Московские Сторожевые Романовская Лариса
— Согласен. Но чего-то мне не верится…
— Ну, Тима-а…
— Ну вот только ныть мне тут не надо, ладно? Пообещал, что оставлю, значит… Мне, поверь, и самому интересно, как он на мастера замкнут и чего с ним будет, когда Старый в жизнь включаться начнет.
Я тоже представила, хихикнула и смолчала… А Тимофей все больше воодушевлялся и начал неизвестно с какого бока цитировать труды профессора Козловского. Что-то относительно взаимосвязи между мастером и его учеником.
Мне это все сложно понять. Одно было видно: Гуньку сейчас с собой в Москву забирать нельзя. Засохнет он там без Старого, прямо в самолете увядать начнет. Все время у меня перед внутренним взглядом недавняя картинка дрожала, чистая и ясная, как родниковой водой промытая.
Я в тот день, когда мы с Гунькой практической фотографией занимались, уже на рассвете к себе в спальню шла. Смотрю — у Старого в комнате дверь нараспашку. Неужели проснулся раньше срока? Подошла осторожно, чуя что-то неловкое. И почти споткнулась: на пороге Гунька стоял. Я как-то не удивилась: ему же по соседству комнату выделили, перевели-таки из лаборатории в нормальное помещение, вот он и заглянул собственного мастера повидать.
Судя по тому, какая у Гуньки морда была синяя, — он давно тут стоял. В спальне у Старого темнота, в коридоре — тусклый, как будто застиранный, белый свет, Гунька на стыке этого всего топчется, как модель для фотографирования. Уставился в одну точку и улыбается негнущимися губами. А лицо — тоже как фотография. Но такая, необработанная, еще с тоской и грустью. Безнадежность даже не во взгляде чувствуется, а в том, как он спину держит.
Я спокойного утра желать не стала, просто к себе прошмыгнула неслышно. И потом подкинула Тимофею версию о том, что вся эта ерундень с плохо приросшим сердцем — это из-за того, что Старый в спячке. Дескать, у Гуньки организм никого другого слушать не хочет, вот и выкидывает всякие фортели. Как только Гунькин учитель оклемается — так все эти непонятные проблемы и разрешатся. И тогда Старый сам ученика своего обратно привезет. Тимофей обозвал все вышеизложенное бредятиной — значит, версия ему понравилась. Да и лишние руки, опять же, хоть на пару недель.
— Ну а что из этого следует, ты ж сама понимаешь, Ленка. Правда?
— Ну да, — бодро подтвердила я неведомое научное изыскание и уставилась в заледенелое стекло. Ханты-мансийская реальность проступала в нем нечетко — уж больно на хорошей скорости мы мчались. Деревья, сугробы, еще деревья и метель размывались светлыми кляксами и подтеками — словно мы неслись внутри стакана с давно выпитым кефиром.
— Кажется, по этой теме только Мордлевский и писал, но это ж в восемнадцатом веке было, там возраст совершеннолетия еще половым созреванием определяли. А это в корне неправильный подход. Ты как считаешь, Лен? Ле-ен?
— Я не Лена, — хитро вывернулась я. — Я ж просила не называть, а то я не привыкну.
— Ну шут с тобой… Ириновна, кто ты у нас теперь?
— Лиля, — гордо отозвалась я. — Лилия Тимофеевна…
— А почему не Семеновна? — удивился Кот. Знал, подлец, про наше поверье — брать в отчество имя от лучшего мужчины в прошлой жизни.
— А по кочану и по кочерыжке, — неизвестно зачем сорвалась я. — За дорогой лучше смо… Мы скоро приедем? Я, между прочим, в туалет хочу.
На самом-то деле я плакать хотела, но Тимофею про это знать было совсем не надо.
— Да скоро, скоро, — извинился Кот. — Хочешь, у заправки остановлю?
— Не надо, — обиделась я.
— Ну тогда бумажки перепроверь, все ли правильно написала… — Тимка, не глядя, передал мне с переднего сиденья обтерханную картонную папку с желтыми тесемочками, обложкой в зеленые разводы и прямоугольной нашлепкой, на которой давным-давно выцвели чернила.
Мое личное дело. Не все, естественно, а только открытая для доступа часть — с копиями всех анкет от моих трех жизней. Сейчас мне две проверить надо было. Одна бумажка касалась итогов жизни Лики Степановны Субботиной, скончавшейся 28 октября 2008 года. Вторая анкетка, совсем свеженькая, относилась к пока еще никому не известной Лилии Тимофеевне Субботиной, родившейся… Вот дата рождения меня смущала слегка. То, что 28 октября, — это понятно. А вот год… Все-таки двадцать один мне сейчас или двадцать два? Если на дворе 2008-й, то… Это ж в каком году я должна была родиться? Ой, ну пусть двадцать три будет, а то фигура-то так и не подобралась окончательно, а лицо за первые суетные дни слегка просядет. Значит, родившейся 28 октября 1985 года в городе Ханты-Мансийске. Ой как интересно! Если бы Гунечка в почти ребенка не превратился, мы бы с ним одногодками были.
Ладно, надо пока остальные пункты перепроверить: не замужем пока, детей тоже еще нет — хотя мне пора вроде бы. Все-таки четвертая молодость, как-никак, надо либо ученицу брать, либо детей рожать. Ну с этим разберемся… А в анкетке все правильно отметим: «жизненное состояние — четвертое».
Так, образование… С этим странно теперь: в прошлый раз мне пришлось все подряд в эту графу вписывать, начиная от женской гимназии, а теперь вот речь не о мирском идет, а об обычном. Тогда, значит, законченное высшее (Московский государственный футуристический университет имени Шварца, социальный факультет, 1953 год) плюс аспирантура (Нижегородский семьестроительный, кафедра прикладной этнополитики, 1978 год). Все как у всех — в первую жизнь ведьма просто работает, во вторую молодость полагается учиться, в третью, соответственно, повышать квалификацию, а в четвертую — или диссер, или ученики, или дети, или все скопом, потому как время у нас такое, шумное и буйное, надо все успеть.
