Охота на зайца Бенаквиста Тонино
Не знаю, как он справился, но его импровизированный писсуар вроде не протекает. Взяв мешок кончиками пальцев, я резко выбрасываю его в окно, стараясь, чтобы он не лопнул двумя окошками дальше. На скорости сто шестьдесят в час оно того стоит.
А теперь? Что теперь будем делать? Поболтаем? Я — лежа на одеялах, он — в своем катафалке, с безмятежным восторгом того, кто катит навстречу Дворцу дожей? Ведь рано или поздно все равно придется взять на себя этот бред, столкнуться с ним лицом к лицу, прекратить глупости, притормозить, дать отбой и хлопнуть дверью.
Избавиться от него.
— Вас ведь ждали в Лозанне, да?
Крышка приподнимается на несколько миллиметров, и оттуда доносятся какие-то звуки.
— Говорите громче, мы во втором классе, — замечаю я.
— Это трудно… у меня поясница болит… не могу дышать.
— Ответьте на мой вопрос.
— …Не могу.
— ?!
Избавиться от него скорее.
— Послушайте, я пытаюсь сообразить, что могу для вас сделать, а ведь ваше положение относительно более шаткое, чем мое.
Что еще надо доказать, потому что если я выставлю его из своего купе прямо сейчас, то смело могу распрощаться с многочисленными вещами, даже самыми элементарными, о которых обычно просто не задумываются. А при том везении, которое меня сегодня отличает, он наверняка столкнется нос к носу с ненавидящим меня контролером или с таможенником. О том, чтобы выпустить его раньше ближайшей остановки, и речи быть не может. Да только вот ближайшая остановка — это Домодоссола, итальянско-швейцарская граница. С кучей таможенников, соответственно.
Зато, быть может, я смогу поднять крышку на минуту-другую и до отказа открыть окно, чтобы не дать ему задохнуться окончательно. Пусть будет в наилучшей форме к тому моменту, когда я вышвырну его отсюда.
Он немного приподнимается, стоя на коленях, чтобы подставить лицо под удар холодного воздуха. Я протягиваю ему свой литр минералки, к которой он яростно припадает. Судорога пробегает по его телу. Мне немного стыдно. Если я оставлю его мариноваться в этом ящике, он окочурится от жары, так и не увидев Италии.
— Переменка закончена, — говорю я.
Он и в самом деле похож на пацана-малолетку с этой бутылкой, которую прижимает к себе из страха, как бы я ее не отнял. Прямо младенец в манеже. И этот тип старше меня вдвое!
— А теперь скажите мне, кто вас ждал на вокзале. Блондин, довольно высокий. Это ваш друг или вашего приятеля-американца?
— Никто из них мне не друг.
— Ах вот как! Ну тогда вы умеете внушать в отношении себя чувство покровительства, вроде как со мной. В общем-то, плевать бы мне на вашу убогую историю, если бы кое-кто не приперся сюда искать убежища. На твердой земле это называется нарушением неприкосновенности жилища или, того хуже, рабочего места.
— Но без взлома, — лепечет он.
— Заткнись! Я всегда запираю на ключ это чертово купе, и вот в тот единственный раз… А почему ты не смылся вместе со своим дружком-американцем?
— Слишком долго…
Я не даю ему закончить фразу, которая так плохо началась.
— Знаю, все сложно. А в итоге мы с вами, как два последних идиота, единственные не спим в этом дерьмовом поезде. Логично?
— Для меня сон имеет такое значение, которого я вам ни за что не пожелаю. Вы просто не понимаете, что говорите.
Это уже чересчур. Я с ненавистью бью кулаком по крышке, захлопнув ее прямо на его черепе. Глухой хрип тонет в ящике с трехсантиметровыми прорезями. Пассажиру никогда не следует забывать, что он всего лишь пассажир, то есть не бог весть что, а безбилетник и того меньше. Думаю, я сейчас предоставлю себе минут пять тишины, лежа, погасив свет. Сейчас 2.10, и мне нужно унять сердцебиение.
