Московские Сторожевые Романовская Лариса

От Доркиного голоса даже караоке поперхнулось — но всего на секунду. Жека от танцев отвлеклась, Гуньку Доре в помощь отрядила и дальше задергалась. Мне бы тоже понервничать или хотя бы Доре помочь, а я спокойная такая, будто не проснулась толком. Даже к Семену подходить уже не хочу. Вот оно, увядание… Надо как можно быстрее Дорке передать хозяйство и уезжать. Прямо завтра же билет и закажу, у меня на него деньги давно отложены.

Здесь нам омоложаться нельзя, мы всегда подальше от места работы уезжаем. Раньше в Сибири отсиживались, там хорошие места были, где людей мало, а места много, не найдет никто в глухом лесу настоящую ведьминскую избушку. А лет десять назад Старый что-то вроде дома отдыха построил. Ну не сам, конечно, с помощью своих подопечных из Центрального района. Большой такой дом, вроде зимней дачи. Стоит себе под Ханты-Мансийском, Жека говорила, там от него до города два часа ехать. Рассказывала, что место хорошее — ведьмам молодеется легко, колдуны спячку побыстрее проходят, не за полгода, а за три-четыре месяца успевают отдохнуть. И персонал на даче опять же свой, опытный.

Так что меня там и встретят, и довезут, и старую жизнь помогут закончить, и посмотрят, как у меня новая начнется. Хорошие специалисты, в общем. Совсем как наш Фельдшер. Вот сейчас подойду к нему поздороваться, пока он петь перестал. Там Афоня и Васька-извозчик между собою шумят. Васька «Червону руту» спеть пытается, а Афанасий требует, чтоб на караоке «Коль славен наш Господь в Сионе» поставили… А где ему эту песню возьмут, ее ж в позапрошлом веке пели.

— Лена! Ну ты видишь Цирленьку или нет? Ну что ты стоишь, помоги! — Дора по всему залу мечется, уже Таньку-Грозу и Марфу себе на помощь позвала. И официантка мирская тоже вместе с ними хлопочет. Она, правда, никак не может понять, почему кошку не под диванами и бильярдными столами искать надо, а под потолком, где балки всевозможными сувенирными безделушками увешаны. Потолки-то высокие, метра четыре…

— Цирля-а! Куть-куть-куть-куть… Гунечка, деточка, сбегай на улицу, посмотри, может, эта зараза там гуляет? Там фонарь у входа хороший, она могла на него забраться… Цирля!

— А в позапрошлом году, значит, появляется у меня на участке один такой… Ну я посмотрела пару дней, как он у школы пасется, сам себя под плащом ласкает, да и отморозила ему это место до самой старости…

— Да подожди ты, куда крутишь… Вот, стой, хорошая песня, «Косил Ясь конюшину», я ее в прошлой молодости очень любила…

— Цирля!

— Ну это еще до Первой мировой было, Федор аккурат в мае четырнадцатого года в спячку залег, хотел отдохнуть спокойно. Ну ты же помнишь, как нас всех тогда будили…

— Зря ты, Семен, из Отладчиков ушел, нам сейчас знаешь как не хватает…

— Леночка, а у мамы твоей как вообще дела? Я у Ростика сегодня спросить не успела…

— Цирля! Да что же это за наказание такое блохастое?

Или, может, подойти все-таки к Семену, не чужие мы с ним люди, попрощаемся нормально? Сама уже не знаю, чего хочется, — разве что забиться куда-нибудь в уголок, как Доркиной Цирле, и глаза закрыть. Может, Ваську-Извозчика попросить, чтобы домой отвез? Сил моих больше нету здесь бродить. Глаза сами собой закрываются, не помог дневной сон. Зря все-таки Жека-Евдокия этот праздник затеяла: нельзя нам надолго с рабочих мест срываться. У всех сегодня районы без присмотра, не случилось бы чего…

— Куть-куть…

— «Червону руту не шукай вечерами…»

— Да я тебе говорю, в семьдесят четвертом туфли на платформе уже в моде были, ты знаешь, как я за ними тогда охотилась? Зин, ну помнишь? Ну скажи ей…

— Приезжаем, значит, на вызов, на реанимобиле, все по-честному. У клиента правая почка уже отказала, а левая еще ничего так… Ну ты же знаешь, у мирских левая всегда к любви болит, а правая к разлуке…

— Цирля!

— Валер, а Валер? Ты на работу не собираешься сейчас? А то мне домой надо, у меня там дочка одна осталась, — это Марфа Ваську-Извозчика за рукав дергает. А он сейчас веселый, на певца из караоке пялится, пальцами щелкает, хулиганит — то у певца рожки на секунду выглянут, то хвост появится, а то и микрофон в непотребство превратится.

Тошно мне как-то. Может, дома что не так? Надо бы побыстрее уехать. Вот Марфа-Мариночка молодец, уговорила-таки Извозчика. Сейчас с Жекой попрощаюсь и домой. Сама не могу понять, что же меня режет? Может, из-за Семена? Так вон он, на своем стуле сидит, как фарфоровый слоник на комоде. Мимо него наши кошколовы уже три раза пробегали, а он не двигается. Смотрит на то место, где я только что сидела.

Ночь была густой, крепкой, по-зимнему глухой и безлюдной. На стоянке у «Марселя» метался между машин Гунька, шаманил, подзывал Доркину кошку. То ли ему Жека говорить разрешила, то ли только кыс-кысать… Мне совсем не по себе стало, вспомнила, как вчера на рассвете свою Софико точно так же звала. Да не в кошке, кажется, дело. Марфа вон тоже чего-то хмурится, крестится украдкой, Ваську-Извозчика подгоняет. Мне еще показалось, что мелькнул в дверях кто-то. Обрадовалась, что Семен. Или испугалась? А это официантка на помойку мешок с мусором вынесла. Нет, не в кошке и не в Семене дело. Это жизнь из меня так уходит — собачьей тоской, по капелькам, льющимся из глаз.

Но тогда непонятно, с чего Марфа точно так же печалится.

— Так я всегда из-за дочки волнуюсь. Как она родилась — так я и волнуюсь.

Вот не пойму я этого, наверное. В Марфушиной девочке ведьминская кровь, ее, кроме огня, ничего не возьмет, все подживить можно. У нас вообще природа странная, мы сами себя сколько веков понять не можем, хотя среди ведьм и колдунов ученых было очень немало. Вот почему, если ведьма от мирского дитя родит или, там, колдун обычной девочке ребенка сделает, то у него наша кровь и наши навыки передаются? А если колдун с ведьмой между собой поладят, то дети до совершеннолетия не доживают никогда? Я так не пробовала, не довел Семен до такого, а вот у Марфы в позапрошлом обновлении уже ребеночек был. От кого — не скажу, но Отладчиком этот типус был хорошим. А вот как мужчина… Так это не мне, это Марфе решать. Может, она именно поэтому за нынешнюю дочку так и трясется?

— Марфуша, а рожать больно?

— Да как тебе сказать… Не больней, чем омолаживаться… Ну так и не объяснишь, у всех это по-разному. А что, хочешь ребенка?

Да я не знаю как-то, не думала толком. После Семена ни о ком другом думать не хочется. А надо бы, наверное… род продолжать нужно, за себя и за Манечку.

— Ты не думай, с детьми сложно, конечно… но это как смысл жизни, еще один… ну, отдельно от работы. Тем более, сама видишь, сейчас время спокойное, нас не трогает никто…

Тут Марфа замолчала, рукой махнула, словно несуществующего комара прогнала. Видимо, и ей сейчас не сильно хорошо. Васька-Извозчик от руля оторвался на секунду, глянул на нас:

— Ну что, девушки, и вас трясет?

И нас. Марфа уже два раза дочке перезванивала, та отвечала, что все нормально. Ну что с семилетки взять? Она разве углядит?

Дома за стеклом так и мелькали, а все равно казалось, что стоим на месте. Да еще снег посыпался, сухой, мелкий, противный — как стиральный порошок.

Васька радио крутанул, а оно молчит или гудит заунывно — никогда такого не было.

А тревога уже так жмет, что не выдохнуть, не сглотнуть. Значит, точно что-то случилось, такое, что сложно уладить.

Тут у меня сумка на коленях заурчала, мобильник проснулся. Я его хватаю, а там шум и треск, слова толком не разобрать. Хорошо еще, что это Дора, — она любой шум переорет:

— Леночка, ты можешь меня поздравить! Цирля уже начала котиться!

