынес приговор, который и привел в исполнение 22 августа 1991 года.

Сын Бориса Пуго, Вадим Пуго, говорил позже: «Я считаю, что они с мамой сделали все правильно. Я не представляю, как бы отец мог жить после августа 1991 года». Участие отца в августовском путче перевернуло жизнь и карьеру сына. В то время он работал в разведке, в Главном управлении КГБ. Карьера Вадима складывалась на редкость успешно, но… Он ушел из разведки, заняв, правда, далеко не самое худшее место под солнцем: Вадим стал вице-президентом фирмы по производству нефтяного оборудования.

Урна с прахом покончившего с собой Бориса Пуго полгода стояла дома у Вадима на подоконнике. Власти отказывались дать место для захоронения родителей после кремации, пока Вадим не добился этого разрешения.

Среди тех, кто общался с Борисом Пуго накануне его смерти, было много разных людей – друзья и недруги. Александр Гуров, начальник Бюро по борьбе с коррупцией в то время, один из тех, кто составлял близкое окружение Пуго, позже вспоминал последнюю встречу с министром: «Я был в отпуске и дал команду своему заму не вмешиваться ни в какие дела. Чутье подсказывало, что ожидается подстава. Пуго для меня был олицетворением высшей порядочности, чистоты и профессионализма. Увидев его среди путчистов, я даже опешил.

Приезжаю в МВД, а у нас был крупный успех – взяли 200 кг слоновой кости и иконы допетровских времен. Даже митрополит Питирим пришел на них посмотреть. Вдруг у меня в кабинете звонит телефон прямой связи. Я машинально поднимаю трубку и говорю: „Слушаю, товарищ министр“. Пуго просит зайти к нему. Захожу. Он стоял совершенно спокойный, в помятом костюмчике – у него всегда один и тот же костюмчик – и сам после бессонной ночи тоже выглядел помятым. „Что, идут громить МВД?“ – спрашивает. Я говорю: „Нет, люди ликуют, никто не идет“. Вдруг звонок телефона с гербом. Это из Кремля. Пуго кому-то отвечает: „Нет, я не поехал в Форос. А они поехали, кто каяться, кто оправдываться“, – кладет трубку. Затем говорит: „Ну что, Руцкой орал? Я же ему говорил: никто вас не будет брать. Если б надо было, «Альфа» взяла бы без проблем. А то, что кровь студентов пролилась, это ужасно. Я видел съемку“.

Мы взяли бутылку коньяка, бутылку водки, селедку, картошку. Выпили. Питирим рассказывал о том, что собирается строить деревни. Пуго сидит отрешенно и вроде ничего не слышит. Я ему: „Товарищ министр, ну вы же кровь не проливали, чего так волнуетесь?“. А он отвечает: „А я и вошел в ГКЧП, чтобы кровь не пролилась“. И Питирим стал его успокаивать.

Был момент, когда мне предложили „шестернуть“ и арестовать Пуго, но я возмутился и сказал: „Санкции нет, ордера нет. Это просто исключено“. Меня потом поразило то, что в Верховном Совете на трибуну выскочил Степанков, тогдашний генпрокурор, и радостно сообщил: „Только что застрелился Пуго“. Люди вскочили, начали хлопать в ладоши. Хасбулатов и Руцкой тоже искренне радовались. В 1993 году я спрашивал, когда уже их арестовали, почему же они не совершили такой джентльменский поступок, как Пуго?».

По поводу самоубийства Бориса Пуго сразу же возникли самые жаркие споры. Некоторые, кто поддерживал обвинения против президента в ходе импичмента, считали, что Пуго был убит по заданию сторонников Ельцина. Так, писатель Василий Белов с трибуны Госдумы, обсуждая деятельность президента Ельцина в 1991 году, громогласно вопрошал: «Почему никто не спрашивает, кто убил Пуго?» – и требовал разобраться с этим вопросом. Василий Белов известен как писатель и автор нескольких публикаций, защищающих интересы русских. Почему же у Белова возникли подобные вопросы и сомнения?

Дело в том, что в операции по аресту Пуго принимали участие четыре человека: Иваненко, председатель КГБ РСФСР; Ерин, первый заместитель министра внутренних дел республики; Лисин, заместитель прокурора республики; Явлинский, участник событий в российском Белом доме. Иваненко возглавлял этот квартет. Григорий Явлинский принимал участие в обсуждении плана арестов. То, что он примкнул к группе Иваненко, было одновременно и случайностью, и закономерностью. Позже Явлинский рассказывал, что накануне ареста никто не знал, где Пуго. Он пропал с утра 22 августа. Бориса Пуго разыскивали три часа, его местонахождение обнаружил Иваненко. Оказывается он «как-то хитро» позвонил, и Пуго снял трубку. До этого квартира Пуго была блокирована, и не было никакой возможности установить, там ли он. Между ними произошел разговор следующего содержания: «Борис Карлович, это говорит председатель КГБ России Иваненко. Я хотел бы с вами поговорить». Последовала длительная пауза, затем Пуго ответил: «Хорошо». «Мы сейчас к вам подъедем, вы никуда не уходите», – продолжал Иваненко. «Ладно».

Группа во главе с Иваненко немедленно отправилась на квартиру Пуго. Охрана сообщила, что из дома никто не выходил. Четыре участника операции поднялись на нужный этаж и позвонили в квартиру. Долгое время никто не отзывался, и у арестовывающих даже возникла идея ломать дверь. Но в этот момент она открылась, и взору посетителей предстал глубокий старик. Как позже выяснилось, это был тесть Пуго. Его спросили: «У вас произошло несчастье?». Старик ответил: «Да». После этого визитеры вошли в квартиру. Вместе с ними должна была действовать группа захвата, но, по словам Явлинского, автоматчики выехали немного позже и должны были прибыть на квартиру с минуты на минуту.

В квартире Пуго действительно произошло нечто ужасное. По Москве потом долгое время ходили слухи, что, прежде чем застрелиться, Пуго стрелял в жену. Но что же произошло на самом деле, по словам Явлинского, понять было трудно: «Она (супруга) была изранена, в крови. Лицо измордовано в кровь». И далее он отметил по поводу того, ножевыми или огнестрельными были ранения: «Там невозможно было разобраться. Она сидела на полу с одной стороны двуспальной кровати, а непосредственно на кровати с другой стороны в тренировочном костюме лежал Пуго. Его голова откинулась на подушку, и он дышал. Но внешний вид у него был как у мертвеца». Позже, как рассказывал Явлинский, на квартиру «пришла соседка, а затем приехала бригада врачей. Через некоторое время прибежал лечащий врач, вызванный соседкой. Удивительно, что врачи абсолютно не обращали внимания на искалеченную женщину, а занимались только Пуго».

Супруга Пуго находилась в состоянии невменяемости: ее речь была бессвязной, а движения нескоординированны. Охраны не было, поскольку ее сняли незадолго до трагедии. Группа во главе с Иваненко, находясь на лестничной площадке, никаких выстрелов не слышала, поскольку дверь в квартиру Пуго была двойной и с тамбуром, что гарантировало полную звукоизоляцию. Окна не зашторены, в целом все в квартире находилось в полном порядке: никаких следов обыска или пепла от сожженных бумаг. Однако можно было заметить, что Пуго еще совсем недавно работал за своим письменным столом в соседней комнате.

Как рассказывал Явлинский: «Я не профессионал и тогда не задумывался над обстоятельствами. Передо мной лежал государственный преступник. И только после того, как мы с Иваненко уехали, а Ерин и Лисин остались ждать экспертов, после того как я оказался в спокойной обстановке, помимо моей воли в голове нарисовалась картинка происшедшего. И память высветила два обстоятельства, которые я не могу объяснить.

Первое. Светло-серый пистолет аккуратно лежал на тумбочке. Причем так, как лежал Пуго, положить пистолет на тумбочку ему было бы очень трудно: как до выстрела, так и после (что само по себе абсурдно). Тумбочка стояла за головой, и, для того чтобы туда положить пистолет, надо было делать это либо через плечо, либо развернуться.

Второе. Были три стреляные гильзы».

По мнению Иваненко, который еще во время поисков министра высказывал предположение о его самоубийстве, Пуго вообще был самым циничным, жестоким и твердым человеком из восьмерки гэкачепистов. «Он нам может преподнести любой сюрприз», – сказал Иваненко в тот момент и добавил, что нужно быть готовыми к неожиданному повороту событий.

Результаты же следствия показали, что последней стреляла жена Пуго, она-то и положила пистолет затем на тумбочку. Бедная женщина не захотела расставаться со своим мужем и последовала его примеру, только стрелять ей пришлось дважды…

Глава 6

Когда кажется, что нет выхода

Самоубийство всегда неожиданно, оно – всегда шок. Многие русские писатели пытались размышлять на эту тему, стараясь найти разгадку подобного явления хотя бы только для себя. Вот как писал, например, знаменитый русский философ Василий Розанов:

«– Когда жизнь перестает быть милою, для чего же жить?

– Ты впадаешь в большой грех, если умрешь сам.

– Дьяволы: да заглянули ли вы в тоску мою, чтобы учить теперь, когда все поздно. Какое дело мне до вас? Какое дело вам до меня? И умру и не умру – мое дело. И никакого вам дела до меня.

– Говорили бы живому. Но тогда вы молчали. А над мертвым ваших речей не нужно».

Болезненнее всех переживал тему самоубийства, пожалуй, Ф. М. Достоевский. В его многочисленных романах и на страницах дневников обязательно встречается хотя бы один персонаж, наложивший на себя руки. Можно, конечно, искать причины такого внимания писателя к самоубийствам в том, что он вообще был склонен с пристрастием разбираться в «проклятых вопросах», но… Действительность, предстающая пытливому взору писателя, на самом деле отличалась необыкновенной жестокостью и трагизмом.

