Фантасмагория смерти Останина Екатерина
Сначала слово предоставляется одному из адвокатов Людовика, де Сезу, и тот говорит в защиту уже заранее осужденного человека в течение трех часов, не думая, насколько эта миссия опасна для него самого. Речь де Сеза была составлена всего за одну ночь, но все в ней дышит мужеством. Молодой адвокат рассуждает логично и талантливо; к тому же речь очень украшает нелишенное патетики красноречие. Король был тронут до глубины души, слушая его. Когда де Сез закончил выступление, король не выдержал и в слезах бросился ему на шею, непрерывно повторяя: «Бедный мой де Сез!».
Прежде чем удалиться из зала суда, Людовик выразил желание сказать несколько слов, потому что, «быть может, они станут последними», и больше ему не удастся сказать ничего своим судьям. Людовик сказал, что больше всего он в данный момент скорбит о тысячах погибших в сентябре. Самое страшное – это подобное кровопролитие, которое, вероятно, не будет последним. Меньше всего он хотел бы, чтобы погибло такое прежде невиданное количество французов.
Это дело поистине странное и удивительное: заслушана речь адвоката, готовы обвинительные документы, теперь осталось только вынести решение. Но снова и снова окончательное решение откладывается, поскольку буквально каждый член этого Конвента, то и дело сомневающегося, хочет взять слово и высказаться с трибуны немедленно, сейчас же! Каждый хочет показать себя, каждый хочет, чтобы весь мир услышал его мысли. Мир и на самом деле слушает вас, красноречивые члены Конвента, с предельным вниманием.
Список председателя суда кажется бесконечным, поскольку он то и дело пополняется новыми именами желающих заявить о себе, зачитать заготовленный памфлет, блеснуть красноречием. Так продолжается несколько дней, и с трибуны непрерывно, даже без ночных передышек, звучат то и дело теноры и дисканты патриотов с Горы, не пренебрегающих поддержкой галерей, на которых по-прежнему восседают немытые тетки из предместий, весьма громко выражающие свое мнение.
Суть всех этих прений сводится к тому, что Людовик виновен. Его вина не должна вызывать сомнения ни у кого. Вопрос же только в том, кто именно должен выносить вердикт «виновен»: Конвент или же так называемые представители французского народа. Но, с другой стороны, если данный вопрос вынести на решение народного собрания, как того требуют жирондисты, то придется дать и отсрочку вынесению приговора, чего якобинцы позволить никак не могут. Им нужно скорее, как можно скорее осуществить этот приговор! И потому они в запале кричат: «Жирондисты, вы – фальшивые патриоты! Вы хотите представить короля как мученика, когда на самом деле его казнь – всего лишь достойная кара!».
Теперь остается только пожалеть несчастных жирондистов, конец которых уже не за горами. Они хотели бы присвоить Людовику статус военнопленного, в связи с чем его нельзя было бы так просто казнить: только с точки зрения законности, без намека на несправедливость. А ведь они правы: с хорошими людьми следует сохранять добрые отношения, хотя при этом они и теряют почву под ногами, вызывая недовольство ярых патриотов. Смотреть же на их муки и на то, как они пытаются извиваться между просвещенной Европой и якобинцами, просто невыносимо. Зрелище это поистине жалкое.
С другой стороны, мир никак не может принять формулы, выдвигаемые Конвентом в связи с дикостью их содержания. Так, 19 ноября с некоторым изумлением был встречен один из декретов, в котором проводилась мысль, что любая нация, желающая вслед за Францией сбросить с себя цепи деспотизма, немедленно становится ее сестрой и может рассчитывать целиком и полностью на ее поддержку. Чистая риторика, которая тем не менее вызвала страшный шум среди дипломатических миссий и которую они не могли одобрить в любом случае.
Но благодаря следующему декрету французский Конвент рухнул в грязь перед лицом всего мира. Правда, он касался вопроса об образовании, но произвел на все страны впечатление разорвавшейся бомбы: они поняли, с кем им теперь придется иметь дело. В собрании в тот раз обсуждались проблемы народного образования, и некий Дюпон, полагая, будто его мнение будет встречено миром с интересом, самодовольно заявил: «По вопросу о народном образовании я могу сказать только одно: я атеист», после чего тысячи людей за рубежом буквально обомлели и лишились на время дара речи, хотя в самом Конвенте подобную сентенцию пропустили мимо ушей.
И вот теперь в свободной Франции назревало третье действо под названием «цареубийство», и страны мира не могли оставаться в стороне. Иностранные дворы, большинство из которых предпочитали делать заявления, сжимая в одной руке обнаженный меч, а в другой пальмовую ветвь, высказывались о правах человека, уж поскольку Франция объявляла себя царством Разума и Равенства. Каждого нужно судить в связи с буквой закона, убеждали Англия и Испания.
Но, вероятно, понятия о справедливости разные у Европы и патриотов Франции. Ведь сколько таких горячих голов в зале суда требуют именно ее же. А сколько калек и инвалидов приходят, требуя справедливого суда, а тех, кто не способен ходить, приносят родственники под гром оваций якобинцев, которые немедленно разражаются с трибуны громами и мечут в зал настоящие юридические молнии. Париж, в свою очередь, буквально воет, требуя справедливого возмездия. Особенно усердствует при этом папаша Дюшен с его неизменными грязными газетными листками, который, носясь по городу со складной ораторской табуреткой, кричит громче всех: «Справедливая кара изменнику!». А затем воодушевленные Дюшеном предместья орут, надрываясь: «Да, кара изменнику, потому что только поэтому у нас нет хлеба. Мы хотим хлеба!».
Наконец дошло и до настоящей драки между патриотами, настроенными решительно и не очень решительно. Свалка произошла достаточно позорная, и для успокоения собравшихся пришлось прибегнуть к помощи Сантера и парижского мэра Шамбона. При этом Шамбон вскоре вынужден был признать свое поражение и удалиться, говоря, что для подобной ситуации «у него слишком слабые легкие».
На фоне всей этой фантасмагории народ продолжает завывать: «Хлеба или убейте нас!», а «друг народа» Марат едва не умирает от сердечного приступа и лихорадки, и его слова передаются из уст в уста: «Болтливый народ, не пора ли тебе наконец действовать?». Так проходит декабрь, Новый год, а конца-краю нескончаемым прениям все не видно. В списке желающих высказаться о судьбе короля находятся еще, как минимум, 50 депутатов. В результате окончательное поименное голосование назначается на 15 января 1793 года, и это уже станет практически финалом столь долгой драмы.
И вот главный вопрос любого суда: виновен или не виновен? За ним, правда, следует еще одно важное обстоятельство: каким будет наказание? В крайнем волнении находится не только Париж, но и вся Европа.
Что касается виновности, то по этому поводу у патриотов ни малейших сомнений не возникает, да и не возникало никогда: конечно, виновен. Во всяком случае, именно таково постановление Конвента. В голосовании не приняли участие лишь 28 человек, но никто не решился прямо сказать: «Не виновен». Что же касается второго вопроса, то якобинцы полагают, что жирондисты не правы, требуя обращения к народу. Разве такое обращение не расколет страну на два враждебных лагеря и разве это не чревато новой гражданской войной? Таким образом, вывод напрашивается сам собой: никакого обращения к народу не будет и быть не должно в принципе. Так решили патриоты, и голос их оказался решающим, после чего они спокойно отправились спать этой ночью.
На следующий день, 16 января 1793 года, весь Париж занимает только суд над королем, на котором собрались 749 депутатов. Отсутствуют по болезни 8 человек и около 20 находятся в различных командировках. И все же патриотам приходится нервничать, поскольку жирондисты надеются настоять на своей точке зрения большинством в две трети голосов. Но тут в дело вмешивается Дантон, только вернувшийся из Нидерландов. Своим громовым голосом он требует, чтобы данный вопрос был решен безотлагательно и вообще непрерывно, то есть заседание должно продолжаться до тех пор, пока приговор не будет вынесен. Что же касается жирондистов, то их инсинуации, по мнению Дантона, можно будет решить «в порядке дня».
Поименное голосование (appel nominal) началось лишь в 8 часов вечера. Теперь отвечать должен каждый – и решительный, и нерешительный, и тот, кто до смерти боится королевской тирании, и тот, кто точно так же страшится анархии. Эта долгая и безумная сцена растянулась от среды до воскресенья. День сменяла ночь, а один оратор, сменяя другого, поднимался по ступеням трибуны. На время тусклые лампы выхватывали из мрака эти бледные от недосыпания и волнения лица, а потом ораторы вновь пропадали в зеленоватом мраке, чем-то неуловимо напоминая неких выходцев из преисподней. Весы правосудия дрожали, содрогаясь от слов «смерть», «пожизненное изгнание», «пожизненное заключение». Слово «смерть» здесь произносилось довольно часто, но как-то несмело, завуалированно, с реверансами и пояснениями, с присоединениями просьб о помиловании, правда, довольно слабых и неубедительных.
Многие не хотят смертной казни. Они говорят: «Изгнание». При этом патриоты начинают заметно беспокоиться и гневно реветь, так что даже стража не в состоянии их утихомирить. Они действительно так страшно вопят, что пугают некоторых жирондистов, и те нерешительно произносят: «Смерть», при этом разводя долгие казуистические речи. Даже Лепетелье, всегда высказывающийся против смертной казни, сейчас произносит слово «смерть», и это очень скоро дорого ему встанет.
В то же время Мануэль, сыгравший такую печальную роль во время кровавых событий сентября, требует более мягкого приговора – изгнания. Но Мануэля не слышат, а когда он спускается с трибуны, нарочно толкают и стараются пнуть украдкой. Ему ничего не остается, как удалиться в страшной злобе и отчаянии. Что касается предателя Филиппа Эгалите, то он голосует так, как велит ему его грязная душа и полное отсутствие совести, – естественно, за смертную казнь. Любопытно, что его слова даже самыми отчаянными патриотами встречаются с содроганием; в зале качают головами, не одобряя поступка, достойного разве что Иуды. Робеспьер говорит бесконечно долго, но итог его речи совершенно прозрачен: «Смерть». «Смерть, и никаких разговоров!» – каркает как ворона Сийес, после чего проваливается в мрак, как в преисподнюю, из которой он скорее всего и появился.
Самое страшное, что подобное действо происходит на удивление легкомысленно. По свидетельству Мерсье, судебные приставы стали играть роль капельдинеров, то и дело отворяя двери перед чередой бесконечных любовниц Филиппа Эгалите, осыпанных блестками, в кружевах, трехцветных лентах и с мороженым. Эти дамы ставят пари, как в какой-нибудь игре: у них есть карточки, в которых булавками они отмечают голоса «за смерть» или «против». А неподалеку от них гогочут тетки из предместий, и этот гогот означает, что только что был подан голос за смертную казнь.
Галереи больше напоминают трактир, поскольку там активно закусывают и пьют вино. На улицах народ заключает пари, каково будет решение этого долгого суда. Время от времени депутаты засыпают и поднимают головы только тогда, когда приставы будят их: пора выходить на трибуну. К концу заседания крайнее переутомление сказывается на присутствующих, еще способных, однако, оживляться, когда кому-то удается придать делу новый интересный оборот. Действие драмы все больше напоминает игру. Некоторые депутаты находят время, чтобы сбегать пообедать в ближайший трактир. Все чаще бледные призраки, возникающие из полутьмы галерей, произносят дружно: «Смерть». Мерсье, присутствующий на этом заседании, записал: «Весь мир – только оптическая тень».
В четверг голосование в целом подходит к концу и начинается подсчет голосов. И в этот момент появляется совершенно больной, в домашнем халате, Дюшатель. Он не может стоять, и его вносят в кресле. Этот человек хочет подать свой голос за помилование. Как можно оставаться в стороне, думает он, а вдруг один голос станет решающим? На самом деле он не был столь наивен. Если бы в данный момент в зале оказался еще хотя бы один такой, как Дюшатель!
В полнейшей тишине председатель собрания говорит: «Заявляю от имени Конвента, что наказание, к которому присужден Людовик Капет, – смерть». Самое удивительное, что за смерть в конечном итоге высказалось не так уж много депутатов – 53 человека. Если же из этого количества вычесть 26 голосов, пытавшихся связать смерть с ходатайством о помиловании, то в результате получается удивительная картина – перевес в пользу смертной казни всего в один голос.
Едва услышав приговор «смерть», в зал вошли адвокаты короля, желая предъявить протест от его имени. Они требуют отсрочки приговора и обращения к народу. Де Сез и Тронше говорят кратко и убедительно. Что же касается честного и благородного Мальзерба, то, видимо, сказывается его преклонный возраст: седой старик плачет, не в силах овладеть своими чувствами, его фразы то и дело прерываются рыданиями. Но никто, кажется, не растроган. Адвокатов больше слушать не желают. Обращение к народу отвергается немедленно, а по поводу отсрочки приведения приговора в исполнение решено подумать завтра, поскольку сегодня все уже слишком устали и хотят спать.