Не успеваю. Даже наоборот, оно учащается, когда в мою дверь стучат. Я приоткрываю ее, крепко упершись локтем в крышку бака. За дверью слезы, красные пятна на белой коже и дрожащие руки. Девица из гармошки… Кажется, понял. Но это наверняка не Ришар. Между двумя рыданиями она пытается втолковать мне, наполовину по-английски, наполовину по-шведски, то, что я и без того уже знаю. Два каких-то типа, которые подсели к ней в пустом купе. Она заплатила семьдесят два франка, чтобы получить право на приставания двух придурков. Браво, Антуан, главное, всех обилетить, а там хоть трава не расти. А этот олух Ришар тоже хорош, не мог подыскать для одинокой девушки другое купе.
Но пришла-то она ко мне, это ведь я ее туда отправил, значит, мне и исправлять. Веду ее за руку в свое единственное свободное купе и объясняю, как закрыться изнутри.
— I'll bring back your bag in a while. Try to sleep.[13]
Возвращаюсь к ящику и предостерегаю его обитателя:
— Мне надо одно дело уладить, так что можете пока вылезти ненадолго и прилечь на моей полке, потому что я закрою дверь снаружи на висячий замок. Если постучат, не паникуйте — ни у кого другого ключа нет. Когда вернусь, стукну четыре раза с интервалом. Но если услышите, как замок начинает часто-часто брякать о дверь, сразу же залезайте обратно в ящик, это значит, что со мной кто-то чужой. Понятно?
— Понятно…
Он слишком счастлив вытянуться и вновь дышать полной грудью. Висячий замок на два оборота, в коридоре ни одной живой души, все спят как праведники. Семьдесят два франка. Я бы дал в десять раз больше, лишь бы сделать то же самое.
Открываю своим четырехгранником дверь Ришара.
— Какого черта ты сделал с блондинкой?
Он целиком в объятиях Морфея, крепких до неприличия. Даже завидую такому самозабвению. Просыпается с подскоком.
— …А?! Постучать не мог?
— Блондинка! Что ты с ней сделал?
— Неохота было с ней возиться… я и без того чуть жив. Отправил ее к Эрику.
— О'кей, дрыхни дальше.
Я гашу верхний свет и закрываю дверь на ключ. Я же говорил, что абы куда он ее не посадил бы.
Эрик…
Первый мой враг в этом рейсе. Если я его сейчас разбужу, он меня убьет. А мне надо шведкин рюкзак забрать. На этот раз я вежливенько стучу. Три коротких скромных удара.
Это производит в купе некоторый переполох. Наконец дверь чуть-чуть приоткрывается. У него так вытаращены глаза, что он наверняка не спал. Я ему явно мешаю.
— …Ты?! Чего надо? Не тяни!
— Ту белокурую девицу, что место искала, ты одну с двумя мужиками оставил?
Шорох на кушетке. Он на мгновение отворачивает голову и делает какой-то жест, невидимый мне. Но который я могу угадать.
— Это все или тебя еще что-то беспокоит?
— Где это? Мне надо ее рюкзак забрать. И еще — отдай мне ее билет с паспортом.
У него за спиной легкий вздох нетерпения. Этакая маленькая вокальная гримаска. Вероятно, итальянская. Я, конечно, не поклянусь, но могу поспорить, что у этого вздоха есть мини-юбка и значок. Эрик понял, что я слышал. Мы обмениваемся взглядами, тяжелыми от намеков и всего такого прочего.
— В шестом. На тебя это похоже… галантничаешь после того, как свинью мне подложил.
— На тебя это тоже похоже — корчишь из себя нетерпеливого жениха… а сам развлекаешься вовсю…
— Дурак несчастный. В твоих же интересах держать язык за зубами, если увидишь ее…
— Кого? Венецианку твою? Боишься, что расскажу ей, как ты тут спальными местами торгуешь? И чего это ты шепчешься? Она что, по-французски не понимает? Надеюсь, ты делаешь это не хуже итальянцев.
Дверь вовремя захлопывается. По обе ее стороны падают два увесистых ломтя ненависти. Нехорошо это — ненавидеть приятеля, с которым вместе делил и горести, и радости в этих проклятущих поездах — приступы смеха, авралы, взаимопомощь в любое время суток, истерическая жратва, стаканы «бароло» ночь напролет. Если б он только знал, как я сожалею, что не согласился на предложенный им обмен.