Так что хроникер, который задавал вопрос одному из героев романа «Бесы», Кириллову, не случайно возмущается: «Разве мало самоубийств?». Пресса тех лет просто изобиловала сообщениями о несчастных, покончивших жизнь самоубийством. Достоевский писал и об этом: «В последнее время газеты сообщали почти ежедневно о разных случаях самоубийства. Какая-то дама бросилась недавно в воду с елагинской „стрелки“ в то время, когда муж ее пошел к экипажу за конфектами <…>; в Измайловском полку застрелился молодой офицер; застрелился еще какой-то мальчик, лет 16 или 17; на Митрофаньевском кладбище найден с порезанным горлом кронштадтский мещанин, зарезавшийся от любви; в Москве девушка, соблазненная каким-то господином, утопилась от того, что другой господин назвал ее „содержанкою“. Цитата, приведенная выше, относится к 1871 году. А всего лишь за период с 1870 по 1887 год в России покончили самоубийством 36 тысяч человек».

Федор Михайлович, который отличался необычайной отзывчивостью и сострадательностью, конечно же, с содроганием узнавал о подобных несчастьях.

Знакомая Достоевского, писательница Л. X. Симонова-Хохрякова, в своих воспоминаниях рассказывала о нескольких беседах с Достоевским на тему самоубийства: «Федор Михайлович был единственный человек, обративший внимание на факты самоубийства; он сгруппировал их и подвел итог, по обыкновению глубоко и серьезно взглянув на предмет, о котором говорил. Перед тем как сказать об этом в „Дневнике (писателя)“, он следил долго за газетными известиями о подобных фактах, – а их, как нарочно, в 1876 году явилось много, – и при каждом новом факте говаривал: „Опять новая жертва и опять судебная медицина решила, что это сумасшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто с отчаяния, а в наше время и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причиной, а не сумасшествие“».

Кстати, в дневнике писателя, помеченном октябрем 1876 го да, есть целая глава, посвященная двум самоубийствам. Среди прочего Ф. М. Достоевский пишет: «Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается, даже и нередко) – не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, – он прибегает к другого рода упрощению и просто-запросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противуположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий». Достоевский был уверен: в самоубийстве все, «и снаружи и внутри, – загадка». Иногда в жизни возникают опасности и конфликты, оказывающиеся страшнее самых кошмарных сновидений, и эти кошмары наяву нередко приводят человека к опасной грани, за порогом которой он надеется избавиться от ужасной реальности.

Вик д’Азир. Охота на бабочек

Издалека наплывал тяжелый, невнятный гул, напоминающий морской прибой. Вик д’Азир чувствовал, как он накатывается откуда-то из дальних лесов, становится все более угрожающим. Наверное, он темный и грязный от осенней пены и водорослей, погибших рыб и осьминогов. Сейчас прибой подойдет ближе, натолкнется на камни замка и снова отойдет далеко. Быть может, он не так уж опасен, как кажется… Вик с трудом открыл глаза, и окружающая реальность обрушилась на него, как молот. Значит, он все еще жив. Вик не сразу осознал, где находится. Его окружала темнота с пляшущими на стенах огненными отблесками. Красные блики пробегали по портретам его предков. Все деды и прадеды, ведущие происхождение от великого Конде, смотрели на него осуждающе. Они сберегли свой титул, отстояли владения, они сражались в Крестовых походах. Один из них получил меч от самого короля, другой бросился на этот меч, чтобы не попасть в плен мусульман, окруживших их войско неподалеку от Иерусалима. Боже мой, как это было давно… Как и рассказы о них молодого воспитателя-аббата. Как и его напутствия о том, что Вик не должен посрамить их славное имя и быть достойным великого Конде. Правда, Вик помнит, как через некоторое время проповеди аббата приобрели совсем другое направление. Его воспитатель зачитывался книгами Руссо и говорил, как прекрасно вернуться к природе, жить естественной жизнью. («Крестьянской, что ли?» – думал Вик, но ничего не произносил вслух.) Проповеди добрейшего аббата не оставили ни малейшего следа в его душе, как и захватившие все общество напряженные размышления о тяжкой доле простого народа. Вик любил поездки по ночному лесу, бешеный топот коня, шелест огромных нормандских дубов и журчание тайных источников. Ночью лес всегда преображался, и Вик, подолгу стоя у огромных менгиров, представлял, что вот сейчас из-за этого высокого кустарника покажется белый единорог, таинственное животное, украшающее его фамильный герб. А может быть, выйдет высокий друид с белой, как снег, бородой и предскажет его судьбу…

Однако его судьбу предсказал не друид. Это произошло зимой 1788 года, когда Вик пришел на заседание Французской академии. Там давал ужин герцог де Нервей; говорят, что человеком он был умным, весьма начитанным и образованным, по крайней мере настолько, чтобы оказывать всяческую материальную помощь и поддержку Шодерло де Лакло, Бомарше и Шамфору.

Граф Вик д’Азир чувствовал себя в своей стихии. Он проходил мимо знатных дам, касаясь края их одежды как бы невзначай, и они не закрывались веерами, даря ему легкие и многообещающие улыбки. Вик знал, что он привлекателен, и ему это нравилось: мягкий овал лица, серые прозрачные глаза, темные густые брови и непослушные черные волосы, которые эти герцогини так любят гладить среди густых ночных кустов жасмина, когда все вокруг напоено ароматом цветов, пением соловьев и бессмысленным, но всепоглощающим счастьем. Наверное, так же счастливы бабочки, великое множество которых легко порхает в фамильном имении Вика.

Придворные, академики, известнейшие ученые и вольнодумцы уже собрались за столом и успели как следует подкрепиться мальвазией. Обстановка становилась все более свободной, реплики звучали громче и откровеннее. Шамфор прочел одну из своих фривольных сказок, и дамы слушали его, не рдея, а открыто смеясь. «А помните, как написано у маркиза де Сада? – услышал Вик голос герцогини де Граммон. – Старый лекарь достал свой скальпель и, криво усмехнувшись, сказал проститутке Фаншон: „Я вовсе не нуждаюсь в твоих дырках, они мне все известны; я сделаю их сам, причем столько и в таком размере, как мне это покажется интересным“». Все окружающие залились веселым смехом. Вик улыбнулся, но почувствовал, как по его спине пробежал неприятный холодок. «Слушай, Вик, а ты, как мне кажется, не в восторге» – прозвучали рядом с ним слова, и граф обернулся. В то же мгновение его улыбка стала теплой и искренней.

«Брат!» – радостно сказал он. Рядом с ним стоял Гийом де Монвиль, обожаемый двоюродный брат, любимец всех придворных дам. Говорят, его жертвой стала даже принцесса де Ламбаль, известная своей суровостью к мужчинам. Но против Гийома устоять было невозможно, как невозможно было противиться солнцу. Его прозвали «ледяным ангелом» за удивительную красоту и солнечную улыбку, словно пробивающуюся сквозь лед. Вик обнял Гийома и взглянул в его смеющиеся зеленые глаза. «Ты-то что здесь делаешь, бедный мой мотылек?» – «Здесь слишком много красавиц, – отвечал Гийом, откидывая со лба непослушную черную прядь волос, – а сегодня вечером я совершенно свободен». – «Тебе нравится то, что пишет маркиз де Сад?» – удивился Вик. – «Мне смешно, и только», – сказал Гийом.

Пока они разговаривали, собравшиеся успели дружно поаплодировать стихам о том, что счастье в мире наступит после того, как «на кишках последнего аббата повесят короля». «Это уже чересчур, – подумал Вик. – Этого много, слишком много…». «Гийом, давай уйдем», – попросил он. «Ну погоди, – махнул рукой Гийом, – ну еще минутку, сейчас что-то начнется, я чувствую».

Старый академик, подняв бокал мальвазии, провозгласил тост за грядущее царство разума и справедливости. «Как жаль, что я не увижу его», – добавил он со вздохом. «Вовсе нет, – неожиданно спокойно прозвучали слова, – вы все, господа, увидите лицо этой революции, этой справедливости с завязанными глазами и поднятым мечом, этого монстра, который поглотит вас всех; всех, кто здесь присутствует». Кружок гостей раздвинулся, и в его центре оказался Казотт, человек милый и любезный, но, как говорили, состоявший в секте иллюминатов.

«Что вы хотите всем этим сказать, господин пророк?» – надменно промолвил маркиз Кондорсэ. «Ничего, маркиз, кроме того, что своих желаний следует немного побаиваться: они имеют свойство исполняться! Так и вы: увидите революцию, но погибнете, выпив яд в темнице, чтобы не погибнуть от рук грязного палача». – «У меня нет даже такой оригинальной манеры – носить с собой яд», – сказал Кондорсэ. «Нет, значит, появится, – отрезал Казотт, – в эти благодатные времена многие станут носить с собой яд, как носовой платок». – «Но какие тюрьмы и палачи могут существовать во время торжества всеобщего царства Разума?» – «А во времена Разума и Справедливости только такое и возможно, – усмехнулся Казотт, – все французские храмы будут посвящены этому самому Разуму, а когда каждого из вас Огненный Архангел станет судить по справедливости, то ни для кого не найдет оправдания. Ибо еще в Библии было сказано, что нет человека без греха. Он обвел глазами всех присутствующих и добавил: „Из вас только один Шамфор мог бы избежать участи погибнуть на эшафоте. Он стал бы одним из главных жрецов в этих проклятых храмах Разума и Справедливости, но предпочтет вскрыть себе вены бритвой. С непривычки у него, конечно, ничего не получится, но такова судьба. В конце концов всем нам суждено умереть, и это немного утешает. Вы же не рассчитывали, надеюсь, жить вечно?“.