— Кто там? — шепчет Марфа, хотя разговор на всю машину слышно.

— Чего, у Доры кошка, что ли, нашлась? — выдыхает Васька и поворачивает под какой-то мост. Тут за последнее время столько всего понастроили, сложно запомнить.

— Прямо на кухне, там такой шкафчик на стене, ну она туда и залезла, там же теплее всего… Один сплошной черный, только хвост зелененький… И глинтвейн ей сразу принесли, я налила в пепельницу, ей туда поставила…

Дора сейчас курлычет не хуже, чем ее кошка. А тревога из нас все равно не уходит.

— А второй почти золотистый, видимо, в отца… Он еще не опушился толком, я не могу разобрать… Леночка, я совсем забыла… Тебе тут Евдокия просила сказать одну вещь, она сама не может, она сейчас занята….

Значит, с Жекой что-то стряслось, вот почему нас всех мутит сейчас. Может, мы Жеку-Евдокию подлатали плохо?

— Дора, что с ней? — кричу я, перебивая радио, которое ни с того ни с сего вдруг включилось. Всю дорогу молчало, а теперь вот…

— С ней все в порядке, хотя пудра облетела и синяк очень заметно. Тут Дусенькин мальчик, Гуня… Я попросила его под фонарями на стоянке посмотреть, а его все не было и не было, а Цирля уже нашлась, а он совсем потерялся…

— Гунька пропал, — поясняю я Марфе и Извозчику. Васька кривится — он не сильно любит, когда мирские в колдовство лезут. А Марфа беспокоится, хоть и не так сильно, как за дочку…

— Ничего он не пропал, не болтай ерунды, — возмущается в трубке Дора. — Мы его почти сразу нашли, его даже снегом не замело. Обычное огнестрельное, никто не понимает, почему… Ну лучше уж в нас, чем в мирских. Фельдшер его сразу оживил немножечко, он умеет…

Радио опять затихло. Сразу слышно стало, как снег об стекло сыплется. Утром тоже был снег, хоть и посимпатичнее. Как раз перед нашей свадьбой погода улеглась…

— Так Дуся просила тебе передать, чтобы ты пока билет не брала. Полетишь вместе с этим мальчиком, его надо еще немножко подживить, потому что сейчас все пока совсем плохо… Он же еще человек, у него все сложно. А твой Сеня, между прочим, сказал, что это на него охотились, он какие-то дела в своей семье не уладил. Так, Леночка, подожди, кажется, у меня Цирля рожает третьего… Ну это ж надо, он опять рыжий, в этого залетного отца.

Часть вторая

Яблочный Спас

  • Это не опечатка: штрудель надобно петь.
  • Тесто в пшеничных складках. Клетки рецепта — сеть.
  • Пахнут чернила жаром, записям много лет,
  • Был и дичок с шафраном, был и простой ранет,
  • Истинность рецептуры выверена собой.
  • Ложка сахарной пудры — темное серебро.
  • Осени два стакана — меряешь на авось.
  • Яйца, мука, сметана, звезд небольшая горсть.
  • Руки шершавей шерсти, яблоко жмет в зубах,
  • Нету гвоздики, есть ли — дом суетой пропах.
  • Нету корицы, есть ли — главное, размешать.
  • Истина скрыта в тесте — желтом, как та тетрадь.
  • Нож кожурой играет, греет плиты утюг,
  • Яблоки пахнут раем — камерным, на семью.
1

Линять я начала прямо в самолете. Еще до взлета — тоже мне, «Боинг» нашелся, сперва рейс задержали, потом, уже на полосе, затормозили, включив обратно все огни и неизвестно зачем выдав пассажирам сок и минералку. Я у стюардессы оба стакана перехватываю, свой и Гунькин, а с языка само идет:

— Спасибо, Манечка, спасибо, милая…

У барышни на бирочке совсем другое имя написано, но она громко не удивляется. Правда, тележку чуть притормаживает и Гуньке шепчет:

— С вашей… дамой все в порядке?

Ну нельзя девочкам-бортпроводницам пассажирок «старухами» называть. Придумала синоним, вывернулась. Хотя я сейчас старуха и есть.

Внешний возраст догнал внутренний за несколько дней: вчера меня к нотариусу Жека с Дорой буквально под руки тащили. Это неприятно, конечно, ну так не навсегда. Можно потерпеть. А вот преждевременная линька — это куда хуже. Я ж за три часа полета (и тот час, что мы на полосе стоим, в ожидании техников) вся исчешусь не хуже, чем блохастая собака, конфуз будет. Уже сейчас плечи гудят так, будто на них ледяной водой плеснули. Холод до ожога, отмирают клетки, к утру кожа пластами сходить начнет. Но мы тогда уже на месте будем, на нашей зимней даче, именуемой в просторечии Инкубатором.

— Да… спасибо… — бормочет Гунька. Он пассажирский пакет распечатал и очки для сна себе на нос нацепил. Смешные очки, из мяконькой ткани совсем неприлично-розового цвета. Из такого материала детские игрушки делать хорошо. Нам это в самый раз, мы же как новорожденные: я обновляться лечу, Гунька и вовсе — воскрешаться.

— Все в порядке со мной, деточка, спасибо за заботу, — шамкаю я сквозь минералку.

И Гуньку локтем толкаю, чтобы уснул и перестал дальше бормотать: «Да, спасибо, да, конечно, да, спаси…» Заело мальчишку, бывает.

Ему сейчас куда хуже, чем мне. Жека-Евдокия, конечно, постаралась, да и другие помогли: пулю из сердца вынули, дырочку осиновым колышком закрыли аккуратно, жизнь вдохнули… Ну не полноценную жизнь, Гунька ведь не ведун, а так, недочеловек, но откачали его качественно. У кого из наших под рукой осиновая заготовка была — не знаю, многие с собой аптечку носят, но тому добродетелю Гуня точно потом проставиться должен. Напомню ему, когда соображать начнет. Сейчас-то он как в тумане: знает, когда отвечать, куда идти, как сидеть, как дышать, а зачем он это делает — не разумеет.

Ничего, потом все вспомнит, в том числе и того, кто его убил. В упор ведь палил, злыдень мирской. Не мог он Гуньку с Сеней моим перепутать, они ж разные совсем. Одно утешает — что Гунечка мог вместо мирского подставиться, прикрыть кого-то. Нам смерть только от огня страшна, а глупую пулю всегда обмануть можно. Но что там у Гуньки было и кто виноват, я, может, вообще никогда не узнаю. Не моя это работа.

А ведь интересно. Да и занять себя больше нечем — читать не могу, глаза слезятся, мирских из соседних кресел обихаживать — тоже. Пробовала было девочку, что в третьем кресле с краешку сидит, чуток успокоить, а то уж больно страх у нее звонкий, а не смогла. Силы на исходе, организм изношен.

Так что вот, сижу теперь, смотрю в снежную пудру на окнах и думаю разное. Про неприятности в «Марселе», про то, какую одежду себе на выход прикупить, про то, что Доркина кошка на моем оконном карнизе прямо из занавески себе гнездо вить начала, а ведь жалко занавеску, она тюлевая… Лишь бы про обновление не думать, не вспоминать, как это страшно будет. Я в тот раз в тысяча девятьсот семьдесят третьем обновлялась, а сейчас две тысячи восьмой, много лет прошло, все воспоминания пропылились. На одно надеюсь — что техника за столько лет усовершенствовалась, среди персонала хорошие люди опыта набрались, полегче будет в новую жизнь входить.

Хотела Евдокию про это все расспросить поподробнее, да не смогла. Она в мои последние дни как ошпаренная бегала, все сразу улаживала: и свои заботы, и те, что у Старого на территории, и мои квартирные хлопоты, и Доркины тоже. Да еще и за Гунькой приглядывала: он, конечно, у нас тихий сейчас, как любой воскрешенный мертвец, а все равно что-нибудь отколоть может, одного дома не оставишь.

Пришлось Гуньку ко мне в квартиру забирать, учительское право на меня переводить — теперь он только при мне говорить сможет, когда оживет, при остальных ни-ни. Так что я в последний путь из этой жизни собиралась как-то очень непутево: на кухне Гунька сидит, иногда довольно шумно, в рабочей комнате Дора обживается, а у нее под потолком Цирля с котятами чирикают, по пять раз в день Евдокия прибегает, то ей документы нужны, то подпись моя, то паспорт… Ну и телефон поет не переставая: те, кто тогда в «Марселе» меня не увидел, сами звонят — засвидетельствовать свое почтение и пожелать хорошего ухода с приходом.

