Охота на зайца Бенаквиста Тонино
***
До чего же печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19.32.
19.28. Последние пассажиры бегут по перрону, я поджидаю их у подножки моего вагона номер девяносто шесть. Один протягивает мне билет:
— Lei parla italiano?[1]
Вот зараза! Миланский акцент… Наверняка попросит разбудить его на Milano Centrale в четыре часа утра. Остальные тридцать восемь почти все сходят на конечной. Чуточку везения — и у меня была бы спокойная восьмичасовая ночь.
Тем хуже.
«…И проследует далее с остановками в Брешии, Вероне, Виченце, Падуе, Венеции-Местре и Венеции-Санта Лючии. Национальное общество железных дорог Франции желает вам счастливого пути».
Все мы немного влюблены в эту женщину из громкоговорителя, но каждый представляет ее себе по-своему. Для меня она жгучая брюнетка лет тридцати, с короткой стрижкой и очень ярко, но безупречно накрашенными губами. Все, кто отправляется в рейс сегодня вечером, снова услышат ее в пятницу утром, ровно в 8.30. Можно подумать, что она и спит рядом со своим микрофоном. Она объявит нам:
«Добро пожаловать на Лионский вокзал», что будет означать: «Шабаш, ребята, вот вы и дома, идите отсыпаться». И за это мы будем любить ее еще больше.
Но пока от этого сладкого мига нас отделяет абзац в тридцать шесть часов, и самое время начать сокращать его помаленьку. Легкий ветер зовет нас в дорогу.
— Махнемся? Твою Венецию на мою Флоренцию.
— Уж лучше сдохнуть!
Лучше сдохнуть, чем оказаться завтра поутру во Флоренции. Во Флоренции я был на прошлой неделе и буду на следующей. Похоже, у тех типов, что составляют график, зуб на меня. Как-то раз я шутки ради подсчитал количество своих поездок во Флоренцию с той поры, как начал работать в «Компании спальных вагонов», и безо всякой гордости перевалил за цифру шестьдесят. Остальное поделилось между Венецией и Римом. Шестьдесят раз в этот великолепный город, черт бы его подрал, и обратно, причем добрых сорок из них я проспал. Шестьдесят крепких кофе у старой Анны, едва сойдя с поезда, шестьдесят эскалопов с травами в маленьком ресторанчике на улице Гвельфов, тридцать порций мороженого с дыней в летние месяцы. В общем, давно натоптанная дорожка, и этот город нисколько не вдохновляет меня на то, чтобы с нее сворачивать. Он и так от меня никуда не денется.
— Но мне позарез нужна эта Венеция! Ты же знаешь, у меня там невеста! Не будь гадом, я ее уже почти месяц не видел… Мы же коллеги, всегда ведь можно договориться, а?
— Если бы ты мне хоть Рим предложил, еще туда-сюда, но Флоренцией я уже сыт по горло. Попроси Ришара, он обожает Ренессанс и всю эту гипсовую муру.
Мне неприятно отказывать в услуге приятелю. Взаимовыручка у нас железная, только так тут и можно выдержать. Мы всегда меняемся рейсами в зависимости от собственных желаний и надобностей. Но три Флоренции кряду выше моих сил.
— Ладно, урод, настаивать не буду, но только ты меня тоже больше ни о чем не проси. И главное, на мой Рим, чтобы смотаться к своей бабенке, не рассчитывай!
Удар ниже пояса. Прекрасно ведь знает, что моя малышка Розанна живет в Риме. И как раз на днях она мне заявила, что два раза в месяц маловато и что пора мне как-нибудь устроиться, чтобы бывать в Риме почаще. Конечно, она права. Но в настоящий момент я не собираюсь увеличивать частоту посещений.
Печален венецианский скорый зимой перед своим отправлением в 19.32, потому что на перроне холодно и темно. Я как следует дергаю дверь вагона. Закрыто. Какой-то пассажир машет рукой в окно — просто так, никому. Поэт… Из коридора ловлю на себе взгляды своих клиентов. Они уже полагаются на меня. Вдалеке слышен свисток.
Тамтам поезда медленно нащупывает ритм, медные вступают адажио. Я не вечно буду делать эту работу. Мне бы так хотелось остаться на перроне.
— В котором часу вы подаете завтрак?
Маленькая дама в шляпке с вуалеткой и пуделем под мышкой. Опять одна из тех, что ошиблись уровнем обслуги. Вместо ответа тычу пальцем в табличку «2-й класс» у нее за спиной. Думаю, она поняла.
Порой на твердой земле, когда мне случается упомянуть, что я работаю в «Спальных вагонах», со всех сторон слышатся восторженные аханья, а вслед за ними — куча рассуждений о том, какой видится со стороны моя работа. Чаще всего это звучит как: «Ааааах да! Восточный экспресс! Транссибирский! Потрясающе! Класс! Моя мечта — долгое путешествие на поезде с остановками повсюду: Лондон, Стамбул, София…»
И так далее, и так далее. Достаточно произнести волшебное слово «Спальные вагоны» — и пошло-поехало. Один читал роман Агаты Кристи (всегда один и тот же), другой смотрел пару фильмов начала века, кто-то смутно припоминает своего дядюшку, который «прекрасно знал…». Тут я бываю вынужден умерить все эти восторги, с риском вызвать разочарование. Я всего лишь обыкновенный проводник. Мне говорят про красный бархат, я отвечаю: «Дерматин»; мне говорят о баре с пианистом, я отвечаю: «Гриль-экспресс»; мне называют Будапешт, я заменяю его на Ларош-Мижен; а суперлюкс у меня всего семьдесят два франка за место. «Синглы» и Т-2 (два пассажира максимум), пользующиеся большим спросом для свадебных путешествий, бывают только в первом классе. Сам я занимаюсь лишь бедняками, многодетными семьями с малышней, хнычущей по ночам, иммигрантами, кочующими по стране, молодежью со льготным билетом и рюкзаком на спине. И я не променял бы это ни на что другое в целом свете.