Воцарилось неловкое молчание, а Казотт продолжал перечислять: «Господа… Мальи, Руше, Мальзерб… Не пройдет и шести лет, и все вы погибнете на эшафоте, и ваши головы поднимут над рукоплещущей толпой».

Герцогиня де Граммон неестественно рассмеялась: «Господин Казотт, то, что вы говорите, и притом так серьезно, больше напоминает безумие. Вы перерезали всех наших мужчин. Хорошо, хоть нас не тронули. Женщин, я думаю, пощадят?» – «Зря вы так думаете, герцогиня, – сказал Казотт. – Ваш пол не защитит вас, и все вы, включая принцесс крови, отправитесь к месту казни на грязной телеге, с руками, связанными за спиной, под хохот и одобрение доброго французского народа». – «Фи, – воскликнула герцогиня, прикрываясь веером, – отвратительная шутка, господин Казотт, вы испортили нам вечер. Ну да ладно, скажите еще одно: хотя бы духовника нам предоставят?» – «Нет, герцогиня, – холодно отвечал Казотт, – последним, кому будет предоставлена подобная привилегия, станет король Франции».

Герцог Ниверне нахмурился. «Хватит, господин Казотт, довольно вы здесь порезвились». Казотт молча повернулся, чтобы покинуть зал, но напоследок обвел глазами собрание и, встретившись взглядом с Виком, поинтересовался: «А вы не спрашиваете о своем будущем?». Вик молчал и только все сильнее сжимал руку Гийома. Ему казалось, он проваливается в какую-то беcконечную бездну и видит в ее глубине то, от чего хочется завыть, как волки в его нормандских лесах. «Прекратите, господин Казотт, – тихо, но твердо сказал Гийом, обнимая брата, – сейчас же замолчите, или больше вы не скажете ничего никогда». – «Господин д’Азир, – сказал Казотт, как бы не слыша слов Гийома, – когда вы вспомните обо мне, не забудьте: сделайте все возможное, чтобы сохранить своего ребенка. Ваш сын – последний из рода Конде, и его потомки должны вернуться на место вашего родового замка. Только бы они не стали комедиантами; это все осложнит…». После этих слов он резко повернулся и вышел, не глядя ни на кого. «Уйдем, – сказал Гийом Вику, – ты же видишь: он безумен. Что такое он говорил о твоем сыне? Насколько мне известно, у тебя нет детей. И что он там плел о каких-то комедиантах? Вообще бред какой-то…». Вик продолжал молчать, и одному богу известно, что творилось в его душе. Он позволил брату увести себя безропотно, как ягненок.

Казалось бы, ничего не изменилось с тех пор. Граф Вик д’Азир продолжал вести обычный образ жизни, покидая свой роскошный парижский особняк для поездок в театр, для посещения королевского двора, ради встреч в густых кустах жасмина… Однако его не оставляла мысль, будто он слышит тиканье часов. Это превратилось в наваждение. Сначала это тиканье было совсем тихим, незаметным, но потом оно стало все громче, и часто Вик не мог уснуть ночами. Он похудел и побледнел, но, несмотря на это, любовницы уверяли его, что так он выглядит еще привлекательнее.

И вот однажды Вик не услышал ставшего привычным тиканья часов. Он заснул и всю ночь проспал, как счастливый ребенок. Проснувшись, он понял, что это началось. Но что именно – он не знал. Вик открыл глаза и увидел, как осеннее солнце золотит полог над кроватью, и ощущение непонятного счастья нахлынуло на него как волна. В окно было видно бездонное синее небо и летящую стаю птиц.

«Жаклин!» – позвал он служанку и не получил ответа. Потом Вик вспомнил: у него сегодня остался ночевать Гийом; понятно, где может находиться Жаклин. Улыбнувшись, он поднялся, накинул халат и подошел к зеркалу. Ничего в нем не изменилось: все тот же мягкий овал немного осунувшегося лица и глубокие серые глаза.

«Гийом!» – крикнул Вик и прошел в соседние апартаменты. Там под пологом происходила непонятная возня. Потом он услышал быстрый шепот Гийома: «Ну, пошла, пошла!» – и из-под покрывала выскользнула очаровательная и растрепанная Жаклин, прикрываясь шелковой простыней. «Извините, монсеньор, – пробормотала служанка, обращаясь к Вику, и исчезла за дверью.

«Гийом, дорогой, ты неисправим!» – воскликнул брат, присаживаясь к нему на постель и глядя в сияющие счастьем зеленые веселые глаза. «Прозрачные, как волны Адриатики», – произнес он. «О чем ты?» – смеясь, спросил Гийом и привычным жестом откинул со лба непослушную черную прядь. «О твоих глазах», – сказал Вик. – «А ты поэт, оказывается», – сказал Гийом. – «Ну да, когда вижу тебя. Просто я люблю тебя, брат». – «И я тебя, Вик». Они обнялись. «Что же ты не добавил „мой бедный мотылек“?» – спросил Гийом, и Вик вновь почувствовал неприятный укол в сердце. Так не хотелось портить столь замечательно начавшееся утро, и Вик поспешил сменить тему: «Как тебе моя Жаклин?» – «Обычная малышка. Мила, не более того, – ответил Гийом, поднимаясь с постели и накидывая на плечи халат. – Мы очень позабавились с ней этой ночью, братец. Представь, какую шутку я придумал: попросил ее читать Вольтера в то время, как… Ну, ты понимаешь. Сначала она все сбивалась, но я говорил: „Читай, читай, не останавливайся“». Кажется, ей все-таки понравилось. Представляешь, Вик, Вольтер вперемешку со страстными стонами!» – Гийом расхохотался.

Он подошел к окну и наклонился к начинающему увядать букету алых роз. Его тонкие пальцы сжали бутон, и шелковые лепестки посыпались на золотистую ткань скатерти. Больше всего на свете Вик хотел бы остановить это мгновение: черноволосый «ледяной ангел» Гийом на фоне счастливого неба с лепестками роз в руке. Часы остановились. Навязчивое тиканье прекратилось, как будто упал нож гильотины, и настала послед няя тишина, имя которой – пустота и ничто.

«Что это там происходит?» – рассеянно спросил Гийом, глядя в окно. «А что?» – отозвался Вик, и сердце его отчего-то упало. «Какие-то женщины. Много женщин». – «Наверное, знают, что ты здесь и хотят назначить тебе свидание», – попытался пошутить Вик, но фраза его прозвучала как-то зловеще. Его настораживал гул, накатывающийся в окно, словно шум далекого моря.

«Мне пора», – вдруг сказал Гийом. Он как бы очнулся от оцепенения, в котором пребывал. Слов брата он вообще не слышал. «Не ходи», – попросил Вик. – «Мне надо, – сказал Гийом и, кажется, немного рассердился. – Что это с тобой сегодня? У меня во дворце назначена встреча». И потом мягко добавил, подходя к Вику и обнимая его: Вечером увидимся. Ты неважно выглядишь, братец. Не заболел ли ты? Быть может, тебе отправиться на время в поместье?» – «Но Гийом, мы же хотели уехать в Англию. Ты сам говорил, что в сложившейся обстановке это самое разумное». «Ну да, – ответил брат. – Я же не отказываюсь. Вечером, вечером, Вик. Мы уедем, но сейчас я уже должен быть во дворце. Я опаздываю. Ты сам придворный, как же ты не понимаешь?» Вик не нашелся, что ответить, а Гийом тем временем уже совершенно оделся и подошел к двери. «До вечера», – попрощался он и вышел. Вик хотел крикнуть что-то, чтобы остановить его, но не успел, да он и не смог бы подобрать слов, чтобы что-либо сказать.

Он стоял и ждал, а шум внизу нарастал. Вдруг дверь распахнулась, и в комнату вошел слуга Вика Жермон, нормандец огромного роста. «Уезжаем, монсеньор», – заявил он тоном, не терпящим возражений. Вик очнулся. «Что? Что произошло?» – еле выдавил он. – «Нет времени на объяснения. Карета ждет. Скорей, монсеньор, мы выйдем через черный ход. Там пока еще свободно».

«Гийом!» – закричал Вик, и голос показался ему чужим. Он так стремительно рванулся к окну, что Жермон не успел удержать его. Дальнейшее показалось Вику кошмарным сном, чемто невозможным в реальности. Перед ним плыли кадры чужого кошмара: растрепанные женщины стаскивают с коня Гийома. Звука не было. Вик видел только безумные глаза людей, камни и столовые ножи в их руках. Через мгновение эти руки покраснели от крови. «Не смотрите, монсеньор!» – сказал Жермон, подходя к господину и крепко обнимая его. Черная ослепительная вспышка загорелась в мозгу Вика. Он рвался из железных объятий Жермона, но чувствовал себя совершенно бессильным. Он слышал дикий, безумный звериный крик. Он никогда бы не подумал, что способен издавать такие звуки. Последнее, что он видел, – это кровавые куски мяса и какую-то старуху, пытающуюся руками оторвать когда-то прекрасную голову Гийома с прежде сияющими, как солнце, глазами.