Но это не все. Мне еще надо возиться с угодившим в силки зайцем и забрать рюкзак невинной красотки.
Так их, стало быть, двое?
В шестом свет, но из-за дымовой завесы трудно что-либо толком разглядеть. Вонь сигары, смрадный дух, но ничего другого для дыхания тут нету. Они сидят лицом к лицу, толстый брюнет и бородач, хохочут, распустив пояса и задрав ноги на банкетку.
Какой-нибудь швейцарец тут же вкатил бы штраф. Для дополнения картины, и без того перегруженной, у подножия лесенки по полу катаются пустые бутылки из-под «Хейнекена». Похожи на коммивояжеров по текстилю, эта публика постоянно попадается на линии. Едут до Милана. У обоих обязательный жесткий галстук, съехавший куда-то набок. Я хватаю рюкзак, оставленный на виду и до которого можно дотянуться прямо из коридора.
— Э, погодите, это вещи одной девчонки, — говорит мне толстяк с остатком улыбки, адресованной своему попутчику.
— Знаю, она плачет. Похоже, ее какие-то типы потискали. Вы их тут, случайно, не видели? Потому что, если вдруг заметите, главное, ничего им не говорить.
Оба пялятся на меня изменившимся взглядом.
— А… почему?
— Потому что лучше застать их врасплох. Так что я на вас рассчитываю. И на вашу помощь тоже, если понадобится. Да?
— Но… — Они переглядываются, колеблются, что-то бормочут. — Зачем это?
— Я тут переговорил с коллегами, поступим как обычно, итальянские проводники тоже присоединятся, им такое совсем не по вкусу, австрийские пассажиры все слышали, они тоже пока промолчат, но в любой момент готовы нам помочь, похоже, с их подружкой такое уже случалось, в другом поезде. А швейцарские контролеры ждут Домодоссолы, чтобы переговорить с таможенниками, эти-то все по правилам делают, — швейцарцы, вы же знаете. Итальянские проводники посоветовали дождаться, пока легавые пройдут, и сразу после этого набить им морду. Так что я рассчитываю на вас? Нас уже семеро, но лишние руки никогда не помешают…
Теперь у них такие рожи, что это само по себе шикарный подарок. Любуюсь ими. Мертвенно-бледные, без единой кровинки, и оживленные чем-то вроде судорог.
— …После таможни? — сглатывает толстяк.
— Ну да, я вам подам знак. До скорого! Спасибо, ребята!
Никого ни в девяносто четвертом, ни в девяносто шестом, ни даже у меня. Обычно всегда найдутся один-два мучимых бессонницей, которые знакомятся между собой да толкуют про свою бессонницу.
Она так рада вновь обрести свой рюкзачок, что тут же чмокает меня в щеку. Ночи сна это не заменит, но по крайней мере приятно. Она еще немного хнычет, но вскоре слезы иссякают. Травмы удалось избежать. Не всегда это заканчивается так хорошо. Предпочитаю об этом не вспоминать.
— Your name?
— Антуан.
— Беттина.
Моя улыбка сползает с лица. Я спрашиваю ее, неужели это имя так часто встречается на ее родине. «Нет, редко», — отвечает она. Ну да, как же, я ведь уже знавал одну такую Беттину год назад. Ей я этого не говорю, может, ее бы это расстроило. К тому же ту историю я предпочитаю хранить про себя. И что это у меня за везение такое — встречать только тех девушек, чье имя кончается на «а»?
Сегодняшняя Беттина очень хорошенькая — маленький дерзкий носик, миндалевидные глаза и белые зубы. Воображаю ее обнаженной, в сауне, рядом с собой, на острове посреди моря, где-нибудь на Фарерах. В этой сауне мы бы и заснули, я бы выпил бурбона, она аквавита,[14] и мы разговаривали бы жестами, исчерпав свой английский.
Но сейчас я ощущаю только испарину да волны тепла из барахлящего акклиматизатора. Мои паломники должны задыхаться от жары, однако никто не жалуется. Делаю Беттине ручкой и устремляюсь к обогревателю.