Ничто не сравнится для поездки в Венецию с «Галилео» или хотя бы с двадцатидвухчасовым загребским, если не очень торопишься. «Галилео» номер двести двадцать три «туда» и номер двести двадцать два «обратно» собран из двух составов, флорентийского и венецианского, которые разделяются в Милане, чтобы на следующий день встретиться там же и вернуться в Париж. Однако должен признать два существенных недостатка этого поезда: первый — прогон через Швейцарию, и второй, весьма досадный, который обязывает меня сейчас сделать объявление по громкой связи на весь вагон.
Я вытаскиваю мятую бумажку из внутреннего кармана и беру микрофон. Несмотря на привычку, я всегда чувствую себя обязанным читать по писаному, будто еще не знаю эти три строчки наизусть.
Слышу в громкоговорителе свой собственный голос:
«Хотим предупредить о возможном появлении карманников между Домодоссолой и Миланом. Рекомендуем не оставлять без присмотра сумочки, бумажники и прочие ценные вещи».
Их всего-то двое или трое, однако им удается прочесать весь «Галилео» между тремя и четырьмя часами, когда все глубоко спят. Правила советуют нам, бедным смотрителям вагонных полок, предупредить пассажиров в момент отправления, а потом запереться у себя на ночь, ни во что не вмешиваясь, и поутру сносить возмущенные вопли пострадавших. Вот и все. Однажды Ришар попробовал встрять, видя, как трое каких-то типов обшаривают его вагон, так один из них попросил его сходить за кофейком — с высоты приставленного к горлу ножа. С тех пор никто из нас не пытается геройствовать. Итальянские контролеры тоже. Так что…
В мою дверь стучат.
Мое служебное купе — вполне приличное обиталище. Довольно просторное, с сиденьем, раскладывающимся в лежак, и здоровенным баком для белья, крышка которого служит нам письменным столом. Это мой дом, мое логово, и никто не имеет права сюда входить, даже таможенники всегда стучат, прежде чем меня побеспокоить. К Ришару, конечно, это не относится. Среди проводников такое допустимо.
— Эй, Антуан, видал, кто у тебя в вагоне?
— Мик Джаггер или еще того круче?
— Круче: самая красивая в мире рыжуха.
— Ну-ну… Когда ты в последний раз такое же говорил, это оказался трансвестит с виа Амедео. Лучше бы ты своими билетами занялся, чем таскаться за бабами в мой вагон. Меньше чем через час в столовку идти.
— Одно другому не помеха. Дашь телик посмотреть?
Ну вот. Ради этого он и приперся. Наши служебные купе примыкают непосредственно к туалетам, и в некоторых имеется «телик» — потайная дырочка, просверленная в незапамятные времена каким-то коллегой-извращенцем. Расположена она под коробкой для туалетной бумаги, совершенно незаметна и дает глубокий обзор унитаза. Я не слишком пуританин, но в тот единственный раз, когда я попробовал, девушка вышла оттуда и обратилась ко мне за каким-то разъяснением с самой невинной в мире улыбкой. Стыд окрасил пурпуром мои щеки. С того самого раза желание подсматривать у меня уже ни разу больше не возникало.
Ришар — парень жизнерадостный, симпатяга, хитрюга, бабник и невероятный лодырь. Я его очень люблю. Мы с ним ровесники, но я отношусь к нему как к мальчишке, которого нужно то подбадривать, то отчитывать. Как товарищ в дороге он стоит многих других, если отвлечься от его неустанной погони за удовольствиями. За всевозможными удовольствиями. Думаю, он и ночные поезда выбрал ради этого.
— Сейчас не время, зайди чуть позже. И потом, ты же знаешь, меня это не забавляет…
— А тебя никто силком не тянет. Но ты прав, сейчас не лучшее время. Ближе к Долю поглядим, у меня есть шанс прихватить эту рыжую. Ладно, зайди ко мне перед Дижоном, Эрика возьмем с собой.
— … Эрика? Так он сумел поменять свою Флоренцию?
— Угу… с тем новеньким, не знаю, как его зовут. Эх, этот Эрик… угораздило же влюбиться в венецианку! Сплошные заморочки.
— Не больше, чем с римлянкой.
— Уж ты-то кое-что об этом знаешь, а? Кстати, когда ты меня познакомишь с твоей Розанной?
— Никогда. До скорого.
— Не знаю, как это вы с Эриком устраиваетесь. Одна невеста в Париже, другая в Италии. Пользуетесь тут служебным положением, чтобы девушек соблазнять. Отольется вам это когда-нибудь.
— Поживем — увидим. А пока проваливай. Зайду за тобой перед Дижоном. И еще: я сегодня еле жив, так что лягу пораньше. Как ты насчет подсадных, возьмешь к себе?
— А махнуться не хочешь? Присылай, только на обратном моих возьмешь.
Подсадные — это пассажиры без брони, им продают свободные места. Заполнять бумаги, менять валюту по курсу, выдавать постельные принадлежности — не хочу со всем этим возиться.
Едва Ришар собирается выйти, как на пороге возникает давешняя старушенция. Опять начинается водевиль.
— Вы контролер?
— Премного благодарен, — отвечаю я несколько желчно, — я всего лишь проводник.
— Э… видите ли… у меня проблемы с моим песиком. Он, видите ли, не поладил с одним мальчиком, довольно плохо воспитанным впрочем, и, видите ли, нас шестеро в купе. Вы не могли бы вмешаться?
— Конечно. У вас ведь наверняка есть корзина для вашей собаки и справка о прививках? Вы ведь заплатили за ее провоз? Купили ей билет? Думаю, что и страховка «Международных поездов» у вас есть.
— То есть… Думаю, я сама разберусь с малышом.
Она уходит, раздосадованная, к своему барбосу. Ришар все еще здесь и как-то странно ухмыляется.
— Неплохо, Антуан. Верен самому себе. До скорого.
