Белый отель Томас Дональд

Разумеется, он знал отель, в котором они останавливались, – он часто ездил туда, чтобы покататься на лыжах.

– Красивое место, – заметил он.

– Да, но и здесь красиво, – отвечала она, снова глядя на песчаные дюны.– Прекрасный мир.

Воспользовавшись случаем, она спросила у него, как можно попытаться найти родственников. Вынув из нагрудного кармана записную книжку и карандаш, лейтенант, умудряясь одной левой рукой и удерживать книжку, и орудовать карандашом, вписал имя Беренштейн. Он обещал навести справки.

– Будьте уверены, ваши родственники тоже будут просматривать новые списки, – сказал он. Она поблагодарила его за доброту, на что он сказал, что это пустое, он счастлив помочь.

Извинившись, он отправился дальше по автобусу, чтобы перекинуться дружеским словом с другими пассажирами. Коля, совершенно вымотанный, спал, его голова покачивалась у нее на плече. Она изменила позу, чтобы ему было удобнее. Грудь ее была полна нежности. Вскоре, однако, ей пришлось разбудить его – автобус приехал. Несмотря на усталость, пассажиры радостно восклицали при виде оазиса – зеленой травы, пальм, искрящейся воды. Само же здание больше походило на отель, чем на пересыльный лагерь. Лизе и ее сыну предоставили отдельную комнату. Там стоял сладкий запах древесины. Балки были из кедра, а стропила – из ели.

Вскоре Коля вместе с Павлом Щаденко отправился изучать окрестности, Лиза же так устала, что сразу повалилась на кровать. В сумеречном полусвете ее разбудил робкий стук в дверь. Она подумала, что стучится Коля, не вполне уверенный, их ли это комната. Как была, раздетая (они еще не распаковали вещи), она пошла открывать. За дверью стоял лейтенант. Он, покраснев при виде ее наготы, извинился, что помешал ей отдыхать; ему следовало бы предвидеть, что она ляжет спать рано. Он так сильно заикался, что его с трудом можно было понять. Он лишь хотел сказать ей, что не смог отыскать в списках Виктора Беренштейна, зато нашел Веру Беренштейн. Может это чем-нибудь помочь? Лиза задохнулась от радости.

– Спасибо! – сказала она.

Он снова покраснел и сказал, что постарается найти имя ее мужа. И ему кажется, что она будет рада узнать, что здесь есть кто-то еще с такой же необычной фамилией – женщина по имени Мария Конопницка.

– Но это же моя мать! – воскликнула она в восторге. Довольный, он обещал продолжать наводить справки.

Дни мелькали за днями. Во время еды она всегда глядела на соседние столы, и всякий раз ей казалось, что она узнала чье-то лицо. Однажды ей даже показалось, что она узнаёт Зигмунда Фрейда в старике с плотно забинтованной челюстью, который ел – или пытался есть, – сидя за столом в полном одиночестве. Она относилась к нему со слишком большим пиететом, чтобы просто подойти и заговорить. К тому же это, возможно, был вовсе не Фрейд: говорили, что этот старик прибыл из Англии. Но разве можно было не узнать это благородное лицо? Увидев, как он с трудом несколько раз затянулся сигарой, вставляя ее в крохотное отверстие рта, она почти уверилась. У нее появилось озорное побуждение отправить ему открытку (с изображением пересыльного лагеря – здесь были только такие), написав: «Фрау Анна Г. низко Вам кланяется; не удостоите ли Вы ее чести распить вместе с нею стакан молока?» Может быть, это заставит его улыбнуться, вспомнив о шеф-поваре из белого отеля. Поигрывая открыткой и решая, стоит ли ее покупать, Лиза вдруг осознала, что старый, добрый, отправленный «на просыхание» священник из ее дневника имел прообразом Фрейда; она недоумевала, как могла не понимать этого в свое время. Это же так очевидно. Потом ей сделалось сразу и холодно, и жарко, потому что сам Фрейд, такой проницательный и мудрый, должно быть, знал об этом с самого начала и, наверное, думал, что она над ним смеется. Поэтому вряд ли будет тактично посылать ему открытку, которая напомнит обо всем этом.

Однажды она прошла мимо него, когда его везли в медпункт в кресле на колесиках. Его голова свисала на грудь, и он не увидел ее. Он выглядел ужасно больным и несчастным. Если бы она дала ему о себе знать, ей пришлось бы подвергнуть точность его диагноза еще более серьезным сомнениям, а это могло его еще сильнее омрачить. Лучше держаться в стороне и лишь молиться, чтобы врачи сумели ему помочь. Они, несомненно, знают, что делают. Молодой, измученный недосыпанием врач, осматривавший ее, действовал энергично, но осторожно. Несмотря на это, она дергалась, когда он осматривал больные места.

– Что, вы думаете, у вас не в порядке? – спросил он, когда она отпрянула от его прикосновения.

– Anagnorisis, – выдохнула она. Лекарства, которые он прописал, облегчили боль.

Она почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы начать посещать занятия по языку, – в классе, который был рядом с классом Коли! Она хотела как следует изучить иврит. Все, что она знала, была цитата, которой ее научила Кедрова: «Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее». Языки всегда легко ей давались, и преподаватели были довольны ее успехами.

Но казалось, что совсем необязательно быть евреем, чтобы жить здесь; ведь ее мать тоже была в списках.

На второй вечер – она полагала, что на второй, – молодой лейтенант подошел к ее столу и, стесняясь, пригласил ее на танец. Поскольку среди иммигрантов было много музыкантов, включая некоторых из Киевского оркестра, они быстро образовали танцевальный ансамбль. За едой царил счастливый дух общительности, семейные пары не замыкались в самих себе, но старались, чтобы многочисленные вдовцы и вдовы были вовлечены в общее веселье. Лиза не думала, что справится с танцем, ведь у нее болело бедро, но не хотела обидеть застенчивого молодого офицера, который был с нею так мил. Им кое-как удалось выдержать вальс: ему, с одной рукой, и ей, почти что с одной ногой! Они смеялись, говоря об этом. Она вышла вместе с ним побродить в вечерней прохладе. Возле оазиса он показал ей прекрасный ковер из ландышей. Его не огорчило то, что у нее было кровотечение.

Что было на самом деле поразительно, что единогласно признали чудом, так это появление «нелегальной иммигрантки», случившееся через несколько недель после прибытия первого поезда из Киева. Она ковыляла через виноградник, и сборщики приостановили работу, глядя на нее в изумлении. Люба Щаденко в то утро была в своей комнате вместе с детьми и свекровью и услышала, что в дверь кто-то скребется. Она открыла ее и увидела у своих ног маленькую черную кошку, жалобно мяукавшую. Это была их кошка, по недоразумению названная Васькой, – тощая как скелет, со сбитыми в кровь лапками, но, несомненно, Васька. Вскоре она, налакавшись молока с блюдца, свернулась клубочком, мурлыча на руках у Нади. Каким-то образом, благодаря удивительному инстинкту, присущему кошкам, она ползком преодолела улицы, пустыни и горы, чтобы вновь их найти. Она быстро поправилась и стала очертя голову носиться по лагерю, сделавшись всеобщей любимицей.

Черная кошка приняла надлежащее участие в шумном праздновании сбора винограда. Урожай выдался щедрым, грозди были превосходны. Лиза в первый раз попробовала свой голос – негромко, в застольной хоровой песне. Он оказался сиплым и неуверенным, но она не огорчилась, а кое-кто даже повернул голову в ее сторону, интересуясь, кому принадлежит это приятное сопрано.

Черную кошку можно было встретить буквально повсюду! Однажды вечером она даже сорвала показ фильма. Лиза обычно ходила на эти сеансы: фильмы, хотя зачастую и неинтересные – плохо снятая документалистика, – помогали ей в изучении языка. В тот вечер они с Любой смотрели документальный сюжет о поселении в Эммаусе. Показывали тюремную больницу, в которой добились выдающихся успехов в лечении заключенных строгого режима. Среди интервьюируемых пациентов был один, которого Лиза, как ей казалось, узнала, – приятный молодой человек в очках. Вооруженные стражники сопровождали его по бокам, проводя между зданиями. Показывали, как он играет с детьми в спортивном зале, но даже там вооруженная охрана внимательно за ним наблюдала. Диктор назвал его имя – Кюртен – так, словно зрителям оно было хорошо знакомо; и Лиза действительно думала, что когда-то слышала это имя и, возможно, видела в газетах фотографии этого человека, но не могла вспомнить, когда и где. Она собиралась шепотом обратиться к Любе, как вдруг весь экран заполнился Васькой... Силуэтным изображением Васьки! Зрители оживились и разразились смехом. Каким-то образом кошка проникла в проекторскую, а теперь безмятежно умывала на экране свою мордочку! Зрители захлопали, требуя продолжения, – это было куда занятнее фильма!

А однажды утром появились четверо черно-белых котят, мяукающих и мокрых, тычущихся в Васькины соски. Люба сказала, что это чудо, потому что кошка была кастрирована... Но котята были несомненно всамделишными, и Васька сделалась еще большей героиней, чем прежде. Все дети в лагере по очереди приходили поиграть с самыми последними иммигрантами и всячески подлизывались к Наде, чтобы та позволила им взять кого-нибудь из них к себе домой.

Но величайшим из чудес было то – как, смеясь, говорила Люба, – что у котят должен иметься отец, а откуда он мог здесь взяться?

Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди! Вот, зима уже прошла, дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей. Голубица моя в ущелий скалы под кровом утеса! покажи мне лице твое, дай мне услышать голос твой; потому что голос твой сладок и лице твое приятно49.

Эта цитата приводилась в письме, пришедшем от совершенно неожиданного отправителя. Лиза была в поле, когда появился человек с почтой, и, увидев знакомый, но давно забытый почерк, она была вынуждена покинуть длинную цепочку сборщиц винограда и броситься в единственно доступное ей место уединения – в уборную. На нее обрушилось так много эмоций, принадлежавших умершему прошлому, что ей и в самом деле не мешало туда пойти. Живя в Киеве, она часто встречала имя Алексея в газетах и видела его фотографию – он стоял по стойке «смирно» среди одетых в форму людей. Потом она прочла о его аресте и сенсационных признаниях. Она была на седьмом небе оттого, что его не расстреляли, а позволили воссоединиться с диаспорой.

Он писал, что некоторое время провел в заключении в Эммаусе, после чего стал совершенно другим человеком. Жил он теперь на поселении в Бетерских горах. Условия суровые, но они трудятся не покладая рук, чтобы жизнь стала лучше. Увидев в списках имя Лизы, он сразу же понял, что по-прежнему любит ее и хочет, чтобы она приехала и разделила с ним его жизнь.

Люба не хотела, чтобы подруга уезжала, и именно поэтому наперекор себе доказывала ей преимущества переезда к Алексею. Конечно, он не упоминал о женитьбе, но законы новой земли не требовали формальных уз.