Соседка Тамара чуть тревогу не подняла. Решила, что меня, старую и одинокую, какие-то жулики обмануть пытаются, квартиру отнять. Ну ей Дора в глаза подула ласково, потом зерничным чаем угостила для надежности, дескать, «спокойно, Томочка, это свои, не кидайся на них». Тамара сразу успокоилась, всех признала. Ну и ревматизм у нее заодно прошел, чего мелочиться.

Ох как же под мышками сейчас печет, хоть бы раз почесаться нормально… Это волосяные луковки отваливаются, щекочут. А волосы и брови к утру облетать начнут. Скорее бы уже приземлились спокойно… хоть почешусь вдосталь.

А все ж таки я молодец: пусть и старая, а самолетный страх у той девочки из третьего кресла убрала. Хоть и топорно, через сон, так сон приятный был, про любовь. Вещий.

Встречал нас, разумеется, непонятно кто. То есть, может, мне Евдокия и говорила, кто именно, да я же старенькая сейчас, все уже забыла. А Гуньку спрашивать бессмысленно, тем более я его к ленте отправила, за нашими этими… сундуками? Нет, забыла слово… За чемоданами. Вышли мы в вестибюль, оглядели куцую толпу (рейс у нас хоть и московский, а ночной, людей в здании мало). Смотрю, стоит сбоку весь из себя вполне приличный мужчина, даже в костюме и галстуке, несмотря на четвертый час ночи по местному времени. Держит в руках блестящую картонку, а на ней большими буквами «ЗАО ЧАРОДЕЙКА». Мне даже приятно стало, что про мое испорченное зрение помнят, выбирают шрифт покрупнее. Цепляюсь за Гуньку, подхожу поближе. Слух у меня как раз на посадке совсем испортился, трудно общаться. Да и память за последние часы тоже… Хорошо, что в самолете бортпроводницей Манечка покойная летела, она мне сильно помогла…

Так что я к тому мужчине подхожу так вежливо, здороваюсь… Мол, это я, Лена Ириновна, а это муж мой нынешний, как-то его зовут очень смешно, Гурий, что ли… А этот, в галстуке, от меня отмахиваться стал, будто я нечистая сила. Сам от нас бочком, бочком, да еще кричит при этом:

— Бабушка, не мешайте… Кто потерял родственницу? Вы чья, бабушка?

Так известно чья, мой хороший: я чертова бабушка и кузькина мать. Нас мирские как только не называют…

Но я ему этого сказать не успела, к нам какой-то другой подбежал, молодой, резвый, бородатый. На секундочку вспомнила, что это врачеватель местный, Тимка-Кот, а потом снова забыла, как его зовут. Только он не ко мне обратился, а к мужу моему, Гурьяну… Дескать, столько лет не виделись, а он не изменился совсем, как был мальчишка… Тут у меня кожа на спине как затрещит, будто ее ледяной волной накрыло… Хорошо, я шубу еще не застегнула, смогла ее снять и почесаться нормально… И сама себя поскребла, и супруг помог — долго тер, пока я его не остановила. Полегчало. Даже память обратно вернулась, краешком сознания…

Тимка-Кот улыбнулся сочувственно, под ручку меня ухватил и повел из стеклянных дверей на улицу, приговаривая, что в Инкубаторе меня заждались, Гунька вслед за нами шел, волочил саквояжи на колесиках, ручки у них были сильно вытянуты — и оттого чемоданы выглядели как два длинных подбитых крыла.

Воздух здесь оказался совсем другой — колючий, острый, как пригоршня снежинок. И небо другой чернотой залито. Глухая тьма, напряженная: только крыша аэропорта светится синим стеклянным шалашом. Снег под ногами утоптанный, скользкий, как засаленная ткань. Здоровыми ногами, и то идти тяжело, а уж мне сейчас… Я еле успела за моего спутника ухватиться. Хоть это и неприлично, я же замужняя женщина. А меня какая-то посторонняя личность ангажирует, ведет куда-то… Неужели на мазурку? Первой парой? Позвольте, я обещала ее совсем иному кавалеру, у меня записано, вот и Маня может подтвердить, мы с ней вместе в самолете летели…

— Спокойно, Ленка. Пару часов перетерпи, как доедем, сразу от жизни отойдешь… Немного уже осталось… Давай, дорогая, одну ногу сюда, вторую туда, сейчас мы быстро дойдем… Гунька, шевелись давай, тебя Старый в Инкубаторе ждет. Помнишь Старого, ну? Че заулыбался сразу, как дебил? По-омнишь. Покойники, Гунька, так не улыбаются… Ириновна, ну куда ж ты в сугроб-то прешься, а?

Авто было совершенно отвратительным с виду: громоздкое, черное, с вытаращенными этими спереди… Pardonnez-mоі, забыла название. Oh! Et bien, это фары… Да еще синий вызывающий фонарь на крыше, абсолютная безвкусица. Сопровождавший нас с супругом человек сам сел за руль, это ж надо, он еще и за шофэра тут… Да как он с таким авто управляться будет — такой субтильный да неопрятный, борода торчком. Да еще и обращается ко мне по-простому, на «ты». И лихачит совершенно возмутительно — дорога за окном сливается в неприятную черную тьму, только вспышки на горизонте держатся — оранжевые и тревожные. Неужели что-то разбомбили? Склады горят? Нас эвакуируют? Где Маня? Мане сказали, что надо бежать? Неужели опять немцы наступают? Сегодня ночью был налет? Где Манечка?

Супруг мой, со смешным прозвищем… как же его… Гундосий, что ли? Он молчит, на мои расспросы не отвечает, зато шофэр останавливает авто, обращается ко мне и предлагает выпить что-то совсем вульгарное… без сервировки. Это спирт, да? Какие еще сто грамм? Они мне не положены, у меня паек другой. Товарищ ну что вы, в самом деле? Вы мне лучше объясните, налет сегодня ночью был? Куда нас эвакуируют?

— Ириновна… Ну ты даешь! Совсем увяла… Ленка, ты бы сейчас себя со стороны послушала… Держи давай стакан… Гунька, да подержи ты ей крышку от термоса, не видишь, что ли, Ленка сейчас совсем тогось. Не бомбили нас, ма шэр, ни капельки совсем не бомбили… Давай-давай, глотай, дорогая… Какой спирт, тебе ж нельзя, ты сейчас молодиться будешь… Давай, Ириновна, это чай зерничный, он память хорошо промывает… Сейчас как новенькая станешь. Оп-паньки! Гунька, отдай термос, кому говорю. Я тебе дам кусаться! Ну что, Ленка, прозрела?

Прозрела. Словно умылась внутри. Все нормально, прибыли в Ханты-Мансийск, едем из аэропорта по трассе, сидим в джипе с включенной мигалкой, со мной Гунька, за рулем Тимка-Кот, наш врачеватель ведьмаческий. Ведет машину совершенно роскошно, скорость сто двадцать, а то и больше — это можно, пока мы с трассы на зимник не съехали. А рыжие пятна на горизонте — это газовые факелы горят глубоко вдали, там, где черное небо в черную землю переходит. Такими темпами в Инкубатор через полтора часа приедем, а то и раньше. И это ох как замечательно, потому что на плечах кожа уже сползает, да и со спины тоже скоро соскользнет.

2

С виду Инкубатор ничем не отличался от обычного подмосковного коттеджа: начиная от заснеженных гипсовых грифонов у крыльца и заканчивая пузырчатым куполом зимнего сада с бассейном. Только никаких многометровых заборов с колючей проволокой и камерами слежения не наблюдалось: Инкубатор стоял на обрыве, с одного бока — пустота и дно вымерзшей мелкой речки, с трех остальных — неразличимый в темноте лес. До ближайшего поселка километров десять, да только никто из местных сюда не совался: нечего им на чьей-то нефтяной даче ловить. В общем, для мирских наш Инкубатор никакого интереса не представлял, и Тимку-Кота они принимали за кого-то вроде прислуги за все. А нас, соответственно, за понаехавших из столицы нуворишей. Добро пожаловать, гости дорогие!