Так, дальше. «Квалификация — Сторожевая». «Последнее место работы — РФ, Москва, Северо-Восточный округ, Южное Медведково…»
— Лен… Тьфу, то есть Лиль… У тебя группа крови какая? — отвлек меня Кот.
— По-мирскому или по-нашему?
— По-всякому…
— Западная…
— Это у мирских чего — вторая, положительный?
— Третья плюс…
— Вечно я их путаю, никак не привыкну, что их теперь четыре, — поморщился Тимофей. И снова переменил тему: — Ну чего, в Контору со мной пойдешь или по городу поработаешь?
— По городу, — честно сказала я. Наверняка среди местных Сторожевых много хороших ведьм с ведунами есть, и пообщаться с ними в удовольствие было бы, но у меня аж пальцы дрожат без работы. Да и возни опять же с этими архивными бумажками. Мне еще в Москве похожая предстоит — и при перерегистрации на работу, и всякая мирская дрянь с квартирой-пропиской.
— Ну тогда давай так. Сейчас мы тебя на паспорт сфотографируем, тут вроде в торговом центре ателье какое-то есть, потом я по твоим делам, а ты, соответственно, гуляешь. А через три часа встречаемся…
— А где?
— Да прямо в торговом центре. Не та сейчас погода, Ленк… То есть Лильк, чтобы я тебе у театра встречу назначал.
— А в ресторане никак? — опять завыламывалась я.
— Если только там скандал начнется… Лильк… Ленк… Ириновна, в общем, ну потерпи ты пару деньков, а? Пятого уже в Москве будешь, прям в самолете улыбнешься кому-нибудь или как вы там это…
— Ладно, извини. — Я сейчас не сильно за себя стыдилась. Это у меня ведьминская природа мается. Раз уж ты мужчина, то будь любезен — накорми меня, приголубь, поить не надо, нам на сухой язык легче работать… В общем, ты меня полюби, а я тебе все-все сделаю. Ну, кроме мирового господства, лекарства против СПИДа и победы на выборах. Этого у нас даже петроградский профессор Элла Буковская не может, хотя у нее седьмая жизнь на излет идет. Нельзя нам в изобретения и политику лезть. Все согласно Контрибуции.
— Ну чего, Ириновна, вылезай, приехали, — Кот манерно приоткрыл мне дверцу и не менее манерно подал руку. А я ее принять не смогла — как-то привыкла жить по нынешнему этикету, при котором феминизм на всех распространяется, включая малость шандарахнутую пенсионерку Лику Степановну, ныне весьма покойную.
— Лильк, да ладно тебе… Обрастешь через пару месяцев и переснимешься. Давно, что ли, паспорт не теряла? — рассыпался в утешениях Кот, выводя меня из закуточка местного, пардон, фотоателье. Я продолжала злиться, хотя Тимофей меня первый раз без ошибки по новому имени назвал. Против такого фотоснимка вся магия была бессильна — волосы-то короткие, как у тифозницы. Не станешь же их наращивать при каждом предъявлении документа?
— Ну замуж выйдешь побыстрее, чтобы фамилию сменить. Лишний стимул опять же! — нашелся Тимка.
Я милостиво улыбнулась. Такой вариант меня устраивал куда больше.
— Договорились! Только ты на свадьбу прилетишь. Понял, папаша?! — отшутилась я.
Кот понял: не я первая его в свои отцы записываю, он какого только Мендельсона в своей жизни не наслушался.
— Уже лечу. — И Тимка со мной распрощался, прежде чем уехать за новыми документами. А я пошла по местным псевдомраморным закоулкам — искать ломбард. На сдаче золота сильно много не заработаешь, но на кой-какую косметику, джинсы и приличные сапоги должно хватить. Надо же как-то соответствовать заявленному возрасту. Да и ежик на голове под меховым беретиком спрятан, не так в глаза бросается. А подковки я сама себе прибью, сегодня же ночью.
В книжном магазине я прошагала уверенной походкой к полке со всякими садовыми пособиями и медицинскими справочниками, ухватила отрывной календарь на следующий год. Ничего, что кулинарный, мне неважно. Лишь бы там фазы Луны и рассвет с восходом без ошибок напечатаны были. Вроде безделица, сейчас про месяц с солнцем из Интернета узнавать можно, мне Гунька на ноутбуке еще в Москве показывал, а все равно по-старому сподручнее.
У меня за столько лет работы много таких отрывных бумажных кирпичиков скопилось. Для памяти удобно, если надо какое старое колдовство посмотреть и погрешность по фазам просчитать. Да и любопытно иногда перелистывать: не столько свою абракадабру аббревиатурную, сколько так, в поисках курьезного чтения. Там в разные годы каких только глупостей не печатали — от уставов юных пионеров до поз тантрического секса. И полезные советы тоже встречались: как тюль стирать, если мыла в доме нету, как следы от воска с одежды и паркета выводить. И этот календарик хорошим был, если, конечно, всеми напечатанными в нем «карпами по-варшавски» и «творожниками по-полтавски» сильно не увлекаться.
Потом я себе пару тетрадочек взяла — сны записывать. Красивые такие, клетчатые, на витой пружинке и с лакированными обложками. Если на свет посмотреть, то цветы с обложки бликовать и переливаться будут: то распускаться, то обратно в бутон складываться. Символично так, красивая, совсем ведьминская вещь.
Гуньке я тоже кое-чего в подарок припасла, потом, в Инкубаторе, отдам. А теперь мне практические пособия по заветным мечтам нужны. Их на соседней полке искать надо, в разделе любовных романов. Чтение, конечно, на любителя, но мне это по работе нужно. Чтобы знать, какие сны насылать, как глаза соседкам отводить, каким образом желания с реальностью в один узел завязывать. Да и так пригодится. Как тема для разговоров в строго женском коллективе.