Лиза, однако, написала в ответ, что начинать сначала слишком поздно. Она его тоже любит, как и прежде, но если поедет к нему жить, их всегда будет преследовать образ нерожденного ребенка. У них обоих слишком много всего на совести.

Однажды она услышала по радио серебряный голос Веры Беренштейн, и дрожь пробежала у нее по телу. Что было необычно для Веры, она исполняла религиозную песню – положенный на музыку Двадцать третий псалом. Голос ее казался прекраснее, чем когда-либо. Позже, благодаря дружбе с Ричардом Лайонзом, Лиза услышала этот серебристый голос по потрескивавшему телефону. Вера подтвердила, что ее мужа здесь еще нет – пока нет. Она была взволнована и подробно расспрашивала о сыне. Лиза готовила его к встрече с настоящей матерью: часто, как будто невзначай, произносила ее имя, вспоминала о ней.

Для нее это было тяжело, гораздо тяжелее тех работ, которые она начала выполнять в поле. Немало слез пролила она наедине с собой. Трудно было потому, что она ощущала себя матерью Коли, более того – он сам ощущал ее своей матерью, а она тем не менее мостила дорогу, по которой он сможет вернуться к родившей его женщине. Гораздо легче будет отпустить от себя Виктора, как только он здесь окажется. Втайне она была рада тому, что его еще нет, – и в то же время раскаивалась в этой радости. Она его очень любила, но в душе не видела его своим истинным и вечным супругом. Как бы во искупление этого греха, она старалась как можно больше помогать людям.

Она попыталась помочь старику, которого полагала Фрейдом. Ричард позволил ей просмотреть списки тех, кого отправили в поселения. Трудность состояла в том, что она не помнила фамилию дочери Фрейда по мужу. Но, увидев имя Софи Гальберштадт, с маленьким сыном Гейнцем, она уверилась, что это именно те, кого она ищет, и написала фрау Гальберштадт небольшое письмо. Как будто в награду за благое дело, Лиза наткнулась на запись о своей старой петербургской подруге – Людмиле Кедровой. А когда вернулась к себе в комнату, то, по одному из бытующих странных совпадений, нашла на кровати ожидавшее ее письмо от Людмилы. Та писала, что обнаружила ее имя в списках и была рада, что Лиза в безопасности. Ей лечат грудь радием, это больно и тошнотворно. Лизе это показалось странным, она помнила, что грудь Людмиле удалили, пытаясь спасти ей жизнь. Она встревожилась, боясь, не означает ли это, что у нее оказалась зараженной и вторая грудь.

Жарким, безветренным днем Ричард Лайонз подвез ее в армейском джипе к отлогому берегу озера. Мать хотела встретиться с нею где-нибудь в уединенном месте. Он остановил джип в тени пальм и сказал, чтобы она взошла на дюну. На гребне дюны Лиза посмотрела в сторону озера, за которым виднелись холмы Иудеи, и увидела стоявшую на берегу женщину. Лицо ее было повернуто в сторону, как будто все ее внимание было поглощено облаком красной пыли на горизонте, пылавшим у нее над плечом. Ни единая складка на ее платье не шелохнулась. Когда она повернулась к Лизе, та увидела, что слева кожа у нее на лице совершенно омертвела.

Они молча пошли вдоль берега. Обе не знали, что сказать. Наконец Лиза нарушила молчание, сказав, что сожалеет об ожогах на лице матери.

– Да, но я их заслужила; кроме того, здесь очень хорошо лечат.

Дочь узнала этот голос, которого не слышала полвека, и грудь ее затрепетала.

Женщина напряженно всматривалась в лицо Лизы, начиная узнавать черты своего ребенка. Заметив распятие у нее на груди, она сказала:

– Это мое, так ведь? Я рада, что ты его сохранила.

Их по-прежнему одолевали смущение и неловкость.

Лиза, чтобы нарушить болезненное молчание, спросила, каковы условия в поселении матери – та жила в Кане.

Мать отвечала с печальной улыбкой:

– Что ж, это ни в коем случае не нижний круг.

Лиза тоже вежливо улыбнулась, но была озадачена. Она вспомнила, что у матери была раздражающая привычка никогда-не отвечать на вопросы прямо.

– Твоя тетя собирается приехать сюда, – сказала мать.

– О! И когда?

– Скоро.

По-над водой пролетел ворон с куском хлеба в клюве.

– И Юрий тоже, совсем скоро.– Задумчивые, красивые карие глаза матери искоса глянули на Лизу.– Тебе стоит узнать своего брата поближе. Конечно, он ревновал, когда появилась ты, я в этом уверена. Ты совсем другая, а он удался в отца, это очевидно.

Лиза взяла мать за руку. Их руки неловко ощупывали друг друга.

– Здесь твой отец, ты знаешь об этом? – спросила мать.– Он живет один.

– Один? Это на него очень похоже! – сказала Лиза, и ее колкость заставила их обеих рассмеяться и разбила наконец лед отчужденности.

– Ты видишься с ним? – спросила Лиза.

– О да.

– Поцелуешь его за меня?

– Да, конечно. Кстати, его родные – и мои тоже – все тебя целуют и очень хотят с тобой повидаться.

Молодая женщина радостно кивнула. Они приноровились идти в ногу, медленно ступая по песку.

Лиза открыла было рот, собираясь задать вопрос, но промолчала. Было еще слишком рано. Кроме того, этот вопрос, по сути, диктовался чистым любопытством; знать на него ответ не было насущной необходимостью. Единственно важной вещью была смерть, а теперь она знала, что об этом речи не шло – ее мать не умерла, а эмигрировала.

Но словно по наитию, мать вздохнула и спросила:

– Ты, наверное, знаешь, что случилось?

– Я знаю голые факты, не обстоятельства. Но если не хочешь, не надо об этом говорить. Правда, это не важно. Я бы точно так же поразилась, если бы вдруг узнала, что ты ходишь на собрания монахинь.

Мать засмеялась.

– Ну, это вряд ли! Нет, я не против того, чтобы поговорить об этом. Твой дядя – чудесный человек. С Магдой ему приходилось нелегко. Он был здоровым и нормальным, но ее желания простирались совершенно в противоположном направлении. Она очень мало могла для него сделать. Не стоит винить ее за это, она ни о чем не догадывалась, пока не стало слишком поздно. Мы обе были ужасно невинны, когда вышли замуж. И молоды. Невежественны, как мотыльки. Ты понимаешь?

– Да, – сказала Лиза.– Да, это начинает становиться понятным.

– Она знала, что происходит между нами, по крайней мере в самом начале, и, по-моему, даже испытывала огромное облегчение. – Мать встревоженно взглянула на дочь.

– Значит, – сказала Лиза, чувствуя, как проясняется мгла, – когда вы все трое... она действительно хотела?..– Она взглянула на мать, покраснела и снова стала смотреть в сторону.

– Да, пожалуй. Это было ее предложение. Нам с Францем было очень неловко. Но позже она захотела все это прекратить – думаю, из-за того, что оставалась одинокой, а это усиливало ее ревность, – и нам с твоим дядей пришлось встречаться тайно. Это был непростительный грех.

– А отец знал?

– Знал, но никогда об этом не упоминал. Мы не спали вместе с тех пор... практически с тех пор, как родился Юрий. Ну, это не совсем так – конечно же! Однажды, при голубой луне... Он был очень занят. У него была работа, подпольная деятельность, любовница. Ему было все равно, что я делаю, пока соблюдались внешние приличия.

Солнце нестерпимо жгло, и Лиза начала чувствовать дурноту. Исповедь матери истощала ее силы. Она спросила, нельзя ли им присесть; скала неподалеку отбрасывала небольшую тень. Они сели, прислонившись спинами к раскаленному камню.

– Как ты себя чувствуешь? – встревоженно спросила мать, и Лиза сказала, что ей стало немного нехорошо из-за прогулки под раскаленным солнцем. Тогда мать спросила, не хочет ли она пить, и, когда, Лиза ответила утвердительно, расстегнула платье и обняла дочь за плечи, привлекая ее к своей груди. Первые освежающие капли охладили кровь Лизы, и голова у нее перестала кружиться. Она отняла губы и благоговейно положила руку на полную белую грудь матери, увенчанную розовым соском.

– Я помню ее! – сказала она с улыбкой. Мать улыбнулась в ответ со словами:

– Пей, сколько хочешь. У меня, слава богу, всегда было вдосталь молока.

– Но откуда?..– спросила Лиза, и мать со вздохом объяснила:

– Сюда присылают очень много сирот, а кормилиц всегда не хватает. Я таким образом могу приносить пользу.

Лиза с удовольствием приникла сначала к одной груди, потом к другой. Рука ее, обнимавшая мать под платьем, ощутила жесткие грани, и она улыбнулась про себя, подумав о том, что мать до сих пор носит старомодный корсет. Когда она напилась и мать запахнула платье, Лиза расстегнула блузку и, в свою очередь, дала матери пососать из груди. Чувствуя прикосновение ее губ к своему соску, она испытывала ни с чем не сравнимое счастье. Поглаживая все еще густые светлые волосы матери, она сказала, что завидует ей, – ведь у нее были грудные дети! Застегивая блузку, она покраснела от вопроса матери и объяснила, что молоко у нее появилось благодаря молодому лейтенанту-англичанину. Она сказала, что он ей очень нравится, и ей кажется, что его нужно накормить и утешить, он пробуждает в ней материнские чувства.

Освеженные и восстановившие силы, они поднялись и продолжили свою прогулку вдоль берега озера. Мария Конопницка сказала:

– У меня ощущение, что то же самое я испытывала к твоему дяде. Я никому не собиралась причинить незаслуженную боль. Хотела лишь утешить его. Конечно, мы отчасти обманывали самих себя.

– Да, я видела, как ты его утешала! – с лукавой улыбкой сказала молодая женщина.

– Я знаю! О, это было ужасно! Мы чуть сквозь землю не провалились со стыда! Оставалось только молиться, чтобы ты оказалась слишком маленькой, чтобы что-то понять, но, очевидно, это было не так. Лиза, милая, мне очень жаль. Видишь ли, мы понятия не имели о том, что ты все еще на яхте. Соне было строго наказано...

– Я не тот раз имею в виду: я говорю о беседке! – Она улыбнулась дразнящей улыбкой, но мать выглядела озадаченной.

– Мы никогда ничего не позволяли себе ни в беседке, ни где-либо еще, где нас могли увидеть. Почти всегда это было на яхте, если отец был занят работой, а твоя тетя предпочитала остаться дома. Мы всегда были очень осторожны.

Она вдруг сделалась пунцовой, как закат за холмами.

– Постой! Ах да, теперь я вспомнила! Да, всего один только раз! О, как это было глупо с нашей стороны! И ты нас видела? Мне кажется, ты тогда и ходить не умела! Да, конечно, я помню! Я рисовала на берегу, так ведь? Мысли блуждали... Это, наверное, была ужасная картина! Был очень жаркий день, правда? Почти как сегодня. Потом твои дядя и тетя спустились на берег, и Магде захотелось полежать на солнце, а мы с Францем пошли прогуляться по парку. Да, о Боже! – Она улыбнулась, и румянец на необожженной стороне ее лица стал еще сильнее. – Мы только целовались, так же?