Снег из-под ног теперь не выскальзывал, а неуверенно крошился, скрипел заманчиво, словно ломоть арбуза. Из гаражных ворот высунулось было какое-то Тимкино зверье, не то рыкнуло, не то хрюкнуло, мелькнуло под фонарем темной косматой шкурой и ушуршало за дом, звеня бубенчиками на ошейнике. Размером тварюшка была куда крупнее собаки, а по откормленности больше смахивала на кабанчика. Даже Гунька, у которого своих чувств сейчас нет, удивился и толстостенные очки на носу поправил. Я зачем-то покыскысала в темень, жалея, что в карманах ничего вкусного нет — только фантик от съеденной в самолете карамельки, и двинулась через гаражный каземат в дебри долгожданного дома.

С первого этажа вверх вели сразу три лестницы — широкие, с узорными решетками между балясин и отшлифованными надежными перилами. Понятно было, что там, наверху, в спаленках-палатах, отсыпаются уставшие за годы многолетних дежурств Смотровые, Спутники и Отладчики, сбрасывают возраст и заботы постаревшие ведьмы. Сколько всего народа — спрашивать не принято. Кому надо — сам на глаза покажется, хоть в зимнем саду, хоть в просторном и плохо обжитом холле с невзрачной дорогой мебелью.

В общем, с планировкой дома пока было не очень понятно, но мне это сейчас и не требовалось: кожа горела ледяным огнем, готовилась осыпаться, волосы тоже редели быстро — как березка под осенним ветром, а что там спина с суставами вытворяли — приличными словами описать никак невозможно. Так что я шубу скинула, пристроила на одно из подушкообразных кресел и зацарапала себя ногтями во всех доступных местах. Ногти сейчас тоже были неважнецкие, пожелтевшие и даже малость крючковатые, хоть я их перед полетом и обиходила слегка. Обламывались они легко, мешали себя отскребать. Ну, значит, и выпадут тоже беспроблемно, уступая место новым — розовым, мяконьким, острым и здоровым.

— Ленка, хватит блох мне тут разводить… Заканчивай чесаться, пошли давай. — Кот ухватил Гуньку под руку, повел его куда-то через неприглядный вестибюль, открывая пультом бесшумные шлюзовые двери. С каждой комнатой мирской дух дома уменьшался, уступал место строгому научному колдовству.

Мы миновали комнату с гудящими от напряжения железными коробами, прошли через лабораторию, где в подсвеченных аквариумах сонно дремали в зеленоватой воде готовые к экспериментам морские мыши, спустились по бетонной унылой лестнице на минусовой этаж и оказались, наконец, у врачевателя в кабинете. Я к тому моменту еле ковыляла, пытаясь не отстать от спутников и почесывая особо зудевший локоть. Вот ему, болезному, полинять не терпится: там аж кожа посинела и полопалась.

— Так, Ириновна, располагайся. Ты сюда, — Тимка-Кот махнул жилистой узкой ладонью в соседний дверной проем, — мы сюда. — И он пристроил Гуньку на клеенчатую кушетку у стены. Сразу же табурет к ней подтащил, чтобы врачевать было удобнее.

Я и без того понимала, что там, за стеной, меня ждет, но уходить не спешила. Вроде сама столько этого дня ждала, нарочно себя старила быстрее, чтобы от третьей жизни, с Семеновым уходом и моим одиночеством, избавиться поскорее. Торопила новую молодость, хитрила слегка. А теперь ноги куда надо не идут: и не старость этому причиной, а бессмысленный страх. Это не чужая ссора у соседей, его так просто из себя не выскребешь.

Врачеватель тем временем ждал, пока Гунька до последней ниточки разденется — даже помог ему кое-как, вспорол ножом обманчивую шерсть синтетического свитера и затрепанную тряпицу футболки. Уж больно интересно было Тимке-Коту посмотреть, что ж там за рана такая смертельная. Кот не первый десяток лет писал научные работы по живым, мертвым и оживленным, коллекционировал целительские курьезы.

Гунька команды выполнил, улегся на кушетку, как и полагается покойнику. Только руки не на груди сложил, а на причинном месте. Было ему там что прикрывать, если уж откровенно говорить. Теперь понятно, чего Жека-Евдокия так рьяно за чужим помощником приглядывала и чего так убивалась, нас сюда собирая. Мне как-то даже обидно стало — такую красоту мальчишке природа отпустила, а он, вместо того чтобы женщин осчастливливать, ее на себе подобных тратит. Ой… Нет, не с такими мыслями я из этой жизни уходить собралась… Ну да ладно: сама ж хотела найти причину для омоложения. Ну и вот она: обновлюсь, стану этому мальчишке ровесницей, так у меня, как в том пикантном анекдоте, «сто штук таких будет».

Хихикать в моем положении было как-то совсем непорядочно, но я не сдержалась. А потом улыбнулась легко, успокоилась. Представила свое тело помолодевшим, а себя сильной, налитой колдовством, как ягода соком. Сейчас, когда силы поистрепаны не хуже кожи, мне любая работа с трудом дается. В последние месяцы я даже в кошку перекинуться не могла, чтобы со своей Софийкой парой слов обмолвиться и кому надо дорогу в нужном месте перейти. Район, конечно, совсем не запустила, но работала на нем так… без огонька, в силу привычки. А это нельзя. С нашей профессией всех любить надо, иначе непорядок.

Тимка-Кот тем временем к Гунькиной груди специальную кривую мисочку пристроил — навроде тех, что у зубного в кабинете стоят, да и глянул внимательно на осиновую затычку, торчащую у покойника чуток повыше левого соска. Протер все вокруг спиртом для дезинфекции и еще одним варевом для верности. Снял с Гуньки очки, сунул их к себе в карман синего халата. Из другого кармана семечко вынул, бросил его у изголовья кушетки.

Подождал пару минут, пока из кафельных плиток дерево вырастет: не березка, не рябинка, а яблонька-дичок. Без яблочек, но вся в белых цветах. Кот нахмурился, строго глянул на растение и уселся на свой табурет поудобнее, дожидаясь, пока самый крупный цветок не дозреет до алого яблока. Дерево у Тимки-Кота покладистое, за пару минут управилось, вырастило для Гуньки новое сердце. Красное яблочко послушно качнулось на тонкой ветке, задевая крупными боками так и не отцветшие соседские лепестки. Кот тем временем вынул ножик из кармана. Но яблоко срезать не торопился, вместо этого нагнулся половчее над Гунькой, заслонил мне обзор.

В кабинетной тишине чпокнуло что-то, взорвалось сухой промокашкой. Это врачеватель из Гуньки осиновый колышек вынул. Словно пробочкой от шампанского стрельнул. Во все стороны метнулась, запенилась почти черная кровь, уже застоявшаяся, неживая. Гунька оскалился, встрепенулся весь, изогнулся дугой — словно мостик гимнастический делать собрался. Потом замер. Только кровь из него дальше плескалась — бесшумно, но густо, некрасиво. Может, и запах какой был, да только я уже запахи не слышала. Врачеватель Гуньке в лицо подул, глаза ему закрыл тяжелыми медицинскими бляшками, что по размеру со старый царский пятак. Обернулся через левое плечо, уже колдовство работая, меня заметил. Подмигнул неловко — типа уйди, не отвлекай от дела.

Я и пошла в соседнюю комнату — готовиться к смерти.

Управилась я под душем быстро, сделала все, что полагалось. Теперь надо было косу плести с белой лентой, так тут незадача — у меня вторую жизнь подряд волосы короткие, до плеч не достают. Так что я их белым платком обвязала. Точнее, чего уж греха таить, не было тут платка, не позаботился Кот о нем… Ну что с него взять, он же ведун, а не ведьма. Пришлось наволочку с подушки снимать, разрывать ее… Сперва зубами, а они у меня ступились, затем ножнички на столе у кресла углядела.

Обвязалась, тапки нашла — одноразовые, белые, как в хорошей гостинице дают. Потом уже огляделась: кушетка, столик, шкаф стеклянный, кресло смертельное. Закуток для душа. Где же саван-то? Да вот он, на подлокотнике кресла лежит. Белый, открахмаленный, стерильный весь. Да только старый, пообтрепавшийся. Не люблю казенное белье, есть у меня такая слабость.

За стеной тем временем Тимка-Кот бормотал напевно, торговался со смертью. Голос у него и впрямь кошачий был — хриплый такой мяв, которым мирские коты своих кошенек весной поиграться зовут. Особенно похоже было сейчас, когда Тимка и не по-людскому говорил, и не по-звериному. Красиво ведет. Такое подслушивать нельзя, да я совсем забыла. Стояла себе у двери, в полотенце, с саваном в руках, Тимкиным напевам вторила, пока он не закончил. Тогда уже спохватилась, в центр комнаты отошла. Тут-то Кот сам ко мне обратился:

— Ириновна, ты это самое… Разреши ему кричать, а то изойдется весь…

— Разрешаю, — кивнула я из-под савана, — голос, Гуня, голос…

Гунька за стеной сразу же взвизгнул почти по-собачьи. Еще и волчком, наверное, завертелся…

— Тихо ты! Давай держись! Ты мужик тут или куда? Ну… Чего ты руку-то убираешь? Вот… ага… Давай терпи… Вырастим тебе новое сердце, а Ириновне твоей новую жопу…

— Я все слышу!