Я, конечно, со своей новой профессией еще не определилась, но понимала, что придется в какое-то учреждение устраиваться. В роно я уже работала, в НИИ тоже, теперь вот надо будет новое место себе подыскать, чтобы без диплома можно было. Они у меня все советского образца, их переправлять сложно. Я, может, конечно, и в студентках себя попробую, но это не раньше следующей осени. А сейчас надо будет себе какое-то дело найти. Какое — неважно, все равно с людьми полажу, но себя ведь тоже обижать не хочется.
У нас девчонки по-разному карьерные лестницы строят. Кто от жизни к жизни специальность меняет, кто, наоборот, одно и то же дело вперед двигает. Танька-Рыжая, допустим, еще в первую жизнь медичкой была, а в нынешнее время из нее прекрасный дантист получился. В трудные времена сама себе свою же клиентуру передать умудрилась. А Анечка из Северного округа — та детей любит, по-настоящему. Она в первую молодость, когда ее Аделаидой звали, служила классной дамой в институте благородных девиц, в следующем обновлении колонией для беспризорников заведовала, потом в спортивном интернате завучем всю жизнь проработала, а теперь вот воспитательницей в детский сад пошла: говорит, что детей в этом возрасте куда удобнее от злых помыслов очищать. Да и за районом следить сподручнее — ей, дескать, молодые мамочки сами душу выплескивают и про себя, и про всех соседок.
Но эти-то умницы, хозяйственные девочки. А Жека-Евдокия, например, чего только в свои жизни не перепробовала: и сестрой милосердия была (на фронте в Первую мировую совсем молоденькой погибла), и гимнасткой в цирке (разбилась насмерть), и даже партизанила где-то на Смоленщине (расстреляли).
В четвертый раз только одумалась, стала великой актрисой Лындиной и благородно зачахла в глубокой старости. До восьмидесяти мирских лет в кино снималась, «Ник» и «Золотых орлов» режиссерам приносила. До того киношную братию облагородила, что они Жеку-Евдокию за талисман приняли, каждый норовил ее хоть в эпизоде, а отснять, чтобы съемки нормально прошли и финансирование картины не прекратилось. А теперь Жека барменшей в какой-то ресторации работает, ее наш Афоня, который сейчас Толик-Рубеж, в приличное заведение устроил, у него таких связей много.
Но это их, девочковая, жизнь. А у меня своя началась. Еще чистенькая и нетронутая, как та лакированная тетрадка для снов. А еще не терпится Гуньке подарок преподнести, порадовать мальчишку. Скорее бы уж кассирша с моими покупками управилась. Надо будет ей сейчас, когда чихнет, здоровья пожелать как следует, а то у нее с легкими уже который год непорядок.
В Ханты-Мансийск я больше так и не попала — до самого отлета проторчала в Инкубаторе. Последние дни перед выходом в новую жизнь всегда суматошные. В возраст вжиться надо, биографию продумать, словарный запас слегка подрихтовать, про одежду и манеры я вообще молчу. С биографией как-то не особенно удачно складывалось: я Тимофею за каждым завтраком новую версию себя скормить пыталась, пока он мне очередные кулинарные изыски скармливал. Я постоянно привередничала и боялась от лишнего куска разбухнуть, а он все время брюзжал: «Неправдоподобно», — и обзывал меня актриской оперетты. Может, у него в лаборатории все наперекосяк шло — Ваську-Извозчика так оттуда в комнату не перевели пока, а может, во мне дело было. Я все-таки любовными романами баловалась на досуге, а у них сюжет одинаковый: прилипчивый и приторный, как молочная ириска. В общем, каждый завтрак переходил в невообразимую перепалку. Не хуже, чем у Жеки на съемочной площадке, наверное.
С Гунькой куда проще общаться было. Я, конечно, делала вид, что про его тайну не ведаю ничего, но он и сам не сильно скрывал. Как узнал, что останется тут, Старого ждать, так сразу вся синюшность испарилась. Даже пару годиков набрать успел за эти дни — над губой рыжие усенки пробиваться начали. Ну и характер вразнос пошел — как у дурного подростка. Я, правда, с такими обращаться умею, недаром в школе работала. Нашли общий язык в очередной раз. Я Гуньке кой-какие экзаменационные билеты растолковала, он меня относительно манер и лексикона проконсультировал, да и просто поговорили нормально. Как на равных — у него срок ученичества к концу подходил, скоро совсем ведуном станет, можно как с нормальным общаться.
В ночь перед отлетом мы с ним вообще друг от друга не отходили — как две гимназистки в дортуаре, честное слово. Я вещи паковала, он помогал, рты у нас обеих… обоих не закрывались. Тем более, я гладить ненавижу, а Павлик… ну Гунька в смысле, с утюгом прекрасно управляется. С пользой время провели.
Я на рассвете, когда ученичество с себя на Тимофея перекидывала — до того, пока Старый не проснется, — себя прямо какой-то воровкой ощущала. Гунька, правда, молодцом держался. Одно плохо: не успели мы с ним наедине попрощаться. Пришлось при Тимофее друг другу руки жать, потом лобызаться троекратно, потом кое-чем обмениваться на прощание (все, естественно, в упаковках, деликатно). Прямо как-то и позабыли, что через пару недель в Москве увидимся. Я даже всплакнула слегка, но уже в машине. Гунька, наверное, тоже, хотя в его нынешнем возрасте слезы — это стыд позор и… пардон, запамятовала… полный отстой.