Лиза энергично и озорно потрясла головой.

– Вы были только наполовину раздеты!

– Правда? О Господи! Так оно и было! Я помню! Мы, должно быть, сошли с ума! – Она вдруг звонко рассмеялась, и Лиза увидела жемчужно-ровные зубы, так хорошо ей знакомые.– Должна признать, что между нами было очень сильное сексуальное влечение. Конечно, я пыталась убедить себя в том, что влюблена навеки. Знаешь, как это у Пушкина: «В день свиданья / Под небом вечно голубым, / В тени олив, любви лобзанья / Мы вновь, мой друг, соединим», – ну, и все в таком духе. Нам, женщинам, всегда трудно признать, что сексуальное желание – это главное. Ты, наверное, сочла бы это более простительным, если бы у нас была бессмертная любовь; но, если честно, я не могу этого сказать.

– Нет, ты неверно меня поняла, – сказала Лиза.– Мне нечего прощать. Мне это кажется просто интересным. — Она снова взяла мать за руку. – В сущности, я могу это понять. Как это возбуждает – мчаться навстречу возлюбленному, зная, что он, такой же взволнованный, едет навстречу тебе. Я немало думала об этом.

– Да! – печально улыбаясь, согласилась мать.

– Соединить линии, пересекающие карту! Изнемогать от желания – быть не в силах ждать! И наслаждаться тем, что это – запретно.

Мать склонила голову.

– Да, и это тоже! Это великий грех.

– Что ж, даже если и так, важно только будущее, а не прошлое. Знаю, что это звучит банально, но это так.

Мать остановилась, обхватив голову руками, и содрогнулась.

– Огонь! Это было ужасно, ужасно!

Она еще долго дрожала. Потом опустила руки и сказала нетвердым голосом:

– Кажется, это было на вторую ночь. Мы не виделись три месяца и были полностью поглощены друг другом. Ты, наверное, знаешь, как это бывает, когда лежишь в постели с мужчиной и все твои чувства приглушены, чтобы оградить тебя от всего внешнего. Мы не слышали ни звуков, ни запахов. Потом, успокоившись, почуяли запах дыма и закашлялись. За дверью слышался рев. Франц пошел открыть ее, а снаружи оказался сущий ад.– Она извивалась, как будто снова попала в пламя, сама при этом напоминая огненный язык.

– Ну, это позади, – сказала Лиза, взяв мать за руку. Та мало-помалу пришла в себя.

– Так или иначе, – сказала Лиза, – я думаю, что там, где есть любовь, какой бы она ни была, есть надежда на спасение.– Она вспомнила о штыке, поблескивавшем над раздвинутыми бедрами, и быстро поправилась: – Там, где любовь в сердце.

– Нежность.

– Да, именно!

Они шли все дальше по берегу. Солнце опустилось ниже, и стало прохладнее. Ворон, паря над водой, возвращался обратно, и у Лизы по спине пробежала дрожь.

– Это Мертвое море? – спросила она.

– Вовсе нет! – сказала мать с серебристым смехом; она объяснила, что в озеро впадает река Иордан, которую, в свою очередь, питает ручей Шерит. – Поэтому, как видишь, вода здесь всегда чистая и свежая.

Дочь кивнула, испытывая огромное облегчение, и они пошли дальше.

Ветер, дувший с холмов, казался белым. Солнце садилось в пустыне, и его свет, пронизывая отдаленную песчаную бурю, собирался кругами, образуя подобие розы.

Прогулка вдоль озера привела их в небольшую деревушку, и они зашли в таверну перекусить. Обе почувствовали себя там чужими, вокруг были одни мужчины – рыбаки, судачившие за стаканом вина о дневном улове. Завсегдатаи вежливо не обращали внимания на незнакомок. Хозяин, учтиво приветствовавший их, трясся от старости. Когда их стаканы опустели, он, шаркая, подошел, чтобы вновь долить им вина. Горлышко отклонилось, когда стакан Лизы был полон на две трети, и она прикрыла его рукой, показывая, что больше не хочет. Но хозяин возобновил свое гостеприимное занятие, и вино полилось у женщины по руке, растекаясь оттуда по всему столу. Она не убирала руку, а хозяин продолжал лить. Лиза поблагодарила его с серьезным лицом, но когда он, шаркая, удалился с пустой бутылкой, обе они затряслись от беззвучного смеха. Мать Лизы ничего не могла с собой поделать, она прижимала руки к животу, извивалась на стуле, прикрывала лицо рукой, чтобы скрыть слезы, брызжущие из глаз, закусывала губу, показывала на мокрую руку Лизы – и ее одолевал новый приступ смеха. В таверне была телефонная будка. Лиза все еще задыхалась от веселья, когда вошла в нее и сняла трубку. Она попросила соединить ее с номером, который дала ей мать. Когда отец ответил, все было так же, как в прежние времена:

– Как поживаешь, отец?

– Вполне благополучно. Как ты?

– О, у меня все прекрасно.

– В деньгах не нуждаешься?

– Нет, все в порядке.

– Что ж, дай мне знать в случае чего. Береги себя.

– Да. И ты тоже.

Но по крайней мере, она поговорила с ним, хоть и по плохой линии, а когда-нибудь они смогут даже побеседовать по-настоящему.

Когда Лиза вернулась в лагерь, на небе, усыпанном безмятежными звездами, сияла полная луна. Но в картине, открывшейся ее глазам, безмятежности не было. На территории лагеря и далеко за ее пределами, в пустыне, виднелись палатки – уже разбитые или разбиваемые. Они с обеих сторон тянулись до самого горизонта. Этой огромной работой руководили молодые офицеры. Лиза мельком увидела Ричарда Лайонза, его тонко очерченное лицо блестело в лунном свете от пота, а шрам казался синевато-багровым. Он носился то туда, то сюда, единственной здоровой рукой указывая помощникам, что делать, и его жезл порхал, как у шамана. Увидев Лизу, он приказал сержанту продолжать и подошел к ней.

– А-а, р-роза Шар-рона! – сказал он, улыбаясь. Это было любовное прозвище, которым он повадился ее называть. Он объяснил, что за день прибыло более десятка эшелонов. С каждым днем их становилось все больше. Чем быстрее строились хижины, тем скорее они заполнялись людьми, и требовались новые. Но никого нельзя было отправить восвояси, и никого не отправят, потому что им больше некуда деваться. Заткнув за пояс свой жезл, он выудил из кармана пачку сигарет, раскрыл ее, вынул сигарету, вставил ее себе в рот, выудил коробок, достал из него спичку, чиркнул ею, прикурил, положил сигареты и спички обратно в карман, и все это – единственной ловкой рукой. Выдохнув дым сигареты, он вместе с нею стал смотреть на безмолвно-неистовую, залитую лунным светом картину.

– «В ночи шатры Израиля сияют!» – процитировал он.

Многие тысячи иммигрантов стояли в ожидании рядом со своими жалкими деревянными чемоданчиками, держа в руках перевязанные веревками узлы с тряпьем. Они выглядели не грустными – безучастными, не худыми – изможденными, не озлобленными – терпеливыми. Лиза вздохнула.

– Почему это так, Ричард? Ведь мы созданы для счастья, для наслаждения жизнью. Что случилось?

Он помотал головой с недоуменным видом и выдохнул клуб дыма.

– Мы созданы для счастья? Ну, старушка, ты неисправимая оптимистка!

Он затушил сигарету и вынул из-за пояса свой жезл.

– Нам отчаянно не хватает сиделок, – сказал он.– Ты можешь помочь?

Он указал жезлом в сторону медпункта. Поодаль все было усеяно санитарными носилками. Между ними сновали белые фигурки.

– Да, конечно! – сказала она. Она торопливо направилась в сторону медпункта, потом перешла на бег – и только в этот миг осознала, что на протяжении целого дня у нее не болели ни яичник, ни грудь.

Она уловила сосновый запах. Откуда ему здесь взяться?.. Он вселял непостижимую тревогу, но в то же время наполнял ее счастьем.

георгий яропольский.

постояльцы отеля «вечность».

(заметки на полях перевода)

Насколько очевидно для каждого здравомыслящего человека, что романы Дональда Майкла Томаса не могли быть переведены на русский язык, скажем, двадцать лет назад, – настолько же поражает и то обстоятельство, что первое знакомство широкого читателя с его творчеством состоится только сейчас.

Д. М. Томас – очень необычный писатель. «Белый отель», третий его роман, практически мгновенно стал международным бестселлером. Совершенно обманчива прозрачность его языка. Тонкий стилист, он создает произведения, как сам выражается, импровизационные. Сейчас, когда человечество накопило громадный духовный опыт, писатель не может быть одинок в своем творчестве. Соавторами Д. М. Томаса выступают такие фигуры, как 3. Фрейд (в «Белом отеле»), А. С. Пушкин, А. А. Блок, Б. Л. Пастернак, Г. Р. Хаггард и многие, многие другие (это уже в серии романов «Квинтет русских ночей», которая сейчас переводится и о которой мы непременно поговорим позже).

Линии романа, даже, скорее, плоскости его, странным, но гармоничным образом пересекаются друг с другом, образуя сложную систему зеркал, и пресловутая прозрачность, о которой я говорил выше, оказывается не более чем фикцией. Д. М. Томаса, как сам он указывает в предисловии к «Ласточке» – второму роману из «Квинтета...», интересует тот «таинственный способ, с помощью которого один образ порождает другой, связанный с исходным, но самостоятельный».

Могут спросить: к чему все эти переклички, эти зеркала? Что они могут дать, кроме замысловатых калейдоскопических узоров? Ответ прост: мир, по мысли Д. М. Томаса, может обрести гармонию отнюдь не с помощью границ, не путем разведения высокого и низкого, но лишь путем сведения всего в некое единое целое. Недаром в биографии Солженицына «Век в его жизни» (1998) Томас часто цитирует «Починку стены» Р. Фроста: «Есть что-то, что не любит ограждений, / Что осыпью под ними землю пучит / И сверху осыпает валуны» (перевод М. Зенкевича).

А что до зеркал, то приходит на ум и такая метафора: что есть перископ, как не система зеркал, повернутых друг к другу под определенным углом? А ведь именно так можно прорваться за пределы видимого... Но, видимо, пришла уже пора поговорить конкретно о «Белом отеле».

* * *

Мое первое впечатление от «белого отеля» – именно так, со строчной буквы: не от всего романа в целом, а только от первых двух его частей, представляющих собой сочинения героини, оперной певицы Лизы Морозовой, страдающей от жестокого невроза и лечащейся у Зигмунда Фрейда, – полностью совпадает с тем, что высказано в одном из писем «Пролога» («Ее фантазия поразила меня так же, как Рай до грехопадения, – не потому, что там не было любви и смерти, а потому, что не было времени, в котором они могли бы обрести смысл»), а также в третьей части, написанной в виде статьи, якобы вышедшей из-под пера самого основателя психоанализа («Все, кто до сих пор имел возможность в познавательных целях прочесть дневник фрау Анны, испытывали именно это чувство: „белый отель“ им знаком... Это место, где нет греха, лишенное нашего бремени раскаяния»).