— Ты не отвлекайся, ты саван надевай! Помнишь, как надо?

— Помню-помню, швами наружу, а то новую кожу натрет!

— Молодец, Ленка! Ну ты… не дергайся. Вот, умница… Вырастим тебе новое сердце, значит. Оживешь, пойдешь со мной в лес, котов ловить… Помнишь, какие тут коты?

Судя по мычанию, Гунька чего-то помнил.

Я тоже помнила. Но не местных лесных тварюшек, что по виду как обычная кошка, а сами с медведя размером, а все остальное. Память стала ясная, такая, как всегда перед смертью бывает. Все помню, все свои три жизни в радостях и горестях: и тех, кого я обидела, и тех, кого я простить должна.

Даже тело, по-подлому слабое, сейчас не подвело — умирать я полезла вполне самостоятельно и даже как-то легко, хотя кресло было поднято слишком сильно, а где на нем, новом, находится педаль, я так и не сообразила.

Ну влезла, в общем, хоть в саване и запуталась. Удобное кресло оказалось: обычное такое, медицинское, не как у зубного, не как у женского врача, а попроще. На похожем доноры лежат, когда кровью переливаются. Подлокотники тут удобные, широкие, из слегка облупившегося кожзама… Кто знает, сколько нашей сестры за эти подлокотники в последнем вздохе хваталось.

Возня в соседней комнате тем временем стихла, Гунька больше не скулил, так, выдыхал иногда слишком сильно. Потявкивал, словно щенок. Через пару минут и вовсе угомонился: замер между жизнью и смертью, пока к нему новое сердце прирастать начало. С таким врачевателем, как наш Кот, через несколько дней яблочное сердце вообще не отличить будет от обычного. А я к тому дню как раз новую кожу наращу. Так что вместе будем в новую жизнь входить: я — молодой, Гунька — живым.

— Ну давай, Ленка! — Тимка-Кот подкрался незаметно, разместил мою руку на подлокотнике. Я ему еще ладошкой помахала, мол, не тяни резину, коли уже скорее… Только потом локтевой сгиб подставила.

Под ярким светом блеснула игла, вспыхнула острой искоркой смерть на ее конце… И от точки, где она вошла, по коже трещинки побежали — как по речному льду, я их всего секунду и видела, потом меня не стало.

Вот и оборвалась жизнь. А бессмертие заурчало внутри, начало свою нелегкую работу.

3

Если бы это можно было назвать болью — я бы ее перетерпела. А это другое — страшная серая тоска без конца и края, из которой нельзя проснуться. Пока она в тебе — ну или ты в ней — невозможно помнить, что эта трясина когда-нибудь кончится. Мужчинам в этом плане куда легче: у них весь процесс самосохранения — обычный сон многоступенчатый. Сперва нынешнюю жизнь видят и все ошибки из нее — как ответы на контрольной работе, потом небытие у них, а потом «шпаргалка» начинается — будущее снится, все, что произойдет, но в зашифрованном виде. Поэтому и из спячки колдуны выходят медленно, не сразу — чтобы не забыть увиденное, разобраться, что там к чему. Организм за это время отдыхает. Полностью не обновляется, как у нас, но вроде как техосмотр проходит. Язвы, там, рассасываются, диабет утекает — если он у кого есть, про цирроз печени я не говорю — наши мужики не сильно пьющие, но все-таки… В общем, у них обновление — чистый санаторий, а мы линяем жестко.

Раз я периоды ведьмаческого обновления начала перечислять, то все не так уж безвыходно, как казалось раньше. Сознание-то у меня не делось никуда, значит, и тело скоро почувствую. Вот тогда и боль придет. А куда она денется — на месте отвалившейся старой кожи у меня сейчас растет новая. Она очень розовая и очень горячая, как после ожога.

Но боли — почти благословенной, еще дождаться надо было. А после тоски — тревога приходит. Тоже безграничная, нет у нее ни начала, ни конца. Зато вместо теплой слизи — совсем ничего. Только воспоминания снятся: все рабочие промахи за все три жизни. Все мои оплошности чередой идут — одна за другой. Третий раз уже ту же самую историю перед глазами вижу и третий раз поделать ничего не могу.

До сих пор дату первой промашки помню. Зима тысяча девятьсот тринадцатого года, февраль месяц, второе число по старому стилю. Я тогда самой неопытной в Москве была, только-только выпустилась, первый раз на службу устроилась. Квартала мне никто не доверил, естественно, так — дали улочку в шесть домов со сквериком и мужской гимназией. Вполне приличное место было, даже по тогдашним меркам. Ну я и рассупонилась, про главное забыла.

Чаще всего у гимназии дежурила — там план по благим делам легко выполнять, на одних только «хоть бы меня не вызвали» далеко уехать можно. Ну с другими желаниями посложнее было: к примеру, чтобы преподаватель вместе с кафедрой под землю ушел или чтобы конь в гимнастическом зале синим пламенем сгорел. Зато амурные беспокойства у моих питомцев хорошо решались. И прыщи, опять же, в нужный день на лбу не выскакивали. (Я-то раньше думала, что это только девичья печаль, а вот оказалось, что нет.) Я этот день до сих пор весь-весь помню. С первой настоящей бедой всегда так. Хорошо, что Манечка моя через это же чуть пораньше прошла, она меня и утешила.

Тогда у мирских в моду самое страшное дело вошло — самоубийство. Никто перед таким увлечением устоять не мог: и военные, и штатские, и отцы семейств, и желтобилетницы. Даже ведьмы, и те обновление предпочитали начинать с порции цианистого калия, принятого вполне добровольно, хоть и под присмотром врачевателя. Обычно-то, если без происшествий, нас в новую жизнь профессионал отправлял, а тут все модному веянию поддались.

Мирские, главным образом, травились и вешались, с этим легче всего справиться. Но вообще среди Сторожевых тогда такие асы водились — они через стену пулю взглядом останавливать могли. Правда, не всегда. Ты одного такого спасешь, петлю ему развяжешь, а он возьмет и не окажется фаталистом, в судьбу верить не станет, пойдет да и утопится через сутки. Потому как мода такая…

По всей Российской империи ведуны с ведьмами из сил выбивались, останавливали, как могли, декадентов этих глупеньких. А что мы? Нас мало, а страна большая, всех спасти никак не успевали. Издержки профессии такие. К ним даже привыкаешь потом. Но в первый раз всегда по живому бьет.

В общем, недосмотрела я за гимназистиком одним. Как звали — до сих пор не знаю, мне этого жизнь не показывает. А вот как он после уроков в гимназической уборной петлю из форменного ремня вяжет — это вижу. Я и тогда увидела — хоть и с улицы, хоть и сквозь замазанное стекло. Сглупила: попыталась в здание вбежать, а потом, когда не получилось, — кого-то из преподавателей или надзирателей в этот клозет отправить, чтобы упредили. А надо было кошкой или крысой оборачиваться, через подвал внутрь пробираться. Потом бы глаза всем отвела, зато успела бы… А так — что говорить-то… Только и можно, что проклинать нашу способность смотреть сквозь стены: когда все видишь, а помочь не можешь — это ж самое страшное. А еще страшней, что повода у того гимназистика не было: даже «единицы» в тот день не получил, я эту беду вовремя отвела. А вот то, что он всяких дрянных романов начитался, — не разглядела.

Спустя полтора года мировая война началась, в нее многое произошло — и я это плохое сейчас все увижу, — а оно все равно не так режет, как первая беда. Даже если самой себе напоминать, что тот мальчик мирской до нынешних дней точно не дожил бы; он все равно из горьких воспоминаний не уходит, так и висит в своей петле у меня перед глазами. Или просто идет мне навстречу — еще живой. Чем-то на Гуньку нашего похож, если приглядываться.