Вик провалился в спасительный мрак. Мрак обнял его, мрак прервал все его контакты с жизнью. Наверное, в тот момент он умер. Так подумал бы он, если бы мог вообще о чем-то подумать. Наверное, он изредка приходил в себя, потому что смутно помнил, как подпрыгивает на дорожных ухабах карета. В эти моменты тошнота подкатывала комком к его горлу, и мелькали обрывки спутанных мыслей: королева Мария-Антуанетта была гораздо мужественнее в такой ситуации. Граф Вик д’Азир находился на том завтраке у королевы, когда толпа подняла к окну королевы мертвую голову принцессы де Ламбаль, напудренную и покрытую кровавыми пятнами, надетую на пику. Тогда многие придворные дамы упали в обморок, а Мария-Антуанетта даже не изменилась в лице. Потомок королевского рода всегда должен помнить, что в его жилах течет благородная кровь, и не имеет права демонстрировать свои чувства. Толпа не должна даже догадываться о страданиях сильных мира сего, для которых счастье и несчастье должны быть равны…

Ну что же, значит, Вик д’Азир оказался недостойным своего великого рода, впрочем, ему все равно. Наверное, много дней он находился во мраке и вот очнулся для того, чтобы вновь услышать угрожающий, нарастающий гул моря. Кто-то отер с его лба капли крупного пота. Как же он ослабел за это время, даже не может пошевелить рукой. «Кто здесь?» – прошептал Вик. «Это я», – ответил тихий голос. – «Марианна?» – «Да». – «Где я?» – «В поместье». – «И давно?» – «Неделю, монсеньор». «А что там?» – спросил Вик, думая о море в клочьях пены, с мертвыми рыбами и осьминогами. «Народ», – ответила Марианна. «Мой добрый народ», – прошептал Вик без выражения, глядя на старинные гобелены, где среди пышных могучих дубов гуляли белые единороги и на их шкурах плясали красные пламенные отсветы. «Марианна, – сказал Вик, пытаясь приподняться на непослушных руках, – принеси мне Тео. Я хочу проститься с ним». «С вами все будет в порядке, монсеньор, – произнесла девушка, помогая Вику сесть на постели, – сейчас придет Жермон. Мы все уезжаем в Англию». – «Принеси Тео», – настойчиво и твердо, все более крепнущим голосом сказал Вик. Девушка подчинилась, более не произнеся ни слова.

Она вернулась через минуту, неся с собой сонного двухлетнего ребенка, бастарда Вика. Вместе с ней вошел великан Жермон. «Уезжаем, монсеньор», – произнес он такую знакомую фразу. «Нет, – твердо сказал Вик, выпрямляясь. – Теперь вы будете слушать только меня. Вы немедленно уедете. Жермон, охраняй Марианну и Тео. Он – последний потомок великого рода Конде. Запомни все, что я говорю, и не считай это бредом больного. Потомки Тео должны вернуться на это место, чтобы возродить былую славу Конде, пусть даже через полчаса здесь не останется камня на камне. Но главное – никто из этих потомков не должен стать комедиантом, иначе все будет гораздо сложнее».

«Я все сделаю, монсеньор, – сказал Жермон. – Положитесь на меня. Я сделаю для Тео все, что смогу. Я клянусь вам памятью моих предков, никогда не предававших своих господ, и землей моей страны. Но скажите, почему вы не хотите уехать с нами? Ведь это возможно». Было слышно, как внизу разбиваются стекла и что-то падает с грохотом. «Это невозможно, Жермон, хотя бы потому, что я уже мертв. Поэтому им будет уже некого убивать. Прощай, я любил тебя, береги Марианну, береги Тео».

Когда дверь за ушедшими тихо затворилась, Вик нащупал на столике около кровати кинжал и с трудом поднялся с постели. Тело не слушалось, а ноги предательски дрожали. Что с ним сейчас сделают? Разорвут руками, как Гийома, или сожгут заживо? Он подошел к гобелену на стене и представил, что не слышит больше яростных криков и шума падения камней, влетающих в комнату через окна. Ясный, солнечный весенний день, ласковый, как материнские руки, окутал его. Еще минута, и он проснется от всепобеждающего кошмара. Дубы гобеленов ожили, вознесли вверх свои крепкие ветви, а единороги склонили головы, увенчанные рогами. Судорожно сжав рукоять кинжала в ладони, а острие направив прямо в сердце, Вик подошел к дубу и, как в детстве, изо всех сил прижался к нему. Он умер, он проснулся.

«Смутьян похуже Пугачёва». Александр Радищев

Жизнь Александра Николаевича Радищева, выдающегося писателя и политического деятеля XVIII века, трудно назвать простой. Ведь при неустроенности личной жизни и непонимания со стороны современников он продолжал творить и отчаянно отстаивать свои дерзкие взгляды на окружающую его действительность. Как это часто бывает, лучшие сыны отечества не принимаются обществом и вынуждены быть изгоями всю свою жизнь, а это тяжелое испытание для любого человека. Так было и на этот раз. Александр Радищев не смог выдержать давления со стороны государственной машины, поэтому посчитал, что лучшим уходом со сцены будет самоубийство.

Александр Радищев родился в семье небогатого провинциального помещика, офицера гвардии. Детство Александр провел в глухой саратовской деревушке под названием Верхнее Аблязово. Русский язык будущий писатель изучал с помощью часослова и псалтыря. Возможно, в Россиии не было бы такого писателя, как Радищев, если бы не счастливое стечение обстоятельств. В 1757 году родители отправили мальчика в Москву, к родственнику по материнской линии Аргамакову, человеку в высшей степени образованному и просвещенному. В доме Аргамакова Александр воспитывался под наблюдением гувернера из Франции и именитых университетских учителей. Далее обстоятельства складывались для мальчика как нельзя лучше. Его сделали пажом, и он смог продолжить образование в Пажеском корпусе. Пажи часто присутствовали на королевских балах и приемах, так что юноша знал об особенностях дворцовой жизни не понаслышке.

Видимо, Александр приглянулся Екатерине II, которая включила его в число тех молодых людей, которые отправились в 1765 году в Лейпцигский университет изучать основы права и юриспруденции. Кроме того, каждому студенту полагалась стипендия в размере 800 рублей, сумма по тем временам огромная. Студенты, помимо права, могли выбрать для изучения любую дисциплину. Радищев проявил блестящие способности в учении. Он прекрасно разбирался в медицине и химии, знал наизусть некоторых древних авторов, владел французским, немецким и английским. Казалось, он был мастер во всем: от танцев до философских рассуждений о бренности бытия.

Самый счастливый период жизни Александра Радищева начался в 1771 году, когда он вместе со своим другом Алексеем Кутузовым был назначен на должность протоколиста при Сенате, а уже через 2 года стал капитаном в штате графа Брюса. Петербургское общество с удовольствием открыло двери талантливому писателю и переводчику.

После женитьбы на Анне Васильевне Рубановской Радищев решил оставить светские развлечения и пожить в уединении в своем имении. Только в конце 1777 года он вернулся в Петербург, где занял место асессора в коммерц-коллегии. Именно здесь Радищев впервые заявил о себе как о человеке с твердым характером и предельной честностью. Однако это не способствовало его душевному равновесию, поскольку большинство чиновников в то время без зазрения совести брали огромные взятки и посмеивались над этим поборником справедливости.

Несмотря на осторожное отношение государственной власти к смутьяну, его восхождение по служебной лестнице проходило довольно успешно. Граф Воронцов даже смог вымолить для Радищева чин надворного советника, а в 1780 году его повысили до помощника управляющего Петербургской таможней.

Счастье писателя длилось недолго. Смерть жены в 1783 году стала для него настоящим испытанием. Вот как сам Радищев описывал свое моральное состояние: «Смерть жены моей погрузила меня в печаль и уныние и на время отвлекла разум мой от всякого упражнения». На первый взгляд может показаться, что писатель смог побороть свои слабости и справился с возникшим душевным дисбалансом, тем более что в тот момент ему во всем начала помогать сестра покойной жены Елизавета Васильевна. Однако это трагическое событие стало первым в череде несчастий и гонений, которые выпали на долю писателя и в конце концов привели его к гибели.

Но вернемся в 1783 год. Анна Васильевна стала для Радищева самым близким человеком, которому можно было полностью доверять. Эта женщина взяла на себя все заботы по уходу за детьми и ведению домашнего хозяйства, а писатель теперь мог всецело отдаться литературному творчеству. В трудах, появлявшихся в это время, уже явно сквозили смелые вольнолюбивые идеи французских просветителей. Радищев обладал врожденным чувством справедливости, поэтому неудивительно, что оно в итоге вылилось в открытый протест. Естественно, такое вольнодумство в рамках просвещенного абсолютизма, которого придерживалась Екатерина II, показалось более чем странным.

Однако в то время Радищев выражал свои мысли без намеков на русский уклад жизни, поэтому к его выступлениям относились без особого внимания. Крамолу усмотрели в его высказываниях только тогда, когда он начал откровенно связывать слово «деспотизм» с самодержавием.

В 1789 году Александр Радищев приобрел печатный станок, на котором в 1790 году было напечатано его произведение «Путешествие из Петербурга в Москву», над которым он работал в течение 4 лет. Внешне этот роман выглядел вполне безобидно, однако под дорожными заметками, в форме которых было написано произведение, скрывалась жесткая критика рабского положения крепостных крестьян и пороков деградировавшего дворянства.

Оценки современных Радищеву литераторов были неодно значными. Например, Александр Пушкин охарактеризовал «Путешествие из Петербурга в Москву» как «невежественное презрение ко всему прошедшему, слепое пристрастие к новизне». Абсолютно противоположное мнение высказывал о произведении другой русский писатель, Александр Герцен. Такой раскол в обществе вполне понятен, ведь по тем временам Радищев являлся яркой фигурой в истории отечественной литературы.

Крамольная книга поступила в продажу в мае 1789 года. Ее распространитель, книготорговец Зотов, не успевал издавать книгу, настолько она стала популярной. Интерес к произведению проявила и Екатерина II, которая, прочитав роман, велела немедленно арестовать автора. Александр Радищев успел сжечь все экземпляры книги, но императорские ищейки уже были начеку. Автора произведения арестовали и поместили в Петропавловскую крепость. В одночасье любимый всеми писатель превратился в государственного преступника. Через некоторое время суд вынес смертный приговор, который в последний момент Екатерина II заменила ссылкой сроком на 10 лет.