Понимаю, что он хочет сказать. У меня репутация хама. Это верно, мне трудно говорить с ними иначе. Я не имею ни малейшей симпатии к легавым, терпеть не могу всех, кто носит форменную фуражку, и вдруг сам оказываюсь в шкуре того, на кого глядят с тревогой, замечаю порой признаки страха в вопросах, которые мне задают. И само собой, отвечаю на них со всей жесткостью, на какую только способен. Коллеги ставят мне это в укор, думают, что я злой: «Ты бы видел, как разговариваешь с ними!», «Это ты довел до слез девицу из восьмого?», «Что они тебе опять сделали?!» Наверняка это чистая правда. Они все пытаются меня утихомирить, и они, конечно же, правы, хотя сам я ничегошеньки за собой не замечаю, это от меня как-то ускользает. На твердой земле я совсем не такой. Ладно, согласен, порой я срываюсь, меня заносит, и я позволяю своему дурному расположению духа править целым вагоном. Я оставил на перроне промерзших насквозь людей среди ночи, когда у меня были свободные места. Я наорал на бедняг, которые разбудили меня, чтобы попросить аспирину. Я пугал мнительных, посылал к черту тех, кто лез ко мне со своими откровениями. Я раздражителен, а то и несправедлив.
Враки все это…
Нельзя ограничиваться только ими. Случалось, я делал и такое, что далеко выходило за пределы моих служебных обязанностей. Я ночь напролет возился с одной беременной, вынужденной возвратиться на родину из-за своего большого живота; прятал в собственном купе запуганного мальчишку; часами выслушивал женщину, едва избавившуюся от какого-то кошмара; находил спокойный уголок для парочек, влюбленных по самые уши; провожал до дома стариков в Риме или Флоренции; торговался с таможенниками из-за арабов и индусов, чтобы их не ссадили на границе; молил контролеров о милосердии к юным придуркам, решившим путешествовать без билета. Но об этом никто не знает. Порой я спрашиваю сам себя, как это мне удается быть способным и на лучшее, и на худшее. Не знаю, в чем тут дело, наверное, что-то неуловимое, какой-то инстинкт, который в мгновение ока, в долю секунды заставляет меня отличить нечто по-настоящему срочное от пустяка.
Ну да… Что предпочтительнее: дать двум подросткам покайфовать или приютить какого-то типа, торчащего в три часа ночи на вокзале в Лозанне? Выбор вроде простой, но надо учесть, что юнцы-то, быть может, никогда больше не увидятся, потому что девчушка едет лечиться от лейкемии в какую-то больницу в Гренобле. И надо было также послушать того идиота из Лозанны: «Мне нужно место в пустом купе, я не выношу запаха ног, а спать могу только в направлении движения, и разбудите меня за десять минут до Дижона, один из ваших коллег меня как-то уже подвел, я этот поезд знаю, мой чемодан на перроне, проводите меня в мое купе». Только каким-то чудом я не заехал ему по морде. До сих пор вспоминаю его проклятия, когда поезд тронулся. Дело было осенью.
Я такой же, как все, предпочитаю иметь выбор в своих поступках. Мимо нас только что промчался встречный поезд, тоже идущий на полной скорости. Я так и не сумел привыкнуть к этим внезапным оплеухам ветра и децибел. Вижу, как появляется какая-то девица в мини-юбке и джинсовой курточке со значком, на котором можно прочесть: ITALIANS DO IT BETTER.[2] Она не очень-то красива, но я стараюсь не дать ей прочесть это по моему лицу.
— Французи, ви молодже другие проводники. Как тебя зватти?
Чувствую, как она приближается. Еще одна желающая прокатиться на халяву, но взявшаяся за это не с того конца. Со мной, во всяком случае.
— Антуан.
— Антонио? Миленьки. Твой поезд тодже миленьки.
Акцент — как ножом по уху. Она обращается ко мне со зловещей улыбкой, привалившись к коридорному окну. На ее несчастье, меня уже угощали фразой «миленький у тебя поезд». Можно подумать, это какая-то протокольная формула. Раньше я бы ответил: «Это как посмотреть…» — но теперь нахожу это несколько затасканным.
— Вот как? Сходите-ка лучше к другим проводникам, а то я слишком злой. К итальянцам, например, — они ведь делают это лучше, верно?
Столь же резко она вешает свою сумку на плечо и отправляется попытать удачи с Ришаром. Не похоже, что ее чересчур покоробило, просто она раздражена, что потратила слова попусту, словно коммивояжер, торгующий пылесосами. Обычно дамочки подобного сорта свирепствуют летом, мини-юбка тогда гораздо выразительнее, чем в середине января. Они довольно редки, между июнем и августом их встречаешь всего одну-две в месяц, но сезон, похоже, растягивается.
А теперь рутина (у нас на того, кто говорит «все путем», охотно наложили бы штраф). Собрать паспорта и билеты, раздать для заполнения таможенные листки, разнести белье, одеяла с конвертами-пододеяльниками, подушки. Добрый час работы. Дождаться контролера, прежде чем идти в столовку, вагон-ресторан. Потом часов в десять, незадолго перед Дижоном, установить полки в ночное положение. И соснуть до первой таможни. Собственно, платят-то мне как раз за то, чтобы я не спал, поэтому именно ко мне в отсек заваливаются контролеры пробивать билеты и таможенники проверять паспорта, чтобы не будить наших дорогих клиентов. Теоретически мы бодрствуем, но никто не сомневается, что при известной сноровке нам удается спать в два раза дольше и крепче, чем любому пассажиру, ездящему в отпуск раз в год. Остается только разбудить поутру всю эту распрекрасную публику, раздать обратно документы — и чао.
Но я так никогда и не понял, почему это никогда не проходит так просто. Никогда.
Проходит с колокольчиком официантка из «Гриль-экспресса», зазывая клиентов. Какой-то пассажир спрашивает у меня адрес гостиницы в Венеции. Ему явно хочется поболтать, он думает, что я хорошо знаю город, но после нескольких натянутых пауз в разговоре уходит, и я возвращаюсь к своей работе. Клиенты разбирают одеяла так, будто уже зевают.