При этом едва произносится слово «отсрочка», как патриоты с Горы начинают орать, свистеть и кричать о «деспотическом большинстве». Они не хотят еще одного голосования. Сколько их еще будет? Это же может продолжаться до бесконечности! А все эти жирондисты – настоящие иезуиты, которые станут при каждом новом удобном случае искать лазейку для помилования. «Нет, – орут они, – патриоты обязаны быть бдительными!». Этот же безумный рев продолжается и в четверг, и в пятницу, поскольку большинство колеблется все сильнее и сильнее. Патриоты впадают в бешенство, и вид их поистине устрашающий: с налитыми кровью глазами, озверевшие от ожидания, которое им кажется бесконечным.
Всю субботу в Конвенте обсуждался вопрос о том, предоставить ли отсрочку казни или нет. Буквально все депутаты уже находились на грани нервного истощения. К вечеру Верньо, который только что подавал голос за смерть Людовика, произнес: «Отсрочка», и его слова немедленно были встречены неистовым ревом и воем.
Громче всех кричал «нет» Филипп Эгалите. Видимо, так диктовала ему его совесть. Его поведение даже самым ярым сторонникам смерти короля представляется настолько отвратительным, что немедленно вслед за его выкриком на трибуну поднялся следующий депутат и заявил: «Уж если Филипп сказал „нет“, то я считаю своим долгом сказать „да“». И так продолжается всю ночь, и прения кажутся бесконечными. Весы правосудия колеблются то в одну, то в другую сторону в течение всей ночи. Наконец к трем часам утра решение вынесено. Оно гласит: «Смерть в течение 24 часов. Отсрочка отвергается с перевесом в 70 голосов».
Эту печальную весть поручили принести в Тампль министру юстиции Гара. Тот, пребывая в ужасном состоянии, мог непрерывно повторять только одно: «Какое ужасное поручение!». Тем не менее осужденный король принял известие о смерти достаточно спокойно и попросил предоставить ему духовника. Еще ему все же хотелось бы иметь три дня отсрочки, чтобы привести свои мысли и дела в порядок, но тут – никаких уступок. Никакой отсрочки, только смерть, но духовника все же разрешают.
Значит, это конец, и спасения ждать больше неоткуда. В последнюю минуту стало совершенно ясно, что у Людовика, бывшего властителя Франции, нет больше друзей, готовых ради него на безумства в духе прежних времен, когда дворян не могли остановить толстые стены темниц, когда они шли на все, действуя с предельной решительностью в тяжелых обстоятельствах и жертвуя жизнью ради своего монарха. Где теперь эти отважные роялисты? Одни блуждают по свету, другие нашли свою смерть в Аргоннском лесу. Если у Людовика остались друзья, то они очень далеко: почти все за границей, а здесь если им и интересуются, то только в дешевых кофейнях, где о нем разговоры хотя и ведутся, то далеко не с симпатией к несчастному осужденному. В защиту короля осмелились возвысить голос только несколько священников и набожных женщин, которые за ночь расклеили по городу самодельные листовки, но их вскоре задержали и отправили в тюрьму.
Однако нашелся у несчастного короля один-единственный заступник. Им оказался офицер национальной гвардии, некий Пари, благодаря которому пришли в неистовство и исступление все патриоты. Этот человек просто сделал все, что мог. Мог он, правда, совсем немного – убить одного из депутатов, подавших голос за казнь короля. Им оказался Лепетелье Сен-Фаржо. Он зашел пообедать в трактир и уже оплачивал счет, когда к нему приблизился высокий черноволосый мужчина в широком камзоле.
Разговор произошел совсем недолгий. «Вы Лепетелье?» – спросил черноволосый мужчина. «Да», – подтвердил депутат. «Если я не ошибаюсь, вы подавали голос за казнь короля». – «Вы не ошибаетесь, – подтвердил Лепетелье самодовольно. – Я подавал голос за смертную казнь». – «Тогда получай, сволочь!» – крикнул Пари, и никто не успел ничего предпринять, когда роялист выхватил саблю и глубоко вонзил лезвие в бок Лепетелье. Остановить Пари никто не посмел, и он благополучно скрылся из этого трактира. Лепетелье скончался в ужасных муках, а Пари оставалось только удариться в бега по Франции. Его искали до тех пор, пока не нашли в одной из захолустных провинций, в гостинице, правда, застрелившимся.
Поступок Пари заставил Робеспьера всерьез обеспокоиться тем, что армия графа д’Артуа может со дня на день оказаться в Париже, после чего Конвент и все ярые патриоты будут перебиты без сожаления. Таким образом, если к несчастному королю хоть кто-то и испытывал каплю сострадания, то она исчезла под влиянием страха. Патрули вокруг города были усилены, а Конвент еще раз подтвердил, что отказывает Людовику в трехдневной отсрочке.
Получилось так, что бедному невинному Людовику пришлось отвечать за прегрешения всех своих предыдущих 60 предков: умереть на эшафоте, что само по себе страшно, да еще и в соответствии с буквой и духом закона. Он отвечал за чужие несправедливости и ложь. Наверное, в эти дни Людовику пришлось как никогда четко осознать, что на земле не бывает справедливого суда: это всеобщий закон, существовавший всегда, во все времена; и как было бы плохо человеку, если бы он не уповал на другой суд – высший и более справедливый, чем этот! Наверное, пришлось ему подумать и о том, что, в конце концов, какая разница, кто именно идет на эшафот и кто переживает настоящую трагедию в пяти актах – какой-нибудь воришка или король. И тот, и другой прежде всего человек, и каждый достоин сострадания, и перед этим далеко отступают мысли о том, как страшно, должно быть, проделывать путь от трона до эшафота. Предсмертная тоска для всех одинакова: что для королей, что для людей, никогда не думающих о том, чтобы войти в анналы истории.
Духовником короля был назначен аббат Эджворт, человек с безупречной репутацией. Он дал королю последние напутствия, после которых тому оставалось с легкой душой покинуть этот мир, исполненный зла, который пойдет своей дорогой, тогда как тот, кому предназначена вечность, должен уйти по совсем другому пути.
После духовника настал черед семьи проститься с королем. Эту сцену прощания мы знаем по описанию камердинера Клери: «В половине девятого отворилась дверь в переднюю; первой показалась королева, ведущая за руку сына, потом мадам Рояль и сестра короля Елизавета; все они бросились в объятия короля. Несколько минут царило молчание, нарушаемое только рыданиями. Королева хотела было отвести Его Величество во внутреннюю комнату, где ожидал Эджворт, о чем они не знали. „Нет, – сказал король, – пойдемте в столовую, мне можно вас видеть только там“. Они вошли туда, и я притворил стеклянную дверь. Король сел; королева села по левую руку от него, принцесса Елизавета – по правую, мадам Рояль – почти напротив, а маленький принц стоял между коленями отца. Все они наклонялись к королю и часто обнимали его. Эта горестная сцена продолжалась час или три четверти, во время которых мы ничего не могли слышать; мы могли только видеть, что всякий раз, когда король говорил, рыдания принцесс усиливались и продолжались несколько минут; потом король опять начал говорить».
Вот так и кончается жизнь, приходит конец всем маленьким земным радостям и всем огорчениям, от которых мы так страдали и столько переживали. Лишь в момент окончательного прощания начинаешь задумываться: а стоило ли все это тех эмоций. Конец всем трудам, которые, если посмотреть с высоты смерти, на самом деле суета сует и всяческая суета… Только в этот момент начинаешь со всей полнотой осознавать значение короткого слова «никогда» – «jamais». Это слово жестоко и беспощадно, и, пожалуй, оно похоже на нож одобренной королем гильотины.
Эта тяжелая сцена продолжалась не менее двух часов. Супруги, обливаясь слезами, никак не могли расстаться, но все-таки их оторвали друг от друга. «Прошу тебя, – напоследок в отчаянии обратилась к королю Мария Антуанетта, – обязательно пообещай мне, что мы с тобой еще увидимся завтра». «Да, да, конечно, – произнес Людовик. – Милые мои, любимые, вам пора идти, конечно, мы с вами скоро увидимся. Прошу вас об одном: молитесь Богу за меня». В это время он уже знал, что не увидит их завтра, как сейчас обещает. Еще одно прощание стало бы нестерпимым, рвущим на части сердце, которое просто обязано быть спокойным. Он успел услышать, как королева, проходя мимо стражников, наблюдающих за сценой прощания в коридоре, не сдержалась, и в слезах выкрикнула им: «Вы все – злодеи!».
Все кончилось, и Людовик отправился спать. Говорят, он спал совершенно спокойно до пяти часов утра. Его разбудил камердинер Клери, который начал приводить в порядок прическу короля. Тот же в это время все старался чуть дрожащими руками надеть на палец обручальное кольцо, хотя это ему никак не удавалось. Кольцо стало для него в последние часы единственным напоминанием о любимой супруге. Конечно, хотелось бы передать ей это кольцо, но о новой встрече даже думать было невозможно… Вскоре пришел и аббат Эджворт. Он причастил короля и еще долго беседовал с ним и молился.
Ровно в восемь часов утра к Людовику пришли представители от городского муниципалитета. Они приняли королевское завещание. Людовик хотел отдать им также некоторые личные вещи, но представители власти отказались от этого в весьма грубой форме. Тогда король протянул им сверток со 125 золотыми луидорами, сказав при этом, что это его долг господину Мальзербу, который он не успел вернуть, и надеется, что члены муниципалитета окажут ему подобную услугу. Через час в комнату вошел Сантер, заявив: «Пора». При этом король попросил, чтобы его оставили одного хотя бы на три минуты: ему нужно было привести в порядок свои мысли. Ровно через три минуты Сантер зашел снова и опять сказал: «Пора». Король в отчаянии топнул ногой, но не стал обращаться к нему с дополнительными просьбами. «Едем», – коротко произнес он.
Он слышал, как вокруг всего Тампля непрерывно рокотали барабаны, и этот гром эхом раздавался в сердце несчастной Марии Антуанетты. Потом рокот стал удаляться, и королева поняла, что супруг ушел навсегда, не сдержав слова, не попрощавшись. Теперь больше никогда, никогда она его не увидит. Королева, сестра Людовика и дети заплакали, думая, вероятно, не только об ужасной участи короля, но и о своей собственной. В том, что она станет не менее страшной, сомнений не было никаких. Они слышали слабые возгласы у ворот Тампля: «Помилование!», однако подобные призывы были немногочисленны, и их немедленно заглушал бой барабанов.
Когда короля провозили в последний раз по улицам Парижа, кругом царила необычайная тишина. Возможно, многие из присутствующих на самом деле испытывали сострадание по отношению к казнимому, но никто не решился бы в этом признаться: наступило такое время, что никому нельзя доверять, и даже сосед может через несколько часов состряпать донос в соответствующие органы. Окна всех домов были наглухо захлопнуты, не работали даже хлебные лавки, а на улицах невозможно было увидеть ни одного экипажа. Всюду рядами стояли вооруженные люди общим числом 80 000, и все они напоминали застывшие статуи. Оцепенел весь Париж, и всюду эхом отдавался один-единственный звук – громыхание королевского экипажа. Людовик в это время не прекращал читать молитвы по себе, умирающему, и колеса кареты звучали для него похоронным маршем. От него требовалось теперь только одно: решительно забыть эту жестокую землю и обратиться к небу, которое, быть может, более милосердно…
В десять часов утра карета достигла площади Революции, которая до этого носила название площади Людовика XV. Здесь же возвышалась и статуя этого монарха, но теперь на его месте чернел только силуэт гильотины. Зрители столпились неподалеку от места казни, и среди присутствующих можно было различить изящный кабриолет предателя Эгалите. Несмотря на то что карета остановилась, Людовик продолжал читать молитвы умирающих, и так прошло еще пять минут, пока он не окончил их все. Лишь после этого дверцы экипажа открылись.
На пороге смерти, этой ужасной и бесконечной бездны, в короле боролись весьма противоречивые чувства – и отчаяние, и гнев, и стремление покориться неизбежности. Барабаны продолжали глухо стучать, и у Людовика в какой-то момент не выдержали нервы. «Замолчите!» – закричал он, едва удерживаясь, чтобы не зажать уши руками. Тем не менее у подножия эшафота король не стал медлить и быстро поднялся по ступеням. Он сам снял с себя коричневый камзол и остался в белом фланелевом жилете.
Когда к Людовику подошли палачи и попытались связать ему руки за спиной, все в несчастном короле воспротивилось подобной унизительной процедуре. Он попытался сопротивляться, и тогда вмешался аббат Эджворт. Святой отец напомнил Людовику о страданиях Иисуса Христа, который был унижен во много крат больше, но не противился и смирился, готовясь предстать перед своим Отцом Небесным. Только после этого Людовик дал связать себе руки и обнажить голову. В последнее мгновение король попытался обратиться к народу: «Французы, – крикнул он, – я невинен! Я умираю невиновным! И только это правда, потому что эти слова произносятся с эшафота человеком, который сейчас предстанет перед лицом Бога! Я прощаю вас, я прощаю всех, кто желал мне зла, и у меня есть только одно желание: чтобы моя страна…» Он не успел закончить, поскольку Сантер яростно заорал: «Барабаны!», и в то же мгновение их стук заглушил последние слова несчастного короля.