Местом заключения Радищева стал Илимский острог. Вскоре за ним последовала преданная Елизавета Васильевна с сыновьями. Нельзя сказать, что жизнь Радищева в изгнании была трудной. Он получил право свободно передвигаться по Илимску, в его полное распоряжение предоставили пятикомнатный дом с многочисленными надворными постройками и 8 слуг. Однако деятельная натура Радищева требовала выхода энергии, поэтому он сразу принялся за строительство дома с помощью плотников губернатора. Новый дом состоял из 8 комнат, здесь даже был кабинет и библиотека, где Радищев постоянно работал. В ссылке появились такие произведения, как «О человеке, его смерти и бессмертии», сочинение на политические темы «Письмо о китайском торге» и «Сокращенное повествование о приобретении Сибири». В лаборатории он ставил химические опыты, много времени посвящал воспитанию детей, обучая их истории, географии и иностранным языкам, которыми владел в совершенстве.

В Илимске Радищев женился на Елизавете Васильевне Рубановской. Здесь же появилось еще трое детей писателя. Но был ли он счастлив? Возможно, другой человек и смирился бы со сложившимися обстоятельствами, но только не Радищев. Как и все великие люди, в ссылке он чувствовал себя ненужным российскому обществу, более того, бессильным помочь миллионам крепостных крестьян, обреченных на рабский труд.

Жившие в столице высокие покровители Радищева делали все возможное для облегчения участи писателя, однако перемены в его судьбе наступили только после смерти Екатерины II. С воцарением на престоле Павла I Радищев решил вернуться в свое родное поместье. Но злой рок готовил ему еще одно тяжкое испытание: в дороге скончалась дорогая его сердцу Елизавета Васильевна. Овдовевший во второй раз Радищев поселился вместе с детьми в селе Немцово, которое он не покидал вплоть до кончины Павла I.

С приходом к власти Александра I Радищев был назначен членом Комиссии по составлению законов. Писатель с большим энтузиазмом принялся за создание нового проекта «Государственного уложения», в числе основных пунктов которого были уничтожение Табели о рангах, свобода слова и вероисповедания, отмена крепостного права и др. Тем не менее председатель комиссии, граф Завадский, не разделял реформаторских взглядов писателя и сразу же отклонил проект Радищева. Более того, он заметил, что с таким подходом к государственному устройству России Радищев в очередной раз может угодить в ссылку.

Именно с этого момента в характере Радищева произошли фатальные изменения: он постоянно испытывал чувство тревоги, горячо брался за какое-нибудь дело или вдруг терял к нему интерес и сидел без движения в течение нескольких дней. Родственники были не на шутку встревжены этими первыми проявлениями эмоциональной нестабильности, а впо следствии и душевной болезни. 11 сентября 1802 года Александр Радищев покончил жизнь самоубийством, приняв смертельную дозу яда.

В России в течение полувека после кончины писателя его творчество находилось под запретом. Только в 1885 году благодаря ходатайству внука писателя, художника Боголюбова, в Саратове был создан музей имени Радищева, представляющий вниманию зрителей прекрасную коллекцию произведений русского искусства и ценные документы, принадлежавшие семье Радищевых.

«Добровольно иду к неизбежному…» Афанасий Фет

Почти всю свою сознательную жизнь великий русский лирик Афанасий Афанасьевич Фет посвятил борьбе за право носить другую фамилию – Шеншин, фамилию своего отца. Хотя был ли тот его отцом, неизвестно.

Происхождение поэта – это самое темное место в его биографии. Никто не может с определенностью сказать, какова точная дата его рождения (октябрь или ноябрь 1820 года) и кто был его настоящим отцом.

Афанасий Фет

Известно, что в начале 1820 года в Германии, в Дармштадте, лечился 44-летний русский отставной офицер Афанасий Неофитович Шеншин, богатый орловский помещик. В доме местного обер-кригскомиссара Карла Беккера он познакомился с его дочерью, 22-летней Шарлоттой, бывшей замужем за мелким чиновником Иоганном Фётом. Осенью того же года она бросила мужа и дочь и бежала с Шеншиным в Россию. Шарлотта была уже беременна, но обвенчалась со своим любовником по православному обряду и взяла себе имя Елизавета Петровна Шеншина. Вскоре в семье родился мальчик, который был записан в метриках как сын Шеншина.

Некоторые источники указывают на то, что бракоразводный процесс Шарлотты-Елизаветы с бывшим мужем был очень длительным, и с Шеншиным она обвенчалась только спустя два года после рождения сына Афанасия, которого еще при крещении родители, подкупив священника, записали под фамилией Шеншин. Таким образом, до 14 лет будущий поэт считал себя потомственным дворянином, но, после того как в 1834 году тайна его рождения была раскрыта, орловское губернское правление учинило следствие и лишило отрока фамилии. Афанасию не только запретили именоваться Шеншиным, но и вообще отобрали право носить какую бы то ни было фамилию.

Первое, что за этим последовало, были злые догадки и издевки товарищей. Но вскоре Фет в полной мере ощутил тяжелейшие последствия, связанные с его новой фамилией. Это были не просто оскорбления и злые насмешки приятелей, это была утрата всего, чем он должен был обладать по праву, – дворянского звания, положения в обществе, имущественных прав, даже национальности, российского гражданства. Потомственный дворянин, богатый наследник в один момент стал человеком без имени – безвестным иностранцем весьма темного и сомнительного происхождения. И, разумеется, юный Фет воспринял это как мучительнейший позор, бросивший, по понятиям того времени, тень не только на него, но и на горячо любимую им мать. Потеря имени для будущего поэта явилась величайшей катастрофой, изуродовавшей, как он считал, его жизнь.

Но через некоторое время опекуны сестры Лины Фёт прислали из Германии документ, согласно которому Афанасий признавался сыном первого мужа Шарлотты-Елизаветы, чиновника Иоганна Петера Карла Вильгельма Фёта. Теперь будущий поэт наконец обрел законный статус, но зато лишился дворянства и наследственных имущественных прав.

Таким образом, одним росчерком пера дотошного чиновника потомственный дворянин Афанасий Шеншин стал Фетом, превратившись из русского в немца, а из российского подданного – в иностранца, лишившись прав наследования имущества и земли. С той роковой минуты будущий поэт стал подписываться: «К сему руку приложил иностранец Фет». Кстати, в университете он числился «студентом из иностранцев». Впоследствии в письме своему другу Полонскому Фет с горечью признавался: «Я два раза в жизни терял свое состояние, потерял даже имя, что дороже всякого состояния». А будучи уже известным поэтом, на вопросы приятелей, что было для него самым мучительным в жизни, он отвечал, что все слезы и боль его израненной души сосредоточены в одном слове – Фет.

  • Искупят прозу Шеншина
  • Стихи пленительные Фета.

Что касается буквы «ё», то она превратилась в «е» в фамилии лирика случайно. Наборщик его стихов однажды перепутал литеры, и Афанасий Афанасьевич после этого так и стал подписываться: Фет.

Стоит ли говорить о том, насколько потрясла сознание Афанасия Фета перемена статуса. С того момента, как он стал Фетом – сыном чиновника, им овладела всепоглощающая идея: вернуть утраченное дворянское достоинство.

Все его мысли и разговоры сводились только к одному: стать обычным русским помещиком Шеншиным, т. е. тем, кем он и должен быть на самом деле. Навязчивая идея послужила толчком к развитию душевной болезни, тяготевшей над родом Фетов (по материнской линии) и передававшейся из поколение в поколение.

Поступив на словесное отделение в Московский университет, Афанасий Фет подружился с будущим критиком и поэтом Аполлоном Григорьевым, под влиянием которого и начал писать стихи. Первая книга Фета – «Лирический Пантеон» – вышла, когда он еще был студентом. Читатели по достоинству оценили талант юного лирика, для них было неважно, помещик он или сын простого чиновника.

Белинский в печатных отзывах неоднократно выделял Фета, заявляя, что «из живущих в Москве поэтов всех даровитее г-н Фет», что среди его стихотворений «встречаются истинно поэтические». И действительно, в числе стихов, опубликованных в 1842–1843 годах, уже были жемчужины фетовской лирики.

Отзывы Белинского послужили Фету «путевкой» в литературу. Он начал печатать свои стихотворения в различных журналах, а через несколько лет при активном участии Аполлона Григорьева подготовил новый сборник лирики.

Хотя радость творчества и литературный успех целительно действовали на «больную» душу Фета, но укротить его «бунтующую» идею-страсть они не могли. Он по-прежнему больше всего на свете желал стать тем, кем он должен был быть по праву – помещиком Шеншиным.

Во имя поставленной цели Афанасий был готов пойти на что угодно. К удивлению своих товарищей, в 1845 году, после окончания университета, он покинул Москву и поступил на службу в один из провинциальных полков, расквартированных в Херсонской губернии. Сам Фет объяснял это тем, что на военной службе он скорее, чем на какой-либо другой, мог приблизиться к осуществлению своей заветной цели – стать дворянином – и тем самым вернуть хоть часть утраченного.

Вскоре Фет перестал значиться «студентом из иностранцев» – ему удалось вернуть гражданство. Хотя на военной службе он продолжал писать и печатать стихи, но его литературная деятельность в новых условиях все более ослабевала. Так, одному из своих друзей детства, И. П. Борисову, Фет с тоской говорил, что его судьба сравнима разве что с «существованием в окружении чудовищ всякого рода»: «…через час по столовой ложке лезут разные гоголевские Вии на глаза, да еще нужно улыбаться».

Свою жизнь Фет сравнивал с «грязной лужей», в которой он нравственно и физически тонет, а испытываемые им страдания – с «удушьем заживо схороненного»: «Никогда еще не был я убит морально до такой степени». В одну из таких минут он признался одному из своих приятелей, что страстно желает «найти где-нибудь мадмуазель с хвостом тысяч в двадцать пять серебром, тогда бы бросил все».