Идея остановленного времени – пожалуй, одна из наиболее характерных художественных идей XX века, когда – кто бы что ни говорил – атеизм (в той или иной мере научный) или обыденное безверие (не нуждающееся ни в каком научном обосновании) охватили значительную часть человечества, отняв у него надежду на бессмертие (в этом смысле достаточно показателен имеющийся в романе эпизод со Святой Плащаницей: увидев запечатленный на ней образ Христа, Лиза перестает верить в Его Воскресение: «Человек, на которого я смотрела, мертв. Так выглядят засушенные цветы»). Тем насущнее становится некое объединяющее, синтезирующее начало, без которого жизнь каждого индивида оказывается лишенной какого-либо смысла. Может быть, поэтому, взамен религиозного представления о бессмертной душе и загробной жизни, возникло (или еще только возникает) представление о некоем вневременном существовании, вообразить которое пока так же трудно, как физически ощутить реальность постулатов Эйнштейна. Так или иначе, но именно в нашем веке понятие времени стало одним из основных объектов не только научных, но и художественных исследований. Вырабатывается новое восприятие времени – не биологическое, но духовное; создается своего рода машина времени, способная совместить любые временные точки «со скоростью мысли». Антология, составленная из произведений, в какой-то мере связанных с идеей уплотненного времени, заняла бы не один том. Это новое ощущение приближается к религиозному ощущению вечности – за исключением того, что религиозный компонент становится для него необязательным. Таким образом человечество заново обретает вечность – мир с остановленным временем, где все, что произошло, происходит или готовится произойти, присутствует в едином и неразрывном пространстве. Ощущение не то чтобы «уже виденного», а, скорее, «уже думанного» не покидало меня все месяцы работы над переводом «Белого отеля»: я действительно думал об этом раньше.

  • Время сжато. Оно
  • неподвижно. И спорить – предвзято.
  • Для меня все равно,
  • что вчера, что сегодня, что завтра.
  • Ничего не ушло.
  • Все, что есть, миновало, оставшись.
  • А грядущее зло —
  • и для нас ощутимая тяжесть...

Героиня романа наделена как раз такой способностью ощущать грядущую боль и грядущее зло: врачи – и сам великий Фрейд в их числе – не могут найти «физический субстрат» болей, терзающих ее в левой груди и в тазовой области, – а это не что иное, как фантомные боли «наоборот»: Лиза Морозова, точнее, тело ее предчувствует удары подкованного эсэсовского сапога за два десятка лет до того, как они будут нанесены!

(Здесь просто невозможно не процитировать несколько фраз из подлинного Фрейда: «Кантовское положение, что время и пространство суть необходимые формы нашего мышления, в настоящее время может быть подвергнуто дискуссии. ...Бессознательные душевные процессы сами по себе находятся „вне времени“. Это, прежде всего, означает то, что они не упорядочены во времени, что время ничего в них не изменяет, что представление о времени нельзя применить к ним... Я знаю, что эти утверждения звучат весьма туманно, но должен ограничиться лишь такими намеками».)

И все фантазии Лизы, все мучительные галлюцинации – и падение в пропасть, и гибель людей в охваченном пожаром отеле, и заживо погребенная похоронная процессия, и смерть от наводнения – все находит свое воплощение в самой фантасмагоричной, самой невероятной сцене романа, изображающей массовое убийство евреев в Бабьем Яру. «Трупы захоронили, сожгли, утопили и погребли вновь под бетоном и сталью...»

* * *

Сквозной для романа образ поезда – образ, трактуемый Фрейдом как знамение смерти, – не может не вызвать в памяти скорбную фигурку мальчика из другого романа – мальчика, которого «забыли на платформе родители» и который «вдруг заметил странную вещь: поезд сошел с путей и начал подниматься вверх, в дымно-серое небо». Речь идет о трилогии израильского писателя, лауреата Нобелевской премии мира Эли Визеля: герой его «Ночи», «Рассвета» и «Дня» – это человек, для которого слова Ницше «Бог умер» – самая доподлинная реальность, ощущенная им в нацистском концлагере; это человек без прошлого и без будущего, а значит – и без настоящего; это человек, выброшенный из вечности.

Ассоциация эта кажется мне тем более уместной, что и в «Белом отеле» все, как в воронке, сходится именно в ужасе Бабьего Яра, в фантасмагории уничтожения евреев как нации. Позволю себе привести основательную – и весьма характерную – цитату из Эли Визеля, курсивом выделяя ключевые для нашей мысли понятия: «Чтобы измениться, необходимо изменить прошлое. А это нам не по силам. У прошлого жесткое, неподатливое устройство... Все перевернулось. Счастья нет даже в мечтах. Оно тоже умерло. Оно тоже там, в небе. Все укрылось в небе. И какая же пустота здесь, на земле! Но это и есть подлинная жизнь. Здесь нет ничего. Здесь бесплодная пустыня. Пустыня, где нет даже миражей. Это железнодорожная станция, где оставшийся на платформе ребенок видит, как его родителей уносит поезд. А на их месте остается черный паровозный дым. Дым – это и есть они. Счастье? Ребенок был бы счастлив, если бы поезд повернул назад. Но ведь поезда – известное дело! – всегда идут вперед. Один только дым возвращается назад. Да, это страшная станция! Наши предки уносят с собой в иной мир... будущее своих потомков. На земле не осталось ничего... планета опустошена... гигантский поезд унес все на небо».

Насколько же разные поезда уносят героев Визеля и героиню Томаса, которая даже после своей гибели утверждает, что мы рождены для счастья! Здесь, во избежание путаницы, необходимо четко определить два – полярно противоположных – понятия «вневременья»: первое – когда настоящее отсечено и от прошлого, и от будущего, а следовательно, не существует вообще, и второе – когда время ощущается как непрерывное целое, как некий сгусток бесконечной протяженности.

Франсуа Мориак в предисловии к первой части трилогии Эли Визеля размышляет: «А я, верующий в то, что Бог есть любовь, – что я мог ответить своему молодому собеседнику?.. Говорил ли я ему о том израильтянине, его брате, который, быть может, был на него похож, о том Распятом, чей Крест покорил мир? Сказал ли я ему, что то, что оказалось камнем преткновения для него, стало краеугольным камнем моей веры?.. Все благодать. Если Вечный – и в самом деле Вечный, то последнее слово для каждого из нас остается за Ним. Вот что я должен был сказать этому еврейскому мальчику. Но я смог лишь обнять его в слезах».

Итак, Мориак не сказал ничего. Что ж, может быть, в какой-то мере ответом этому «еврейскому мальчику» послужит роман «Белый отель», где вечность жива, даже если нет Иисуса.

* * *

Вообще говоря, уже первая часть романа, «Дон Жуан», прочитанная не как «неуклюжие вирши, порнографические и лишенные всякого смысла», но как произведение, которое «могло бы научить нас очень многому, если бы мы только были в состоянии все в нем правильно истолковать», содержит все основные идеи «Белого отеля» – да и не только «Белого отеля»; кажется, все наше столетие со всеми его катаклизмами, кошмарами, жертвами, похотью и любовью вместилось в этот «документ» – так в русских сказках скатывают целое царство в яичко.

Все остальное – как концентрические круги (или витки спирали), помогающие именно правильному истолкованию центра. В этом смысле роман оказывается удивительно цельным – наподобие описанного в нем неба, превратившегося на закате в розу, которая «была совершенно неподвижной, но все же казалось, что она по спирали ввинчивается внутрь себя». Первые две части романа, фантасмагорические и проникнутые сновидческой логикой, – точнее, видимым отсутствием логики как таковой – только внешне разнятся от прозрачной повествовательное остальных частей; внимательный читатель не сможет не заметить точек соприкосновения, повторяющихся эпизодов, сквозных мотивов: уже упомянутый поезд, отель в горах, звездное небо... Реальность нет-нет да и подернется рябью галлюцинации – или томительным ощущением deja vu. Даже названия «объективных» частей романа повторяют ключевые моменты исходной фантазии Лизы Морозовой: «Санаторий», «Спальный вагон», «Лагерь». При всем этом роман, создающий вневременное пространство, с самого начала предельно привязан к историческому контексту эпохи: беспорядки в Одессе, петербургские анархисты, нетопленая и голодная Вена, предчувствие грядущей всемирной катастрофы, оккупированный Киев, ужас Бабьего Яра – весь хаос, вся пена XX века обозначены четко и зримо.

В столкновении временной конкретики и ощущения вечности и рождается философский заряд «Белого отеля», который в этом плане представляет собой попытку ответа на извечный вопрос, прямо поставленный Лизой Морозовой в письме Фрейду: «Жизнь – это добро или зло?» Символическим выражением этого вопроса в романе стала сцена, изображающая сестер-близнецов, у одной из которых было искаженное мукой, испуганное выражение лица, а у другой – умиротворенное и улыбающееся. В то же время «гримаса была полна радости, а улыбка – печали». Медуза, отраженная как Церера; совокупление добра и зла для сотворения мира; битва Эроса и Танатоса – казалось бы, Томас остается верен фрейдовской диалектике, однако на самом деле ответ его в итоге звучит, на мой взгляд, достаточно однозначно и романтично: «там, где есть любовь, есть надежда на спасение».

К этому выводу Томас приходит путем «доказательства от противного»: уже эпиграф из Йейтса взят им как постулат, требующий опровержения. «Сердце вскормлено хлебом фантазий», – говорит Йейтс, но правильнее было бы сказать: «иллюзий». Вкус насилия притягательнее «пресной любви» лишь в том случае, если на веру принята иллюзия – возможности ли насильственно осчастливить человечество, национального ли превосходства или необходимости установления «нового порядка». Эти иллюзии, воспринятые обществом, в свою очередь, порождают новую иллюзию – или, по выражению Томаса, «миф» – инстинкт смерти, свойственный отдельному человеку и всему человечеству. Ведь, согласно сюжету романа, именно случай Лизы Морозовой заставляет Фрейда вернуться к мыслям своей тогда еще не оконченной работы «По ту сторону принципа удовольствия», в которой он впервые сформулировал выводы об этом инстинкте. Однако развитие сюжета неумолимо приводит к опровержению умозрительных построений Фрейда. Лиза, страдающая разрушительными галлюцинациями и, казалось бы, безукоризненно воплощающая идеи Фрейда, на самом деле не испытывает никакой тяги к гибели – напротив, обладая способностью воспринимать то, что мы условимся называть «внебиологическим временем», а попросту говоря, даром предвидения, она безмерно страшится того, что, как она подсознательно знает, с нею произойдет. Отсюда и проистекают ее боли и галлюцинации, точно так же, как нежелание иметь детей обусловлено предчувствием несчастий, которые их ожидают.