Мое поле деятельности ограничено всего двумя кнопками: «обогрев» и «кондиционированный воздух», но когда то или другое работает с перегрузкой, мы бываем вынуждены копаться внутри этой штуковины, как нас научили итальянские коллеги. Помнится, в свой второй или третий рейс я вызвал электрика из-за инея на одеялах. Было это в Шамбери, а появился он как ни в чем не бывало лишь в Чивиттавеккиа, за полчаса до конечной, Рома-Термини, и воскликнул: «Сейчас починим твой обогреватель!» С тех пор я выкручиваюсь сам, с помощью канцелярской скрепки, ловко согнутой и всунутой куда надо. И все работает.
***
В каком состоянии я его найду?
Он спит с открытым ртом, растянувшись на моих одеялах. В этом состоянии было бы так просто выбросить его в окно. Окно, pericoloso sporgersi.[15] В моем мозгу возникает подобная мысль, а я даже не чувствую за собой вины, я нахожу ее вполне нормальной. Присутствие этого постороннего тела в моем купе — что-то вроде бородавки, выросшей у меня на носу за одну ночь. Или того хуже — чирья, который вот-вот нагноится, если ничего не сделать.
— Эй, полегче!.. Это так вы людей будите?!
Да, именно так, ударом колена в жирное брюхо — вот как поднимают мешки с дерьмом вроде тебя. Я чуть было не сказал это вслух.
— Вы сумасшедший! — стонет он. — Я только-только заснул… всего-то крохотная передышка после почти двух часов…
— Немедленно возвращайтесь в свою коробку.
— Уже?
— О, ненадолго, через полчаса проезжаем Домо, в худшем случае придется подождать до Милана, это еще два часа. Сейчас я больше ни видеть вас не хочу, ни слышать, как вы дышите. Вы туда сами залезли, вот там и сидите. Знаете, чем я из-за вас рискую?
Он меня даже не слушает. У меня такое впечатление, что он трусит возвращаться в бак.
— Но… Разве вы не можете закрыться изнутри на висячий замок? Я бы пристроился где-нибудь в уголке… тихонько. Только бы не взаперти.
— Проблема не в этом. Изнутри я могу закрыться только четырехгранным ключом, а он стоит семнадцать франков на любом вокзале, кто угодно может себе такой достать. Слушайте, мы в точности хотим одного и того же — спать, расстаться друг с другом как можно скорее и снова завалиться на боковую. И чтобы попусту не терять времени, вам надо вернуться в укрытие. Постарайтесь вытерпеть там по крайней мере три часа. Я не собираюсь с вами возиться.
Он поднимается, бурча что-то невразумительное:
— Что толку… Милан… без денег… мои бумаги… что толку.
— И не стройте из себя капризного ребенка, — говорю я, опуская крышку. — Вспомните лучше ваши недавние разглагольствования, такие звучные и напыщенные, насчет терпения… мгновения… Воспользуйтесь собственной концепцией времени, вы ведь человек зрелый, стало быть, умеете ждать. Это так или я чего-то недопонял в ваших похвалах?
Я вдруг осознаю, что мое презрение к этому типу свело на нет все мое любопытство. Вопрос приоритета.
— За что вас ищут? За наркоту?
— За?.. Я не понял…
Значит, не за наркоту. Это очевидно. В дверь стучат. На этот раз отпираю с большей уверенностью, но по-прежнему изо всей силы упираясь локтем в ящик. Какой-то парень в круглых очках и с чемоданом собирается открыть рот, но я не оставляю ему времени на это.
— НЕТ! У меня все забито, может, вы найдете место в девяносто четвертом.
И я киваю ему на прощание, уже думая о роже, которую состроит Эрик. Он наверняка поймет, что это я, потому что пассажир, которого провели один раз, уже больше не повторит ошибки, — это отчасти как с быком на корриде. Очкарик застанет его врасплох, заявив: «Ответственный из девяносто шестого мне сказал, что у вас есть место!» И тут, честно говоря, все по правилам.
— Так вы говорите, что не были гангстером?
— Я честный человек. Давеча я вам сказал правду, я всю жизнь был бухгалтером.
— Вот эти-то хуже всего. Идут сразу после автомехаников. А почему больше не работаете? У вас ведь по счетной части безработицы не бывает. Лень стало?