Сколько лиц промелькнуло передо мной за два года? Это можно было бы выяснить, занявшись утомительными подсчетами. За один раз на меня приходится от тридцати до шестидесяти человек.
Большей частью покладистые, чаще всего неблагодарные и редко привлекательные. Надо их понять, все они, забираясь в мой вагон, покидают что-нибудь или кого-нибудь, и я чувствую, как, едва сойдя с поезда, они снова начинают кого-нибудь или что-нибудь ожидать. Да, мне прекрасно известно, что не все путешествуют от отчаяния, что отъезд в Венецию — это не настоящий разрыв, развод, что не все они ночь напролет ощущают себя на ничейной земле. Возможно, они будут спать сном праведников на своих трясущихся полках. Но я-то знаю, знаю, что от перрона и до перрона они будут слоняться по коридору, размышляя допоздна, в ночи, о всяких пустяках, которым раньше не придавали никакого значения. Они не станут читать увесистый том, который обещали себе докончить, они предпочтут листать забытую кем-то на полке «Стампу», даже не понимая ни слова по-итальянски, или «Штерн», даже если они его не любят, «Пари-матч», или «Таймс», или «Геральд», единственный раз в жизни пуская в ход обрывки своего английского.
Вначале я так же тревожился, как и они, я очень их любил, я уделял им массу времени. В моем купе есть ящик, забитый исписанными бумажками — адреса в Европе, в Японии, в Югославии, один даже в Нассау, на Багамских Островах. Меня часто приглашали к себе провести отпуск. По прибытии расстаешься с сердечными излияниями, сам что-то обещаешь, тебе обещают, но ни разу еще это не получило продолжения.
Да и что мне делать в Нассау, у людей, которые меня даже вряд ли узнают?
21.45. Скоро можно будет пожевать. Техническая часть работы закончена. Самая простая. Больше всего хлопот доставляет именно человеческий фактор.
— Привет, у тебя сколько?
Классический выход на сцену контролера французской железной дороги: сколько у меня? Тридцать девять. Он мне скажет: «Стало быть… у тебя остается двадцать одно свободное место». Десять шестиместных купе, два арифметических действия в уме. Даю ему время.
— …Двадцать одно место, верно?
— Да. А у тебя на фуражке три звездочки, значит, через двадцать годков станет пять, при условии, если тобой будут довольны. Стало быть, сколько лет тебе надо угробить на каждую?
— ?
Тут я, пожалуй, перегнул палку. Три звезды — это уж явно не новичок. Будь у него пять, я бы вылетел с работы как миленький. В любом случае для пятизвездочного это уже поздновато.
Мой юнец тщательно пробивает билеты, затем, чтобы побольше мне досадить, пересчитывает каждый билет и каждую броню.
— Если хоть одного не хватает, смотри у меня!
Короче говоря, он навесит мне рапорт на задницу, который придет в «Компанию спальных вагонов» по моем возвращении. Давай, давай, чудак, я тоже считать умею.
— Сошлось, — говорит он. — Но тут есть еще один Шамбери — Модена — Пиза. Ошибочка, надо бы поправить.
Неверно выписанный билет, такое частенько случается. Двести двадцать второй идет через Доль и Лозанну. Швейцарские контролеры тоже его «поправят», а может, и итальянцы. Отсылаю юнца в купе к владельцу ошибочного билета. Маршрутные истории не мое дело. Мне это только ужин задерживает на четверть часа.
Трехзвездочный возвращается ко мне без билета.
— Он там развопился, хочет скандал устроить, когда вернется в Париж. Оставил билет у себя, решил сам объясниться со швейцарцами.
— Тем лучше, мне одним меньше хранить придется. Короче, все в порядке? Могу я теперь пойти пожевать?
Он не отвечает и, не оборачиваясь, направляется к «гармошке» между вагонами. Я закрываю свое купе на висячий замок и отправляюсь в столовку, находящуюся в голове поезда. Мимоходом бросаю взгляд на свое хозяйство.
— На верхней полке тоже не хватает одного одеяла!
— Но вы же тут всего вчетвером, верно?
— А, да… и мы так вчетвером тут и останемся на всю ночь?
— Вот именно.
Так тут меньше будет пахнуть потом, а ты в случае чего сможешь прихватить лишнюю простыню.
Поезд замедляет ход, мы прибываем в Дижон. Ришар все еще возится, и я жду, пока он закончит, сидя в его кресле и блуждая взглядом по темным очертаниям города, вечно мертвого для нас. Дижон. Наименее экзотичная остановка на пути следования. Если я и ступал тут ногой на перрон, то только ради того, чтобы побыстрее добраться в столовку. Мы на этом выигрываем от четырех до пяти минут, но надо пошевеливаться: прибытие в 21.59, а отправление уже в 22.02. С перрона город совершенно не виден, кроме мигающего неона какого-то кабаре со стриптизом — «Клуб-21». Я всегда находил это странным. Поезд трогается, а я пытаюсь вообразить, как в Дижоне каждый вечер раздеваются женщины.
— За жратвой! — восклицает мой товарищ. Проходим через вагон Эрика. Ришар спрашивает его, хочет ли он есть, но тот отказывается. Тем лучше. А теперь пройти сквозь пятнадцать вагонов. Туннель, Великий исход. Атака легкой бригады, В поисках утраченного ковчега — все в этих пятнадцати вагонах. Наш проход кажется мне прорубанием просеки сквозь человеческие джунгли. Это час, когда львы выходят на водопой, а газели возвращаются на свое лежбище. Тысяча оттенков, от шикарных духов до затхлого одеколона. Сто пятьдесят купе первого и второго класса, полтысячи лиц. Мы идем очень быстро, почти бегом, в среднем тратя по десять секунд на вагон. Влетаем, глядим по сторонам; синий блейзер, галстук и значок сообщают нам некоторую безнаказанность: все расступаются на нашем пути, это приятно. Мне очень нравится эта череда положений, цепочка ситуаций. Говоришь короткое «здрасьте» ответственному за каждый вагон, бросаешь «еще увидимся». В первом классе понижаешь голос, держишься подчеркнуто скромно. «Кондукторы» (то же самое, что и проводники, только для первого класса) носят коричневую форму с обязательной фуражкой. Летом они мучаются от жары, в то время как проводники прохлаждаются в одних рубашках. Двадцать лет выслуги, жена, дети нашего возраста, полжизни на рельсах и десять тысяч историй для любого, кто захочет их слушать. Я-то всегда не прочь.