Но пока «мадмуазели с хвостом» у Фета не было, он продолжал нести воинскую службу. Целых 8 лет он барахтался в «грязной луже», терпел лишения и подлаживался под начальство. А по прошествии этого времени, когда цель уже казалась такой близкой, она неожиданно отдалилась. Дело в том, что за несколько месяцев до присвоения Фету первого офицерского чина был издан, чтобы затруднить доступ в дворянство выходцев из других сословий, указ, согласно которому для получения наследственных дворянских прав надо было иметь более высокое воинское звание.

Разумеется, это обстоятельство расстроило поэта, но остановить его ничтоне могло. Хотя он и сравнивал себя с мифологическим Сизифом, но настойчиво и ревностно продолжал вести свою «ложную, труженическую, безотрадную жизнь»: «Как Сизиф, тащу камень счастья на гору, хотя он уже бесконечные разы вырывался из рук моих». Как бы трудно ему ни было, возможность отступиться от поставленной цели он категорически отвергал: «Ехать домой, бросивши службу, я и думать забыл, это будет конечным для меня истреблением».

Фет не дослужился до дворянства, да и «мадмуазели с хвостом» не нашел, но все же судьба смилостивилась над ним: в 1853 году ему посчастливилось вырваться из «сумасшедшего дома» и добиться перевода в гвардейский лейб-уланский полк, который был расквартирован сравнительно недалеко от Петербурга.

Время перевода Фета совпало с благоприятными переменами в отношении общества к поэзии. Как и предсказывал Белинский, во второй половине 1840-х годов стихотворчество утратило в глазах читателей всякую ценность. Литературные журналы совсем перестали печатать стихи, а спрос на новые поэтические сборники резко упал. Но к началу 1850-х годов ситуация изменилась в лучшую сторону: Некрасов стал редактором «Современника» (туда же перешел Белинский из «Отечественных записок»), и вскоре к журналу примкнули талантливые писатели, будущие корифеи литературы второй половины XIX века – Тургенев, Толстой, Герцен, Гончаров.

В 1850 году наконец увидел свет давно прошедший цензуру, но пролежавший три года на полках издателей второй сборник стихотворений Фета. Творениям поэта дали положительную оценку такие известные критики того времени, как В. П. Боткин и А. В. Дружинин, и вскоре под давлением Тургенева они помогли Фету подготовить новую книгу стихов, в основу которой был положен «вычищенный» и основательно переработанный сборник 1850 года. После выхода нового сборника, в 1856 году, Некрасов писал: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою ее ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнет столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г-н Фет». Помимо восхищенных откликов Некрасова и критиков-эстетов Дружинина и Боткина, которые провозгласили поэзию Фета боевым знаменем «чистого искусства», его стихи получили положительные отзывы в журналах всех направлений.

Воодушевленный похвалами ведущих критиков, Фет развил активнейшую литературную деятельность, систематически печатая свои произведения почти во всех наиболее крупных журналах. Его материальное положение, благодаря гонорарам за изданные стихи, в этот период тоже намного улучшилось. Однако на воинской службе дела шли весьма неважно. Тяжелейший камень, который Сизиф-Фет поднял на самую вершину горы, покатился вниз…

Приблизительно в то же время, когда вышел его сборник стихов, появился новый указ: отныне звание потомственного дворянина полагалось лишь тем военным, кто дослужился до чина полковника. Фет понимал, что осуществление его цели отодвинулось на столь неопределенно долгий срок, что продолжать делать военную карьеру становилось абсолютно бесполезным.

Еще во время армейской службы на Украине, гостя у своих друзей Бржеских в Березовке, Фет познакомился в соседнем поместье с одаренной музыканткой Еленой Лазич, чей талант произвел впечатление даже на Ференца Листа, гастролировавшего тогда на Украине. Девушка была страстной поклонницей поэзии Фета, а лирик в свою очередь восхищался ее красотой и музыкальными способностями. Взаимное восхищение вскоре переросло в глубокое чувство, и казалось, что ничто не может помешать молодым людям соединить свои судьбы.

1849 год – начало их любви. О чем говорили Фет и Елена Лазич в минуты первых встреч? В автобиографической поэме «Талисман» Фет подробно описал и родовое имение, и «сонные куртины», и атмосферу их бесед:

  • Мы говорили Бог знает о чем:
  • Скучают ли они в своем именье,
  • О сельском лете, о весне, потом
  • О Шиллере, о музыке и пенье…

Но в том же 1849 году влюбленный поэт написал своему другу Ивану Петровичу Борисову следующее: «Я… встретил существо, которое люблю и, что еще, глубоко уважаю… возможность для меня счастья и примирения с гадкой действительностью… Но у ней ничего и у меня ничего – вот тема, которую я развиваю и вследствие которой я ни с места…»

И Фет не решился жениться на Елене, объяснив это тем, что не имеет возможности содержать семью.

Драма назревала, и в июне 1850 года Фет написал Борисову: «О моей сердечной комедии молчу – право нечего и сказать, так это избито и истерто». А в письме, датированном 1 июля 1850 года, поэт совершенно категорично заявил: «Я не женюсь на Лазич, и она это знает». И с этого трагического момента Фет был обречен на духовное одиночество.

Сам поэт говорил, что пытался, как мог, убедить Елену в невозможности соединения их судеб: «Я ясно понимаю, что жениться офицеру, получающему 300 рублей, без дому, на девушке без состояния значит необдуманно и недобросовестно брать на себя клятвенное обещание, которого не в состоянии выполнить». Когда в мае 1851 года Фет снова приехал в Березовку, в имение своих друзей, Бржеский посоветовал ему съездить к Елене, дабы «постараться любыми усилиями развязать этот гордиев узел. Но поэт не решился ехать. Позднее он признал, что это была большая ошибка: „Я виноват; я не взял в расчет женской природы и полагал, что сердце женщины, так ясно понимающей неумолимые условия жизни, способно покориться обстоятельствам. Не думаю, чтобы самая томительная скорбь в настоящем давала нам право идти к неизбежному горю всей остальной жизни“.

В другом его письме есть следующие строки: «Итак, что же, жениться – значит приморозить хвост в Крылове и выставить спину под всевозможные мелкие удары самолюбия. Расчету нет, любви нет, и благородства сделать несчастие того и другой я особенно не вижу». Наверное, это и есть самое главное его признание: он не хотел сделать несчастной любимую девушку. Понимала Елена это или не желала понимать – неизвестно. Но полный разрыв отношений с Фетом, которого она страстно любила, толкнул ее на отчаянный шаг. Хотя было ли это самоубийством или несчастным случаем, как гласит официальная версия, никто не знает. Тайну своей смерти Елена Лазич унесла с собой в могилу, а Фет стал называть себя палачом: «Как тебя умолял я – несчастный палач» или «Ты отстрадала, я еще страдаю».

Драматическая развязка отношений Фета и Елены назревала долго. Видимо, девушка все еще надеялась, что любимый переменит свое решение и, несмотря ни на что, женится на ней. Но он был непреклонен. В 1850 году Фет стал очень редко бывать в Крылове. Со своей возлюбленной он встретился в этом году только один раз, но никакой радости встреча не принесла:

  • …Цветы последние в руке ее дрожали;
  • Отрывистая речь была полна печали,
  • И женской прихоти, и серебристых грез,
  • Невысказанных мук, и непонятных слез…

В одном из писем поэта есть такие строки: «Она… умоляет не прерывать наших отношений, она предо мною чище снега – прервать неделикатно и не прервать неделикатно…»

И Фет медлил, откладывая минуты решительного объяснения предстоящей разлуки. Но объяснение все же состоялось:

  • …Вдруг ты встала, ко мне подошла
  • И сказала, что все поняла:
  • Что напрасно жалеть о былом,
  • Что нам тесно и тяжко вдвоем,
  • Что любви затерялась стезя,
  • Что так жить, что дышать так нельзя,
  • Что ты хочешь – решилась – и вдруг
  • Разразился весенний недуг,
  • И, забывши о грозных словах,
  • Ты растаяла в жарких слезах.

После объяснения произошла трагедия, последствия которой Фет ощущал всю жизнь. Когда в очередной раз поэт приехал в Березовку, то неожиданно узнал о случившемся. Вот как он сам это описывает:

« – А Лена-то!

– Что? Что? – с испугом спросил я.

– Как! – воскликнул он, дико смотря мне в глаза: вы ничего не знаете?

И видя мое коснеющее недоумение, прибавил: „Да ведь ее уже нет! Она умерла! И, Боже мой, как ужасно“».

Далее в своих воспоминаниях Фет рассказывает трагическую историю со слов как бы другого человека: «Гостила она у нас, но так как во время сенной и хлебной уборки старый генерал посылал всех дворовых людей, в том числе и кучера, в поле… Пришлось снова биться над уроками упрямой сестры, после которых наставница ложилась на диван с французским романом и папироской, в уверенности, что строгий отец, запрещавший дочери куренье, не войдет.

Так последний раз легла она в белом кисейном платье и, закурив папироску, бросила, сосредоточенная вниманием на книге, на пол спичку, которую считала потухшей. Но спичка, продолжавшая гореть, зажгла спустившееся на пол платье, и девушка только тогда заметила, что горит, когда вся правая сторона была в огне. Растерявшись при совершенном безлюдье, за исключением беспомощной девочки сестры… несчастная, вместо того, чтобы, повалившись на пол, стараться хотя бы собственным телом затушить огонь, бросилась по комнатам к балконной двери гостиной, причем горящие куски платья, отрываясь, падали на паркет, оставляя на нем следы рокового горенья. Думая найти облегчение на чистом воздухе, девушка выбежала на балкон. Но при первом же появлении на воздухе пламя поднялось выше ее головы, и она, закрывши руками лицо и крикнув сестpe: «Sauvez les lettres», бросилась по ступенькам в сад… На крики сестры прибежали люди и отнесли ее в спальню. Всякая медицинская помощь оказалась излишней».