С остальными куда легче расставаться было: Варвара от меня подарочное серебро приняла, мне платок котовой шерсти вручила и умчалась обратно пробирками звенеть, морских мышей распиливать. Того черного мышика, кстати, Гунечка все-таки себе потом забрал. Не в качестве природного материала, а в виде компаньона, что ли. Так что я и мыша на прощание чмокнула, и котов погладила. Всего двух, правда, — вороного Борьку, которого в первую после возрождения ночь из окна наблюдала (он по гаражу бродил, боком о теплый борт джипа терся) и брюхатую Люську, которую по этой интимной причине никто к болящим не подпускал. Люська нервно урчала, жрала у меня с ладони перемороженные креветки и противно воняла свалявшейся шерстью.
С Тимофеем мы прощались по дороге в аэропорт. Он, как всегда, гнал с чертовой скоростью, привычно бубнил о том, что в биографии у меня концы с концами не сходятся, периодически прикладывался к трубке мобильного. Только у въезда в аэропорт, полоснув фарами по шлагбауму парковки, как-то затих:
— Ну чего, Ириновна… Нормально линька прошла? Не страшней, чем думала?
Надо было поблагодарить изо всех сил, сказать что-то доброе, ну как и полагается в таких случаях, а не получалось. У меня в голове словно метроном щелкал — до начала регистрации полчаса, вылет наверняка задержат, лететь часа четыре, если посадку во «Внуково» сразу дадут, потом пока багаж, пока чего, во сколько же это я дома-то буду? Да еще с учетом часовых поясов? Надо бы в самолете подремать, а то долгим день получится. И как там Дора с моим районом сработалась? И не протухнет ли подарочная рыба, вот вопрос. Я ж девчонкам муксуна везу. Он, конечно, на любителя, но Жека его в тот раз отсюда привозила, все вроде хвалили…
— Хорошо все было, Тим. Жалко, что на котов с тобой не сходила ни разу. Когда теперь выберусь…
— Надеюсь, что не скоро, Лен… То есть Лиль… — Тимофей как-то посерьезнел. Потом опять к телефону ухом прикипел. — Ну чего, Гришань? Встретили? Угу, идем уже. Сейчас втроем ее дотащим.
— Кого?
— Да подружку твою с московского рейса. Ты туда, она сюда, круговорот людей в природе, — отшутился Тимофей.
А я и не знала, что кто-то из наших девчонок раньше времени увядать начал. У нас сейчас самая старшая — Зинаида, но ей чуть больше полтинника по документам.
— У вас там как эпидемия гриппа, честное слово… Мрете как мухи, а мне котов с яблонями лишний раз… — Тимка вроде шутил, но как-то неубедительно.
Я со всеми своими предотлетными мыслями уже одной ногой дома была, спиной кресло «Боинга» заранее чувствовала, в разговоры толком не вслушивалась. А тут вот чего…
— Да шучу я, Лиль… Все нормально.
Кого там так накрыло — я даже спрашивать не стала. Все равно через пару минут увижу. Странно только, что никакой тревоги не чувствую, как оглохла совсем. Или это аэропорт так глушит волной чужой дорожной суеты?
Волна волной, а Таньку-Рыжую я в первый момент вообще не узнала. Если бы возле нее давешний Гришка Мышкин не стоял, то прошла бы мимо, грохоча замерзшим чемоданом.
Полтора месяца назад на моих проводах Танька бодренькая была, а сейчас выглядела хуже, чем в пятьдесят шестом, после возвращения. Издали видно — что оживляли ее. Причем кое-как, по принципу «лишь бы довезти». Скисшая, бледная, в платке каком-то несусветном по самые брови. Мышкин и тот знакомый пилот-вертолетчик ее с обоих боков поддерживают — Гришка что-то бормочет из заклятий первой помощи, а пилот окружающим глаза отводит, дескать, укачало женщину в самолете.
Я даже как-то ахнуть не успела. А Танька меня узнала сразу. Заулыбалась белеющими губами:
— Ну вот и помолодею заодно вне очереди. Нет худа без добра.
Это чем ее так?
— Да ограбил меня кто-то, — почти легкомысленно отозвалась Танька, опираясь на руку Мышкина. — Я даже оглянуться не успела, а он меня гантелей по затылку… Ну хорошо, что не мирскую…
— Очень хорошо, — мрачно согласился пилот. — Просто замечательно.
Тимофей передвинулся от меня к Рыжей, схватился за мобильник, начал что-то быстро туда надиктовывать. Наверняка распоряжался лабораторию готовить.
В динамиках звякнул приглашающий сигнал, я схватилась за свой чемодан, Танька глянула на нагруженного ее сундучком пилота. Потом в заледенелый витраж посмотрела недобро:
— Давно я на Севере не была. И еще бы здесь век не быть. Ну или полтора…
— Ничего, Танюш, сорок дней не срок, — утешил ее Мышкин. А пилот все так же мрачно поинтересовался, что это так бренчит в багаже.
— Да спиртовка, что ж еще-то… — удивилась Танька, покусывая совсем истончившиеся губы.
— Танюшка, а спиртовка-то тебе на кой шут? — изумился Мышкин.
Танька не ответила, начала увядать прям на глазах. Тимофей махнул рукой с зажатыми в ней ключами от джипа. Пилот не стал уточнять, перехватил связку. Так я ему и не успела объяснить, что у Тани с тридцать четвертого года дежурный чемоданчик всегда на изготовку. И удачи нашей Рыжей толком не пожелала. Увели ее двое в штатском. Хорошо хоть, что на этот раз наши, а не мирские.
В динамиках опять вякали и квакали, объявляли регистрацию на московский рейс. А я стояла, пытаясь разглядеть в кефирной мути стекла тех, кто ушел. Даже не сразу поняла, что Тимофей осторожно дует мне в левый висок:
— Ну, Ленк… Лильк… Тихо ты… Давай лучше документы проверять… паспорт, билет, деньги, ключи от квартиры… Все взяла?
— Все, — с каким-то позорным облегчением сообщила я сквозь полминуты.