Намеренно или нет, но Томас сталкивает свою идею с ее наиболее явным и аргументированным опровержением, и она, согласно художественной логике романа, выходит победительницей.

* * *

Получилось так, что, взявшись за перевод «Белого отеля», я оказался в том же положении, что и большинство тех, кто впервые прочтет его по-русски: имя Д. М. Томаса было мне совершенно незнакомо. И вот, по иронии судьбы, уже закончив работу, в «Иностранной литературе» (1990, № 9) наткнулся на статью Е. Клепиковой «Плагиат: преступление без наказания». В этой статье Д. М. Томас характеризуется как изощренный плагиатор – на том основании, что в пятой части «Белого отеля» для воссоздания атмосферы оккупированного гитлеровцами Киева и расстрела евреев в Бабьем Яру он опирался на материалы «Бабьего Яра» Анатолия Кузнецова. Как ни парадоксально это звучит, но особое возмущение у Клепиковой вызвал тот факт, что автор не только не скрывает использования этих материалов, но и выражает признательность за таковое использование... Не будем сейчас вдаваться в дискуссию о природе плагиата, о допустимых пределах «заимствований» из чужих текстов; напомним лишь слова Эйзенштейна, говорившего о том, что художественный смысл порождают не только кадры фильма как таковые, но и последовательность их стыковки между собой (и кстати, раз уж речь зашла о кадрах: во многих художественных картинах широко используется кинохроника – почему же это еще не привлекло внимания ловцов «плагиаторов»?!). В романе «Арарат» сам Д. М. Томас устами своего героя говорит совершенно недвусмысленно: «Просто-напросто все искусство представляет собой сотворчество, перевод, если угодно. Но плагиат – это совсем другое».

Произведение искусства рассматривается как нечто «отдельно взятое», и цельность его определяется тем, объединены ли все его компоненты внутренней художественной логикой, если не сказать – гармонией. В какой мере это относится к роману «Белый отель», мы уже говорили выше.

* * *

Очень важно правильно понять значение последней части романа, изображающей некое запредельное бытие, в котором, однако, много примет того, что уже знакомо по гастайнскому дневнику: поезд, остановившийся на затерянном в пустыне полустанке, черная кошка, чудом отыскавшая хозяев... Здесь Лиза встречает погибшую при пожаре мать, говорит по телефону с умершим отцом; это место вне времени – и необходимость его изображения продиктована всем предыдущим развитием внутреннего («подводного») сюжета романа. Круг замыкается; именно в этой части происходит синтез между тезой («любовь Божия... простирается сплошным целым, без стыков и швов, пронизывая все, что Он создал») и антитезой (все катастрофы, преступления, гекатомбы XX века, так или иначе затронутые в романе). Это как бы квинтэссенция тех мыслей и образов, которые во множестве разбросаны по тексту «Белого отеля», тем или иным образом касаясь понятия непрерывного, единого времени.

Необходимо отметить еще одну деталь, возможно, спорную. В «Прологе» говорится о том, что где-то на севере Германии были найдены останки доисторических людей, то ли утонувших, то ли захороненных в торфяных болотах и сохранившихся благодаря содержавшейся там гуминовой кислоте. Эпизод, казалось бы, совершенно необязательный, однако он обретает совершенно новый смысл, когда речь заходит о посмертной судьбе жертв Бабьего Яра: «Устье оврага перегородили дамбой и закачали туда насосами воду и грязь из соседних карьеров, создав зеленое, стоячее и зловонное озеро. Дамбу прорвало, огромную часть Киева затопило грязью. Застывших в предсмертных позах, как в Помпее, людей продолжали выкапывать и двумя годами позже». Еще один круг замыкается; идея «закольцованного» времени получает еще одно воплощение.

* * *

Итак, «Белый отель», на мой взгляд, представляет собой попытку вернуть человечеству бессмертие – не наивно-религиозное, но духовное, основанное на осознании личностью своего присутствия не только и не столько в локальном, замкнутом времени, сколько во времени общечеловеческом, более того – бесконечно уходящем и в прошлое, и в будущее. Вне такого восприятия времени существование человека зыбко и призрачно, обретая же его... Впрочем, дадим слово автору:

«Когда она стояла рядом с сосной, вдыхая ее резкий, горьковатый запах, между ней и детством оказалось открытое пространство, словно налетевшим с моря ветром разогнало туман. Это была не память о прошлом, но само прошлое, живое и реальное; она чувствовала, что ребенок, живший сорок лет назад, и она сегодняшняя – одна и та же личность. Это знание наполняло ее счастьем. Но сразу же последовало еще одно озарение, принесшее с собой почти невыносимую радость. Ибо, глядя назад, в детство, она нигде не видела глухой стены – только бесконечное, уходящее вдаль пространство, на всем протяжении которого она оставалась самой собой, Лизой. Она видела себя даже в самом начале всего сущего. Когда же она взглянула в противоположном направлении, в неведомое будущее, в сторону смерти и бесконечного пространства после нее, то все равно различила там себя».

Кто знает, может быть, «шестое чувство», о котором с тоской писал Гумилев, и есть не что иное, как это вновь обретаемое ощущение вечности?

  • Так век от века. Скоро ли, Господь?
  • Под скальпелем природы и искусства
  • Кричит наш дух, изнемогает плоть,
  • Рождая орган для шестого чувства.

ПРИЛОЖЕНИЕ.

зигмунд фрейд.

по ту сторону

принципа

удовольствия*

I

В психоаналитической теории мы без колебания принимаем положение, что течение психических процессов автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip), возбуждаясь каждый раз связанным с неудовольствием напряжением и принимая затем направление, совпадающее в конечном счете с уменьшением этого напряжения, другими словами, с устранением неудовольствия (Unlust) или получением удовольствия (Lust). Рассматривая изучаемые нами психические процессы в связи с таким характером их протекания, мы вводим тем самым в нашу работу «экономическую» точку зрения. Мы полагаем, что теория, которая кроме топического и динамического момента учитывает еще и экономический, является самой совершенной, какую только мы можем себе представить в настоящее время, и заслуживает названия метапсихологической.

При этом для нас совершенно не важно, насколько с введением «принципа удовольствия» мы приблизились или присоединились к какой-либо определенной, исторически обоснованной философской системе. К таким спекулятивным положениям мы приходим путем описания и учета фактов, встречающихся в нашей области в каждодневных наблюдениях. Приоритет и оригинальность не является целью психоаналитической работы, и явления, которые привели к установлению этого принципа, настолько очевидны, что почти невозможно проглядеть их. Напротив, мы были бы очень признательны той философской или психологической теории, которая могла бы нам пояснить, каково значение того императивного характера, какой имеет для нас чувство удовольствия или неудовольствия.

К сожалению, нам не предлагают ничего приемлемого в этом смысле. Это самая темная и недоступная область психической жизни, и если для нас никак невозможно обойти ее совсем, то, по моему мнению, самое свободное предположение будет и самым лучшим. Мы решились поставить удовольствие и неудовольствие в зависимость от количества имеющегося в душевной жизни и не связанного как-либо возбуждения таким образом, что неудовольствие соответствует повышению, а удовольствие – понижению этого количества. При этом мы не думаем о простом отношении между силой этих чувств и теми количественными изменениями, которыми они вызваны; менее же всего, согласно со всеми данными психофизиологии, можно предполагать здесь прямую пропорциональность; возможно, что решающим моментом для чувства является большая или меньшая длительность этих изменений. Возможно, что эксперимент нашел бы себе доступ в эту область; для нас, аналитиков, трудно посоветовать дальнейшее углубление в эту проблему, поскольку здесь нами не будут руководить совершенно точные наблюдения.

Для нас, однако, не может быть безразличным то, что такой глубокий исследователь, как Т. Фехнер, выдвинул теорию удовольствия и неудовольствия, в существенном совпадающую с той, к которой приводит нас психоаналитическая работа. Положение Фехнера, высказанное в его небольшой статье «Einige Ideen zur Schopfunds– und Entwicklungsgeschichte der Organismen», 1873, Abschn. 9, Zusatz, S. 94, гласит следующее: «Поскольку определенные стремления всегда находятся в связи с удовольствием или неудовольствием, можно также удовольствие и неудовольствие мыслить в психофизической связи с условиями устойчивости и неустойчивости, и это позволяет обосновать развитую мной в другом месте гипотезу, что всякое психофизическое движение, переходящее за порог сознания, связано до известной степени с удовольствием, когда оно, перейдя известную границу, приближается к полной устойчивости, и – с неудовольствием, когда, также переходя известный предел, оно отдаляется от этого; между обеими границами, которые можно назвать качественным порогом удовольствия и неудовольствия, в определенных границах лежит известная область чувственной индифферентности...»

Факты, побудившие нас признать господство принципа удовольствия в психической жизни, находят свое выражение также в предположении, что психический аппарат обладает тенденцией удерживать имеющееся в нем количество возбуждения на возможно более низком или, по меньшей мере, постоянном уровне. Это то же самое, лишь выраженное иначе, так как если работа психического аппарата направлена к тому, чтобы удерживать количество возбуждения на низком уровне, то все, что содействует нарастанию напряжения, должно быть рассматриваемо как нарушающее нормальные функции организма, т. е. как неудовольствие. Принцип удовольствия выводится из принципа константности (Konstanzprinzip). В действительности к принципу константности приводят нас те же факты, которые заставляют нас признать принцип удовольствия. При подробном рассмотрении мы найдем также, что эта предполагаемая нами тенденция душевного аппарата подчиняется, в качестве частного случая, указанной Фехнером тенденции к устойчивости, с которой он поставил в связь ощущение удовольствия и неудовольствия.

Мы должны, однако, сказать, что, собственно, неправильно говорить о том, что принцип удовольствия управляет течением психических процессов. Если бы это было так, то подавляющее большинство наших психических процессов должно было бы сопровождаться удовольствием или вести к удовольствию, в то время как весь наш обычный опыт резко противоречит этому. Следовательно, дело может обстоять лишь так, что в душе имеется сильная тенденция к господству принципа удовольствия, которой, однако, противостоят различные другие силы или условия, и, таким образом, конечный исход не всегда будет соответствовать принципу удовольствия. Ср. примечание Фехнера при подобном же рассуждении (там же, с. 90): «Причем, однако, стремление к цели еще не означает достижения этой цели, и вообще цель достижима только в приближении...» Если мы теперь обратимся к вопросу, какие обстоятельства могут затруднить осуществление принципа удовольствия, то мы снова вступим на твердую и известную почву и можем в широкой мере использовать наш аналитический опыт.

Первый закономерный случай такого торможения принципа удовольствия нам известен. Мы знаем, что принцип удовольствия присущ первичному способу работы психического аппарата и что для самосохранения организма среди трудностей внешнего мира он с самого начала оказывается непригодным и даже в значительной степени опасным.