Сантер снова отдал команду, вероятно, опасаясь непредвиденных последствий уже произнесенных Людовиком слов: «Палачи, скорей делайте свою работу!». Палачи и сами были перепуганы не меньше Сантера. Они прекрасно знали, что если откажутся выполнять свое грязное дело, то немедленно сами займут место осужденного, и потому с постыдной поспешностью накинулись на связанного Людовика, после чего на эшафоте произошла короткая, но весьма отчаянная борьба. И тем не менее один слабый Людовик ничего не мог сделать против шестерых здоровенных палачей. Те повалили его и привязали к доске. Аббат Эджворт в последний раз наклонился к королю, говоря: «Сын святого Людовика, Небеса ждут тебя». Топор рухнул вниз. Так завершилась жизнь Людовика XVI 21 января 1793 года, в понедельник. Ему шел всего-навсего 39-й год.
Сансон показал отрубленную голову короля толпе, которая хором взревела: «Да здравствует республика!», и этот вой понесся по всему Парижу. Народ в полном восторге от увиденного размахивал шапками, платками, фуражками, бросал их вверх и поднимал на остриях штыков. Довольный зрелищем Филипп Эгалите умчался в своем роскошном кабриолете, граждане из Ратуши облегченно вздохнули: «Наконец-то эпопея завершилась». Что же касается толпы, то она была озабочена тем, как бы унести с места казни сувениры, например смоченные королевской кровью носовые платки, пряди волос или кусочки одежды. Ведь все эти реликвии потом можно будет успешно продать желающим, которые станут носить их в кольцах.
Через полчаса любители сувениров были удовлетворены, и город вернулся к своей обычной повседневной жизни. Снова открылись лавки с хлебом, а на улицах появились продавцы молока. Вечером в кофейнях царил настоящий праздник, однако прошло всего несколько дней, и, как вспоминал Мерсье, почти каждому стало понятно, что эта казнь будет иметь крайне серьезные последствия.
22 января министр Ролан, находясь вне себя от отвращения к происходящему, подал в отставку: чаша его терпения уже была переполнена. Ролан привел в порядок все дела. Теперь он мечтал только об одном: бесследно кануть во мраке, спрятаться в самой глухой деревне, только бы больше ни одна живая душа, знавшая его, не смогла бы его разыскать. Ему не дали этого сделать.
В этот же день хоронили Лепетелье де Сен-Фаржо. Процессия весьма помпезного вида потянулась к Пантеону. Представление получилось достаточно дикое: тело несли в полуобнаженном виде, чтобы каждый желающий мог увидеть его рану, а рядом лежала сабля и окровавленная одежда. Оркестр наигрывал мрачные похоронные мотивы, а из окон домов, расположенных по ходу следования процессии, по распоряжению патриотов бросались дубовые венки.
Эти похороны стали своего рода точкой во взаимоотношениях партий Конвента, поскольку теперь, после смерти короля, им уже не требовалось вместе выступать за что-либо. В последний раз представители различных течений шли вместе, и уже был недалек тот день, когда они превратились друг для друга в непримиримых врагов. Они еще не знали, что скоро революция начнет пожирать своих детей, что это всеобщий закон всех революций. Кончилось время золотых иллюзий свободы, равенства и братства, наступил период тотального террора.
Кстати, если говорить о братстве, то цареубийство во Франции превратило друзей во врагов, тогда как за рубежом все враги внезапно сделались друзьями. Еще бы, ведь подобный акт нарушал нормальный социальный порядок во всем мире. Англия велела своему послу покинуть Францию в течение недели. Все, кто был хоть как-то замешан в истории со злосчастным «железным шкафом», найденным в Тюильри, сочли за лучшее немедленно бежать и спрятаться в Америке. Далее Англия и Испания объявили Франции войну, хотя Франция утверждала, что все произошло как раз наоборот – это Франция объявила им войну. Таким образом, все объявили войну друг другу. Дантон же на это весьма выспренно ответил: «Нам угрожает коалиция монархов, а мы бросаем к их ногам в качестве перчатки голову монарха».
Что же касается Марии Антуанетты, то и она осенью 1793 года разделила судьбу своего супруга. Ее дело начали разбирать в революционной палате 14 октября. Пожалуй, это разбирательство под названием «Процесс вдовы Капет» не имело себе подобных.
Перед судьями предстала подурневшая и рано состарившаяся, почти седая королева, бывшая ослепительная красавица. Теперь ее вынуждали дать полный отчет о прошлой жизни Фукье-Тенвилю. Обвинительный акт Мария Антуанетта получила ночью перед этим заседанием. Какая буря чувств бушевала в ее душе, какими словами описать состояние человека, в судьбе которого произошли столь поразительные перемены? Пожалуй, в этот момент остается только молчать.
Это был странный процесс, на котором присутствовали уже почти не люди, а привидения, за каждым из которых уже стоял ангел смерти, и это касалось всех – и обвиняемой, и ее обвинителей. Все они – и те, кто оправдывал, и те, кто нападал, – уже словно стояли на краю Стикса, и каждого уже ждала гильотина. Как жалко выглядел желающий представить себя ярым патриотом граф д’Эстен, бывший аристократ древнего рода, который на вопрос, знает ли он обвиняемую, одарил присутствующих улыбкой иезуита и, слегка поклонившись в сторону Марии Антуанетты, ответил: «Да, я знаю мадам».
Здесь промелькнул и Манюэль, бывший патриот, теперь уже отвергнутый своими прежними сторонниками, человек, которому происходящее было противно до тошноты; здесь прошла вереница некогда блестящих министров. Многие хранили почти аристократическую холодность, которой остались потом верными даже, вероятно, и в аду. Патриоты нападали с яростной глупостью, достойной какого-нибудь капрала. О чем только не говорилось в этот день и какие только грехи не приписывались той, которая проиграла свою игру: и заговоры, и интриги, и, как их следствие, – резню в сентябре. Теперь прежняя королева должна была ответить за все только потому, что ее ставка была бита.
Несмотря на полное одиночество и беспомощность, в эти ужасные дни Мария Антуанетта нисколько не утратила присущей ей величественности и благородства. Она была совершенно спокойна, и ничто в ее лице не дрогнуло, когда ей зачитывали омерзительный обвинительный акт.
Говорят, время от времени ее пальцы шевелились, как будто она играла какую-то неведомую музыкальную пьесу на невидимом клавесине. Революционный бюллетень свидетельствует, что ответы королевы были очень разумными, исполненными достоинства, предельно краткими и решительными и при этом с неким легким оттенком презрения к обвинителям. Когда ее, например, спрашивали: «Вы продолжаете упорствовать, отрицая этот факт?», она спокойно отвечала: «Я не стремлюсь упорствовать; для меня главное – сказать правду».
Только Эберу удалось спровоцировать эту мужественную женщину на проявление эмоций, но какая женщина осталась бы равнодушной, если бы на нее возвели такую страшную клевету, как половая связь с собственным малолетним сыном и его растление? Такими предположениями редко осквернялась человеческая речь.
Один из судей потребовал от королевы, гордо хранящей молчание, непременно ответить на эту гнусность, потому что иначе он расценит подобное молчание в качестве знака согласия. Ответ королевы, взволнованный и исполненный благородства, сохранили для нас судебные протоколы: «Я потому не ответила, – сказала Мария Антуанетта, – что сама природа отказывается отвечать на заявления подобного рода, которые порочат мать. Я призываю в свидетели всех матерей, которые здесь находятся!».
И действительно, даже страстные патриотки возмутились, поскольку вопрос Эбера оскорблял их собственное естество в той же степени, что и обреченную королеву. Узнав об этой глупости Эбера, Робеспьер пришел в неистовство. Он буквально метал громы и молнии, проклиная идиотизм слишком рьяного своего сторонника. Таким образом, безобразная ложь Эбера рухнула всей тяжестью на его же собственную голову.
Разбирательства и бесконечные допросы продолжались в течение двух суток. Наконец в среду, под утро, Марии Антуанетте был вынесен и без того предопределенный смертный приговор. Судья спросил напоследок: «Желаете ли вы сказать еще что-либо?». Измученная бесконечной чередой несчастий и нескончаемой судебной процедурой, королева только молча покачала головой. Эта ночь подходила к концу, как и жизнь. Свечи таяли и оплывали в осенней темноте мрачной комнаты, обещая впереди день, пробуждение и, быть может, вечную жизнь, более счастливую в более счастливом, другом мире. А этот холодный и беспощадный мир королева предпочла покинуть, не произнося более ни слова.
О чем Мария Антуанетта могла думать в эти последние часы своей жизни? Быть может, о том, какими разными могут быть процессии одной и той же королевы. Быть может, о том, как 23 года назад она въезжала в столицу Франции. Ей тогда было всего 15 лет, очаровательной, поистине упоительной эрцгерцогине, юной жене дофина Людовика. Какие надежды тогда переполняли ее, сколько женщин откровенно завидовали ее счастью!
Историк Вебер вспоминал об отъезде Марии Антуанетты из ее родной Вены: «Поутру супруга дофина оставила Вену. Весь город высыпал, сначала с молчаливой грустью. Она показалась; ее видели откинувшейся в глубь кареты, с лицом, залитым слезами; она закрывала глаза то платком, то руками; иногда она выглядывала из кареты, чтобы еще раз увидеть дворец своих предков, куда ей не суждено было более возвратиться. Она показывала знаками свое сожаление, свою благодарность доброму народу, столпившемуся здесь, чтобы сказать ей „прости“. Тогда начались не только слезы, но и пронзительные вопли со всех сторон. Мужчины и женщины одинаково выражали свое горе; улицы и бульвары Вены огласились рыданиями. Только когда последний курьер из сопровождавших отъезжающую скрылся из виду, толпа рассеялась».
А вот как описывают последнюю процессию этой прежде-временно поседевшей королевы авторы книги «Два друга свободы»: «Через несколько минут после того, как окончился процесс, барабаны забили сбор во всех секциях; к восходу солнца вооруженное войско было на ногах, пушки были расставлены на концах мостов, в скверах, на перекрестках, на всем протяжении от здания суда до площади Революции.
В одиннадцать показалась Мария Антуанетта. На ней был шлафрок из белого пике; ее везли на место казни как обыкновенную преступницу, связанную, в обычной повозке, в сопровождении конституционного священника в гражданском платье и конвоя из пехоты и кавалерии. На них и на двойной ряд войск на протяжении всего своего пути она, казалось, смотрела равнодушно. На ее лице не было ни смущения, ни гордости. На крики «Да здравствует республика!» и «Долой тиранию», сопровождавшие ее на всем пути, она, казалось, не обращала внимания. С духовником своим она почти не разговаривала.
На улицах Дю-Руль и Сент-Оноре внимание ее привлекли трехцветные знамена на выступах домов, а также надписи на фронтонах. По прибытии на площадь Революции взор ее обратился на национальный сад, бывший Тюильрийский, и на лице ее появились признаки живейшего волнения. Она поднялась на эшафот с достаточным мужеством, и в четверть первого ее голова скатилась под ножом гильотины; палач показал ее народу среди всеобщих, долго продолжающихся криков «Да здравствует республика!».
Иллюзия, любовь и смерть. Шарлотта Корде
История Шарлотты Корде по праву может считаться одной из самых романтичных любовных историй времени Великой французской революции, ведь в ней слились воедино жизнь, смерть и страсть, причем платоническая и безнадежная. В эту девушку, дерзнувшую поднять руку на тирана, влюбился молодой человек по имени Адам Люкс. Правда, Шарлотта так никогда об этом и не узнала, поскольку эта любовь вспыхнула как раз в тот момент, когда девушку везли на телеге к эшафоту, и она, естественно, не могла ни увидеть, ни перемолвиться словом с молодым человеком. Она и догадаться не могла, что станет в последние минуты жизни не только предметом поклонения, но и причиной еще одной трагической смерти.
В любви порой происходят удивительные метаморфозы, а в эпоху сокрушительных революционных перемен, когда все кругом овеяно духом безумства и самопожертвования, человек чувствует и воспринимает все гораздо острее, чем обычно. Скорее всего причиной безумной любви Адама Люкса стала именно безвременная смерть Шарлотты, а полюбив, он больше уже не мог жить. Смерть обоих этих героев была в общем-то бессмысленной, однако только подобная бессмысленность и может порой придать человеческому существованию ту особую, ни с чем не сравнимую красоту и величественность. И Шарлотта, и Адам с восторгом принесли себя в жертву, только девушка отдала свою жизнь во имя высоких идеалов, а Адам добровольно, с каким-то восторженным мученичеством пролил свою кровь на алтаре любви.