Я бы и дальше там стояла, внутри этой своей первой жизни, вспоминая, какой мелкий снег летел мне тогда в лицо, и как именно я на левую руку перчатку надеть пыталась, не понимая, что она у меня наизнанку вывернута. Но жизнь к тому моменту другую картинку начала показывать, про сентябрь четырнадцатого года, уже про мировую войну. Ситуация сменилась, а боль в левой руке осталась — значит, там кожа уже вся полопалась и начала отваливаться крупными кусками. Так оно и будет дальше — с каждой отсмотренной ошибкой боль в теле нарастать начнет, отвлекать от анализа собственных промахов.

Как ошибки кончатся, так боль и нахлынет. Вроде как тупая и непереносимая, зато уже с чувством времени. Обидно только, что Манечку в моих воспоминаниях ни разу не показали: у меня ж от нее ни одной фотографии не осталось, а наша память — штука ненадежная.

Зато — вот интересно — кое-какие ошибки мимо меня почти проскочили, как грузовик на хорошей скорости. Это отрадно: значит, я потом в аналогичных ситуациях правильно сработала, повторения не допустила, кого-то от смерти увести смогла.

Мутота поднялась из несуществующего горла тяжелым комом — аккурат на последней картинке, на том, как я два месяца назад инсульт в соседнем доме проворонила. Только я перед той ничейной старушкой успела повиниться, так тошнота и схлынула. Кончились мои ошибки вместе с жизнью Лики Степановны. Пора продираться сквозь озноб и колотун, открывать глаза, делать первый вдох слабенькими, только что раскрывшимися легкими.

4

Проснулась я, разумеется, ночью. Словно будильник внутри меня сработал: на часах, висящих над выходом из палаты, зеленели квадратные электронные цифры. 23.58. Жаль только, что дату часики не показывали. Ну дня три я в отрубе точно пробыла, не меньше.

Я постаралась как-то повернуться, сперва ощупать себя, потом нашарить выключатель. Он, вероятнее всего, был вделан в стену около койки. Но это ж надо еще тянуться. А у меня сейчас руки слабые, обмякшие и непривычно легкие.

И гудят так, будто я ими все эти дни гребла без перерыва против течения.

Знобило меня сильно — ну это и понятно, новая кожа — она ж горячая. Хорошо хоть, что еще проклюнулась не вся. Старая слезала неровно, кололась, крошилась острыми уголками — примерно как подсохшая корочка на ранке, только отколупывалась куда легче, да и кровь из-под нее не шла. Я подтянула поближе сбившийся до самого пола лохматый плед, поворочалась в нем, устроилась поуютнее, приглядываясь к светло-синим теням на потолке: там лунный свет мешался с прожектором, застревал в тюлевом узоре. Самодельный платок сбился, выпавшие волосы кололись и щекотали, но поправить сил не было — пальцы-то почти мягкие сейчас, еще без ногтей.

Темнота начала обрисовываться — сверкнула какая-то ерунда на тумбочке, высветился бочок мобильного телефона, набитого неотвеченными звонками и смс-ками, на спинке кровати отчетливо проступила одежда. Видимо, халат. Не знаю, не я себе вещи в дорогу собирала.

Тело было тяжелым, жарким, еще не растерявшим жировой запас старости, но при этом упругим там, где ему полагалось. Следы от шрамов явно зудели, но нащупать их уже было нельзя. Я потрогала мочку уха, стряхивая на подушку ненужные волосы, — ухо было мягкое, дырка для сережки в нем затянулась.

Вглядываться в темноту было не особенно удобно: ресниц-то нет сейчас, да и брови выпали. Но это не сильно страшно: пока я к себе такой привыкну, как раз они и проклюнутся. А вот новое зрение, острое даже впотьмах, настораживало. Я сморгнула крепко державшуюся ресницу, закрыла глаза и подумала о том, что надо бы дойти до душа. Потом повернулась поудобнее и заснула обратно.

В следующий раз тоже проснулась ночью: той или следующей, понять не могла. Электронные цифры сложились в 02:34, красивое сочетание. Синяя светотень на потолке оставалась прежней, за стенами спальни, естественно, стояла стерильная тишина. Желудок, судя по всему, у меня если и пророс, то пока не требовал еды, а вот под душ тянуло все больше. Да и сил в теле прибавилось.

На полу прощупывались те самые белые тапки, все запорошенные сухими чешуйками моей отлетевшей кожи. Кровать тоже надо было перетряхнуть, а еще лучше — застелить свежим. Наружные швы савана расползались, труха вылетала из-под него на каждом шагу. Я вспомнила мирское присловье о том, что из стариков песок сыплется, хихикнула осторожно. Удивилась тому, что голос у меня оказался не по-девичьи звонким, а по-подростковому хрипатым. Совсем как у Гуньки после многочасового молчания. Надо будет Гуньку-то проведать, может, даже и сегодня. Он, скорее всего, тоже потихонечку оживает, будет мне с кем поболтать и на ком всякое женское мастерство проверить. Евдокия-то им довольна была, так что и мне…

Под мягкими пальцами выключатель щелкнул, я в ванную комнату вступила и выдохнула заполошно: зеркало тут не над раковиной приделано было, а сбоку от нее, и стояло оно в полный рост. А в нем такое отражалось… Уй! Не то что у метросексуала Гунечки, а у последнего озабоченного уголовника на такое аппетиту бы не возникло.

Ну отсутствие волос, бровей и ресниц вообще никого не красит, так ведь лицо, в случае чего, и подолом прикрыть можно. А вот то, что под тем подолом савана было, это ж, по выражению Жеки-Евдокии, полное «мама не горюй». Шелуха с меня обсыпается, синеватая и бугристая, как вываренная картофельная шкурка. Где клочками, а где и пластами кожа отколупывается. Зато грудь упругая, сквозь опадающую кожу проклюнулось два нестерпимо-розовых соска, ореолы вокруг них хорошо так просматривались. Внизу, под округлым и мягким на ощупь лобком, творилось примерно то же самое — старая слизистая стягивалась молочной пенкой, из-под нее все нежное и нетронутое проступало. Ну а чего — слизистые-то легче остального молодеют. Так что кой-какая боевая готовность у меня уже была.

Губы все в трещинах были, улыбаться сложно, но я смогла. Подумала еще о том, что, кажется, знаю, откуда у мирских поверье о том, что настоящие ведьмы — страшные, корявые и уродливые. Не иначе кто-то из мирских одну из наших девочек во время увядания увидел. Вот отсюда байки и пошли.

Тут за окном что-то загудело пронзительно. Но не как механизм, а по-звериному. Тем интереснее. Я так из ванной и выскочила (ну это громковато сказано — вышла, за стены хватаясь). До окна добралась, в подоконник вцепилась.

Снова зажмурилась — от лунного света, густого черного неба, слабеньких звездных брызг и красотищи, лежавшей под окнами. Снег. Пухлый и дымчатый, как мыльная пена. Сугроб на сугроб оседает, и конца им не видно. До самого леса — а он далековато, с моего второго этажа, да если еще по городским меркам судить, так на соседней улице. Нетронутое снежное взгорье слегка прожектором подсвечено, но куда больше — луной. Получается, что мое окно не на парадный въезд выходит, не на обрыв, а на ту сторону, где у Тимки-Кота заповедник начинается. Раз мирские здесь не ходят, то Тимофей своих тварюшек ничем не огораживает: котам тут привольно жить, у них где-то в этих снегах вход в нору прокопан.

Давно я котов не видела, со времен своего последнего обновления, с семьдесят третьего года. Они ж в городах не водятся, только в наших местах, где ведьмы смерть пережидают, а колдуны отсыпаются. Древние звери коты — суровые и нелюдимые. У врачевателя Тимофея потому и прозвище такое — не из-за мирских кошек приклеилось (хотя что-то кошачье в Тимке есть), а из-за того, что он этих тварюшек приручить сумел, еще лет двести назад. Не он первый, конечно, да и не он последний, но у них там семейная династия такая: весь род Умновых, хоть ведун, хоть ведьма, с тварюшками работает. Где-то тут по Инкубатору Тимкина племяшечка бегает, вечная лаборантка Варенька: она больше по морским мышам специалист, но ее тоже любая животина понимает. Тимка однажды, когда в Москву кого-то завозил, хвастался нам: дескать, от Варенькиного вида в местном отделении милиции пыльный кактус зацвел и пластмассовая елочка хвоей запахла. Охотно верю, кстати.

А сейчас я на знаменитых умновских котов любовалась. Или это Тимофей с семейством для котов дрессированные? Ой, не знаю, мне и без того было на что посмотреть.