Уж очень много так называемых случайностей было в момент трагедии, произошедшей с Еленой: воздушное платье, отсутствие людей в усадьбе, беганье по комнатам вместо отчаянной борьбы с огнем за жизнь и, наконец, ее фраза «Sauvez les lettres» («Спасите письма»). Споры вокруг смерти возлюбленной Фета не умолкают до сих пор, но как тогда, так и сейчас число людей, уверенных, что это было самоубийство, значительно превосходит количество тех, кто считает смерть Елены Лазич несчастным случаем.

Уже через много лет Фет признался Борисову, что виноват в смерти своей возлюбленной: «Я ждал женщины, которая поймет меня, и дождался ее. Она, сгорая, кричала: „Аu nom du ciel sauvez les lettres“ („Ради всего святого, спасите письма“) и умерла со словами: „Он не виноват, а я“. После этого и говорить не стоит. Смерть, брат, хороший пробный камень. Но судьба не смогла соединить нас. Ожидать же подобной женщины с условиями жизни было бы в мои лета и при моих средствах верх безумия…»

После смерти Елены Фет с тоской и безысходностью смотрел в свое будущее: «Итак, мой идеальный мир разрушен давно. Что ж прикажете делать. Служить вечным адъютантом – хуже самого худа – ищу хозяйку, с которой буду жить, не понимая друг друга». Нет сомнений, что Фет любил Елену Лазич и ее смерть стала для него страшным ударом, оправиться от которого ему так и не удалось до конца своих дней. Ведь Елена была не только единственной любовью всей его жизни, она страстно верила в его поэтическую звезду и убеждала писать стихи. Уже на склоне лет, в 1878 году, в стихотворении «Alter еgо» («Второе Я») прозвучало запоздалое признание Фета и осознание той роли, которую Елена Лазич сыграла в его жизни:

  • Ты душою младенческой все поняла,
  • Что мне высказать тайная сила дана,
  • И хоть жизнь без тебя суждено мне влачить,
  • Но мы вместе с тобой, нас нельзя разлучить.

После смерти Елены сразу же пошли разговоры о ее самоубийстве: говорили, что она наложила на себя руки, потому что не видела смысла в дальнейшей жизни без Фета. Но доказательств этому, в том числе и предсмертного письма, не было, а если оно и было, то кто-то (возможно, родственники девушки или же сам Фет) заинтересованный постарался, чтобы его содержание не было обнародовано.

Как уже говорилось ранее, в 1856 году вышел указ, согласно которому звание дворянина давал лишь чин полковника. У Фета был теперь только один выход: жениться на богатой девушке.

После выхода нового указа поэт взял годовой отпуск и на деньги, полученные за свои произведения, отправился в путешествие по Европе. В 1857 году в Париже он женился на дочери весьма состоятельного московского торговца чаем Марии Петровне Боткиной, которая к тому же была сестрой литературного критика В. П. Боткина.

О том, что Фет женился на Марии Боткиной только по расчету, красноречиво свидетельствует рассказ брата Л. Н. Толстого, Сергея Николаевича. Как-то поэт пришел навестить его; «они дружески разговорились», и Сергей Николаевич спросил Фета: «Афанасий Афанасьевич, зачем вы женились на Марии Петровне?». Фет покраснел, низко поклонился и молча ушел».

В 1858 году поэт вышел в отставку и поселился в Москве. Видимо, приданое Марии Петровны показалось ему недостаточным, и он решил пополнить полученный «сундук с червонцами» гонорарами от своей литературной деятельности. Фет проявлял потрясающую работоспособность, издавая невероятное количество новых произведений, качество которых оставляло желать лучшего.

«Фет стоит на опасной дороге, – с тревогой писал в 1859 году Дружинин Льву Толстому, – скаредность его одолела. Он уверяет всех, что умирает с голоду и должен писать для денег… не слушает никаких увещаний, сбывает по темным редакциям самые бракованные из своих стихотворений…»

Неважное качество новых произведений поэта не осталось незамеченным публикой, которая стала встречать его поэмы весьма прохладно. Вскоре и сам Фет признал, что лишен как «драматической» (он пытался писать и пьесы), так и «эпической жилки». Перевод трагедии Шекспира «Юлий Цезарь», сделанный им, видимо, именно для денег, вызвал обстоятельный, но весьма иронический и суровый разбор, мнения критиков сошлись на том, что «в нем нет Шекспира ни признака малейшего». Но в то же время критики давали положительную оценку Фету-лирику.

Примерно в эту пору ушел от столичной жизни, осев в Ясной Поляне, Лев Толстой. Фет решил последовать его примеру и уехать в имение в Степановке. «Нашему полку прибудет, и прибудет отличный солдат», – писал Толстой Фету, узнав о его намерении уехать в поместье. Но Толстой в своем уединении и помещичьих занятиях искал и нашел наиболее подходящие условия для творческой деятельности, которая именно там и достигла своего апогея, и вместе с тем возможности, как его Нехлюдов в «Утре помещика», хоть как-то облегчить положение крестьян. Фет же руководствовался совсем иными побуждениями: он стремился осуществить заветную цель – вернуть отнятое несправедливой судьбой происхождение.

После своего визита в поместье Фета Тургенев писал Полонскому: «Он теперь сделался агрономом – хозяином до отчаянности, отпустил бороду до чресл – с какими-то волосяными вихрами за и под ушами – о литературе слышать не хочет и журналы ругает с энтузиазмом». Впрочем, поэт все же печатался. В 1862 году в журнале «Русский вестник» Каткова стало снова появляться имя Фета, но под произведениями совсем нового для него жанра – статьями о «земледельческом деле», непосредственно связанными с его новыми сельскохозяйственными занятиями и написанными с точки зрения интересов нового, «жаждущего» («Заметки о вольнонаемном труде», «Из деревни», «По вопросу о найме рабочих» и др.). Правда, корыстно-помещичий характер этих статей вызвал среди поклонников лирики поэта взрыв искреннего негодования.

Продолжал писать Фет и стихи, в 1863 году он выпустил новый сборник в двух частях, который, в отличие от быстро разошедшегося собрания 1856 года, оставался, несмотря на маленький тираж, до конца его жизни в большей своей части нераспроданным.

Хозяином-землевладельцем Фет оказался хорошим, проявив в этом, совсем новом для него деле чрезвычайную практиче скую сметливость и присущие ему исключительные способности. Он не только привел купленное им запущенное село в надлежащий вид, но и приобрел мельницу и конный завод. Вскоре Фету стали принадлежать еще два имения, после чего он с гордостью написал одному из своих бывших товарищей-однополчан К. Ф. Ревелиоти: «…я был бедняком, офицером, полковым адъютантом, а теперь, слава богу, орловский, курский и воронежский помещик, коннозаводчик и живу в прекрасном имении с великолепной усадьбой и парком. Все это приобрел усиленным трудом, а не мошенничеством».

Соседи-помещики все без исключения отосились к Фету с уважением и в 1867 году избрали его на почетную дол жность мирового судьи, на которой он оставался в течение 11 лет. Столь высокое положение в обществе открыло наконец Фету возможность вплотную приблизиться к наиглавнейшей цели жизни – вернуть утраченную фамилию и свое право на наследство.

Фет писал в мемуарах, что, разбирая бумаги своего покойного отца, нашел послание орловской консистории к мценскому священнику с просьбой перевенчать по православному обряду повенчанного за границей в лютеранской церкви с матерью Фета отставного штаб-ротмистра Афанасия Шеншина. Поэт писал, что в тот момент «тяжелый камень мгновенно свалился» с его груди. Теперь разрешился вопрос, который мучил Фета всю его сознательную жизнь: он узнал, что является законнорожденным сыном Шеншина и Шарлотты-Елизаветы Фёт, но только по не признанному в России лютеранскому обряду. Но это было не более чем законным самообманом, потому что на самом деле Фет давно уже и твердо знал, что он не только формально перестал считаться сыном Шеншина, но и вообще им не являлся.

Несмотря на все предосторожности, предпринятые Фетом, дабы не разглашать тайну своего рождения, сохранился важный документ – его письмо от 28 июля 1857 года будущей жене М. П. Боткиной, в котором поэт раскрыл своей невесте то, что знал уже давно: он не сын Шеншина. На конверте письма, которое поэт требовал по прочтении сжечь, стоит надпись: «Читай про себя», а под ней написано рукой М. П. Боткиной: «Положить со мной в гроб». Вот некоторые выдержки из этого письма: «Моя мать была замужем за отцом моим – дармштадтским ученым и адвокатом Фетом и родила дочь Каролину и была беременна мною. В это время приехал и жил в Дармштадте отчим мой Шеншин, который увез мать мою от Фета, и когда Шеншин приехал в деревню, то через несколько месяцев мать родила меня… Вот история моего рождения».

Но в этом признании Фет лгал, говоря о том, что его отец был ученым и адвокатом. Видимо, опасаясь разрыва с невестой, поэт не решился признаться ей, что был сыном простого чиновника. Кроме того, есть и еще одно обстоятельство, о котором Фет или не знал, или усиленно скрывал: его мать была еврейкой.

«Давно было известно, – писал академик Грабарь, – что отец Фета, офицер русской армии 1812 года, возвращаясь из Парижа через Кёнигсберг, увидел у одной корчмы красавицу еврейку, в которую влюбился. Он купил ее у мужа, привез к себе в орловское имение и женился на ней». Неизвестно, конечно, насколько эта версия правдива, доподлинно ясно лишь то, что Шеншин не был отцом Афанасия Фета и последний прекрасно об этом знал. Но даже это его не остановило, и в 1873 году, после обнаружения нужных документов в бумагах отчима, поэт обратился с просьбой на высочайшее имя о восстановлении в сыновних и всех связанных с этим правах.