Столовка переполнена, но для нас держат места. Вся команда «Спальных вагонов» встречается здесь, проводники и кондукторы обоих составов, флорентийского и венецианского, равно как и трое уполномоченных ресторанного хозяйства. Славный момент, если любишь столовские харчи и самообслуживание. В общем, тут все такое же, как и везде, где люди вкалывают, разве что с приятной добавкой пейзажа за окном. Меню не меняется годами ни на боб: сырые овощи и фрукты, фирменный антрекот (кусок мяса с жареной картошкой), йогурт и легкое винцо. Это для проводников, кондукторы умудряются разнообразить обыденность — привилегия за выслугу лет, и это справедливо. По инструкции на еду нам полагается полчаса, но поскольку никто не стоит над душой с часами в руках, то мы никуда не торопимся вплоть до самого отцепления «Гриль-экспресса» в Доле. Это еще одно преимущество столовой на колесах. Однако ни одна трапеза не обходится без того, чтобы какой-нибудь отчаянный пассажир не приперся донимать нас прямо за столом из-за проблемы чрезвычайной важности, типа «там какая-то лямка не дает опустить верхнюю полку» или «у меня ночник не горит». Донимаемый товарищ корчит кривую мину, будто подавился, и обычно вместо него отвечаю я:
— Вы, вообще-то, чем занимаетесь? В смысле работы.
Встревоженный взгляд.
— Э… хм. Я по водопроводной части.
— Да ну? Синенькая пупочка — горячая, красненькая — холодная, так, что ли?
— Зачем вы мне это говорите?
— Так просто. Ладно, исправим. После еды.
В Доле мы шлем поцелуй официанткам и возвращаемся к себе по перрону. Пищеварительная прогулка во время расцепного маневра. Девицы из столовки мечтательно говорят нам, мол, какие мы счастливцы, едем в Венецию. У бедняжек, и верно, самый неблагодарный маршрут в нашей конторе, Париж — Доль. Ночь они проводят в своих гамаках, не выходя из вагона, а поутру в пять часов их вновь подцепят к возвращающемуся поезду, чтобы подавать завтраки до самого Парижа. Они никогда не видели Венеции, хоть и отправляются туда каждый вечер.
Возвращение в стойло. В этот час оно больше напоминает отдел жалоб — тут что-то не так, там что-то не сяк и т. д. и т. п. Маленький ритуальный стресс пассажира перед тем, как до него дойдет истинный смысл его пребывания здесь: спать. Большая часть из них уже разлеглась по койкам, остальные поджидают меня, чтобы я приладил отвалившийся подголовник или чтобы поверить мне час своего пробуждения. Некоторые решили не спать вовсе и будут держать слово, стоя в коридоре по крайней мере целый час.
Зевая, пытаюсь представить себе завтрашний день в Венеции. Надо будет купить какую-нибудь безделушку моей подружке. Настоящей подружке, парижской. Моей маленькой Кате, которая в этот час уже спит в нашей квартирке на улице Тюренн. Если, конечно, не торчит в каком-нибудь баре у Центрального рынка в компании с чересчур предупредительными типами. «Мой парень? Он сейчас как раз к Швейцарии подкатывает. Дайте-ка пивка, ребята!» Никогда ничего об этом не узнаю. Впрочем, в моих же собственных интересах заткнуться. Вчера я по оплошности назвал ее Розанной. А чем больше оправдываешься, тем глубже увязаешь. Наш молчаливый уговор длится несколько месяцев, но я уже предчувствую близкую стычку.
— Прошу прощения, месье, это вы стюард нашего вагона?
Я ответил «да», чуть не добавив «спасибо» — спасибо за те полсекунды, что у меня вырастали крылья. Надо признать, что «стюард» — это нечто совсем другое, нежели «проводник». Медленным движением он кладет свою руку мне на запястье, а я, вопреки всему, не выношу, когда ко мне прикасаются.
— Как вы думаете… лучше укрыться простыней, а одеялом сверху, как обычно, или подложить его под себя, чтобы было помягче? Никак не могу решить.
Он довольно низкорослый, очень смуглый, с отвислыми щеками, и ему явно стоит некоторых усилий держать свои глаза открытыми. Фразы у него медленные, неуверенные и прерываемые вздохами.
— Я, наверное, воспользуюсь одним из этих подголовников, чтобы подложить под подушку, он довольно мягкий, это ведь какой-то пеноматериал, да? Я сейчас на средней полке, но, может, вы посоветуете сменить ее на нижнюю, ту, что одновременно служит диванчиком?
Я застываю разинув рот. В обычное время я бы его уже отшил, но сейчас что-то не хочется. У него серьезный и ужасно усталый вид.
— Вы так боитесь не выспаться?
— Да, пожалуй. А к кому же и обратиться за добрым советом, как не к вам. Так что полагаюсь на вас…
Что делать? Огрызнуться или улыбнуться? Никогда еще не попадался мне образчик такой озабоченности, с тех самых пор как я начал ишачить. Хуже всего, что я чувствую в нем некую искренность.
— Это так важно, сон?
— …Нет ничего важнее. Ничего.
Их трое в купе. Один — довольно хилый субъект, который, похоже, не слишком доволен нашей болтовней. Явно из тех, что хотят выжать из своих семидесяти двух монет за место все, что только возможно. Впрочем, это как раз у него оказался тот неверно выписанный билет. Другой — американец в чистом виде, здоровенный, гладкий, в высоких незашнурованных кедах и футболке с надписью Y. A. L. Е. Друг с другом никто тут вроде не знаком.