Дикие коты — они чуть помельче медведя, а домашние — откормленные, ухоженные, чесаные — крупнее. За дикими Тимка иногда куда-то в леса ходит — исключительно за самками в положении. Чтобы можно было мелких тварюшек на наш колдовской манер воспитывать. Тепло от них идет, не внешнее, а внутреннее, умиротворяющее. И урчат они целебно, особым ритмом: заставляют пророщенные сердца биться, легкие — вдыхать, кровь — бежать по новым венам и артериям.

Вот там, где Гунька сейчас лечится, явно один из котов помогает. Сперва зверя на огромную постель заманивают, учесывают до урчания, а потом к нему под бок болезного подкладывают, чтобы у того от котовского мурлыканья организм работать начал. Ну и шерсть, опять же, теплая, для согревания очень подходит — пока температура от трупной до нормальной не поднимется. Впрочем, целебность шерсти и отдельно от котов действует — из нее хорошие платки получаются, все вылечивается — и грудной кашель, и радикулит, и даже кой-какие женские болезни. У меня с той молодости один такой платок есть уже, новый просить как-то неудобно, но если Тимка с Варенькой подадут — выкаблучиваться не стану.

Сейчас по сугробам медленно переступал чернющий кот. В отличие от крылаток, которые черные в прозелень, коты чернеют в фиолет, изредка среди них совсем бордовые особи встречаются. Нынешний — обычным был. Сильно на мирского кота смахивал, только огромного, пушистого до невозможности и толстого из-за усечения мужского достоинства. Но Тимка своих тварюшек не кастрирует, это видимость одна. Окно было плотно закрыто, а все равно стоять возле него оказалось холодно. Надо бы в душ, пока силы есть. Под теплой водой много старой кожи сойдет. Жаль, конечно, что шампунь мне пока не нужен, а вот жесткая мочалка и масла всякие вполне пригодятся. Недаром я их сама к себе в сумку клала, Евдокии и Доре не доверила.

Вода помогла, уняла жар в коже. Правда, сон тоже как-то отошел. Но в этом не душ был повинен, а легкая сила, ведьмовство. Ощущение очень приятное — словно секунду назад съела что-то очень вкусное, сочное, нежное. Такое, чем весь мир накормить хочется.

Я на зеркало посмотрела — а оно, мало того что запотевшее, так еще и не протиралось давно. Дунула легонько, полюбовалась на то, как со стеклянной глади отползают капельки, старые брызги и следы от мыльной пены. Порадовалась, что на коже еще ни одной родинки не проступило, вспомнила Жекины татуировки с тварюшками и еще кое-чего, совсем запретное.

Потом, когда белье на кровати перетряхивала и в непривычно легкую голову подаренный Доркой бальзамчик втирала, задумалась о празднике. Есть у нас такая традиция — обновление отмечать. Мужчины после спячки своим проставляются, у них это называется «на первый зуб», якобы они кому-то его в первой драке выбили. А мы в своем, ведьмовском, кругу празднуем. Официально это вроде как «на первый волос» гостей зовут. Дескать, ведьма впервые в новой жизни себе стрижку сделала. А по сути своей совсем другое в такой день отмечаем: мы же в новую жизнь невинными приходим, тело ни одного любовного греха не помнит, его заново всему обучать надо.

Тут я про Семена сразу подумала, но не печально, а затаенно, с надеждой. Может, такое именно ему предложить? Вроде как по старой памяти? А то у меня все три жизни подряд первый раз какой-то кособокий получился: что с юнкером Митечкой, что с мужем моим военным Степаном, что с одним таким… из комсомольского актива, с которым я вместе на картошку ездила, уже молоденькой Ликой. Ну ни разу ничего путного из этого смешного процесса не получалось. Рассказывать о таком забавно, а вот проживать — не очень. Надо будет с девчонками посоветоваться, но не прямо сейчас, а завтра или послезавтра, когда я корреспонденцию на телефоне разбирать буду.

А сейчас — обратно на мягкую подушку, под плед — нежить себя и думать только о хорошем. И никакого будильника!

На тумбочке все это время что-то бестолково блестело. Раздражало глаза, да только поворачиваться лишний раз мне не хотелось. Сейчас вот пересилила себя, глянула: стакан граненый, накрытый ломтиком черного хлеба. Внутри не то вода, не то лекарство — прозрачное что-то. Я пробовать не стала, а вот ломтик сняла и понюхала — он по краям сухой был, а в середине теплый и влажный — вобрал в себя лекарственные испарения. Есть мне еще не хотелось, так хоть хлеб нормально почую.

Со двора тем временем раздался еще один заполошный мяв: очевидно, Тимка выпустил к скучающему коту подружку, и теперь тварюшки принялись лохматить снег. Все равно они раньше рассвета спать не залягут и отогреть собой никого болящего не смогут.

5

Волосы начали расти на третий день — острые, жесткие и почему-то удивительно рыжие. На том месте, где раньше брови были, кожа стала потихоньку припухать — значит, и они скоро проклюнутся. Но это не так тягомотно.

Гораздо хуже, что у меня с вечера зубы резались, причем все сразу. На себя и так в зеркало без слез не взглянешь — потому что гормоны шумят, и я от хохота к рыданию за час несколько раз перебрасываюсь, так еще и десны ноют. Противно. Хотя на самом деле радоваться надо — первый раз после смены жизни съем хоть что-то нормальное. А то у меня этот кефир из свежих розовых ушей скоро закапает. Нет, фигуре-то полезно, килограммов так шесть, а то и восемь из меня за эти дни утекло, но…

Есть хочется! Селедки с мелким вареным картофелем. Чтобы картошинки по размерам — не больше сливы, желтые, рассыпчатые, со щедрыми кусочками холодного белого масла, которое по ним стекает и тянет за собой на дно тарелки накрошенный укроп. А сбоку — селедушка моя дорогая, остро нарезанная, серебристо-сизая, присыпанная колечками белого хрусткого лука. И в довесок — тяжелый ломоть хлеба. Того круглого, который можно пополам разрезать, вдыхая серо-теплый запах, посолить с одного краешка, чесночком потереть там, где корочка. Он такой свежий, дырчатый, не черствеет через полчаса, как нынешний, не крошится почти пенопластом, а тает во рту, не дожидаясь желтого картофельного уголка и серой дольки сочной сельди.

Если к завтрашнему утру хоть три зуба пробьются, спущусь вниз, в столовую, и в свое удовольствие этой самой селедки поем. Она у Тимки тут точно водится, равно как и любой другой соленый продукт, — они здесь привыкли давно, что омолодившиеся ведьмы всяческого гастрономического изврата требуют, начиная с птифуров и заканчивая настоящей советской тушенкой. Она, кстати, тоже вкусная, но с сельдью не сравнить. Хотя, конечно, больше трех кусочков в меня не влезет, желудок-то сжатый, привыкший к кефирно-творожному измывательству над собой.

Тут десну особо хлестким огнем дернуло: я сразу палец в рот сунула, нащупала подушечкой острый уголок пробившегося зуба. Ногти сейчас тоже вполне прорезаются, зудят. Так что я палец изо рта вынимать не хотела. Но пришлось — мобильный телефон зазвонил. Дора.

Я с ней и Евдокией уже говорила слегка — и сегодня, и вчера. Так, о пустяках каких-то поболтали. Мне отсюда после прожитого все пустяками кажется. На любую ситуацию сразу ответы перебирать начинаю из своих примеров. Совсем как в гимназические времена после экзамена: вроде ответила, свою оценку получила, а сижу, слушаю, как другие девочки отвечают, и мысленно вместе с ними учебник вспоминаю. Вроде как мозг разогнался, не может притормозить, работает вхолостую. Так и тут сейчас. Что Дора, что Жека про это состояние знают прекрасно, потому и обсуждают всяческие финтифлюшки. Вот и сейчас Дорка в своем репертуаре:

— Леночка, как включить стиральную машину? Я порошок засыпала, кнопки нажимаю, а огонечек не горит.

У меня розетка сбоку не очень удобно прилажена, из нее штепсель выпадает иногда. Я это Дорке и объясняю, стараясь не сильно шепелявить — с припухшими-то деснами и с парой пальцев во рту.

— Леночка, это зубки у тебя там, да?

А что ж еще-то? Рога с копытами и хвост в придачу? Так у нас их только студенты на практических заданиях отращивают, да и то комиссия обычно норовит сделать так, чтобы в билетах вместо этого что-то посимпатичнее выпадало — крылья, как у летучей мыши, или хоть кошачья мордочка вместо своей собственной. Вот у меня кожа сформируется, мимические морщинки пролягут, я тоже так позабавлюсь. Будем с Гунькой на пару дурачиться.