Мари Шарлотта Корде д’Арман родилась в Нормандии. Ее род был очень древним, но давно пришел в упадок. Отец Шарлотты, ввиду своего бедственного состояния, естественно, был недоволен существовавшим до революции законом о майорате, который предусматривал право первородства и по причине которого он настолько обеднел. Надо сказать, что подобным положением дел были недовольны многие французские дворяне, и существует даже предположение, что именно закон о майорате – по существу закон о неравенстве – стал причиной столь страшных для страны разрушительных потрясений. В результате именно из таких недовольных людей пришли в революцию многие новообращенные, тоже ратовавшие за идею конституции, которая смогла бы защитить народ, а заодно и прочих обездоленных.
Как и ее отец, Шарлотта, воспитывавшаяся в иезуитском монастыре, тоже прониклась вольными идеями о новом, более разумном и справедливом правительстве. Как и многие другие, девушка решила, что монархия во Франции пришла в упадок, превратившись в своего рода паразита, как и его непрочная опора – аристократическое, изнеженное и легкомысленное дворянство.
Известие о том, что монархия рухнула окончательно, Шарлотта приняла с полным восторгом. Конечно, до нее доходили слухи о бессмысленных жестокостях и зверствах патриотов, но девушка была склонна воспринимать их как издержки нормального, здорового процесса возрождения нации. Она была уверена, что беспредел быстро закончится, а на его место заступит мудрое, справедливое правительство. Да и как же могло быть иначе, если депутатов, самых бескорыстных, искренних, верящих в высокие идеалы, избирал сам народ? Ведь большинство этих людей, входящих в партию жирондистов, принадлежат к тому же классу, что и Шарлотта и ее отец, все они прекрасно воспитаны, больше всего на свете они любят родину. Разве могут они подвести? По мнению Шарлотты, это было бы просто немыслимо.
Тем не менее наивная девушка, неопытная в вопросах политики, не могла принять в расчет то обстоятельство, что в новых условиях при возникновении одной партии непременно возникнет и другая. Такая партия существовала и в Национальном собрании, более непримиримая и агрессивная, нежели жирондисты, – партия якобинцев, возглавлял которую устрашающий триумвират, положивший начало тотальному террору, – Робеспьер, Марат и Дантон. Они были настолько же безжалостны, как ангел из Апокалипсиса, который придет судить всех живых и ни для кого не найдет оправдания. Они не знали значения слова «компромисс». И если Жиронда хотела видеть свою страну свободной республикой, то действия якобинцев были направлены на то, чтобы снискать популярность у люмпенов, и, следовательно, политическая программа патриотов, если ее вообще можно было так назвать, все больше и больше напоминала безумную анархию. Естественно, что относительное равновесие в Национальном собрании носило временный характер: партии начали воевать друг с другом. Жирондисты, в большинстве своем люди действительно честные, не могли долго молчать, видя перегибы в деятельности ярых патриотов, тем более что те все менее напоминали временные и превращались на глазах в тотальный террор. Лидеры Жиронды прямо объявили Марата виновником сентябрьской резни. «Друг народа» при поддержке якобинцев и чумазых дам из предместий был оправдан поистине триумфально, и это оправдание стало началом краха Жиронды. Очень скоро около 30 депутатов были изгнаны из Парижа в провинцию. Жирондисты все еще надеялись спасти страну, поднять на защиту рушащихся идеалов революции армию и с этой целью отправились в Кан.
Большинство из этих людей были красноречивыми агитаторами и несравненными литераторами, а потому они с успехом распространяли среди населения памфлеты, произносили зажигательные речи, имевшие колоссальное влияние. Они находились буквально в двух шагах от успеха – всенародного восстания против безумных упырей-узурпаторов, захвативших во Франции власть, если бы…
Если бы против них не выступал в Париже оратор, не менее красноречивый, да к тому же еще и более коварный – Жан Поль Марат, который, как никто другой, замечательно разбирался в психологии люмпенов. Ни один человек не умел так искусно разжечь самые низменные инстинкты толпы, как Марат, этот бывший врач, получивший великолепное образование в Шотландском университете Святого Андрея. Будучи, помимо прочего, профессором литературы, Марат умел великолепно излагать свои мысли, что и делал, составляя памфлеты, столь любимые парижской чернью. В годы революции Марат стал издателем и редактором газеты «Друг народа», по названию которой получил и свое прозвище. И вот из-за этого «друга народа», этого адского порождения, воплощения лживости теперь пропадали все благородные усилия жирондистов, мечтавших только о чистой республике. Многие из них были уверены: если бы не было Марата, можно было бы повернуть ход истории по-другому.
Конечно, опасными противниками Жиронды являлись также Робеспьер и Дантон, но Марат был куда опаснее, этот паук, который плел свои сети и расставлял ядовитые ловушки, чтобы задушить дух свободы. Больной и злобный, он как будто яд выплескивал на парижские улицы из своих комнат, больше напоминающих логово. Именно этот человек, как предполагали жирондисты, был самым страшным для них, в нем заключался корень зла: ведь с таким трудом свергнутую тиранию он замещал гораздо более ужасной – тиранией террора. Именно он способствовал извращению великой веры в светлое будущее революции. По крайней мере, так считала Шарлотта Корде, всегда склонная к религиозному экстазу и одержимая идеей самопожертвования во имя высоких идеалов.
В Кане, где находились опальные жирондисты и Шарлотта, девушка стала свидетельницей того, как потерпели полный крах усилия жирондистов поднять народ на восстание против упырей-якобинцев. Услышав же, что душителем свободы стало чудовище по имени Марат, она сделала следующий вывод, который впоследствии был обнаружен в одном из ее писем: «Пока жив Марат, никогда не будут чувствовать себя в безопасности те, кто жаждет свободы и справедливости». Вероятно, постепенно у Шарлотты созрел план, как помочь своим друзьям, а заодно принести себя в жертву во имя великой идеи. Все это время она выглядела на удивление спокойной и уравновешенной. Казалось, мысль принять смерть во имя свободы наполнила высоким смыслом ее жизнь. Каждый поступок девушки выглядел трезвым и прекрасно обдуманным.
Своими планами Шарлотта не делилась ни с кем, даже с родными. Она тайно собрала небольшой багаж (девушка знала, что много вещей ей уже не понадобится) и отправилась в Париж в почтовой карете. Таким образом, однажды утром родственники не обнаружили ее дома. Позже они получили письмо, написанное ее рукой: «Мой дорогой отец, я решилась уехать в Англию, поскольку потеряла надежду на то, что когда-нибудь во Франции жизнь снова станет мирной и спокойной. Прощание было бы слишком тяжелым для меня, поэтому это письмо я решилась отправить, уже будучи в дороге. Увы, Господь против того, чтобы мы, как и прежде, жили вместе. Впрочем, мы смирились со многим, переживем и утрату этой радости – видеться ежедневно.
Вероятно, это все же – не самое страшное из того, что может случиться в жизни. Отец, прощайте и помните, что я люблю вас. Я прошу вас обнять от моего имени мою дорогую сестру. Прошу вас: не забывайте меня».
Бедная девушка нарочно придумала мифический отъезд в Англию: ей так не хотелось, чтобы ее любимый отец страдал из-за нее. Она очень надеялась, что сможет покончить с Маратом, оставаясь при этом инкогнито. Воображая себе предстоящую встречу с тираном, Шарлотта думала, что встретит это чудовище прямо в Конвенте и там уже убьет его, даже не дав ему возможности подняться с кресла. Она хотела бы, чтобы остальные депутаты увидели это, осознали, насколько глубоко развратил их «друг народа», а заодно поняли, что карающий меч рано или поздно настигнет точно так же любого другого тирана, мечтающего занять место только что ушедшего.
Думала ли 25-летняя девушка, какой будет после убийства одного из членов адского триумвирата ее собственная судьба? Она предполагала, что погибнет, так никем и не узнанная: Шарлотта, зная нрав революционно настроенных парижан, была уверена, что там же, на месте, ее и растерзают. Она была уверена, что никто, в том числе и ее любимый отец, не узнает, кем была безвестная убийца Марата. Так было даже лучше: пусть она станет просто воплощением судьбы, карающей преступника, где бы они ни находился.
Так размышляла юная Шарлотта, расположившись в дилижансе, следующем в Париж, в июле 1793 года. Она ничем не выделялась среди прочих пассажиров: обыкновенное коричневое скромное платьице с кружевной косынкой и шляпка на густых каштановых волосах. Говорят, ее кожа была восхитительно белой и прозрачной, как драгоценный мрамор Каррары, и такими же прозрачными и чистыми были серые миндалевидные глаза.
Если и был в ее лице какой-то изъян, то это несколько тяжеловатый подбородок с очаровательной, однако, ямочкой. Что же касается ее настроения, то на всем протяжении пути она сохраняла невозмутимое спокойствие, неторопливо и немного задумчиво переводя взгляд с дороги на предметы, расположенные рядом с нею, на скучающих попутчиков. Этого неизменного спокойствия не могло нарушить ничто, даже идея смертоносной миссии и убежденность в дальнейшей расплате, которая легкой не будет, это ясно. Эта девушка никогда не отличалась истеричным складом характера, а потому не чувствовала ничего, что, казалось бы, должен испытывать любой человек в подобной ситуации: возбуждение, горячечную дрожь. Нет, она была холодна, как древняя богиня, поскольку была уверена: ее цель (освобождение страны от жестокого «упыря») высока, а плата за ее осуществление (жизнь) естественна. Между прочим, обезумевший от любви к Шарлотте Адам Люкс постоянно сравнивал ее с Жанной д’Арк. Конечно, эта французская героиня тоже была девственницей и она мечтала об освобождении страны от рабства, однако различие все же было огромным. Ведь Жанну д’Арк на ее трудном подъеме к вершине славы поддерживал весь угнетенный народ, она шла напролом, через битвы, встречая повсюду ликование и восторг.
Что же касается Шарлотты, то ее путь был тихим и скромным с самого начала. Она спокойно сидела в духоте дилижанса и думала о том, что каждый день для нее, каждый рассвет и закат происходят в последний раз. Попутчикам милая девушка нравилась, что неудивительно, ведь она была так естественна и непринужденна. За ней ухаживали, и один из господ постоянно докучал ей признаниями в нежной страсти, а под конец путешествия (кажется, это произошло при въезде на парижский мост Нейи) даже решился предложить ей руку и сердце. Тем не менее Шарлотта мягко отклонила предложение любезного господина.
По прибытии в Париж Шарлотта устроилась в гостинице «Провиданс», где сняла скромную комнатку на первом этаже, а затем сразу же отправилась разыскивать депутата Дюперре. Дело в том, что она заранее позаботилась о том, чтобы один из известных жирондистов, Барбару, сосланный в Кан, дал ей рекомендательное письмо к этому депутату. В этом письме содержалась просьба устроить встречу Шарлотты Корде с министром внутренних дел. И Шарлотта действительно занялась поисками министра, приготовив легенду о том, что желает поговорить с ним по просьбе некой бывшей монастырской подруги. Она на самом деле сделала бы это, но лишь для того, чтобы лучше понять, где именно ей предстоит убить Марата и каким образом успешно выполнить свою миссию.
Тем не менее, общаясь с людьми, Шарлотта выяснила, что «упырь», ради которого она приехала в Париж, – Марат – уже давно и тяжело болен, вероятно, доживает последние дни, а потому практически не покидает собственного дома («логова», как думала Шарлотта, «ядовитого паучьего логова, из которого он раскидывает свои липкие тенета по всей стране, сея в головах людей неразбериху и желание убивать). Но что же делать дальше? Теперь уже стало совершенно ясно, что публичной казни злодея не получится никаким образом, хотя так хотелось всадить нож в это порождение ада в самом Конвенте, до отказа заполненном народом!
Шарлотта принялась размышлять, как же ей поступить в этом случае. Требовалось менять тактику – это несомненно; сам же план не подвергался обсуждению. На следующий день, в пятницу, Шарлотта ходила по делам своей монастырской подруги, а в субботу она встала с рассветом, когда кругом еще царила приятная утренняя прохлада, и отправилась в зеленые прекрасные сады Пале-Рояля, где окончательно решила, каким образом приведет в исполнение поручение, которое она считала главным делом своей жизни.
Часы пробили восемь, когда Париж стал, по обыкновению, оживленным: повсюду суетились торговцы, лавочники открыли ставни своих нехитрых заведений, приглашая покупателей, и Шарлотта зашла в первую же попавшуюся на ее пути скобяную лавку. Здесь она выбрала обычный кухонный нож в шагреневых ножнах и расплатилась с хозяином. Покупка обошлась ей в 2 франка.
Далее девушка вернулась в отель, поскольку наступило время завтрака, а потом вышла на улицу, где села в наемный фиакр. Она назвала ненавистный адрес: «Улица Медицинской школы» – и направилась к дому Марата. Жилище «чудовища» выглядело удивительно убогим, под стать ему самому, однако, когда Шарлотта попросила разрешения войти, прислуга, а заодно и любовница одного из первых лиц государства, Симона Эврар, решительно отказала ей в этом, сославшись на то, что гражданин Марат серьезно болен, а потому отказывается принимать каких бы то ни было посетителей.