Похоже, я сморозил глупость. Он на меня так посмотрел, что мне даже извиниться захотелось. У него в точности такое же выражение лица, как у того аргентинца. Иммигрант, которому отказывают в убежище.
— Я сойду, как только будет возможно. Не хочу подвергать вас риску. По крайней мере дольше, чем надо. Примите мои извинения. Вам нужно поспать, и мне тоже. Но прежде чем вернуться в свой ящик, я хотел бы попросить у вас еще одну вещь — немного воды, мне нужно принять пилюлю.
— Как бы там ни было, сидеть вам здесь еще два часа. А воду вы всю выпили.
— У меня горло так пересохло, что я ничего проглотить не смогу. А лекарство надо принимать каждые два часа. Это не каприз.
Усталость… Эта борьба утомляет меня еще больше, чем отсутствие сна. Пилюля… У этого типа просто дар какой-то ставить меня в тупик со своими дурацкими нуждами. А я, сам не понимаю почему, не могу ему отказать. Он меня в дерьмо толкает, но у меня при этом впечатление, что он искренен.
— Ладно, пойду поищу. Но в такое время это непросто. Может, мне четверть часа понадобится. Подождете?
Он смотрит на свои часы и кивает в знак согласия. Опять возня с висячим замком; он вытягивается во всю длину на банкетке, и я выхожу.
В тамбуре на целых пять градусов ниже, чем в вагоне, не надо забывать, что сейчас середина января. Обычно на мне мой синий форменный пуловер, который отлично сочетается с белой форменной рубашкой и серыми форменными брюками. Но я его забыл дома, и в нем сейчас наверняка Катя спит. А белый цвет моей рубашки уже далеко не такой форменный, каким должен быть, мне это в нашей лавочке уже неоднократно ставили в упрек. Но, несмотря на все советы Ришара, мне так и не удается иметь приличный внешний вид. Старший инспектор, по прозвищу Лощеный, всегда острит, когда видит нас вдвоем в конторе: «Месье Антуан, объясните, пожалуйста, почему, когда вы уезжаете в рейс, впечатление такое, будто вы из него возвращаетесь, а ваш товарищ, наоборот, по приезде выглядит так, будто никуда не уезжал?» Сначала я в ответ брякал какую-нибудь заранее приготовленную чушь, но со временем стал просто пропускать это мимо ушей. Я так и не нашел достаточно хлесткого ответа, который бы раз и навсегда отбил у него охоту прохаживаться на мой счет.
Где мне найти воду и при этом не получить по шее? У Беттины? Она спит сидя, подложив под голову свой рюкзак, и у нее нет ничего похожего на бутылку. У Ришара? Эрика? Не стоит лезть на рожон. Я знаю пределы корпоративной терпимости. Нет, надо отыскать кого-нибудь новенького, одного из тех немногих, кого я еще не доставал сегодня ночью.
Направление: к голове поезда, с риском налететь на итальянского проводника в самый разгар швейцарского контроля.
Весь второй класс эгоистично храпит. Может, в первом? Почему бы и нет. Я в довольно приятельских отношениях с одним кондуктором из старичков. Зовут его Мезанж. Обычно он раньше Домо никогда не ложится. Он у нас вроде арабской лавчонки, знаете, из тех, что открыты круглые сутки. На самом-то деле выбора у меня нету. Моя удача в том, что у кондукторов нет служебного купе, все, что можно, отдано толстосумам, и поэтому они устраиваются прямо в коридоре, на откидной койке. Можно с первого взгляда определить, спят они или нет. Мы, молодые подмастерья из заурядного второго класса, благодушно посмеиваемся над этим в своих отдельных служебных квартирках.
— Только не говори, что ты спал, я сам видел, как ты лед в ведерко накладывал, — говорю я.
— Не трави душу. Тут один свекловод захотел среди ночи шампанского да два бокала в придачу! При этом едет один. В последний раз, когда меня об этом просили, я у себя на одеяле нашел две бумажки по пятьсот франков.
— Это тот самый, который сказал, что ты ему напоминаешь какого-то очень любимого человека?
— А, так я тебе уже рассказывал… Для начала, сам-то ты чего еще на ногах?
— У тебя чуточку воды не осталось?
— Воды? С такой рожей, как у тебя, скорей скотча надо хлебнуть.