— А ты сумку разобрала уже или как?

Она издевается? У меня пальцы ломит так, что я халат не застегиваю, а только запахиваю, а от меня требуют багаж распаковать.

— Потому что там, между синим платочком, который я тебе положила, и белым, который тебе Дусенька на отход приготовила… Ты нашла платочек? Белый такой, с кружевом, мы его из пеленки для новорожденного сделали, тебе понравилось? А синий я купила в «Бен-Гурионе», уже перед вылетом, чтобы ты надела, как только волосы расти начнут. А они уже растут? А ты моим бальзамом…

— Так машинка заработала или как? — шепелявлю я. Получается «фофынка», но Доре без разницы.

— Сейчас, подожди… Тут что-то крутится такое… Никак не могу остановить, вроде бы это не деньги, но что-то же я постирала. Что у тебя в синих брюках лежало?

— А я помню? Дорка, зачем ты их стираешь?

— Потому что я готовила глинтвейн, а Цирля опрокинула кастрюлю, она после родов стала совершенно неуправляемая. Ну я зарастила себе кожу, а теперь пытаюсь спасти твои штаны.

А вот на кой шут Доре мои брюки от твидового комплекта понадобились? Тридцать пять лет в шкафу лежали ненадеванные — то они мне велики были, то малы.

— Потому что у вас тут очень холодно, а у меня с собой одни юбки, если не считать рейтуз, а это единственные твои штаны, в которые я еще влезаю.

— Да носи на здоровье. Ты, наверное, таблетки от моли постирала. Мне никто не звонил?

Я подсасываю палец и думаю о бессмысленном. Нужна была бы Семену — он бы у меня номер мобильного попросил.

— Звонила соседка в дверь, я ей все сказала, как полагается, сегодня она ко мне зайдет тебя помянуть. Где у тебя твои хорошие фотографии? Я все пересмотрела, но там в основном ты еще другая или совсем не одна, понимаешь?

— Понимаю. А кроме соседки, больше никто?

— Ой! Леночка, это не таблетки от моли, это карточка какая-то, вроде бы документ. У тебя кредитки не было дома?

Да если бы и была, стала бы я ее держать в брючатах, которые не ношу?

— Сейчас, подожди, я попробую остановить машинку и все вытащить. Где тут… Вот… Так ты открыла сумку сбоку или нет? Там, где платочки лежат, ну я тебе говорила, что синенький я тебе взяла в аэропорту. Ой, тут чего-то капает, кажется, вода… Цирля! Цирля! Слетай за тряпкой, что ты тут мне лежишь, это вполне свежий хлеб, нечего на нем валяться… Ты представляешь, там у нее у всех котят уже открылись глаза, и стало видно еще кое-что. Кажется, там две кошавки и один крылатик, рыженький… Только я тебе еще ничего не обещаю, понимаешь?

Тут я вылезшим зубом в проросший ноготь чуть не вцепилась — это ж мне Дорка котенка, кажется, собирается бронировать. По этому поводу пускай хоть сама целиком в мою стиральную машину забирается и с ее помощью все этажи заливает, я ей слова не скажу.

— Нет, ну ты посмотрела в сумке или ты мне ответила, а я не слышала? Так, Леночка, это какая-то очень важная карточка, тут много мелких букв, твоя фотография и черная полоска для магнитного замка.

— Дора, иди лесом, это пенсионное для бесплатного проезда. От него пользы — как от николаевских банкнот. Мне Семен не звонил?

— Так он же с тобой там, в Ханты-Мансийске, или я чего-то путаю?

— Кто? Семен?

— Ну а кто же еще? Бедный мальчик, как ему Фельдшер кровь останавливал, ты бы видела. Там, между прочим, рядом стояла Танюшечка, и у нее было почти белое платье, мы сразу же солью…

— Тьфу на тебя! Дора, это не Семен, это Гунька.

— А разве Гунечку не могут по документам звать Семеном? Цирля, не пей из этой лужи, тебе потом еще детей кормить, да что же это такое? Лена, как ты думаешь, куда я могла перевесить твою половую тряпку?

— Гунечку по документам Пашей зовут. В шкаф, например, не могла, когда за брюками полезла?

— А вот и могла, кстати сказать. Очень даже я могла, вот мы сейчас шкаф-то и… Цирля! Я кому сказала. Куть-куть… Так и есть, я ее на ту твою шубу повесила, ну ничего, все уже высохло и почти совсем незаметно… Нет, не звонил Семен, зато… Так ты полезла в сумку или еще нет до сих пор? Мы же специально тебе туда положили такой гель, названия не помню, тюбик фиолетовенький, очень помогает детям, когда у них режутся зубы. Лена, так я еще надену те твои другие брюки? Ведь все равно на них уже Цирля кормила своих детей… Да, один из них точно твой, но какой именно — пока говорить не буду, мне надо в них как следует всмотреться.

6

Зубной гель и кой-какие предметы интимного пользования мне очень пригодились, а вот с халатами Жека перемудрила. Уложила мне в сумку вот этот страшный байковый, в котором я даже в коридор выйти как-то стесняюсь, и шелковую тряпочку на пышных бретелях — я ее сперва за комбинацию приняла. Чудесная вещица, но мне ее надевать пока рановато. Так что наутро пришлось к завтраку спускаться в юбке и кофточке из жизни Лики Степановны. Ну не в спортивном же костюме на люди показываться. Зато мне эта одежда была сильно велика (что не могло не радовать). Да еще я зубы себе почистила с утра пораньше — все четыре. А платочек Доркин голубенький и вправду к наряду очень подходил — жаль только, что полюбоваться им было почти некому.

За столом нас трое собралось — молчаливая Варенька с повадками своих любимых морских мышей, сонный Тимофей (второй час дня всего, рано тут завтракают), ну и я.

С вечера мне так селедки хотелось, просто жить без нее не могла. А сейчас увидела, пожевала краешек, ну и отставила тарелку. Переждала я своей селедочки.

Зато запах от капустного пирога жить мешал. Много я все равно сейчас не съем, а от одного кусочка плохо не будет. Тем более что такие пироги не каждый день попадаются: огромный, размерами чуть ли не с крышку от письменного стола, дрожжевой, с ломкой лакированной корочкой, под которой прячется россыпь почти прозрачной томленой капусты в мелком яичном крошеве. А дно у пирога плотное, но не пригорелое, даже моими зубами легко жуется.

Я себе ухватила порцию, размельчила на кусочки, чтобы разжевывать сподручнее было, и от души позавидовала Тимке-Коту, который это кулинарное великолепие резал широкими ломтями, а потом руками прям в себя отправлял. А от пирога вроде как почти и не убывало. Куда ж его столько? Ждем кого-то?

— А ты как думала, Ириновна? Через час вертолет нарисуется, привезут одного такого, с пробоиной в борту. Будем с Варькой его по кускам раскладывать, как пасьянс «Наполеон».

— «Могила Наполеона», — скорректировала Варенька, чашечку кофейную на лепесток блюдца поставила и из-за стола отступала. Видимо, к своим мышкам и пробиркам ускакала.

— Чего там с Гунькой вообще? — светски интересуюсь я, управившись со свой минималистической порцией пирога.

Тимофей выразительно жует и не менее выразительно смотрит поверх моего платочка. Нельзя про такие вещи лишний раз спрашивать, а то навредишь. И я срочно исправляюсь, уцепившись за случайный факт:

— Ты же вроде говорил, что знаешь его. Откуда? Тебя в Москве давно не было. Он сюда приезжал? Расскажи, а? А то я про него ничего совсем не знаю, а как-то неудобно, он же мне временный ученик. И муж заодно.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Девятнадцатилетний Мэтью Хомс живет в расколотом мире, где даже самые безобидные вещи и привычные с ...
Теннис – один из самых популярных видов спорта в мире. Но за кажущейся простотой стоит весьма сложна...
Владислава никогда не была за границей и теперь мечтала поехать на Рождество в Хельсинки. Но девушку...
Первая мировая война. Канун Брусиловского прорыва. На передовой русские перехватывают голубя со шпио...
Из-за воспоминаний Надежды Мандельштам общество раскололось на два враждебных лагеря: одни защищают ...
Династии Романовых уже 400 лет… Ее роль в истории России приобрела глянцевый блеск. В этой абсолютно...