Шарлотта не решилась более настаивать. Она вернулась в гостиницу и написала Марату письмо: «Париж, 13 июля, 2-й год республики. Гражданин Марат, я прибыла из Кама по неотложному делу. Я знаю, насколько ты верен революции и как любишь страну, которой отдал всю свою жизнь, а потому я уверена: ты выслушаешь меня, поскольку регион, из которого я прибыла, крайне неспокоен, и происходящие там события требуют незамедлительного решения. Эта часть Республики неспокойна, ибо там зреет заговор, угрожающий революции. Я надеюсь, что ты примешь меня до часу дня пополудни. Я верю, что ты примешь меня, тем более что я не требую долгой аудиенции. Мне нужна всего лишь одна минута, но за эту минуту ты сможешь оказать Франции ни с чем не сравнимую услугу». Она подписалась «Мари Корде», отправила письмо и принялась ждать, но все было тщетно. Наступил вечер, стемнело, а ответа так и не было. Шарлотта поняла, что ее не примут, и почувствовала, как отчаяние нарастает в душе.
Девушка подумала, что, возможно, первое ее письмо было по тону достаточно безапелляционным. Быть может, это не понравилось «чудовищу» и нужно стать немного скромнее, выглядеть просительницей? И Шарлотта немедленно уселась за стол сочинять следующую записку: «Гражданин Марат, получили ли вы записку, которую я писала вам сегодня утром? Прошу вас, уделите мне немного вашего времени для очень короткой аудиенции. Меня привело к вам из провинции дело исключительной важности. Поверьте, я очень несчастна и нуждаюсь в вашей защите».
Теперь она уже не стала надеяться на кого-то и решила сама отнести письмо этому «чудовищу». Девушка переоделась в серое платье в полоску, а на груди завязала муслиновую косынку, в складках которой спрятала нож. Взяв письмо, она вновь пошла на улицу Медицинской школы.
«Друг народа» в это время лежал в ванне, поскольку страдал накожными болезнями, и болячки постоянно причиняли ему нестерпимый зуд, словно все его грехи вышли таким образом наружу и уже здесь, на земле, заставляли испытывать адские страдания. Комната, в которой находился Марат, была совсем низенькой и совсем необставленной. В ней на кирпичном полу стояла всего лишь ванна, и больше ничего.
Наверное, во всей Франции трудно было бы сыскать человека более нечистоплотного, чем Марат. Этот триумвир нисколько не нуждался даже в элементарной чистоте. Наверное, он был бы просто счастлив забыть, что такое ванна, но мучительный и поистине омерзительный недуг принуждал его едва ли не непрерывно совершать ненавидимые им водные процедуры. Эти страшные боли не только терзали тело «друга народа», они мешали неутомимой работе его ума, который ежесекундно требовал деятельности, постоянной деятельности, и ничего, кроме этого.
Интеллект Марат ставил превыше всего на свете, но если уж работе ума мешали непрерывные телесные муки, то их следовало непременно заглушать. Этот человек действительно не обращал внимания ни на что: в каком состоянии находятся его руки или ноги, все тело и органы, работающие для его поддержания. Естественно, что при подобном обращении тело начало стремительно разрушаться.
Марату не требовались удобства, он не желал есть регулярно и удобоваримую пищу: это не имело для него значения, и ему действительно было все равно. Он считал: раз это ненужное, неважное не имеет к умственной деятельности никакого отношения, то и прислушиваться к состоянию здоровья не стоит. Если бы он был современным человеком, то, возможно, придумал бы себе слоган: «Только интеллект, а остальное достойно презрения».
Марат глубоко заблуждался на этот счет. Он действительно являлся весьма разносторонне одаренным, успешно пробовал себя в качестве естествоиспытателя, был известен как отличный психолог, однако в последние годы жизни присущее ему и ранее интеллектуальное одиночество превратилось для него в некое подобие тюрьмы. И эта тюрьма не тяготила его, как не тяготила и неизменная ванна, заполненная лекарственными настойками, поскольку притупляла мешавшую основной работе боль: главное, чтобы никто не отвлекал его от умственного труда, не мешал снова и снова загружать работой мозг, ибо только в этом и была сосредоточена вся жизнь Марата.
Быть может, он впрямь был своего рода чудовищем: человек-мозг. Он не задумывался о том, что ни одной частью тела нельзя пренебрегать так цинично. И теперь тело мстило за оказанное ему пренебрежение, явно демонстрируя, кто на самом деле хозяин в этой реальной жизни и как оно способно воздействовать на мозг, ибо организм един, и ни одна его часть не может существовать изолированно от другой. Даже близкие друзья Марата порой были шокированы невероятными изменениями, происходившими в его характере. Он был бесконечно жесток, невероятно циничен, холоден, как убивающая машина. В нем не существовало ни привязанностей, ни эмоций, ни проблесков того удивительного света, что принято называть душой.
И в то же время, как и все маньяки, этот человек, по вине которого погибли сотни ни в чем не повинных людей, отличался болезненной, почти патологической чувствительностью. И вот конец этой уродливой отрыжке природы все же пришел в этот теплый июльский вечер 1793 года. Как обычно, Марат сидел в своей лекарственной ванне по пояс в воде, причем на его костлявую спину был наброшен старый жилет, а голову увенчивал грязный тюрбан.
Ему было не так уж много лет – всего лишь 50, однако он уже успел к этому времени приобрести целый букет болезней, начиная от чахотки и кончая этими отвратительными кожными наростами. Быть может, если бы Шарлотте было известно подобное обстоятельство, то она бы уже не так сильно горела желанием убить этого монстра, и без того приближавшегося к логическому концу своей жизни. При первом же взгляде на Марата можно было бы увидеть на его лбу печать смерти, а мерзкий запах в комнате заставлял подумать о неизлечимой болезни.
«Друг народа» соорудил подобие письменного стола, роль которого играла доска, положенная поперек на края ванны. Возле ванны на высоком пустом деревянном ящике стоял пузырек с чернилами, а рядом с ним лежали перья и листы бумаги. Здесь же находились разные экземпляры «Друга народа». Вокруг царила мертвая тишина: Марат терпеть не мог ни малейшего шума – от него он взрывался мгновенно. Можно было слышать только, как гусиное перо тихонько шуршит по бумаге. «Друг народа» был занят очередным выпуском своей ядовитой газеты.
Внезапно Марат поднял голову: из комнаты, расположенной по соседству с ванной, раздавались негромкие голоса. Они нарушили покой «друга народа»: ведь он только что сосредоточился, а теперь непременно потеряет мысль! Марат не сразу среагировал на постороннее присутствие: пелена погруженности в свое Я все еще окутывала его. Однако голоса продолжали звучать, и через минуту «друг народа» поймал себя на мысли, что поневоле прислушивается к звукам из соседней комнаты, и гневно заревел: «Да что там, черт возьми, происходит?!».
В тот же момент дверь отворилась, и в комнату вошла любовница Марата Симона. Эта молодая женщина была младше «друга народа» на 20 лет. Когда-то она, наверное, считалась привлекательной, и черты ее лица все еще можно было назвать миловидными, но непрерывная черная работа по дому и атмосфера постоянной неряшливости изменили ее и сделали старой и некрасивой. «К вам пришла некая молодая женщина, приезжая из Кана, – сказала Симона. – Она утверждает, будто у нее к вам дело государственной важности, и очень настойчиво требует пятиминутной аудиенции». Едва Симона произнесла слово «Кан», как вечно тусклый и безжизненный взгляд Марата загорелся злобным зеленоватым огоньком, и даже его темно-серое от болезни лицо порозовело при мысли об оставшихся в Кане жирондистах. Так, значит, они не дремлют и все еще думают о подстрекательстве населения к восстанию против республиканской власти!
Симона тем временем, не заметив перемен, столь разительно произошедших в лице Марата, продолжала говорить: «Эта женщина утверждает, что утром уже отправляла вам записку, а вот теперь хочет передать еще одну, вторую. Я пыталась говорить ей, что вы никого не принимаете, но она просто ничего не хочет слушать!». – «Заткнись, – сказал Марат, – и немедленно дай мне эту записку».
Он бросил гусиное перо и буквально выхватил послание из рук любовницы. Он пробежал по листу бумаги быстрым взглядом, и его глаза превратились в узкие щелки, а белые, совершенно бескровные губы хищно поджались. «Впусти ее, пусть войдет!» – резко бросил он Симоне.
Любовница удалилась, и сразу после этого в комнату вошла Шарлотта. Теперь они были один на один: зверь, пожирающий страну своими злобными памфлетами и указами, и орудие судьбы, призванное покарать этого выходца из ада, вернуть его туда, откуда он пришел. Минута прошла в полном молчании.
Девушка и страшный старик в зловонной ванне приглядывались друг к другу. Нет, Марата нисколько не интересовал облик посетительницы. Да, она, безусловно, хороша собой и одета элегантно, но Марата уже давно не волновала красота; подобный соблазн был ему глубоко чужд, как и все, что не касалось его дела, стремления переустроить страну таким образом, как ему казалось правильным. Что же касается Шарлотты, то отталкивающий вид жертвы, грязной, опустившейся, больше напоминающей ядовитую гадину, только укрепил ее в правильности выбранного ею пути. Да, он должен быть стерт с лица земли, как мерзкая опухоль. Его вид буквально кричал о низости его ума.
Поскольку Шарлотта, несколько потрясенная увиденным отталкивающим действом, продолжала стоять как бы в оцепенении, Марат первым решил нарушить молчание, грозившее затянуться.
– Так ты говоришь, дитя мое, что приехала из Кана? – произнес он скрипучим голосом. – Что же там могло случиться, в этом самом Кане, если ты так встревожена и так настаиваешь на встрече со мной?
При этих словах Шарлотта решилась подойти немного ближе.
– Гражданин Марат, мне известно, что в Кане зреет бунт.
– Бунт, говоришь? – Марат хрипло рассмеялся, и Шарлотте почудилось в этом звуке карканье вороны. Он даже потер руки от предвкушаемого удовольствия. – Бунт! Я знал это! Это все бывшие депутаты, которые нашли там убежище… Так назови же мне скорее их имена! Скорей же, скорей, дитя мое, я хочу услышать их имена!
Марат быстро схватил перо и погрузил его в чернила. Он весь дрожал от нетерпения, застыв над чистым листом бумаги. Шарлотта, уже совершенно овладевшая собой, прямая и спокойная, подошла к нему совсем близко и встала сзади него, за его горбатой спиной. Ровным, ничего не выражающим голосом девушка начала перечислять имена своих друзей, наблюдая, как на бумаге царапающий почерком Марат выводит имена жирондистов. Он словно боялся не успеть и строчил с бешеной скоростью.
– Хорошо, хорошо, – бормотал он себе под нос. – Гильотина будет довольна: она не останется без работы.
Он был настолько упоен предстоящим зрелищем многочисленных казней, что совершенно перестал обращать внимания на Шарлотту, а та, услышав слова урода, мечтающего только о гибели еще многих десятков невинных людей, молниеносным движением выхватила нож из-под косынки, и Марат, наверное, даже не успел подумать о том, что в жизни существуют такие понятия, как рок, судьба, неотвратимость…
На него обрушился мощный удар длинного острого лезвия, направленного молодой и крепкой рукой. Нож вошел в грудь Марата по самую рукоятку. Он не понял ничего: только медленно осел назад и посмотрел на Шарлотту глазами, в которых не было ничего, кроме безграничного изумления. Однако же он еще успел закричать, как будто ни к кому не обращаясь: «На помощь! Друг, помоги!». Это были последние слова Марата. Его уродливое тело бессильно сползло на край ванны, а голова в грязном тюрбане упала на правое плечо. Только спустившаяся до самого пола длинная и тощая рука все еще продолжала судорожно сжимать перо, минуту назад готовое вынести смертный приговор. Из глубокой раны кровь хлестала потоком, и вода в ванне постепенно приобретала темно-бурый цвет. Кровь запятнала последний номер «Друга народа», залила едва ли не весь кирпичный пол.
Услышав дикие вопли любовника, в комнату вбежала Симона и немедленно поняла, что произошло убийство. Она закричала, как раненая тигрица, и бросилась на Шарлотту, вцепившись ей в волосы. При этом она непрерывно призывала на помощь. Через несколько секунд из задней комнаты вбежали старая кухарка Марата, еще одна женщина из прислуги и фальцовщик «Друга народа» Лоран Басе.
Таким образом молодая девушка оказалась одна против четырех рассвирепевших людей. От них можно было ожидать чего угодно, но, впрочем, Шарлотта, уже была морально подготовлена к подобному исходу: она ждала смерти. Вероятно, если бы не вмешательство жандармов, быстро прибывших на место происшествия вместе с полицейским комиссаром округа, эти люди забили бы ее до смерти. Во всяком случае Лоран успел ударить ее несколько раз со всего размаху стулом по голове.