Под влиянием стремления организма к самосохранению этот принцип сменяется «принципом реальности», который, не оставляя конечной цели – достижения удовольствия, откладывает возможности удовлетворения и временно терпит неудовольствие на длинном окольном пути к удовольствию. Принцип удовольствия остается еще долгое время господствовать в сфере трудно «воспитываемых» сексуальных влечений, и часто бывает так, что он в сфере этих влечений, или же в самом Я, берет верх над принципом реальности даже во вред всему организму.

Между тем несомненно, что замена принципа удовольствия принципом реальности объясняет нам лишь незначительную и притом не самую главную часть опыта, связанного с неудовольствием. Другой, не менее закономерный, источник неудовольствия заключается в конфликтах и расщеплениях психического аппарата, в то время как Я развивается до более сложных форм организации. Почти вся энергия, заполняющая этот аппарат, возникает из наличествующих в нем влечений, но не все эти влечения допускаются до одинаковых фаз развития. Вместе с тем постоянно случается так, что отдельные влечения или их компоненты оказываются несовместными с другими в своих целях или требованиях и не могут объединиться во всеохватывающее единство нашего Я. Благодаря процессу вытеснения они откалываются от этого единства, задерживаются на низших ступенях психического развития, и для них отнимается на ближайшее время возможность удовлетворения. Если им удается, что легко случается с вытесненными сексуальными влечениями, окольным путем достичь прямого удовлетворения или замещения его, то этот успех, который вообще мог бы быть удовольствием, ощущается #как неудовольствие. Вследствие старого вытеснения конфликта принцип удовольствия испытывает новый прорыв как раз тогда, когда известные влечения были близки к получению, согласно тому же принципу, нового удовольствия. Детали этого процесса, посредством которого вытеснение превращает возможность удовольствия в источник неудовольствия, еще недостаточно поняты или не могут быть ясно описаны, но бесспорно, что всякое невротическое неудовольствие есть подобного рода удовольствие, которое не может быть воспринято как таковое51.

Оба отмеченных здесь источника неудовольствия далеко не исчерпывают полностью всего многообразия наших неприятных переживаний, но об остальной их части можно, по-видимому, утверждать с полным правом, что ее существование не противоречит господству принципа удовольствия. Ведь чаще всего нам приходится ощущать неудовольствие от восприятия (Wahrnehmungsunlust), будь то восприятие напряжения от неудовлетворенных влечений или внешнее восприятие, все равно, является ли оно мучительным само по себе или же возбуждает в психическом аппарате неприятные ожидания, признаваемые им в качестве «опасности». Реакция на требования этих влечений и сигналы опасности, в которых, собственно, и выражается деятельность психического аппарата, может быть должным образом направляема принципом удовольствия или видоизменяющим его принципом реальности. Это как будто бы не заставляет признать дальнейшее ограничение принципа удовольствия, и как раз исследование психической реакции на внешние опасности может дать новый материал и новую постановку обсуждаемой здесь проблемы.

II

Уже давно описано то состояние, которое носит название «травматического невроза» и наступает после тяжелых механических потрясений, таких, как столкновение поездов и другие несчастья, связанные с опасностью для жизни. Ужасная, только недавно пережитая война подала повод к возникновению большого количества таких заболеваний и положила конец попыткам сводить это заболевание к органическому поражению нервной системы вследствие влияния механического воздействия52. Картина состояния при травматическом неврозе приближается к истерии по богатству сходных моторных симптомов, но, как правило, превосходит ее сильно выраженными признаками субъективных страданий, близких к ипохондрии или меланхолии, и симптомами широко разлитой общей слабости и нарушения психических функций. Полного понимания как военных неврозов, так и травматических неврозов мирного времени мы еще не достигли. В военных неврозах проясняет дело, но вместе с тем и запутывает то, что та же картина болезни иногда возникала и без участия грубого механического повреждения. В обыкновенном травматическом неврозе привлекают внимание две основные возможности: первая – когда главным этиологическим условием является момент внезапного испуга, и вторая – когда одновременно перенесенное ранение или повреждение препятствовало возникновению невроза.

Испуг (Schreck), страх (Angst), боязнь (Furcht) неправильно употребляются как синонимы. В их отношении к опасности их легко разграничить. Страх означает определенное состояние ожидания опасности и приготовление к последней, если она даже и неизвестна; боязнь предполагает определенный объект, которого боятся; испуг имеет в виду состояние, возникающее при опасности, когда субъект оказывается к ней не подготовлен, он подчеркивает момент неожиданности. Я не думаю, что страх может вызвать травматический невроз; в страхе есть что-то, что защищает от испуга и, следовательно, защищает и от невроза, вызываемого испугом. К этому положению мы впоследствии еще вернемся.

Изучение сновидения мы должны рассматривать как самый надежный путь к исследованию глубинных психических процессов. Состояние больного травматическим неврозом во время сна носит тот интересный характер, что он постоянно возвращает больного в ситуацию катастрофы, поведшей к его заболеванию, и больной просыпается с новым испугом. К сожалению, этому слишком мало удивляются. Обычно думают, что это только доказательство силы впечатления, произведенного травматическим переживанием, если это впечатление не оставляет больного даже во сне. Больной, если можно так выразиться, фиксирован психически на этой травме. Такого рода фиксация на переживаниях, вызвавших болезнь, давно уже нам известна при истерии. Брейер и Фрейд в 1893 году выставили такое положение: истерики по большей части страдают от воспоминаний. И при так называемых «военных неврозах» исследователи, как, например, Ференци и Зиммель, объясняют некоторые моторные симптомы как следствие фиксации на моменте травмы.

Однако мне не известно, чтобы больные травматическим неврозом в бодрствующем состоянии уделяли много времени воспоминаниям о постигшем их несчастном случае. Возможно, что они скорей стараются вовсе о нем не думать. Принимая как само собой разумеющееся, что сон снова возвращает их в обстановку, вызвавшую их болезнь, они обычно не считаются с природой сна. Природе сна больше отвечало бы, если бы сон рисовал больному сцены из того времени, когда он был здоров, или картины ожидаемого выздоровления. Если мы не хотим, чтобы сны травматических невротиков ввели нас в заблуждение относительно тенденции сновидения исполнять желание, нам остается заключить, что в этом состоянии функция сна так же нарушена и отклонена от своих целей, как и многое другое, или мы должны были бы подумать о загадочных мазохистских тенденциях Я.

Я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза и обратиться к изучению работы психического аппарата в его наиболее ранних нормальных формах деятельности. Я имею в виду игру детей.

Различные теории детской игры лишь недавно сопоставлены и оценены с аналитической точки зрения 3. Пфейфером в «Imago» (V, H. 4). Я могу здесь лишь сослаться на эту работу. Эти теории пытаются разгадать мотивы игры детей, не выставляя на первый план экономическую точку зрения, т. е. учитывая получение удовольствия. Не имея в виду охватить все многообразия проявлений игры, я использовал представившийся мне случай разъяснить первую самостоятельно созданную игру полуторагодовалого ребенка. Это было больше чем мимолетное наблюдение, так как я жил в течение нескольких недель под одной крышей с этим ребенком и его родителями и наблюдение мое продолжалось довольно долго, пока это загадочное и постоянно повторяемое действие не раскрыло передо мной свой смысл.

Ребенок был не слишком продвинувшимся вперед в своем интеллектуальном развитии, он говорил в свои полтора года только несколько понятных слов и произносил, кроме того, много полных значения звуков, которые были понятны окружающим. Он хорошо понимал родителей и единственную прислугу, и его хвалили за его «приличный» характер. Он не беспокоил родителей по ночам, честно соблюдал запрещение трогать некоторые вещи и ходить куда нельзя, и, прежде всего, он никогда не плакал, когда мать оставляла его на целые часы, хотя он и был нежно привязан к матери, которая не только сама кормила своего ребенка, но и без всякой посторонней помощи ухаживала за ним и нянчила его. Этот славный ребенок обнаружил беспокойную привычку забрасывать все маленькие предметы, которые ему попадали, далеко от себя в угол комнаты, под кровать и проч., так что разыскивание и собирание его игрушек представляло немалую работу. При этом он произносил с выражением заинтересованности и удовлетворения громкое и продолжительное «о-о-о-о!», которое, по единогласному мнению матери и наблюдателя, было не просто междометием, но означало «прочь» (fort). Я наконец заметил, что это игра и что ребенок все свои игрушки употреблял только для того, чтобы играть ими, отбрасывая их прочь. Однажды я сделал наблюдение, которое укрепило это мое предположение. У ребенка была деревянная катушка, которая была обвита ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, тащить ее за собой по полу, т. е. пытаться играть с ней как с тележкой, но он бросал ее с большой ловкостью, держа за нитку, через сетку своей кроватки, так что катушка исчезала за ней, и произносил при этом свое многозначительное «о-о-о-о!», вытаскивая затем катушку за нитку, снова из кровати, и встречал ее появление радостным «тут» (da). Это была законченная игра, исчезновение и появление, из которых по большей части можно было наблюдать только первый акт, который сам по себе повторялся без устали в качестве игры, хотя большее удовольствие, безусловно, связывалось со вторым актом53.

Толкование игры не представляло уже труда. Это находилось в связи с большой культурной работой ребенка над самим собой, с ограничением своих влечений (отказом от их удовлетворения), сказавшемся в том, что ребенок не сопротивлялся больше уходу матери. Он возмещал себе этот отказ тем, что посредством бывших в его распоряжении предметов сам представлял такое исчезновение и появление как бы на сцене. Для аффективной оценки этой игры безразлично, конечно, сам ли ребенок изобрел ее или усвоил ее по чьему-либо примеру. Наш интерес должен остановиться на другом пункте. Уход матери не может быть для ребенка приятным или хотя бы безразличным. Как же согласуется с принципом удовольствия то, что это мучительное переживание ребенок повторяет в виде игры? Может быть, на это ответят, что этот уход должен сыграть роль залога радостного возвращения, собственной целью игры и является это последнее. Этому противоречило бы наблюдение, которое показывало, что первый акт, уход как таковой, был инсценирован ради самого себя, для игры, и даже гораздо чаще, чем вся игра в целом, доведенная до приятного конца.

Анализ такого единичного случая не дает точного разрешения вопроса. При беспристрастном размышлении возникает впечатление, что ребенок сделал это переживание предметом своей игры из других мотивов. Он был до этого пассивен, был поражен переживанием и ставит теперь себя в активную роль, повторяя это же переживание, несмотря на то, что оно причиняет неудовольствие, в качестве игры. Это побуждение можно было бы приписать стремлению к овладению (Bemachtigungstrieb), независимому от того, приятно ли воспоминание само по себе или нет. Но можно попытаться дать и другое толкование. Отбрасывание предмета, так что он исчезает, может быть удовлетворением подавленного в жизни импульса мщения матери за то, что она ушла от ребенка, и может иметь значение упрямого непослушания: «да, иди прочь, мне тебя не надо, я сам тебя отсылаю».