— Еще не все, — поддразнил меня Кот, залезая в наружный карман своей безразмерной куртки. Погремел там чем-то, распустил вокруг себя запах залежалых креветок и свежих яблок, зашуршал загадочно — словно горсть речной гальки в бездонном кармане пересыпал. Потом вытащил зажатую ладонь, развернул ее красивым жестом — как артист цирка:
— Есть куда ссыпать?
— Есть. — Я решительно подставила косметичку, набитую новехоньким добром. В парфюмерную темноту бодро посыпались семена молодильных яблонь, непросеянное вечное добро, корешочки забей-травы, зернышки заводных апельсинок, еще какие-то невнятные крупинки и две серебряные подковки — перевитые проволокой-венгеркой и снабженные крошечным, размером с фасолину, ключиком. Тоже серебряным. У нас эти ключики младенцам на шею вешать полагается. Чтобы не заблудились посреди жизни.
За такое даже благодарить нельзя попусту. Главное — применить все по назначению, не испортить дары.
— Обещаю присмотреть. — Я с уважением кивнула на косметичку.
— Да иду я уже! — рявкнул Тимофей в мобильник.
Потом все-таки клюнул меня в нежную щеку сухими усами. Тоже на удачу. И снова за телефон схватился:
— Варюш, ты мозги поставила уже? Ну заквашивай давай, я московский рейс встретил, так что они как раз к нашему приезду подняться должны.
Часть третья
Кошкины слезы
- Эмоции — это такой наркотик.
- Не любишь — уже ломает.
- Мы все в онлайне, мы все заходим
- В зону чужого вниманья.
- Живем с ошибками. Так же пишем,
- Мы юзеры, ламеры, дуры…
- Мы все сочувствуем со всей мыши,
- И смайлик сжимает губы.
- Я — только буковки на экране.
- Ты тоже. Вот совпаденье…
- Беседуем, соприкасаясь словами,
- Носом в плечо, значками в онлайне,
- Мы две компьютерных тени.
- И слезы в клавиши. В них же пепел.
- Стучимся в аську, как в стены.
- Скрипят скрипты, как дверные петли,
- Юзер смылся, момент похерен,
- Смените подпись и тему.
- И слой слишком тонок, и мир слишком тесен.
- И глобус такой неземной…
- Когда я вырасту лет на десять,
- Я попробую стать собой.
Девочка не нравилась мне категорически. Лицо у нее было неестественно бледным — как у героини черно-белого кино, а волосы топорщились казенным сиротским ежиком, открывая пылающие неизвестно с какого перепуга уши. Глаза щетинились рыжеватыми ресницами, смотрели серо и угрюмо, губы категорически не сочетались с новой помадой, а про угри на носу я вообще не говорю. Нет, не такой я представляла себе свою же молодость. Жека вон в тот раз совершенной красоткой после обновления вернулась, а уж про то, как моя Манечка покойная в новую жизнь входила, я вообще молчу. Природные данные, увы и ах…
Не, ну понятно, конечно, что я научусь лицом пользоваться. Вон и носик, если в три четверти встать, очень даже интересно вздергивается. И когда первые волосы сильно отрастут — тоже ничего так будет. Но вот сейчас… Ну как я с такой физиономией вообще в самолете летела и никого не стеснялась? Это же просто… И какого беса современная мода шляпки с вуалетками не признает? В них же все спасение для таких, как я…
Ну что мне делать-то, если у меня даже капюшона на шубе нет, а меховой беретик если что и прикрывает, так только уродскую стрижу?
Девочка в зеркале обиженно сморгнула, прикусив нижнюю губу блестящими молоденькими зубами. Не зря я последние дни со скобкой мучилась — умудрилась-таки предупредить: у меня же все три первых жизни левый нижний резец чуть-чуть вперед выступал… Если не вглядываться — то и не заметно, а целоваться вот…
На этой мысли у моего отражения вспыхнул неуверенный румянец, впалые щеки малость потеплели, а глаза даже как-то и заискрились. Ну вот… Потом тепло и дальше разлилось — и по пальцам, и по сердцу. Ни о какой вуальке я больше не мечтала. А вот просто шляпку себе прикупить… Ммм… Отчего бы и нет, тем более что сейчас, в отличие от прошлых времен, в магазинах и впрямь любопытные экземпляры появились. Вот, например, к моему осеннему синему пальто… Хихикс… Ой, Лилечка, ой, дурочка молоденькая. Нет у тебя никакого осеннего пальто, оно же старушечье совсем, да еще и на пару размеров больше.
Девочка в зеркале самодовольно мне подмигнула, вытягивая в трубочку упругие губы. С лица исчезла киношная нежить, проступили первые мимические морщинки, появились простые человеческие эмоции.
— Ленка, ну у тебя совесть есть вообще? — В предбанник аэропортовского сортира ввалилась Жека с моей шубенкой наперевес. — Дорка там сейчас мяукать начнет, честное слово… Говорит, что тут цены на парковку выше, чем на хлеб в восемнадцатом году. Лен… — Жека придвинулась поближе и закурлыкала в самое ухо, чтобы не удивлять мирских посетительниц этого благородного заведения. — Ну ты чего? Морда, что ли, не нравится?
Мы с отражением понуро пожали плечами.
— Тоже мне… А кому она нравится в первые дни? Думаешь, я от своей физии в восторге была? Так ничего, отвисится со временем, привыкнешь… Давай, крась губы и потопали… Знаешь, Лен, я ведь тоже не сразу догадалась… это же фантом, шутка памяти. Когда ты под старость себя молоденькой вспоминаешь, то только свои достоинства помнишь. А про то, что кожа как блин лоснилась или что уши врастопырочку — как-то забываешь. Потому что память вообще про хорошее крепче помнит. — Тут Жека отступилась от меня, окидывая критическим взглядом художника тюбик с моей помадой, нагло мотнула своей чернокудрой гривой и громким голосом сообщила мерзость: — А волосы вообще сейчас нарастить можно. Подумаешь…
— Ты, Дусенька, про стоянку что-то там говорила? — вопросила я, похлопывая пальцами по вполне лебяжьей шее. — Я чего-то не поняла. Откуда у нас авто?