Через полчаса уже весь Париж знал, что «друг народа» мертв, а вокруг его дома происходило самое настоящее столпотворение. Патриоты выкрикивали гневные лозунги, тогда как состояние большинства парижского населения можно было охарактеризовать как страх и смятение.
Эту ночь, как и следующие два дня, Шарлотта Корде провела в заключении, в тюрьме аббатства. Все это время она со стоическим спокойствием переносила унижения, являвшиеся непременной приметой подобных мест в революционный период, в какую бы эпоху и в какой бы стране он ни происходил. Девушка испытывала огромное удовлетворение от сознания выполненного долга. Она тешила себя иллюзией, что избавила Францию от душителя свободы. Цель была достигнута, а дальнейшее Шарлотту не интересовало. Что же касается жизни… Если рассматривать приоритеты, то подвиг ради свободы, безусловно, всегда ставишь выше жизни.
У Шарлотты было время написать несколько писем своим друзьям, в которых она рассказала подробно о своем поступке и о причинах, толкнувших ее на эти действия, о собственных чувствах и размышлениях после убийства Марата. Наиболее подробным было письмо к жирондисту Барбару, очень спокойное по тону и едва ли не благодушное. Во всяком случае, дни пребывания в тюрьме Шарлотта назвала «днями приготовления к покою».
Было и еще одно письмо Шарлотты Корде, адресованное Комитету народной безопасности, в котором она просила позволить прислать к ней художника, способного быстро сделать с нее миниатюру. Девушка хотела, чтобы ее последний портрет остался друзьям на память о ней. И только в этом ее жесте проявился намек на то, что Шарлотта не хотела на самом деле считать саму себя просто орудием в руках судьбы.
На третий день Революционный трибунал занялся выяснением обстоятельств дела Шарлотты Корде по убийству Марата. Девушка вошла в зал в своем прежнем сером полосатом платье из канифаса, внешне сохраняя неизменное спокойствие. По регламенту требовалось сначала допросить свидетелей происшествия, однако Шарлотта нетерпеливо прервала обычную судейскую процедуру, едва увидев вызванного для допроса торговца, продавшего ей нож.
«Вам не стоит тратить на меня столько времени. Скажу сразу, что Марата убила я, и подробности тут ни к чему». При этих ее словах по залу суда прошелестел угрожающий ропот. Судья Монтанэ, заметно смущенный и сбитый с толку, решил отпустить свидетелей, после чего приступил к допросу Шарлотты.
«Прошу вас сообщить о цели вашего визита в Париж», – сказал он. «Моей единственной целью было убийство Марата», – отвечала Шарлотта. «Объясни, что послужило причиной такого страшного злодейства». – «Я полагаю, он являлся для Франции ужасным преступником и должен был понести наказания за свои неисчислимые преступления». – «О каких именно преступлениях идет речь?» – «Именно Марат явился одним из провокаторов сентябрьской резни в Париже; он подстрекал французский народ к гражданской войне; наконец, Марат пошел против революционной конституции, когда в Конвенте произошел раскол, а он потребовал ареста части депутатов – всем известных сторонников идеалов нашей революции». – «Однако, чтобы обвинять человека по всем этим пунктам, необходимо иметь веские доказательства», – заметил судья. «Вы получите их в будущем, эти доказательства, и в предостаточном количестве. Я точно знаю, что Марат был чудовищем, скрывавшим свои истинные намерения душителя свободы под маской показного патриотизма. Он был волком в овечьей шкуре».
Продолжать далее разговор в таком тоне не имело смысла, а потому Монтанэ счел за лучшее сменить тему. «Кто был твоим соучастником?» Шарлотта слегка улыбнулась: «Я приняла решение и действовала совершенно самостоятельно». Монтанэ не поверил и с сомнением усмехнулся: «Такого просто не может быть. Ты слишком молода, чтобы самостоятельно решиться на такое зверское преступление, как убийство.
Никто не поверит в то, будто у тебя не существовало подстрекателей! Я воспринимаю твой ответ как отказ называть соучастников убийства!». Шарлотта только покачала головой: «Вы не знаете вообще человеческую природу, господин судья, и женщин в частности. Убийство совершается, когда собственное сердце горит от ненависти к угнетателю, а кто-то посторонний с его собственной ненавистью тут совершенно ни при чем».
Она на секунду замолчала, а потом ее голос зазвенел так, что его услышали и на самых дальних рядах зала суда: «Да, я совершенно самостоятельно решила убить одного негодяя, который уже уничтожил тысячи невинных людей и уничтожил бы их еще больше. Франция сейчас, как никогда, нуждается в покое, но этот человек, больше похожий на зверя, никогда не даст ей столь желанного умиротворения. Я всегда стояла за идеалы революции; мною двигала только жажда справедливости».
После этих слов Шарлотты было решено прекратить допрос, ибо в этом больше не было никакого смысла. Свою вину она признала сразу и без принуждения. Тем более она обладала невероятным самообладанием, которому мог бы позавидовать любой мужчина. Монтанэ умолк, но зато вмешался обвинитель Фукье-Тенвиль, имевший опыт в подобных судебных разбирательствах. Отвратительный и хитрый, чем-то неуловимо напоминающий хорька, быть может, своими узкими, нехорошо поблескивавшими глазами, судья решил, как это часто проделывал ранее, попытаться вывести девушку из состояния безмятежного равновесия. Как и всякий хорек, он любил грязь и пытался разыскать ее в любом деле.
Его скрипучий голос, сопровождаемый злобным смехом, показался Шарлотте невероятно отвратительным и глумливым. «Сколько детей ты имеешь?» – спросил он ядовито, заметив, что бледные щеки девушки сразу порозовели от стыда, однако ее голос оставался по-прежнему спокойным и почти безразличным. «Я не замужем», – презрительно откликнулась она. Тенвилю ничего не оставалось, как отойти ни с чем на свое место.
Последним выступал адвокат Шарлотты Корде Шово де ля Гард. К этому времени он уже успел получить от присяжных сразу две записки, в одной из которых ему прямо предлагали побольше молчать, «чтобы прожить подольше», а во второй говорилось о том, что для него будет лучшим выходом настоять на психическом заболевании подзащитной. Тем не менее Шово не принял во внимание как первую, так и вторую записку. Его речь прозвучала кратко, но ярко. Он нисколько не унизил ни Шарлотту, ни себя самого, объективно и с большим уважением говоря о девушке, решившейся на убийство тирана.
«Вы видите, господа, что моя подзащитная спокойно признается в совершенном ею преступлении. Она со всей ответственностью заявила, что ее решение являлось глубоко продуманным и взвешенным. Вы не можете не признать, что гражданка Шарлотта Корде далека от того, чтобы искать самооправдания. В связи с этим, господа присяжные заседатели, нет и надобности в специальной защите, ибо в словах гражданки Корде и находится ее оправдание. На ее лице ясно читается печать самоотреченности и полнейшего спокойствия, хотя она прекрасно знает о близкой смерти.
Поскольку вы знаете, что желание жить является главнейшим для любого человеческого существа, то можно признать: факт убийства в данном случае представляется следствием политического фанатизма, ибо только истинные фанатики способны столь же хладнокровно брать в руки оружие, и истории известно много подобных примеров. Таким образом, вам, господа присяжные, придется сейчас решать вопрос исключительно морального свойства. Вопрос лишь в том, что имеет больший вес для правосудия – мораль или характер преступления».
Естественно, что суд присяжных признал гражданку Корде виновной в убийстве, а Фукье-Тенвиль с чувством удовлетворения огласил смертный приговор.
Осужденную перевели в тюрьму Консьержери, где обычно содержались люди, приговоренные к смерти на гильотине. Ей даже были предложены услуги священника, но, учтиво поблагодарив тюремщиков, Шарлотта сказала, что не испытывает нужды молиться и в священнике не нуждается. То немногое время, оставшееся ей, она предпочла провести в компании художника Оэра, написавшего ее портрет. Сеанс рисования продолжался всего полчаса. Шарлотта, казалось, совершенно не думала о близкой смерти и спокойно, с явным удовольствием беседовала с живописцем.
Когда же дверь в камеру отворилась, а в проеме появился палач Сансон, Шарлотта всего лишь высказала легкое удивление: неужели время пролетело так незаметно? Она нисколько не испугалась, увидев в руках палача красное платье (в такое обычно одевали приговоренных к казни убийц). Шарлотта сняла с головы чепец, чтобы Сансон смог срезать ее длинные роскошные волосы, но перед этим сама взяла в руки ножницы, отрезала одну из прядей и подарила на память художнику.
Сансон взял веревку, чтобы связать ей руки за спиной. При этом Шарлотта попросила позволения надеть перчатки, сказав, что ее запястья изуродованы многочисленными ссадинами, сделанными веревкой, которой ей скручивала руки прислуга Марата. Сансон, однако, заметил, что в перчатках нет никакой необходимости, ибо, имея долгий опыт работы палачом, он умеет связывать руки таким образом, чтобы не причинять осужденным ни малейшей боли.
Тогда Шарлотта не стала настаивать на перчатках, доверчиво протянув ему ладони, и с улыбкой сказала Сансону: «Пусть ваши руки кажутся грубыми, но я благодарна вам за все, потому что именно вы приближаете момент моего бессмертия».
В сопровождении Сансона девушка вышла на тюремный двор, где ее уже ожидала повозка. Палач помог ей взойти на повозку и любезно предложил стул, однако Шарлотта предпочла проделать весь путь стоя. Она хотела лишний раз показать, что не боится угроз толпы, ибо осознает, что совершила по-настоящему патриотический поступок.
Ярость людей действительно буквально переполняла парижские улицы. Повозка осужденной с трудом пробивалась сквозь толпу, из самой гущи которой раздавались злобные возгласы и оскорбления. До места, где возвышалась гильотина, – площади Республики – удалось добраться лишь спустя два часа.
В это время разразилась сильнейшая гроза, и на Париж хлынул ливень. Грязные потоки текли по улице Сент-Оноре, отгоняя собравшихся посмотреть на казнь. Шарлотта совершенно промокла, и красное платье облепило ее стройную фигуру. Красный цвет платья смертницы отбрасывал розовые отблески на ее лицо, отчего оно казалось образцом идеальной, почти античной красоты, недоступной и спокойной.
Именно в этот момент ее увидел и полюбил безнадежно, с первого взгляда никому до сих пор не известный молодой человек по имени Адам Люкс. Он был молод и красив, но совершенно не приспособлен к жизни. Обладая большими способностями к медицине, Адам получил в городе Майнце степень доктора философии и медицины, однако основной своей специальностью заниматься так и не стал, поскольку не мог преодолеть отвращение к анатомическим исследованиям. Пожалуй, чувствительность его можно было назвать чрезмерной, а революционные события и настроение всеобщего психоза лишь усилили ее. Люкс рано женился, но, разумеется, неудачно; он разочаровался в своем идеале и решил жить с женой раздельно. Подобное разочарование часто испытывают тонкие натуры.
Адам Люкс стоял в толпе народа, выкрикивавшего угрозы в адрес убийцы Марата, однако его привело сюда не праздное любопытство: едва узнав о девушке, решившейся поднять руку на тирана, он захотел увидеть ее собственными глазами, поскольку проникся к ней невольной симпатией. И вот он наконец увидел ее, спокойную и величественную. На ее губах мелькала улыбка, а сама она казалась воплощением небесной красоты.
Адам Люкс при виде подобного зрелища буквально оцепенел. Долго он не мог произнести ни слова; словно завороженный, он снял шляпу и взмахнул ею, как бы выражая этим глубокое почтение к подвигу юной красавицы. Он нисколько не думал о том, что подобный жест может стать для него роковым, но никто в толпе не заметил его, как, впрочем, не заметила, да и не могла заметить, сама Шарлотта. Но Люкс нисколько не рассчитывал, что неотзывчивая (по определению) святая способна заметить обычного человека из толпы, сраженного внезапной страстью.
Люкс шел вслед за медленно ползущей телегой, он, казалось, не замечал ничего, кроме этой удивительной девушки. Продираясь сквозь толпу, он думал только об одном: только бы ни на минуту не упустить ее из виду – ведь времени так мало!
Времени действительно уже почти не оставалось. Адаму удалось пробраться почти к самому эшафоту, и он видел, как пала в корзину голова прекрасной Шарлотты. До самого конца он так и не заметил ни малейшего признака волнения на ее лице, и, потрясенный, Люкс воскликнул: «Эта девушка гораздо более велика, нежели Брут!». Его голос, казалось, даже заглушил ужасный свист падающего ножа гильотины и удовлетворенный рев толпы.
Некоторые услышали его слова и обернулись на молодого человека в крайнем изумлении. Заметив направленные на него взгляды, Люкс добавил: «Единственное, чего я хотел бы, – это умереть вместе с нею. Это было бы для меня высшим счастьем. Жаль, что это невозможно».