И наконец, после 40 лет душевных мучений и настойчивых усилий обрести положенное ему по рождению дворянское звание, Фет достиг своей цели. В конце декабря 1873 года вышел царский указ «о присоединении отставного гвардии штабс-ротмистра Афанасия Афанасиевича Фета к роду отца его Шеншина со всеми правами, званию и роду его принадлежащими».

Вот как поэт писал своей жене об охвативших его в тот момент чувствах: «Теперь, когда все, слава богу, кончено, ты представить себе не можешь, до какой степени мне ненавистно имя Фет. Умоляю тебя, никогда его мне не писать, если не хочешь мне опротиветь. Если спросить, как называются все страдания, все горести моей жизни? Я отвечу тогда: имя Фет». Со дня выхода указа он стал подписывать вновь приобретенным именем все послания к друзьям и знакомым.

Идея-страсть, во власти которой Фет жил четыре десятка лет, вынуждала его, как он писал в своих воспоминаниях, «принести на трезвый алтарь жизни самые задушевные стремления и чувства». Другими словами, трудный жизненный путь и безнадежно-мрачный взгляд на жизнь и на людей отягчили его тонкую поэтическую душу, ожесточили его характер, заставив со временем эгоистически замкнуться в себе. «Я никогда не слышала от Фета, чтобы он интересовался чужим внутренним миром, не видала, чтобы его задели чужие интересы. Я никогда не замечала в нем проявления участия к другому и желания узнать, что думает и чувствует чужая душа», – писала о поэте сестра жены Льва Толстого Т. А. Кузминская – женщина, которой Фет посвятил одно из своих самых прославленных творений – стихотворение «Сияла ночь. Луной был полон сад…».

Но резкое различие между жестким, корыстолюбивым, тще славным и пессимистичным Фетом, каким его знали окружающие, и его лирически-проникновенными стихами удивляло многих. «Что ты за существо – не понимаю, – писал Фету Полонский, – …откуда у тебя берутся такие елейно-чистые, такие возвышенно-идеальные, такие юношественно-благоговейные стихотворения?.. Какой Шопенгауэр да и вообще какая философия объяснит тебе происхождение или тот психический процесс такого лирического настроения? Если ты мне этого не объяснишь, то я заподозрю, что внутри тебя сидит другой, никому не ведомый и нам, грешным, невидимый человек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд и окрыленный! Ты состарился, а он молод! Ты все отрицаешь, а он верит!.. Ты презираешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов перед одним из ее воплощений…» Таким образом Полонский прекрасно сформулировал противостояние двух миров – мира Фета-помещика, его мировоззрения, его житейской практики – и мира божественной лирики, который по отношению к тому, первому, был, скорее, антимиром. Как для современников Фета, так и для нас внутренний мир поэта и помещика остался тайной за семью печатями. Хотя… Возможно, поэт имел сверхъестественную способность в моменты лирического настроения полностью отрешаться от будничного мира, погружаясь в диаметрально ему противоположный – «благовонный, благодатный» мир своих лирических «вздохов». Видимо, поэтому лирика Фета соткана только из красоты: поэт ни разу не допустил проникновение в нее ужасной и жестокой правды жизни.

В честь 50-летия поэтической деятельности Фета его друзья организовали торжественный банкет, но, к огорчению поэта, большее число приглашенных не сочли нужным прийти на этот праздник. В стихах Фета «На пятидесятилетие музы», особенно в первом из них – «Нас отпевают…», сквозит затаенная печаль. И даже в небольшом предисловии к IV выпуску «Вечерних огней», где Фет демонстративно пытался подчеркнуть свое равнодушие к читательской аудитории, «устанавливающей так называемую популярность», явно звучат грустные нотки.

Но Фет не переставал писать стихи, даже несмотря на старческие недуги, которые все более стали его одолевать: у него резко ослабло зрение, обострилась «грудная болезнь», все чаще сопровождавшаяся приступами удушья и мучительными болями. Но Фет неутомимо работал, боясь не успеть, не написать того, что задумал. Фонтан его поэтического вдохновения все еще бил ключом. Одно из его последних стихотворений начинается словами «Полуразрушенный, полужилец могилы…». И этот «полужилец» продолжал петь «о таинствах любви»: «Еще люблю, еще томлюсь перед всемирной красотою…».

Последнее дошедшее до нас произведение Фета датировано 23 октября 1892 года. Меньше чем через месяц, 21 ноября, «Фет скончался от „грудной болезни“, осложненной бронхитом» – так звучала официальная версия смерти поэта. Но на самом деле все было иначе: Фет добровольно ринулся навстречу своей смерти, предприняв попытку самоубийства.

Когда он стал приближаться к 90-летнему рубежу, то все чаще и чаще рассуждал вслух о скорой смерти. «Ты никогда не увидишь, как я умру», – нередко повторял он жене.

21 ноября 1892 года поэт торжественно выпил бокал шампанского, немало удивив этим супругу, а затем нашел предлог и отослал ее из дома. Когда Мария Петровна ушла, Фет позвал своего секретаря и продиктовал: «Не понимаю сознательно приумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному». И подписал: «21 ноября, Фет (Шеншин)». Затем он схватил стальной стилет, служивший для разрезания бумаг, и попытался ударить себя им в висок. Но секретарь, поранив себе руку, вырвала у старика стилет и хотела дать ему успокоительное. Пока она наливала микстуру в стакан, Фет выбежал и комнаты и устремился в столовую. Старик одной рукой схватился за дверцу кухонного ящика, а другой потянулся к ножу, но так и не сумел его взять. Секретарь застала Фета лежащим на полу (по другой версии, он сидел на стуле). Наклонившись к нему, она с трудом разобрала в его бессвязном шепоте только одно слово: «Добровольно…». Сказав это, поэт потерял сознание и через несколько минут умер.

Разумеется, формально самоубийство Фета не состоялось. Но нет сомнений: это был заранее обдуманный и решенный добровольный уход из жизни. В эти дни Фет находился в довольно тяжелом состоянии, и для него, как впоследствии утверждали врачи, «самоубийственным» мог оказаться даже бокал шампанского. И Фет прекрасно об этом знал. Он добровольно шел к неизбежному…

Самоубийство Фета было не проявлением слабости, как считают многие, оно явилось последним усилием железной воли поэта, с помощью которой он, одолев несправедливо обошедшуюся с ним судьбу, сделал свою жизнь такой, какой хотел ее видеть, став Шеншиным и дворянином. И точно так же, когда он счел нужным, он «сделал» и свою смерть.

  • И тайной сладостной душа моя мятется,
  • Когда ж окончится земное бытие,
  • Мне ангел кротости и грусти отзовется
  • На имя нежное твое.
«По ту сторону принципа удовольствия». Зигмунд Фрейд

В настоящее время имя Зигмунда Фрейда знают все без исключения. Оно стало почти нарицательным. Одни считают его взгляды на жизнь и поведение человека абсурдными, другие – наоборот. Вклад этого ученого в современную психологию, бесспорно, велик и не однозначен. На жизненном пути Фрейда постоянно возникали преграды и трудности. Его отвергали коллеги, преследовали нацисты, да и в личной жизни, изучению которой он посвятил себя, Зигмунду не очень везло.

В детстве Зигмунд был окружен вниманием и любовью. Во время беременности Амалии Фрейд, жены Якоба Фрейда и матери будущего ученого, предсказали, что ее первенец станет великим человеком. Родители не забывали этого на протяжении всего последующего времени. Они по мере возможности старались обеспечить ребенку максимальные условия для учебы и развития.

Семья Фрейда была стеснена в материальном плане: отец торговал тканями, и большого дохода это не приносило. К тому же у Зигмунда были братья и сестры. Но, несмотря на это, именно ему была выделена отдельная комната в их маленькой квартире. Родители надеялись на своего любимца, безгранично верили в него и мечтали о хорошей жизни и карьере для своего сына. И сын не подвел их, впоследствии оправдав все мечты отца и матери. Уже в детстве Зигмунд отличался трудолюбием, упорством, острым умом. Ребенок много читал, хорошо учился.

Однажды, когда Зигмунду было 12 лет, произошел неприятный инцидент, который наложил отпечаток на всю его последующую жизнь. Его отец был грубо оскорблен прохожим, но проявил покорность, а мальчик понял, что теперь все возложенные на него надежды будет с этой минуты осуществлять сам. Авторитет самого, пожалуй, главного для этого ребенка человека был потерян навсегда.

Зигмунд Фрейд

Зигмунд стал очень честолюбив, он стремился к славе и прилагал для этого все усилия даже в юности. Позже он это объяснил, высказав мысль о том, что материнские амбиции влияют на эмоциональное состояние ребенка, то есть дают ему установки на будущее. Если мать верит в успех, то это и является само по себе задатком успеха в будущем. Поэтому он просто не мог вести себя по-другому и не оправдать надежд.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В данном издании собраны рецепты блюд для обеденного стола, приготовить которые может любая хозяйка,...
Основу фуршетного стола составляют разнообразные закуски, как холодные, так и горячие. Часто ошибочн...
Завтрак должен быть не только полезным, но и вкусным, и желательно, чтобы его приготовление не заним...
Для праздничного стола принято готовить необычные блюда, которые удивят гостей. В этом хозяйке помож...
Люди склонны думать о себе хорошо. Обычно даже лучше, чем они есть на самом деле. Это относится и к ...
Существует множество рецептов блюд, приготовленных на гриле, отличающихся друг от друга как разнообр...