— Неужто так заметно?
Прежде чем я двинулся обратно со своим видом свежеоткопанного покойника, он удержал меня за рукав.
— Сегодня сплошные свекловоды, ну их. Не бери с меня пример, не мотайся всю жизнь по рельсам, это позвоночник уродует.
Мезанжу доставляет удовольствие называть придурков «свекловодами».
— Почему же ты сам не уходишь? — спрашиваю я.
— Потому что мой позвоночник уже пропал, да и к пенсии слишком близко. Ты как думаешь, были бы у меня бабки, болтался бы я ночами на колесах?
— Да.
Он отпускает мой рукав и разражается смехом. Затем насильно запихивает мне в карман четвертушку «J&B». Я издали машу своим литром воды, а он мне — своим шампанским.
Я отсутствовал дольше четверти часа, через десять минут прибываем на таможню, так что тянуть волынку некогда. Мне нужно продержаться до Милана. Ровно два часа. Два часа, чтобы не потерять работу, которую все равно намереваюсь бросить, потому что она меня больше не забавляет. Это не говоря о неприятностях, которые меня ждут, если в моем купе обнаружится тип, которого разыскивают невесть за что. Я мчусь в одной рубашке сквозь поезд-призрак с заиндевелыми окнами, цепляясь за металлические поручни, чтобы еще больше добавить себе скорости, и перепрыгиваю через вагонные стыки в гармошках, пахнущих мокрой резиной. А ведь мое место в теплой Катиной постели. Когда я качу по рельсам ночами, когда все летит кувырком, я думаю только о ней. Никогда о Розанне. Она — это когда все хорошо, маленькое римское облачко. Я стою не больше, чем все те жлобы, которым читаю мораль.
— Пейте и возвращайтесь в ящик, подъезжаем к Домо.
Он тихо просыпается и достает из кармана пузырек с белыми таблетками, этикетку невозможно рассмотреть. На его лице мука.
— Вы мне тут в обморок не хлопнитесь?
Он делает знак рукой, что, мол, нет, и продолжает пить. По его щекам струится пот. До настоящего момента я был не слишком обеспокоен его речами про сон, но, глядя на эту трупную маску, уже не знаю, что и думать. Он без понуканий залезает в укрытие.
— Американец ведь должен был довезти вас до Лозанны, верно?
Его «да» больше напоминает последний вздох умирающего, как это показывают в кино. Я поспешно хватаю простыню и иду в туалет, чтобы намочить ее.
— Возьмите это.
Он прижимает ее к своему лицу так, будто целует женщину. В голову мне приходит другая мысль, я бегу в купе Беттины и умыкаю оттуда шесть подушек, которыми она по-прежнему не желает воспользоваться. Она спит, положив под щеку сжатые кулачки.
— Еще вот это возьмите. Я прошу у вас только десять минут на таможню. Десять минут, если все пройдет как обычно.
«Да» — глазами.
У меня глубокое презрение к храбрецам, и я знаю почему. Они зеркало моего собственного малодушия. Я боюсь, что мои руки выдадут мой страх, и не знаю, что у меня при этом будет с лицом, — у людей ведь нет привычки изучать в подобных случаях свое отражение. Во время первой таможни я еще не знал, что какой-то напыщенный дурак сидит, скорчившись, в моем бельевом баке. И все прошло как обычно.
Поезд остановился, я вижу их на перроне, готовых подняться. Швейцарцы проходят первыми, они довольно улыбчивы и даже говорят мне «здрасьте».
— Все в порядке?
— Да.
Они и в самом деле гораздо любезнее, когда покидаешь их территорию. Видно, думают, что теперь это дело итальянцев — пусть пропускают к себе всяких инородцев, коли охота. Им-то в любом случае плевать, у итальянцев всегда один и тот же бардак, уж они-то их знают, они их целыми пачками вышвыривали от себя за эти годы.