Тем не менее никто не кинулся на него. До Адама Люкса никому не было дела. Толпа заинтересованно следила за тем, как палач поднял за волосы отрубленную голову Шарлотты и, как того требовала традиция, дал ей пощечину.
Дело в том, что в этом случае мертвое лицо обычно заливалось краской, и надо сказать, многих ученых до сих пор интересует природа подобного феномена: они находят в этом неопровержимое доказательство того, что сознание не сразу покидает человека, казненного посредством отсечения головы.
Этой же ночью едва ли не все дома Парижа были оклеены листовками, в которых прославлялся подвиг Шарлотты Корде. В них она представлялась мученицей за революционные идеалы и сравнивалась с народной героиней Франции Жанной д’Арк. Естественно, все это сделал не кто иной, как Адам Люкс, который и сам не делал секрета из своего поступка.
Как уже говорилось, этот человек был по натуре мечтателем, а образ Шарлотты так захватил его воображение, что больше он не мог думать ни о чем другом. Он непрерывно говорил, как полюбил Шарлотту в последние минуты ее жизни, и не стеснялся быть при этом невероятно эмоциональным.
Уже через два дня после казни Шарлотты Адам Люкс создал настоящий манифест, восхваляя отважный поступок молодой девушки, по-прежнему сравнивая ее с героями Античности – Брутом и Катоном. Наконец, в этом же манифесте открыто было напечатано крамольное слово «тираноубийство». Адам Люкс совершенно не хотел остаться анонимным автором и подписался под этим манифестом, хотя прекрасно понимал, что ценой подобного безрассудного поступка станет его собственная жизнь. Но ведь он жаждал смерти всей душой.
Прошла неделя после казни Шарлотты, и Люкса арестовали. У него, впрочем, было множество друзей, которые хлопотали о нем; и существовали реальные способы избежать смертной казни: для этого Адаму следовало всего лишь публично отказаться от написанного им манифеста.
Тем не менее ответом Люкса на подобное предложение явилась лишь презрительная усмешка. Он немедленно отверг помощь друзей, заявив, что хочет только одного: как можно скорее последовать за девушкой, которая зажгла в его душе такую страстную и неистребимую любовь. Весь мир, окружавший Люкса, сделался для него поистине невыносимым.
И все же друзья продолжали бороться за жизнь Адама, считая, что его излишняя чувствительность ставит несчастного молодого человека на грань сумасшествия. Они приложили все усилия к тому, чтобы суд над Люксом был отложен; они обратились за помощью к доктору Веткэну, достаточно известному психиатру, чтобы тот засвидетельствовал невменяемость Адама и вообще придумал бы что угодно: например, хотя бы то, что Шарлотта Корде обладала способностью сводить с ума, и ее взгляд, упавший на Люкса, привел его к плачевному состоянию безумия.
Веткэн согласился и написал пространную бумагу о том, что его коллега, молодой врач, действительно безумен, а сумасшедших казнить просто немилосердно. Их следует лечить в специальном госпитале, а если суд полагает, что это невозможно, то ведь существует еще и Америка, куда обыкновенно принято отправлять всех неугодных нынешнему правительству Франции…
Узнав об утверждениях доктора Веткэна, Люкс, заключенный в Ля Форс, пришел в неописуемую ярость. Он написал очередную декларацию, с которой обратился в газету, выпускаемую монтаньярами. В этом письме говорилось, что обвиняемый считает себя совершенно нормальным, поскольку жить в такой безумной стране, в которой царит полнейший беспредел и становится порой непонятно, где на самом деле находится верх, а где низ, для него просто невыносимо. В данной ситуации, утверждал Адам Люкс, не может идти и речи о естественном для человека чувстве самосохранения, а потому стремление к смерти – единственный удел разумного существа. Желать жить в такое время, по Люксу, – вернейшее доказательство сумасшествия. Быть может, в чем-то он отчасти был прав.
В Ля Форсе Адама Люкса продержали три месяца, после чего суд все-таки состоялся. Присутствующим осужденный казался светящимся от радости и возбужденным. Он говорил, что с радостью ждет избавления от ужасов своего времени, что не боится гильотины, которая раньше представлялась ему позорным орудием казни. Теперь же, говорил молодой человек, об этом не может быть и речи, ибо, если гильотина и была когда-то позорной, то кровь мученицы во имя торжества идеи свободы смыла с нее прежнее бесчестье. Люкс был приговорен к смерти и встретил это известие восторженно. Он благодарил судей за подобное решение со слезами счастья на глазах.
Едва Люксу был вынесен приговор, как в тот же день состоялась и его казнь. Молодой человек, по-прежнему восторженный и совершенно счастливый, легко спрыгнул с повозки смертников и быстрым шагом подошел к гильотине. Он посмотрел на толпу сияющими глазами и сказал: «Я безумно счастлив. Умереть за Шарлотту – это все, чего я желал». Он шел к гильотине так легко и радостно, словно перед ним возвышался брачный алтарь, а не жуткое орудие казни.
Взойдя на эшафот, Адам Люкс воскликнул: «Шарлотта, прости меня, если мужество изменит мне и я окажусь недостойным тебя. Как бы мне хотелось быть таким же смелым, как и ты в последние минуты жизни! Конечно, ты навсегда останешься выше меня, но ведь это – истина: всем известно, что любимый возносится любящим на пьедестал, а потому он всегда выше. Ты недостижима, и я горжусь этим».
Эпидемия самоубийств во времена Великой французской революции
Редко происходит такое огромное количество самоубийств, как в годы великих потрясений, особенно революций. Не стала исключением из общего правила и Великая французская революция. Проспер Люка, знаменитый психиатр, в своем исследовании называет самоубийство «странной страстью», свойственной, конечно, главным образом натурам неуравновешенным, поскольку данное явление приобретает характер эпидемический, наподобие болезней. Самоубийство становится заразительным и к тому же подражательным.
В период Великой французской революции положение Люка полностью подтвердилось на множестве примеров. Так, едва в печати появилось сообщение о самоубийстве одного из членов палаты депутатов, Сивтона, который решил свести счеты с жизнью, отравившись светильным газом, как в следующие дни несколько человек покончили с собой точно таким же образом: каждый раз их находили с газопроводной трубкой во рту. А сколько раз, подобно японским самураям, парижане совершали харакири, вскрывая себе животы!
Таким образом, самоубийство в тяжелое время стало не только модой. Способ ухода из жизни приобретал характер подражательный. Например, врачи Вигуру и Жюкеле проанализировали несколько подражательных случаев самоубийства, наиболее ярким из которых стал массовый акт, совершенный больными в парижском Инвалидном доме в 1772 году, которые один за другим повесились на одном и том же крючке. Однако в этой истории любопытно другое: стоило вынуть из стены злополучный крючок и наглухо закрыть коридор, как сразу же прекратились и самоубийства.
Итак, можно сделать вывод, что самоубийство, как и массовая жестокость, в революционное время является продуктом некоего социального невроза. Особенно предрасположены к неврозам подобного рода народы с древними мистическими традициями, к которым, в частности, относятся и русская, и французская нации. Именно здесь самоубийство превращается в заразное хроническое заболевание.
Франция в 1789–1793 годах сильно пострадала от эпидемии самоубийств. Конечно, революционный шквал поражал своими размерами. Он потряс до основания общество, разрушил его гармоничное устройство, и люди, особенно тонко улавливающие настроения времени, не чувствовали в себе сил продолжать жизнь, превращавшуюся в ежедневную агонию, в обществе, все больше напоминавшем преисподнюю. Прюдом свидетельствовал, что за время Французской революции из жизни добровольно ушли, как минимум, 3 тысячи человек, хотя до сей поры доскональных сведений на этот счет не имеется. Достоверно можно говорить только об упомянутых кем-нибудь людях, хотевших покончить с непрерывными моральными или физическими страданиями. Можно совершенно точно говорить только о людях, уже арестованных и покончивших с собой во избежание грязной смерти на гильотине, к коим в подавляющем большинстве относятся политические деятели. Следует учитывать и тот факт, что во время революции многие предпочитали умышленно распускать слухи о собственной смерти, дабы их никто не разыскивал, а они сами в это время беспрепятственно эмигрировали в страну, более спокойную, нежели Франция.
И тем не менее в архивах по сей день существуют огромные списки самоубийц, которые явственно характеризуют явление суицидов во Франции 1789–1793 годов как эпидемию, распространявшуюся по стране с исключительной скоростью. Тупиковых ситуаций в то время было множество, и их жертвами стали многие сторонники Жиронды или, наконец, Робеспьер. Эти люди дошли до последней черты и поняли, что из создавшейся ситуации живыми они все равно не выйдут. И их поведение выглядит вполне объяснимым и логичным. В конце концов, они понесли заслуженное наказание за свои многочисленные преступления, и кровь тысяч их жертв была отомщена («Мне отмщение и Аз воздам…»)
Если заглянуть в недалекое будущее, то настал тот день, когда и всесильный зеленоликий Робеспьер был объявлен вне закона, и прежде столь лояльные по отношению к нему патриоты выбросили его из окна, а вслед за ним и его брата. Бывший тиран в буквальном смысле этого слова рухнул с большой высоты, ударившись о каменную кладку и свалившись в зловонную помойную яму. При этом он не разбился насмерть и пытался застрелиться, предчувствуя позорный конец. Эта попытка покончить с собой оказалась неудачной: в самый решительный момент рука Робеспьера дрогнула, и он серьезно повредил себе только челюсть.
А потом человек, так долго наводивший страх на всю страну, весь в зловонной грязи и в крови, несколько часов лежал в холодном тюремном коридоре, пока не пришел его конвой. Потом осужденного поспешно взвалили на телегу под радостные крики. На редкость жалкое зрелище представлял он собой в тот момент. Челюсть Робеспьера была обмотана кое-как кровавой повязкой, он не мог шевелиться, а под голову ему подложили деревянный ящик. Его оскорбляли со всех сторон, и, наверное, в первый раз не в силах произнести ни слова, он ощущал свое ничтожество с такой отчетливостью («Он был взвешен, он был измерен и признан никуда не годным»).
Как и прежде, телега с осужденным еле двигалась по парижским улицам, запруженным народом. Со всех сторон, с крыш и из окон смотрели люди с лицами радостными, любопытными и почти счастливыми. Жандармы указали своими шашками на полумертвого Робеспьера, и одна из женщин, вскочив на подножку телеги, закричала во весь голос: «Не могу выразить словами, как радует меня твоя смерть: до самой глубины моего сердца. Все жены и матери Франции проклинают тебя, так отправляйся же в ад, selerat!». Когда бывший тиран с трудом открыл глаза, он увидел перед собой грязную и окровавленную сталь гильотины. Палач Сансон сорвал с его лица кровавую тряпку, и поврежденная челюсть Робеспьера немедленно отпала. Он издал душераздирающий крик, и Сансон поспешил скорее закончить свою работу. Палач совершил казнь, и радостный, ликующий крик одобрения разлетелся по всей площади, по всей стране, да и, пожалуй, по всей Европе. Наверное, можно сказать, что эхо этого радостного крика звучит до сих пор…
На могиле Неподкупного была выбита оригинальная эпитафия, вполне в духе чисто французского остроумия:
«Прохожий, кто бы ты ни был, не печалься над моей судьбой.
Ты был бы мертв, когда б я был живой».
(Passant, qui que tu sois, ne pleure pas mon sort.
Si je vivais, tu serais mort).
Но пока тиран был еще жив и полноправно властвовал в стране, охваченной стремлением к самоубийству, и эта страсть завладевала не только политиками, потерпевшими фиаско. Существовало множество людей, не имевших ни малейшего отношения к политике, но буря, разрушавшая как столицу, так и провинции, потрясла их душевные устои до основания. Они выбирали уход из жизни, справедливо опасаясь худшей доли. Наконец, многчие не могли пережить потерю близких и любимых, предпочитая добровольно последовать за ними. Пожалуй, последняя категория самоубийц была наиболее мужественной. Например, мадам Лавернь, услышав в Революционном трибунале смертный приговор своему мужу, немедленно бросилась ему на шею, таким образом в одно мгновение заслужив право разделить с ним его печальную судьбу. Поступок этой мужественной женщины вполне может быть отнесен к самоубийству.
Некий нотариус того времени в своих воспоминаниях описывает случай, произошедший в его конторе. Один из служащих узнал, что его брату вынесен смертный приговор, и, казалось, отнесся к этому известию довольно спокойно. Он выглядел немного задумчивее, чем обычно, но и только. Этот человек постоянно следил за часами и вдруг, неожиданно вынув пистолет, произнес: «Сейчас голова моего дорогого брата упадет, и я соединяюсь с ним». Никто даже не успел толком понять, что происходит. Раздался выстрел, и несчастный служащий упал, обливаясь кровью.