— Целая вечность отделяет нас от завтрашнего утра, — добавляет он. — Так что лучше пока забыть о тяжести своего тела…
Я мог бы ему заметить, что в перелете Париж — Венеция с помощью «Эр Франс» он промучился бы всего час, но это не лучший аргумент. В голову лезут одни банальности.
— Полно вам, — говорю я, — завтра утром уже будете на площади Сан-Марко, на террасе Флориана, в полной форме.
— В Венеции?.. — Усмешка досады. — Знаете, раньше я думал, что сон служит для того, чтобы восстановить силы после рабочего дня. Я чуть не падал от усталости, но на душе было спокойно при мысли о том, что завтра я встану с правой ноги и вновь примусь за дело.
Я вытягиваю его в коридор, чтобы не беспокоить остальных, и прикрываю дверь. Встретив циника, я стараюсь сберечь его для себя одного, это слишком большая редкость.
— Вы чем занимаетесь?
— Я больше не работаю, но раньше был бухгалтером на одном маленьком предприятии. Пустяк, кажется, но со временем это сильно выматывает. Собственно, подлинный смысл сна я открыл, лишь когда кончилась моя работа.
Парадокс, требующий разъяснения, но не все сразу.
— А вам самому удается поспать?
Мне этот вопрос задают по три раза за вечер. Обычно я отделываюсь какой-нибудь глупостью, но с таким загадочным типом, как этот, переступаешь границу логики и хорошего тона.
— Как правило, да. Этому вполне можно научиться. Поначалу на тебя слишком много всего наваливается, бодрствуешь весь рейс, по приезде пытаешься наверстать и в тот же вечер опять отправляешься в бессонную ночь.
— Но ведь это ужасно…
— Да нет, дело привычки. Некоторые прибегают к «дрожжевому бифштексу» — три бутылки пива, это успокаивает. Главное — разобраться с билетами. Я почти точно знаю, когда заявятся контролеры. Швейцарцы, например, стараются не слишком вас беспокоить во время сна, а итальянцы — во время еды. У меня есть приемчики, чтобы не ломать себе ночь из-за всякой ерунды. Потому что настоящая усталость — это когда тебя будят ради ложной проблемы.
— Правда?.. Из-за ерунды?..
Его взгляд мягко ускользает, он обдумывает то, что я ему только что сказал. Или же ему это очень скучно.
Но я-то помню.
Я беспокоился из-за любой мелочи ночь напролет, я трижды проверял билеты и паспорта, каждые два часа пересчитывал пассажиров, опасаясь самовольных перемещений из купе в купе и хитрых зайцев. Навязчивый страх потерять какой-нибудь документ вынуждал меня придумывать невероятные тайники, в бельевом баке например, или в шкафчике, или под лежанкой, вплоть до моей личной сумки. Я так трусил не разбудить какого-нибудь пассажира на его станции, что заставлял свой будильник трезвонить каждые полчаса и вовсе не смыкал глаз. Правила гласят: «Не разувайся!» — вот я и не разувался ни при каких обстоятельствах. Добравшись до Рима, я чувствовал такое освобождение, что опрометью бросался в первое же попавшееся кафе выпить стаканчик белого, чтобы только отметить это. Спать там было невозможно, невозможно было даже иметь такое желание, вот я и бродил целыми часами в одиночестве, не слишком удаляясь от вокзала. Сходить к Св. Петру, чтобы посмотреть на Моисея Микеланджело, купить что-нибудь для Кати, съесть мороженое на Пьяцца-дель-Пополо. Потом возвращался в гостиницу, чтобы исхлестать себя душем и обязательно побриться. В 17.00 возвращение к своему вагону — и новое отправление в бессонную ночь. Поезд приходит в 10.10, домой я попадал к 11.00, Катя еще спала. Традиция требовала, чтобы я приносил рогалики к завтраку. Катя улыбалась мне и не спешила спросить, как все прошло. А я только того и ждал, чтобы вывалить все чохом, задом наперед. Я пересказывал ей это словно роман, словно захватывающий фильм, пытался завладеть ее вниманием, взволновать. Но главное — я пытался передать ей нечто смутное, расплывчатое. То был какой-то непременный ритуал, единственный способ избавиться от тридцати шести часов иной жизни, совершенно, впрочем, неописуемой. Мне хотелось, чтобы она поняла.
— Глупости… Да, понимаю.
Нет, никому не дано понять всю ублюдочность этой работы. Эти кучи пассажиров, которые то улыбаются, то дуются. Я чувствовал себя так, будто меня подставили, будто я в ответе за их кошмары, будто я козел отпущения, заложник их дурного настроения. Мне было всего двадцать два года. Катя слушала меня вполуха, она была слишком далекой от всего этого, слишком заземленной. Она удивлялась, как нагромождение этих пустяков могло довести меня до такого состояния. Какого состояния? Это было что-то вроде расстройства, разлада, когда уже не понимаешь, на твердой ты земле или тебя все еще трясет, в голове буря, способная пустить по ветру все запасы памяти. И еще усталость, усталость от переизбытка событий, какой-то экстаз изнурения, когда веки опускаются сами собой на вытаращенные глаза, кости разогреваются от странных, безболезненных судорог, мышцы расслабляются, зато рукам хочется что-нибудь разбить, сломать. Грязь облепляет тебя всего, почти ощутимая, обтягивающая, как чулок, — испарина, десятки раз высушенная вентиляцией. Не говоря о самом худшем — дыхание, неуловимый привкус во рту, всегда один и тот же, ощущение каких-то металлических миазмов. Это мучит всех проводников, мы обмениваемся рецептами: апельсины, кофе со льдом, кукурузное виски, но ничто не помогает, привкус остается на нёбе, будто некая взвесь, в течение добрых двух дней. Мы знаем, у этого вкуса есть даже собственный звук, он доносится к нам из кондиционеров и водонагревателей, свистит и стрекочет в ушах зловонным, использованным и переиспользованным воздухом, тухлым кислородом. Можно, конечно, открыть окно — засыпаешь, исхлестанный ветром, накачанный им, и просыпаешься, стуча зубами. Тогда опять возвращаешься к кондиционированному воздуху с примесью пыли от одеял, ощущение — будто грязного белья нажевался. Да, именно так, но как об этом скажешь? Кому предложишь столь омерзительный образ?