— А я не рассказывала? Ой… В общем, ты стой, а то сейчас помрешь. Короче. Дорка прикупила себе машину. А на сдачу права.
— А зачем ей в Москве машина? — Я прекратила барабанить пальцами по скуле.
— Ей она как ослу подтяжки. Но у нее же кошечки мерзнут! — Ехидная Евдокия произнесла последнюю фразу с вялым подобием Доркиных интонаций. — Эта полоумная мамаша везде таскает за собой Цирлю с котяточками, а поскольку у нас климат… знаешь ли… не сильно тропический, так Цирленька мерзнет, а Дорка истерит.
— Э-э-э-э… — Я улыбнулась против воли.
— Сперва ее возил Васька на такси, а потом, когда ему машину подорвали, Дора попыталась ловить частников. Ну ты знаешь, как она ловит… В общем, решила, что ей нужна своя тачка. Вот и купила. Для кошечек.
— Фигасе… — Я честно постаралась выразить изумление с помощью актуальных лексем: — Погоди-погоди, а она когда последний раз за руль садилась?
— Не помню, — Евдокия наморщила лоб. — В Киеве у нее белый «Руссо-Балт» был, любовник подарил… Сейчас себе «Шкоду» взяла. Зеленую. Под котеночка. Рыженький он. Она там всех на уши поставила в автоцентре, пока с этим котенком ходила и под его цвет тачку выбирала. Мирские охренели, но нашли.
— Ну это Дора, — вздохнула я. — Помнишь, как она дом под перчатки подбирала?
Жека ухмыльнулась: история была известная. Дорка тогда квартировала в Одессе, и ее осаждали три роскошных мальчика. Дора выбрала того, кто владел особнячком, покрашенным в какой-то оттенок под масть ее любимых перчаток. Хотя, скорее всего, дело было в том, что у роскошного мальчика был папа — знаменитый одесский ювелир… Это, естественно, еще до Первой мировой произошло. После Второй мировой Дора вообще перестала носить кожаные перчатки.
— Ты только ей не говори, что «Шкода» — это теперь вообще-то «Фольксваген-групп», — посоветовала я. — Дора расстроится, она на немецком не ездит… Погоди, Жека, — вспомнила я, — а чего с Валеркой-Таксистом? Мы там с Котом не поняли толком, он же из нежити в спячку ушел…
— Да шут его знает… Конкуренция, наверное. Сейчас же бомбил как грязи, потому что в стране кризис попер… — отозвалась Евдокия, мазюкая себя моей помадой.
Я сравнила наш цвет кожи и совсем успокоилась. Все-таки я сейчас моложе Жеки лет на десять буду. Особенно если и дальше стану худеть.
— А чего за кризис?
— Да кто этих мирских разберет. Ленусь, ну пошли уже, а? А нас сейчас Дорка закусает и зацарапает…
— Главное, чтобы метить не начала, — улыбнулись мы с вполне симпатичной зеркальной девчушкой.
Из трех благополучно рожденных Цирлей котят к моему возвращению не отданным остался лишь один — его Дорка хозяйственно приберегла в качестве подарка к моему обновлению. Юный крылатик был до неприличия рыж, местами полосат, абсолютно пронырлив и потрясающе вреден по характеру. Согласно каким-то хитрым котоводческим расчетам, новорожденный должен был носить кличку, начинающуюся на «эн». После того как предложенный Жекой Навуходоносор был отвергнут поочередно Доркой, крылатиком и Цирлей, тварюшку обозвали в специальном кошачьем паспорте Новым Русским/New Russian, а в быту принялись именовать гордым прозвищем Клаксон.
Имечко свое горластый крылатик полностью оправдывал, а к третьему дню моего с ним близкого знакомства приобрел еще дюжину милых семейных наименований, самым приличным из которых было «паскудина рыжая».
Но о всех прохиндейских способностях Клаксончика я узнала чуть позже, а тогда, по дороге домой, просто никак не могла оторвать рук от этого рыжего теплого существа. Дорка же меня не одна встречала, а со всем своим звериным семейством. Мы с Жекой на заднем сиденье шебуршали, Клаксон у меня на коленях чирикал, а холеная Цирля расположилась на переднем пассажирском — чтобы у нее крылья не затекли. Русскую зиму Доркина кошавка переносила без особого энтузиазма — по салону «Шкоды» порхало мелкое перо, а сами крылья в полураскинутом состоянии топорщились, как два поломанных пушистых зонтика, и мешали Дорке следить за дорогой. Но Дора, естественно, уверяла, что это мы ее отвлекаем своей болтовней. Ага, ну конечно. И на том синем «Рено» тоже мы ей чуть в задницу не врезались!
Мы потом до самого дома с Доркой ругались — ну невиноватые мы, что какой-то прохиндей у нее на хвосте висит. Небось сама же и завела поклонника, а от нас скрывает. Или забыла про него — с Дорой такое запросто может произойти.
— Так, подожди. Не поняла… Это еще старье или уже винтаж? — поинтересовалась я, отбирая у разошедшейся Евдокии свою кожаную сумку.
Дорка страдальчески поморщилась и ушла на кухню — варить глинтвейн для кошавок и запихивать в холодильник сувенирного муксуна. Кожгалантерея — это точно не к Изадоре. Даже неудобно перед ней как-то. А Жека не замечала: чуть ли не с порога бросилась на мой шкаф, как на амбразуру, выгребла из него все подряд — от свадебного платья тридцатилетней давности до почти нового пенсионерского пальто. И теперь самозабвенно порхала над ворохом одежды — прикидывая, перетряхивая, просматривая на свет, проглаживая швы. Совсем как в те времена, когда мы гардероб через спекулянток обновляли.