А сколько случаев любовного отчаяния можно было наблюдать во времена массового террора! Как любил тогда говорить палач Сансон, «гильотина работает исправно», и она работала, каждый день унося сотни молодых жизней. Большинство приговоренных были прекрасны. Они еще не знали, что их длинные локоны пойдут впоследствии на изготовление париков для каких-нибудь сапожников, а кожа – на сумки. Эти люди, находившиеся в полном расцвете сил, презиравшие опасность и смерть, к какому бы политическому лагерю они ни относились, готовы были с огромным воодушевлением сыграть роль апостолов своих духовных убеждений.
Как же могли женщины не восхищаться подобными людьми? Наверное, само время, экстремальное и героическое, делало и любовь явлением необыкновенным, не менее героическим, чем принесение собственной жизни в жертву на алтарь своего идеала. Любовь утратила банальность, больше не являясь простым развлечением; она сделалась необыкновенно сильна и увлекательна. Эта страсть вела к предельным крайностям – от глубочайшей низости до высокого самопожертвования. Никто уже никогда не узнает, сколько влюбленных женщин в те страшные дни последовали в могилы вслед за своими мужьями и любовниками, поскольку подобные истории редко вызывали шум. Все эти люди, потерявшие надежду и отчаявшиеся, нисколько не желали ни шума, ни славы. Ими двигала исключительно чистая любовь, совершающаяся в молчании и тайне.
Были, правда, и люди с наклонностями мелодраматическими, которых никогда не устроила бы тихая и безвестная кончина. Их трагедии сопровождались невероятными по накалу страстей сценами, слезами, требованием для себя казни на гильотине. Именно такая история произошла с упомянутой выше мадам Лавернь. Были и другие способы вызвать к себе ненависть адской власти и заслужить казнь: в этом случае люди писали в трибунал письма оскорбительного содержания, чтобы у патриотов имелся повод осудить их на смерть. Об этих мрачных драмах истории осталось только воспоминание, однако даже по этим немногим фактам можно судить, насколько ужасным было влияние радикальных перемен на умы людей, волею судьбы вынужденных жить в эпоху великих перемен. Нельзя не признать, что люди, потерпевшие политическое фиаско, переносили свое поражение с достоинством и мужеством. Подобную кровавую страницу истории заполнили, например, сторонники Жиронды. Когда настал их черед выступить в роли подсудимых и сразу 20 депутатам пришлось выслушать в зале суда, где прежде они судили аристократов («бывших»), собственные смертные приговоры, один из осужденных, Валазе, предпочел немедленно поставить точку в своей жизни. Прямо в зале суда он выхватил кинжал и вонзил его в свою грудь. Правда, и это не спасло его от казни, хотя бы и показательной: патриоты гильотинировали его остывший труп.
Другие же имели мужество спокойно встретиться с Сансоном, не стараясь найти для себя более «удобную» смерть. Так, жирондист Верньо, постоянно носивший при себе яд, решил не воспользоваться им, а разделить судьбу своих товарищей. Этот яд, зашитый в его одежду, находился при нем и в то время, когда Верньо поднимался на эшафот. Он не испытывал страха и нисколько не желал выглядеть героем мелодрамы.
Среди прочих жирондистов были задержаны также госпожа Ролан и Клавьер. Надо сказать, что госпоже Ролан, как натуре экзальтированной, были свойственны мысли о самоубийстве, и тем не менее она предпочла от них отказаться, видимо, из тех же соображений, что и Верньо. Клавьер был заключен в ту же тюрьму, что и мадам Ролан. Они часто беседовали, в основном на философские темы, и подобные спокойные разговоры оказывали благоприятное воздействие на Клавьера, которому временами начинало отказывать мужество; впрочем, не нам его в чем-либо упрекать.
Этим разговорам настал конец, когда госпожу Ролан перевели в другую тюрьму – Консьержери, откуда была только одна дорога – на гильотину. И действительно, вскоре эта мужественная женщина была казнена. Тем временем Клавьер продолжал надеяться на благоприятный исход своего дела, поскольку, как известно, надежда умирает последней. И действительно, время шло, а о Клавьере, казалось, все забыли. Но тут вмешался банальный случай: Кутону совершенно случайно под руку попалось дело Клавьера, и тот решил немедленно дать ему ход. Как это было естественно в те времена, исходом дела стал смертный приговор.
Клавьер тотчас же начал расспрашивать остальных заключенных, какой способ добровольного ухода из жизни представляется им наиболее предпочтительным. Риуф посоветовал ему выбрать кинжал и даже сказал, куда именно следует нанести удар. Оба друга попрощались, а Риуф в заключение меланхолично процитировал строчку из стихов Вольтера: «Влекут на казнь одних людей трусливых, /А храбрых участь им самим принадлежит».
Через несколько минут в камеру Клавьера зашли тюремщики, чтобы сопроводить его на гильотину, однако обнаружили заключенного на полу камеры. Он мог издавать только предсмертные хрипы. Недалеко от него валялся роскошный кинжал с отделкой из серебра и слоновой кости. Длинное пятидюймовое лезвие оружия было до самой рукоятки окрашено кровью.
Большинство жирондистов успели вовремя бежать из Парижа, однако их теперешняя жизнь выглядела весьма жалкой, ибо преследовали их по всей стране, будто диких зверей. Они опасались доносчиков, которыми могли стать любые, случайно встреченные люди. Именно так и происходило на самом деле, а победившая на время партия Горы, как будто увлеченная столь захватывающим развлечением, как погоня, не давала побежденным буквально ни минуты покоя, с настойчивостью, достойной чего-то более лучшего, преследуя жалкие остатки разбитого врага.
Одного из жирондистов, Гаде, местные жители опознали вблизи от Либурна. На него немедленно донесли, после чего патриоты начали бешеные поиски жертвы по всем окрестным пещерам, заброшенным каменоломням и рвам. Они бродили по подземельям Сент-Эмиллиона, уверенные, что это место как нельзя лучше подходит для собраний заговорщиков.
Розысками бывшего депутата занимался полномочный представитель Комитета общественного спасения Жюльен. Его подручные с громадными собаками обыскивали все укромные закоулки округа, и при этом делался вид, что происходящее действо должно сохраняться в строжайшей тайне.
Чтобы опознать беглеца, в Либурн прибыли 10 патриотов. Для помощи в поисках Гаде им дали несколько десятков добровольцев из местных жителей, и те обошли все овраги, однако так никого и не обнаружили. Когда же надежда найти осужденного депутата начала таять как весенний снег, кто-то предложил еще как следует обыскать дом, где проживал Гаде. Они внимательно осмотрели строение, и вдруг одному из особенно смышленых патриотов пришла в голову неожиданная мысль: почему чердак дома кажется меньше нижнего этажа? Нет ли здесь пристроенного каким-то хитрым образом потайного помещения, которое ни при каком случае не могло сообщаться с чердаком?
Патриоты не поленились и, поднявшись наверх, тщательно обмерили всю мансарду, при этом окончательно убедившись в своей догадке. Они залезли на крышу, и вдруг в тихом осеннем воздухе явственно прозвучал выстрел, вернее, пистолетная осечка. Так Гаде сам выдал собственное убежище, подписав себе таким образом смертный приговор. Вошедшие обнаружили осужденного и его предсмертную записку жене: «Когда меня собирались арестовывать, я приставлял пистолет к виску раз десять, не меньше, однако, видно, это не было моей судьбой. Пистолет дал осечку, а я всей душой не хотел сдаваться живым!». Гаде с триумфом был взят под арест и переправлен в Бордо, где им занялся палач.
В это же время группу добровольцев-патриотов, рыскавших в окрестностях Кастильона, привлек звук пистолетного выстрела. Взглянув на поля, они увидели двух людей, бежавших в сторону видневшегося вдалеке леса. За ними бросились в погоню, но не догнали, зато нашли третьего, лежавшего на земле без движения, истекавшего кровью, но еще живого, хотя и утратившего способность говорить.
Осмотрев этого человека, пытавшегося застрелиться, они обнаружили на его белье метки: две буквы – «Р» и «Б». Сыщик решил немедленно приступить к допросу и спросил пострадавшего: «Ваша фамилия Бюзо?». В ответ на это несчастный только слабо покачал головой. «Тогда, быть может, вы – Барбару?» – и неудачливый самоубийца кивнул. Хотя Барбару уже умирал, его срочно перевезли в Бордо, где и гильотинировали.
Что же касается двух беглецов, так удачно скрывшихся от погони, то ими, как оказалось впоследствии, были Бюзо и Петион, также осужденные жирондисты. Их все же нашли, но только через несколько дней. Оба были мертвы, и, видимо, достаточно давно. Отчего они погибли, так никогда и не станет известным: возможно, замерзли, и к тому же им совершенно нечего было есть. Не исключено, что они сами решили прекратить свои страдания. Записка, составленная санкюлотами, представляется маловразумительной. Буквально она звучит следующим образом: «Трупы Петиона и Бюзо были найдены невероятно обезображенными. Их уже наполовину съели черви и окрестные собаки. Что же касается их кровожадных сердец, то они стали пищей для диких зверей».
Охота на жирондистов продолжалась. Двое из них, Лидон и Шамбон, будучи обнаруженными жандармами, решили продать свои жизни как можно дороже. Лидон успел убить троих из нападавших на него патриотов, а потом, видя, что силы слишком неравны, застрелился. Шамбон при этом находился рядом, в риге. Увидев, как к его убежищу приближаются жандармы, он пустил себе пулю в лоб. Еще один жирондист, по фамилии Ребекки, не имея в руках оружия, при нападении на него карателей предпочел утопиться в реке.
Иногда «приключения» жирондистов представляли собой настоящую драму. В этом отношении показателен пример Луве, который, будучи, как и все прочие его соратники, изгнанным, скитался по лесам, стараясь передвигаться главным образом ночью, избегая деревень, где каждый мог его выдать, и отдыхая днем в потайных местах. Этот человек никогда не расставался с большой дозой опиума.
Пытаясь пробраться к Орлеану, Луве забрался в воз с соломой, который, однако, на заставе был задержан санкюлотами. Начался обыск повозки, который показался Луве бесконечным. Пока шел обыск, Луве, затаив дыхание, уже вставил себе в рот ствол пистолета – штуцера с коротким стволом. Этот пистолет был заряжен четырьмя пулями и картечью, да к тому же еще устроен таким образом, что после выстрела из него выбрасывался штык. Луве держал палец на спусковом крючке, готовый нажать его в любую минуту, едва только его присутствие будет обнаружено. Кроме того, на случай неудачи, он надеялся, что даже в случае поимки сумеет улучить секунду, чтобы принять яд, спрятанный на теле так хорошо, что обнаружить его смогли бы лишь в том случае, если бы захотели раздеть арестованного донага.
Наиболее громким самоубийством времен революционного террора стала трагическая смерть известного математика и философа Кондорсе. После революции он примкнул к партии Жиронды и после ее падения был признан вне закона. Тем не менее Кондорсе не бежал из Парижа, подобно прочим своим товарищам, надеясь на заступничество монтаньяра Мон-Блана, с которым проживал в одном доме и состоял в теплых, дружеских отношениях. Мон-Блан и в самом деле предпринимал все возможное, чтобы спасти голову Кондорсе, но и он не был всесилен.
Однажды Кондорсе получил анонимное письмо, в котором неизвестный благодетель предупреждал, что готовится его арест, а потому было бы разумнее сменить убежище и перебраться к академику Сюарду в Фонтене-о-Роз. Не на шутку испуганный Кондорсе так и поступил, однако по дороге подумал, что и это его новое укрытие может быть обнаружено, а подвергать опасности жизнь своих друзей он не хотел. Потому в тяжких сомнениях и раздумьях Кондорсе остался в Кламарском лесу, где его и нашел отряд патриотов, не знавших покоя ни днем, ни ночью и обыскивавших все окрестности в поисках врагов.
При аресте Кондорсе предпочел не называть своего настоящего имени. Так, под вымышленным именем, он и попал в тюрьму. Когда тюремщик зашел к нему в камеру на следующий день, Кондорсе уже был мертв: он проглотил пилюлю с сильнейшим экстрактом белладонны и опиума, которую постоянно носил при себе.
Самоубийства совершали даже министры нового правительства, и причин у них для этого было множество. Существует версия, что, например, министр внутренних дел Ролан покончил с собой, поскольку не мог пережить смерть своей жены, погибшей на эшафоте. Неизвестно, какие причины для столь отчаянного поступка руководили этим человеком. Их можно назвать множество: например, угрызения совести, ведь он не сделал всего, что мог, чтобы предотвратить позорную смерть госпожи Ролан.
Правда, господин Ролан являлся ее мужем только официально, и отношения этой пары скорее напоминали отношения отца и дочери: ведь министр знал, что его супруга является верной подругой жирондиста Бюзо. В этом случае отцовское отчаяние тоже можно понять. Было и третье обстоятельство, как представляется, не менее важное: этот человек мечтал о восстановлении королевства во Франции, но видел, что время террора отнимает у него последние проблески надежды на это и он не в силах ничего изменить из того, что должно произойти неизбежно.