Этот же самый ребенок, которого я наблюдал в возрасте 1 1/, года, при его первой игре, имел обыкновение годом позже бросать об пол игрушку, на которую он сердился, и говорить при этом: «Иди на войну!» ( «Gen in K(r)ieg!»). Ему тогда рассказывали, что его отсутствующий отец находится на войне, и он вовсе не чувствовал отсутствия отца, но обнаруживал ясные признаки того, что не желал бы, чтобы кто-нибудь мешал ему одному обладать матерью54. Мы знаем и о других детях, которые пытаются выразить подобные свои враждебные побуждения, отбрасывая предметы вместо лиц55. Здесь возникает сомнение, может ли стремление психически переработать какое-либо сильное впечатление, полностью овладеть им, выявиться как нечто первичное и независимое от принципа удовольствия. В обсуждаемом здесь случае ребенок мог только потому повторять в игре неприятное впечатление, что с этим повторением было связано другое, но прямое удовольствие.

Также и дальнейшее наблюдение детской игры не разрешает нашего колебания между двумя возможными толкованиями. Часто можно видеть, что дети повторяют в игре то, что в жизни производит на них большое впечатление, что они могут при этом отрегулировать силу впечатления и, так сказать, сделаться господами положения. Но с другой стороны, достаточно ясно, что вся их игра находится под влиянием желания, доминирующего в их возрасте, – стать взрослыми и делать так, как это делают взрослые. Можно наблюдать также, что неприятный характер переживания не всегда делает его непригодным в качестве предмета игры. Если доктор осматривал у ребенка горло или произвел небольшую операцию, то это страшное происшествие, наверно, станет предметом ближайшей игры, но здесь нельзя не заметить, что получаемое при этом удовольствие проистекает из другого источника. В то время как ребенок переходит от пассивности переживания к активности игры, он переносит это неприятное, которое ему самому пришлось пережить, на товарища по игре и мстит таким образом тому, кого этот последний замещает.

Из этого, во всяком случае, вытекает, что излишне предполагать особое влечение к подражанию в качестве мотива для игры. Напомним еще, что артистическая игра и подражание взрослым, которое, в отличие от поведения ребенка, рассчитано на зрителей, доставляет им, как, например, в трагедии, самые болезненные впечатления и все же может восприниматься ими как высшее наслаждение. Мы приходим, таким образом, к убеждению, что и при госпедстве принципа удовольствия есть средства и пути к тому, чтобы само по себе неприятное сделать предметом воспоминания и психической обработки. Пусть этими случаями и ситуациями, разрешающимися в конечном счете в удовольствие, займется построенная на экономическом принципе эстетика; для наших целей они ничего не дают, так как они предполагают существование и господство принципа удовольствия и не обнаруживают действия тенденций, находящихся по ту сторону принципа удовольствия, т. е. таких, которые первично выступали бы как таковые и были бы независимы от него.

III

Двадцать лет интенсивной работы привели к тому, что непосредственные задачи психоаналитической техники в настоящее время совсем другие, чем были вначале. Вначале анализирующий врач не мог стремиться ни к чему другому, как к тому, чтобы разгадать у больного скрытое бессознательное, привести его в связный вид и в подходящую минуту сообщить ему. Психоанализ прежде всего был искусством толкования. Так как терапевтическая задача этим не была решена, вскоре выступило новое стремление – понудить больного подтвердить построение психоаналитика посредством собственного воспоминания. При этом главное внимание уделялось сопротивлению больного: искусство теперь заключалось в том, чтобы возможно скорее вскрыть его, указать на него больному и посредством дружеского воздействия побудить оставить сопротивление (здесь остается место для внушения, действующего как перенесение).

Постепенно становилось все яснее, что скрытая цель сделать сознательным бессознательное и на этом пути оставалась не вполне достижимой. Больной может вспомнить не все вытесненное; больше того, он не может вспомнить как раз самого главного и не может убедиться в правильности сообщенного ему. Он скорее вынужден повторить вытесненное в виде новых переживаний, чем вспомнить это как часть прошлых переживаний, как хотел бы врач56. Это воспроизведение (Reproduktion), выступающее со столь неожиданной точностью и верностью, имеет всегда своим содержанием часть инфантильной сексуальной жизни, Эдипова комплекса или его модификаций и закономерно отражается в области перенесения, т. е. на отношениях к врачу. Если при лечении дело зашло так далеко, то можно сказать, что прежний невроз лишь заменен новым – неврозом перенесения. Врач старался возможно глубже проникнуть в воспоминания и возможно меньше допустить к повторению. Отношение, устанавливающееся между воспоминаниями и воспроизведениями, для каждого случая бывает различным. Врач, как правило, не может миновать эту фазу лечения. Он должен заставить больного снова пережить часть забытой жизни и должен следить за тем, чтобы было сохранено в должной мере то, в силу чего кажущаяся реальность сознается всегда как отражение забытого прошлого. Если это удается, то достигается нужное убеждение больного и зависящий от этого терапевтический эффект.

Чтобы отчетливее выявить это «навязчивое повторение» (Wiederholungszwang), которое обнаруживается во время психоаналитического лечения невротиков, нужно прежде всего освободиться от ошибочного мнения, будто при преодолении сопротивления имеешь дело с сопротивлением бессознательного. Бессознательное, т. е. вытесненное, не оказывает вовсе никакого сопротивления стараниям врача, оно даже само стремится только к тому, чтобы прорваться в сознание, несмотря на оказываемое на него давление, или выявиться посредством реального поступка. Сопротивление лечению исходит из тех же самых высших слоев и систем психики, которые в свое время произвели вытеснение. Так как мотивы сопротивления и даже самое сопротивление представляются нам во время лечения бессознательными, то мы вынуждены избрать более целесообразный способ выражения. Мы избегаем неясности, если мы, вместо противопоставления бессознательного сознательному, будем противополагать Я и вытесненное. Многое в Я безусловно бессознательно, именно то, что следует назвать «ядром Я».

Лишь незначительную часть этого Я мы можем назвать предсознательным. После этой замены чисто описательного выражения выражением систематическим или динамическим мы можем сказать, что сопротивление анализируемых исходит из их Я, и тогда мы тотчас начинаем понимать, что «навязчивое повторение» следует приписать вытесненному бессознательному. Эта тенденция, вероятно, могла бы выявиться не раньше, чем идущая навстречу работа лечения ослабит вытеснение.

Нет сомнения в том, что сопротивление сознательного и предсознательного Я находится на службе у принципа удовольствия, оно имеет в виду избежать неудовольствия, которое возникает благодаря освобождению вытесненного, и наше усилие направляется к тому, чтобы посредством принципа реальности достигнуть примирения с существующим неудовольствием. Но в каком отношении стоит «навязчивое повторение», как проявление вытесненного, к принципу удовольствия? Ясно, что большая часть из того, что «навязчивое повторение» заставляет пережить вновь, должно причинять Я неудовольствие, так как оно способствует реализации вытесненных влечений, а это и есть, по нашей оценке, неудовольствие, не противоречащее указанному «принципу удовольствия», неудовольствие для одной системы и одновременно удовлетворение для другой. Новый и удивительный факт, который мы хотим теперь описать, состоит в том, что «навязчивое повторение» воспроизводит также и такие переживания из прошлого, которые не содержат никакой возможности удовольствия, которые не могли повлечь за собой удовлетворения даже вытесненных прежде влечений.

Ранний расцвет инфантильной сексуальности был, вследствие несовместимости господствовавших в этот период желаний с реальностью и недостаточной степени развития ребенка, обречен на гибель. Он погиб в самых мучительных условиях и при глубоко болезненных переживаниях. Утрата любви и неудачи оставили длительное нарушение самочувствия в качестве нарциссического рубца, который, по моим наблюдениям и исследованиям Марциновского57, является наиболее живым элементом в часто встречающемся у невротиков чувстве неполноценности. «Сексуальноеисследование», ко-, торое было ограничено физическим развитием ребенка, не привело ни к какому удовлетворительному результату; отсюда позднейшие жалобы: я ничего не могу сделать, мне ничего не удается. Нежная связь, по большей части, с одним из родителей другого пола приводила к разочарованию, к напрасному ожиданию удовлетворения, к ревности при рождении нового ребенка, недвусмысленно указывавшем на «неверность» любимого отца или матери; собственная же попытка произвести такое дитя, предпринятая с трагической серьезностью, позорно не удавалась; уменьшение ласки, отдаваемой теперь маленькому братцу, возрастающие требования воспитания, строгие слова и иногда даже наказание – все это в конце концов раскрыло в полном объеме всю выпавшую на его долю обиду. Существует несколько определенных типов такого переживания, регулярно возвращающихся после того, как приходит конец эпохи инфантильной любви.

Все эти тягостные остатки опыта и болезненные аффективные состояния повторяются невротиком в перенесении, снова переживаются с большим искусством. Невротики стремятся к срыву незаконченного лечения, они умеют снова создать для себя переживание обиды, заставляют врача прибегать к резким словам и к холодному обращению, они находят подходящие объекты для своей ревности, они заменяют горячо желанное дитя инфантильной эпохи намерением или обещанием большого подарка, который обыкновенно остается так же мало реальным, как и прежнее желание. Ничто из всего этого не могло бы тогда принести удовольствия; нужно было думать, что теперь это вызовет меньшее неудовольствие, если оно возникнет как воспоминание, чем если бы это претворилось в новое переживание. Дело идет, естественно, о проявлении влечений, которые должны были бы привести к удовлетворению, но знание, что они вместо этого и тогда приводили к неудовольствию, ничему не научило. Несмотря на это, они снова повторяются; их вызывает принудительная сила.

То же самое, что психоанализ раскрывает на перенесении у невротиков, можно также найти в жизни не невротических людей. У последних эти явления производят впечатление преследующей судьбы, демонической силы, и психоанализ с самого начала считал такую судьбу автоматически возникающей и обусловленной ранними инфантильными влияниями. Навязчивость, которая при этом обнаруживается, не отличается от характерного для невротиков «навязчивого повторения», хотя эти лица никогда не обнаруживали признаков невротического конфликта, вылившегося в образование симптомов. Так, известны лица, у которых отношение к каждому человеку складывается по одному образцу благодетели, покидаемые с ненавистью своими питомцами; как бы различны ни были отдельные случаи, этим людям, кажется, суждено испытать всю горечь неблагодарности; мужчины, у которых каждая дружба кончается тем, что им изменяет друг; другие, которые часто в своей жизни выдвигают для себя или для общества какое-нибудь лицо в качестве авторитета и этот авторитет затем после известного времени сами отбрасывают, чтобы заменить его новым; влюбленные, у которых каждое нежное отношение к женщине проделывает те же фазы и ведет к одинаковому концу, и т. д. Мы мало удивляемся этому «вечному возвращению одного и того же», когда дело идет об активном отношении такого лица и когда мы находим постоянную черту характера, которая должна выражаться в повторении этих переживаний. Гораздо большее впечатление производят на нас те случаи, где такое лицо, кажется, переживает нечто пассивно, где никакого его влияния не имеется и, однако, его судьба все снова и снова повторяется. Вспомним, например, историю той женщины, которая три раза подряд выходила замуж, причем все мужья ее заболевали и ей приходилось ухаживать за ними до смерти58. Самое захватывающее поэтическое представление такого случая дал Тассо в романтическом эпосе «Освобожденный Иерусалим». Герой его, Танкред, нечаянно убил любимую им Клоринду, когда она сражалась с ним в вооружении неприятельского рыцаря. Он проникает после ее похорон в страшный волшебный лес, который пугает войско крестоносцев. Он разрубает там своим мечом высокое дерево, и из раны дерева течет кровь, и он слышит голос Клоринды, душа которой была заключена в этом дереве; она жалуется на то, что он снова причинил боль своей возлюбленной.