— Еще старье, но тебе идет, — Жека милостиво отпустила ручку сумки.
Я стряхнула с дивана особенно нахальный пиджак, примостилась на подлокотнике, обвела комнату глазами, выискивая следы пребывания крылаток. Занавески точно менять придется. А может — и люстру укреплять. Клаксончик так и висел сейчас на мне, трепетал слабыми крыльями. Коготками в свитер вцепился, мой маленький… Я сама чуть не заурчала с ним на пару.
— А вот если с теми сапогами… Ленка! Лен, ты вообще юбки-то носить собираешься?
— А? Не знаю… не решила еще… — Жекиной инициативы «новой жизни — новый образ» я как-то не разделяла. Типаж-то у меня один и тот же, да и худеть надо. Килограммов так пятнадцать сбрасывать, если не больше. Но вслух я, разумеется, призналась совсем в другом: — Вот волосы вырастут, там поглядим…
— Отрастут — красься в блондинку, может очень интересно получиться. Я тогда тебе костюм свой зеленый отдам, который в ЦУМе покупала… Ну помнишь, который с карманами.
Я не помнила: у меня последние годы Ликиной жизни сейчас плохо просматривались. Как в замутившемся от старости зеркале.
— Ну ничего, наденешь — вспомнишь. — Жека отвернулась от гардеробного нутра, прицельно уставилась на меня: — Встань. Выпрямись. Ага. Джинсы — полное говно, где ты их брала вообще? Ясно. Не, не выкидывай, по району в них работать будешь, чтобы мужики на твои ноги не пялились. Повернись. Угу. Сорок восьмой, наверное. Или как?
Я не знала. То ли перелет сказывался, то ли смена часовых поясов — мутное у меня было состояние. Будто я к себе в старость вернулась.
— Дусь… а Семен мне не звонил?
— Так черные или синие тебе лучше, а? Чего?
— Семен…
— Не скажу. — Жека сняла с галстучного насеста потрескавшийся рыженький сантиметр, зашуршала вокруг меня, затрещала бусами и браслетками. Клаксончик взмуркнул и сложил крылья бумажным самолетиком. Дорка на кухне нещадно громыхала кастрюлей — наверняка моей любимой, которая с синей крышкой… Еще и пела при этом, причем, кажется, в унисон с Цирлей. То ли я слов не разберу, то ли на иврите. — Да звонил, звонил… Сразу, как ты уехала. На два часа всего опоздал, шифровщик фигов…
С кухни потек запах глинтвейна — как выстрелили им. Крылатик снова взмявкнул, отцепился от моей груди и полетел в коридор несмелыми стежками.
— Лен… Ну чего ты смотришь так на меня? Звонил и зво…
— Вы мне сказать не могли? А? Что ты, что Дорка! Я там то линяю, то лысею… То грудь растет, то зубы режутся. А вы молчите, гадины… Вот сложно по-русски, человеческим языком сказать было, а?
— Ну, Лена-а…
— Чего Лена? Я тебе сто тридцать лет Лена, а ты…
— Сто двадцать восемь…
— Ну что ты к словам-то цепляешься? Потому что ответить нечего?
— Потому что ты идиотка, — очень тихо сказала Жека. Так и села на пол возле дивана, ткнувшись гривой мне в колени. — Придумала себе сказку и в ней живешь, как в скорлупе.
— Я живу? Я?! Да лучше бы я вообще не обновлялась… Думала, что забуду, а это не кожа, Жека… не сбрасывается…
— Да в курсе я, что не сбрасывается, — махнула рукой Евдокия. Облапала меня кое-как, а потом и вовсе плюхнулась рядом, прямо поверх тряпичной неразберихи. — Знаешь, как я мирским из-за этого завидую… Прямо с сорок первого года.
Я знала.
— Дусь, а чего он сказал-то вообще?
— Ну… удачи пожелал. Я уже не вспомню сразу…
— И все?
— Ну…
— Ты только не выдумывай мне…
— Тогда точно все.
Дорка на кухне вовсю курлыкала, уговаривая кошавок кушать как следует, пока все свежее, горячее и такое полезное… Потом чего-то звякнуло, сквозь коридор, сбивая с вешалки пальто, пролетел Клаксончик, спикировал всеми когтями мне в плечо, потерся мордочкой о щеку. Пахло от него и вправду вкусно.
— Ну сама подумай… — начала оправдываться Жека. — Если б я тебе сказала, ты бы там… а так хоть пожила нормально, для себя…
— Фигасе, — снова повторила я полюбившееся словечко, — фигасе пожила, с меня кожа пластами сыпалась…
Впрочем, понятно же, что Евдокия не об этом.
— Зато морда симпатичной получилась, — почти без паузы отозвалась Жека, — смотри, какая гладенькая… И ушки розовые. Мочки заново будешь прокалывать?
— Да не знаю… Сейчас какие серьги носят?
— Всякие. Из твоих много чего можно подобрать…
— Да ну… не хочу на себе прошлое таскать… Пусть хоть пластмасса в уши, но чтобы новые.
— Ага, — обрадовалась Жека. — Только на кой бес тебе пластмасса, давай нормальные купим.
— На какие шиши?
— А книжка сберегательная? Что у тебя там накапало? Дорка-а-а!
Я помотала головой, встряхнулась слегка. И, разумеется, чуть не спихнула с себя Клаксона. Ну и когти у этого наглеца. Как у железной птицы, честное слово.
— Вот чего ты мне орешь, как сумасшедший на пожаре? Я с кухни все прекрасно слышу. — Дорка вплыла в комнату, шурша моим бывшим шелковым халатом. Такие пятна от винища, конечно, уже не выведешь: — И, между прочим, девочки, у вас тут на Кузнецком есть вполне неплохая чешская бижутерия… Сережки не знаю, а вот кулончик я там себе один очень даже видела…
— В форме кошки?