По счастью, существует сигарета, ею и разряжаешь обстановку. Табак больше не друг или враг, затягиваешься совершенно механически, горячий дым чертовски хорошо сочетается с этим привкусом, они будто созданы друг для друга. Чаще всего окурок дымится сам по себе, приткнувшись в пепельнице, вделанной в подлокотник кресла, и это совершенно неважно, лишь бы тлел, сведенный к роли фимиама. В Париже я к хабарикам даже не прикасаюсь.
Еще не проснувшаяся Катя смотрит на эту помятую фигуру, которой даже в голову не приходит снять с себя галстук, на эту блуждающую, бессмысленно суетливую тень. Я уже не помню, как зажигается газ под кофеваркой, забываю, что имею право разуться, пытаюсь спросить ее, чем она занималась в Париже, но она прекрасно чувствует, что мне на это наплевать. Да и что с ней такого могло произойти? Какие-нибудь пустяки, еще более ничтожные, чем мои. Но мои-то пустяки вне всякой нормы, вне сюжета, вне контекста. Я становлюсь почти злым, я насмехаюсь над ее равновесием, подозреваю, что в какой-то момент она отключилась, сержусь на нее за то, что она пропустила какую-то мелочь. Что я об этом знаю, в конце концов? Я несправедлив, и она дает мне на это право. Я начинаю говорить еще быстрее, увлеченно рассказываю, что какой-то человек ночью в почти пустом поезде описывал мне, как накануне умирала его жена. Как ему необходимо было выговориться, поведать кому-нибудь об этом крохотном водяном пузырьке, из-за которого лопнуло ее легкое, и как она тихо содрогнулась в глубоком выдохе. И я засыпаю в Катиной постели посреди фразы. Она выходит, деликатно притворив дверь. Как делает всякий раз по моем возвращении.
— И что же? Сколько времени вам нужно, чтобы оклематься от этого бардака? Я хочу сказать, от этих глупостей?
— А?
— Ну, в общем… я предполагаю, что ваша работа требует некоторого восстановления сил… Я бы даже сказал, чуточку забвения.
Я стою в коридоре, облокотившись на поручень, еще не до конца очнувшись. Воспоминание застигло меня врасплох — фильм о моем мучительном дебюте. Несколько тысяч пассажиров, которых я повстречал с тех пор, говорили со мной только о своих отпусках да об архитектуре. Произнес ли хоть кто-нибудь слово «забвение»?
— Да, забвения… Раньше мне требовалось не меньше пятнадцати часов сна в собственной постели, чтобы восстановить нормальный ритм и начать ясно видеть. Теперь это происходит в ту же самую секунду, как я ступаю ногой на перрон Лионского вокзала. Едва поезд останавливается, я выпроваживаю всех пассажиров, осматриваю вагон, чтобы проверить, не забыл ли кто чего, затем выхожу. И вот тут…
— Представляю себе…
— Это божественное счастье, дар небес. Но оно длится всего несколько мгновений, пока не дойду до конца платформы. Впечатление такое, будто я вернулся из экспедиции, которая длилась целые века. Чувствуешь себя грязным и счастливым.
Он смеется и снова хлопает меня по плечу. На сей раз это скорее отеческий жест.
— Отдаю вам должное по крайней мере за одну вещь — за вашу зрелость касательно оценки времени. Я хочу сказать, проходящего времени. Обычно молодежь не придает ему никакого значения.
— Что-то не понимаю.
— Это непросто. Ведь у парня двадцати лет от роду нет в голове песочных часов, для него всегда либо полдень, либо полночь, он что угодно готов сломать, лишь бы получить удовлетворение прямо сейчас, сию же минуту, но он может также терять и часы, и дни ради какой-нибудь подробности или впечатления. Отчасти это нормально, ему ведь кажется, будто впереди целая вечность. Я сам такой был. А вот вы нет. У вас есть понятие о чем-то большем, несвойственное вашему возрасту. Короче, вы, кажется, поняли самое главное — есть только две вещи, которым стоит придавать значение: миг и терпение. Надо уметь жить и тем и другим.
Я сражен. Нокаут. Отродясь такого не слышал. Но запишу все на клочке бумажки, чтобы малость обмозговать сегодня ночью. Впрочем, пора возвращаться.
— Это как посмотреть, — говорю я, делая вид, будто врубился. — В любом случае я этого не забуду, спасибо за науку. В общем, если будут какие-то проблемы, заглядывайте ко мне.
— У меня их не будет. Все, что я хочу, это спать. Спать…
Проверяю, все ли готово для таможни. Первыми проходят французы и смотрят только листки деклараций, видимо на тот случай, если пассажир окажется настолько глуп, чтобы там написать: «Пятьсот штук, укрытых от налога». Время от времени они связываются со своими по портативной рации, запрашивая данные о личности, аппарат потрескивает, и они проходят в следующий вагон. Швейцарцы не такие рутинеры, но тоже вполне предсказуемы в своей паранойе по поводу нелегальных иммигрантов. Любому экзотическому субъекту надлежит обладать транзитной визой, и все это ради того, чтобы на скорости сто шестьдесят промчаться за два часа через их маленький рай, ни разу не ступив туда ногой. Это могло бы показаться смешным, если бы не стоило сто двадцать французских франков. Никто из них этого не знает, и мало кто имеет; некоторых высаживают на границе даже с паспортом в полном порядке. Однажды я поинтересовался у таможенника, гражданам каких стран требуется виза. Ответ: Азия, Африка, Ближний и Средний Восток, СССР, а также широкий выбор государств Южной Америки. В другой раз меня просто сухо спросили: «Негры есть?» Этот по крайней мере обладал достоинством краткости. Из тех, что сразу объявляют масть. И как раз нашел одного сенегальца, с которым мы немного поболтали перед Валлорбом. Студент-юрист из Дакара. Бедняга услыхал:
— Твоя надо виза, твоя сходить.