На основании таких наблюдений над работой перенесения и над судьбой отдельных людей мы найдем в себе смелость выдвинуть гипотезу, что в психической жизни действительно имеется тенденция к навязчивому повторению, которая выходит за пределы принципа удовольствия, и мы будем теперь склонны свести сны травматических невротиков и склонность ребенка к игре – к этой тенденции. Во всяком случае, мы должны сказать, что мы только в редких случаях можем отделить влияние навязчивого повторения от действия других мотивов. Мы уже упоминали, какие иные толкования допускает возникновение детской игры. Страсть к повторению и прямое, дающее наслаждение удовлетворение влечений кажутся здесь соединенными во внутреннюю связь. Явления перенесения состоят, по-видимому, на службе у сопротивления со стороны вытесняющего Я; навязчивое повторение также призывается на помощь нашим Я, которое твердо поддерживает принцип удовольствия. Рационально взвесив обстоятельства, мы уясним себе многое в том, что можно было бы назвать «судьбой», и перестанем ощущать вовсе потребность во введении нового таинственного мотива. Менее всего подозрительным является случай сновидений, предвещающих несчастья, но при более близком рассмотрении нужно все же принять, что в других примерах факты не исчерпываются известными мотивами. Остается много такого, что оправдывает навязчивое повторение, и это последнее кажется нам более первоначальным, элементарным, обладающим большей принудительной силой, чем отодвинутый им в сторону принцип удовольствия. Если же в психической жизни существует такое навязчивое повторение, то мы хотели бы узнать что-нибудь о том, какой функции оно соответствует, при каких условиях оно может выявиться и в каком отношении стоит оно к принципу удовольствия, которому мы до сих пор приписывали господство над течением процессов возбуждения в психической жизни.

IV

Теперь мы переходим к спекуляции, иногда далеко заходящей, которую каждый, в зависимости от своей личной установки, может принять или отвергнуть. Дальнейшая попытка последовательной разработки этой идеи сделана только из любопытства, заставляющего посмотреть, куда это может привести.

Психоаналитическая спекуляция связана с фактом, получаемым при исследовании бессознательных процессов и состоящим в том, что сознательность является не обязательным признаком психических процессов, но служит лишь особой функцией их. Выражаясь метапсихологически, можно утверждать, что сознание есть работа отдельной системы, которую можно назвать «Bw». Так как сознание есть главным образом восприятие раздражений, приходящих к нам из внешнего мира, а также чувств удовольствия и неудовольствия, которые могут проистекать лишь изнутри нашего психического аппарата, системе W —Bw59 может быть указано пространственное местоположение. Она должна лежать на границе внешнего и внутреннего, будучи обращенной к внешнему миру и облекая другие психические системы. Мы, далее, замечаем, что с принятием этого мы не открыли ничего нового, но лишь присоединились к анатомии мозга, которая локализует сознание в мозговой коре, в этом внешнем окутывающем слое нашего центрального аппарата. Анатомия мозга вовсе не должна задавать себе вопроса, почему, рассуждая анатомически, сознание локализовано как раз в наружной стороне мозга, вместо того чтобы пребывать хорошо защищенным где-нибудь глубоко внутри. Может быть, мы воспользуемся этими данными для дальнейшего объяснения нашей системы W—Bw.

Сознательность не есть единственное свойство, которое мы приписываем происходящим в этой системе процессам. Мы опираемся на данные психоанализа, допуская, что процессы возбуждения оставляют в других системах длительные следы как основу памяти, т. е. следы воспоминаний, которые не имеют ничего общего с сознанием. Часто они остаются наиболее стойкими и продолжительными, если вызвавший их процесс никогда не доходил до сознания. Однако трудно предположить, что такие длительные следы возбуждения остаются и в системе W—Bw. Они очень скоро ограничили бы способность этой системы к восприятию новых возбуждений60, если бы оставались всегда сознательными; наоборот, если бы они всегда оставались бессознательными, то поставили бы перед нами задачу объяснить существование бессознательных процессов в системе, функционирование которой обыкновенно сопровождается феноменом сознания. Таким допущением, которое выделяет сознание в особую систему, мы, так сказать, ничего не изменили бы и ничего не выиграли бы. Если это и не является абсолютно решающим соображением, то все же оно может побудить нас предположить, что сознание и оставление следа в памяти несовместимы друг с другом внутри одной и той же системы. Мы могли бы сказать, что в системе Bw процесс возбуждения совершается сознательно, но не оставляет никакого длительного следа; все следы этого процесса, на которых базируется воспоминание, при распространении этого возбуждения переносятся на ближайшие внутренние системы. В этом смысле я набросал схему, которую выставил в 1900 году в спекулятивной части «Толкования сновидений». Если подумать, как мало мы знаем из других источников о возникновении сознания, то нужно отвести известное значение хоть несколько обоснованному утверждению, что сознание возникает на месте следа воспоминания.

Таким образом, система Bw должна была отличаться той особенностью, что процесс возбуждения не оставляет в ней, как во всех других психических системах, длительного изменения ее элементов, но ведет как бы к вспышке в явлении осознания. Такое уклонение от всеобщего правила требует разъяснения посредством одного момента, приходящего на ум исключительно при исследовании этой системы, и этим моментом, отсутствующим в других системах, могло бы легко оказаться вынесенное наружу положение системы Bw, ее непосредственное соприкосновение с внешним миром.

Представим себе живой организм в самой упрощенной форме его в качестве недифференцированного пузырька раздражимой субстанции; тогда его поверхность, обращенная к внешнему миру, является дифференцированной в силу своего положения и служит органом, воспринимающим раздражение. Эмбриология, как повторение филогенеза, действительно показывает, что центральная нервная система происходит из эктодермы и что серая мозговая кора есть все же потомок примитивной наружной поверхности, который перенимает посредством унаследования существенные ее свойства. Казалось бы вполне возможным, что вследствие непрекращающегося натиска внешних раздражений на поверхность пузырька его субстанция до известной глубины изменяется, так что процесс возбуждения иначе протекает на поверхности, чем в более глубоких слоях. Таким образом, образовалась такая кора, которая в конце концов оказалась настолько прожженной раздражениями, что доставляет для восприятия раздражений наилучшие условия и не способна уже к дальнейшему видоизменению. При перенесении этого на систему Bw это означало бы, что ее элементы не могли бы подвергаться никакому длительному изменению при прохождении возбуждения, так как они уже модифицированы до крайности этим влиянием. Тогда они уже подготовлены к возникновению сознания. В чем состоит модификация субстанции и происходящего в ней процесса возбуждения, об этом можно составить себе некоторое представление, которое, однако, в настоящее время не удастся еще проверить. Можно предположить, что возбуждение при переходе от одного элемента к другому должно преодолеть известное сопротивление, и это уменьшение сопротивления оставляет длительно существующий след возбуждения (проторение путей); в системе Bw такое сопротивление при переходе от одного элемента к другому не возникает. С этим представлением можно связать брейеровское различение покоящейся (связанной) и свободно-подвижной энергии61 в элементах психических систем; элементы системы Bw обладали бы в таком случае не связанной, но исключительно свободно-отводимой энергией. Но я полагаю, что пока лучше об этих вещах высказываться с возможной неопределенностью. Все же мы связали посредством этих рассуждений возникновение сознания с положением системы Bw и с приписываемыми ей особенностями протекания процесса возбуждения.

Мы должны осветить еще один момент в живом пузырьке с его корковым слоем, воспринимающим раздражение. Этот кусочек живой материи носится среди внешнего мира, заряженного энергией огромной силы, и если бы он не был снабжен защитой от раздражения (Reizschutz), он давно погиб бы от действия этих раздражений. Он вырабатывает это предохраняющее приспособление посредством того, что его наружная поверхность изменяет структуру, присущую живому, становится в известной степени неорганической и теперь уже в качестве особой оболочки или мембраны действует сдерживающе на раздражение, т. е. ведет к тому, чтобы энергия внешнего мира распространялась на ближайшие оставшиеся живыми слои лишь небольшой частью своей прежней силы. Эти слои, защищенные от всей первоначальной силы раздражения, могут посвятить себя усвоению всех допущенных к ним раздражений. Этот внешний слой благодаря своему отмиранию предохраняет зато все более глубокие слои от подобной участи по крайней мере до тех пор, пока раздражение не достигает такой силы, что оно проламывает эту защиту. Для живого организма такая защита от раздражений является, пожалуй, более важной задачей, чем восприятие раздражения; он снабжен собственным запасом энергии и должен больше всего стремиться защищать свои особенные формы преобразования этой энергии от нивелирующего, следовательно, разрушающего влияния энергии, действующей извне и превышающей его собственную по силе. Восприятие раздражений имеет, главным образом, своей целью ориентироваться в направлении и свойствах идущих извне раздражений, а для этого оказывается достаточным брать из внешнего мира лишь небольшие пробы и оценивать их в небольших дозах. У высокоразвитых организмов воспринимающий корковый слой бывшего пузырька давно погрузился в глубину организма, оставив часть этого слоя на поверхности под непосредственной общей защитой от раздражения. Это и есть органы чувств, которые содержат в себе приспособления для восприятия специфических раздражителей и особые средства для защиты от слишком сильных раздражений и для задержки неадекватных видов раздражений. Для них характерно то, что они перерабатывают лишь очень незначительные количества внешнего раздражения, они берут лишь его мельчайшие пробы из внешнего мира. Эти органы чувств можно сравнить с щупальцами, которые ощупывают внешний мир и потом опять оттягиваются от него.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Остроумный повеса Себастьян Грей красив, как грех, а умница Аннабел Уинслоу с детства ценила в мужчи...
В книге представлены два увлекательных романа, действие которых происходит в многоликой Индии. Роман...
Скромную и застенчивую студентку Александру Бекманн друзья называют Икс. Девушка любит все загадочно...
В мирном городе Питерсброке на планете Ликар происходит убийство. В ночной полутьме, рядом с обескро...
«Тридцать третье марта, или Провинциальные записки» – «книга выходного дня. Ещё праздничного и отпус...
Пособие содержит информативные ответы на вопросы экзаменационных билетов по учебной дисциплине «Рыно...