— Нет, он как перышко. Сверху стрелочкой, как хрустальный листик, но на самом деле, если присмотреться…
— Дор, где у Ленки сберегательная книжка лежит?
— А чего, вы ее перекладывали? — удивилась я.
— А мы книжный шкаф двигали, Дорку глюкануло, что под него кошак забился…
— Все с вами ясно.
— Ничего не… между прочим, и вправду мог забиться. — Дора оскорбленно удалилась в рабочую комнату. Вернулась обратно спустя минуту — с книгой и верной Цирлей. Кошавка сидела у Доры на вытянутой руке, громко хлопала крыльями и всячески вызывала уважение. — Вот, держите… Леночка, считай сама и при мне, а я буду по дереву стучать, чтобы они не переводились…
Я кивнула, уселась поудобнее и аккуратно раскрыла второй том Лермонтова.
М-да-а, негусто. Ну а чего я хотела-то, собственно? Полтора месяца Дорка за меня работала, зарплату ей переводили, а до этого я всего месяц книжку не открывала, жила на обычную пенсию и кой-какую мелочовку. Да и вообще, хорошо, что нам хоть эти платят. Сто лет назад и такого не было. Даже моя мамуля, которая эти выплаты именует не иначе как «отрыжка социализма», тратит жалованье не раздумывая. Не на себя, естественно. На Ростика. Уй, маме позвонить надо. Может, потом…
— Ну на пластмассу точно хватит, — кивнула Жека, глядя, как я мусолю сотенные бумажки. — И вообще… тебе хоть нормальными купюрами дают, а Дорка, бедолага, два месяца подряд в книжку лезет, а у нее там шекели. Еще хорошо, что не по аэропортовскому курсу.
— Фигас… Ну надо же… Дор, а это из-за чего?
— Так у меня какое гражданство, ты же понимаешь? — Дорка учесывала Цирлю. — Правда, компенсацию они мне в рублях перечислили. Я так рада была, так рада, что прямо Блока в портрет поцеловала.
Дорке деньги поступают в томик Блока. Старенький такой, его ей перед самой Великой Отечественной один мальчик подарил. В мае сорок первого, в общем. Как и где его Дорка хранила — тайна, о которой лучше не спрашивать.
Чего там в эту книжку только не поступало: и оккупантские марки, и сталинские червонцы, которые потом меняли по рублю, и четвертаки с полусотенными, на которые по тогдашним временам можно было жить вполне прилично. Вот до инфляции с ее миллионами Дорка, правда, не дотянула — эмигрировала раньше. А у нас с Евдокией эти сберегательные книжки пухли на глазах.
Обидно так было: под конец месяца уже ждешь, на полку по пятнадцать раз в день заглядываешь. Потом — бац, книжка прям у тебя на глазах растопыривается, пачка банкнот ее распирает, двухсотки розовые дождем летят… А купить на них… Ну разве что кагор крылатке на прокорм. Да и то хоть хорошо, что вовремя выплачивали — с опозданием всего на месяц-полтора, не то что мирским. Дикие были времена. Жека вон тоже помнит. Сейчас Дорке рассказывает, как нам в девяносто каком-то году часть зарплаты талонами перечислили. И если бы на сахар или мыло — так ведь на водку!
Дорка ее перебивает и вспоминает историю Симки Ленинградской, которая давно Шломит и давно в Иерусалиме: у нее идейно выдержанные соседи в блокаду вообще всю библиотеку пожгли, только коммунистическую литературу оставили. Так та Симка до конца войны свою зарплату в томе Сталина по пятым числам получала. Потом, конечно, перерегистрировалась, обменяла сберкнижку на что-то приличное.
Я киваю сочувственно: у меня второй том Лермонтова тоже не от хорошей жизни — квартиру когда-то ограбили, унесли все букинистические издания вместе с подписными. Ну там не только это, естественно, утащили, но я с тех пор себе сберкнижку понеприметнее оформила. А Жека, как сто лет назад выскочкой была, так и теперь… Она сберегательную в самой любимой книжке открыла.
Евдокия, в отличие от меня с покойной Манечкой, не гимназию заканчивала, а Смольный институт. Потому и получка у нее поступает в замусоленную «Княжну Джаваху» с подписью самой покойной Чарской, кумира Жекиной первой юности. Я ей из-за этого даже завидовала слегка — до тех пор, пока Чарскую заново публиковать не начали. Я тогда сразу закупилась: тоже ведь учебник по девичьим мечтам, полезная литература.
— На работу когда оформляться пойдешь? — тянет меня за рукав Евдокия. — Давай завтра вместе съездим, мне там кой-какие справки будут нужны. Дорка нас тогда вместе и отвезет.
— Отвезешь вас, как же… Вы там будете полчаса в кабинете сидеть и три часа по курилкам шататься, а у меня кошавки голодные в машине плакать начнут…
— А кто тебя просит их в машине оставлять? Возьми с собой, пусть народ полюбуется. Танька-Гроза вообще слюной изойдет от зависти.
— Раньше надо было любоваться, когда возможность была. Я твоей Таньке два раза крылатку предлагала, а она мне что…
— Ну да, за такие деньги…
— А что деньги? Это порода, это окрас трехцветный. Ты, Леночка, в голову не бери, ты мне своя, это подарок. А твоей Грозе я…
— До-ор…
— Девчонки, я чего-то не пойму: вы тут что, без меня крылатками, что ли, торговали?
— Ха!
— Дорка, подожди… Лен, ну ты проснулась тоже. Думаешь, откуда у Доры машина? С неба упала?
Я почти виновато глянула на Клаксончика. Ой, неудобно-то как получается.