— Но я совершенно не знал, уверяю вас…
— Твоя сходить, говорю.
Парень сдержался, одарил их улыбкой бваны и пожал мне руку на прощание. Прежде чем перейти в следующий вагон, швейцарец меня спросил все-таки, давно ли мы с этим негром знакомы. И в этом не было ничего показного. Вполне ведь можно развивать в себе способность к абстракции и при этом пронзительно кричать кукушкой.
— Немедленно зайдите ко мне в купе!
Я из-за него даже вздрогнул. Когда ко мне врываются без стука, я и убить могу. Этот тип с двадцать третьего места, тот самый с неправильным билетом.
— Успокойтесь и смените тон. Вы опять из-за своего билета?
— У меня бумажник украли! Вот! А у меня там все было! Деньги, билет, права — все.
Он сам захотел оставить при себе свой дурацкий проездной документ. Отлично сработано. Лучше бы уж доверился мне.
— Это ведь вы обязаны следить тут за порядком или нет? Сами же говорили недавно о ворах.
Это правда, но не на французской части маршрута. Такие штуки случаются только в Италии.
— Я отвечаю только за билеты и паспорта, которые сданы мне на хранение.
— Вот, опять виноватых нету! Я хочу получить обратно мои пять тысяч и мой паспорт! Ну, попадись мне этот мерзавец!
Я выхожу в коридор и направляюсь в купе номер два. Загадочный соня, с которым мы недавно толковали, шарит на полках, а американец стоит на четвереньках, засунув голову под диванчик. Похоже, по доброй воле.
— Мы его уже четверть часа ищем! Точно, сперли, я же вам говорю!
— Вы выходили из купе со времени отправления?
— Только на десять минут, бутерброд себе купить, а этот месье и вот этот месье были в коридоре, — говорит он, показывая пальцем на своих попутчиков.
— И вы оставили тут свой бумажник?
— Не помню. На какое-то время я снимал пиджак… Не помню.
Американец разгибается:
— Внизу пусто.
Он преспокойно усаживается у окна, видимо решив, что уже достаточно постарался. Соня делает то же самое, расстроенно разведя руками.
— Да я же вам говорю, что его украли, у-кра-ли, не мог я его потерять!
— Э… хм. Кто дает себя обокрасть, тот и потерять способен. Так что все отсюда выходите, а я разбираю купе. Там поглядим.
В несколько поворотов четырехгранного ключа я разбираю купейное оборудование на мелкие части. Пусто.
— Ну что? Не это купе обыскивать надо, а все остальные, весь поезд! Я этого так не оставлю!
Псих с манией величия. Гарпагон, хнычущий по своей кубышке, гордый законным статусом пострадавшего. Странно, его стенания нагоняют на меня сон, но зевать сейчас некогда. Он вот-вот начнет пожирать время моего сна. Хуже всего, что через какие-нибудь двадцать минут припрутся таможенники, а уж я-то знаю, как они способны изгадить обедню.
— Вы ведь должны знать, что делают в таких случаях!
— Ну да… вызывают начальника поезда, чтобы составить акт. Это я знаю, тут нет ничего сложного.
— Что-что составить? Да плевал я на вашу бумажку!.. Мне деньги мои нужны и документы, черт подери!
Вернувшись к себе в кабинку, хватаю микрофон. Кроме объявлений по поводу воришек, я использую эту штуку только в самых торжественных случаях. Или ради мести, как в тот раз, когда один подвыпивший контролер решил пройтись на мой счет. Четверть часа спустя я объявил во всеуслышание: «Дамы и господа, извещаем вас, что в голове поезда имеются пустые места. В голове контролера тоже». Он догадался, что это я, но проверить так и не смог. Сегодня я собираюсь остаться учтивым:
«Начальника поезда просят срочно зайти в девяносто шестой вагон».
Вот уж чему не обрадуются. В 20.30 шеф как раз переваривает обильно спрыснутый ужин в одном из пустых купе, готовясь сойти в Валлорбе и завалиться на тюфяк железнодорожной гостиницы в ожидании пассажирского, который доставит его домой. Если он из Гренобля, это еще туда-сюда, но если парижанин, то ждать ему придется обратного «Галилео», который проходит в 2.59. Проколы, сплошные проколы.
Возвращение к драме второго купе. В 23.30 пассажир, следующий до Венеции, теряет свой бумажник и слетает с катушек. Этот идиот уже обыскал первое и третье купе. Люди в коридоре смотрят с любопытством, для надежности сунув руку в карман.
— Куда он там запропастился, ваш начальник поезда?
— Он придет, но в любом случае ему сходить через четверть часа, его маршрут закончен. Он сдает смену швейцарским контролерам.
Но я уже заранее знаю, что скажет швейцарец со своим невыносимым акцентом: «Кража совершена во Франции? Ну так ничего не могу поде-е-е-е-лать». Логика кафкианская и пограничная. Сегодня только ее и слышу.
Поезд незаметно замедлил ход. Узнаю вдалеке это странное, пестро раскрашенное здание, что-то вроде водонапорной башни, закамуфлированной каким-нибудь фовистом. Меньше километра осталось. Трехзвездочный кривит рожу:
— Так это ты вызывал?
У него из памяти еще не выветрилась наша недавняя стычка, и он небось думает, что я это сделал нарочно. Излагаю факты за тридцать секунд. Представляю, что у него в башке: «И надо же было этому свалиться именно на меня!» Полностью солидарен. Он обшаривает, обнюхивает, ощупывает и постановляет:
— Мне сходить через десять минут. Успею только составить акт о пропаже.
Он достает бланк, и тут крикун взрывается. Но трехзвездочный к дискуссиям не расположен.
— Послушайте, больше я ничего не могу сделать. Сейчас будет таможня. Они там все-таки жандармы, вот пусть и разбираются.