Я прекрасно чувствую, что они думают, в Домо всегда одно и то же. И всякий раз меня так и подмывает повторить им то, что я услыхал в одном фильме, «Третий человек», там один тип говорит, что в Италии века упадка и фашизма породили Микеланджело и Рафаэля, а Швейцария за двести лет демократии дала миру всего одну общепризнанную вещь — машинку, говорящую «ку-ку». Каждый раз, когда мы проезжаем Домо, это вертится у меня на языке, но я еще ни разу не осмелился. Да и сегодня ночью не лучший момент. Однако самое забавное состоит в том, что когда швейцарец разевает рот, никогда не угадаешь, заговорит он по-французски, по-немецки или по-итальянски.
Они выходят, ничего не проверив, и возобновляют свою веселую беседу. Как раз то, что мне сегодня нужно.
Второй раунд — слышу в коридоре итальянские сапоги. Военные сапоги. У них и фуражка производит большее впечатление, чем прочие, с более высокой тульей, с белым кружочком, пришитым над козырьком. Это не слишком-то вяжется с представлением о заальпийском гостеприимстве — Италия, страна каникул и dolce vita…[16] Твои таможенники способны ошарашить даже немецких туристов, а это кое-что да значит. Их двое, один в сером, другой в коричневом. Обычно их больше всего интересуют итальянские паспорта и удостоверения личности, поди знай почему. Никогда не осмеливался спросить. Нынче ночью серый явно решил прошерстить всех своих соотечественников одного за другим, хуже любого швейцарца; можно подумать, что итальяшке, возвращающемуся домой, всегда есть что прятать. Портативная рация тут тоже еще не изобретена, эпоха Гутенберга в полном расцвете; у них по-прежнему на руках огромный список всякого жулья, и они часами неторопливо его перелистывают. Я как-то рассказал об этом одному французскому фараону, думаю, он до сих пор смеется.
Плохо дело: он размахивает перед моим носом кусочком картона, хочет кого-то разбудить в десятом. Мой черед говорить.
— Compartimento dieci.[17]
Серый выходит, коричневый остается. Соня сидит тихо. Опять говорить, выдумывать разные глупости, лишь бы чем-то прикрыть ненадежную тишину
— Е la partita?[18]
Всегда найдется какой-нибудь футбольный матч для обсуждения — вчерашний ли, сегодняшний, тут я ничем не рискую. Впрочем, он фыркает:
— Ammazza… voi Francesi siete veramente…[19]
Делает пальцы «рожками». Дает мне понять, что французам подфартило.
Промашка. Быстро сменить тему.
Но ни Берлускони, ни Чичолина интереса у него не вызывают, разве что появляется некоторая осторожность на мой счет. Я вынужден заткнуться.
И тут вдруг всего лишь от простого взгляда, брошенного на перрон, я почувствовал, как из глубины моих внутренностей на меня накатывает волна неожиданного счастья. Комическая парочка, настоящие Лоурел и Харди, взъерошенные, с перекошенными галстуками, каждый тащит тяжеленный чемодан и на чем свет стоит распекает другого, чтобы ускорить шаг. Как бы я хотел, чтобы Беттина на них взглянула…
Я-то собирался скорбно принять виноватый вид, а вот теперь не могу сдержать радостного хихиканья. Крученая подача в третьем сете. Коричневый небось думает, что это я над ним издеваюсь.
— Apposto. Andiamo, va…[20] — говорит серый, махнув мне рукой на прощание.
Едва они уходят, я испускаю вздох, который меня опустошает, словно проколотую шину. Приграничная тишина воцаряется в моем купе. Зря я говорю, что таможенников вешать мало, на самом деле они вполне терпимы.
Я угощаюсь немалым глотком «J&B», который бурным потоком врывается ко мне в пищевод. Добрая порция бурбона гораздо больше порадовала бы мои вкусовые ощущения, но делать нечего. Как говорят итальянцы: «А cavallo donate non si guard'in bосса». Дареному коню в зубы не смотрят. Народная мудрость.
— Вы как там, держитесь? — спрашиваю я соню.
— Душно.
Он протягивает мне простыню, мокрую и горячую.
— Вы меня пугаете. У вас жар?
— Нет, нет, не бойтесь, просто я не привык так долго не спать.
— Недолго осталось, еще два часа с небольшим, и окажетесь в гостиничной койке на Миланском вокзале. Сможете хоть десять дней отсыпаться.
— Без денег и десяти минут не смогу. А на те крохи, что в кармане остались, меня даже в водосточную канаву не пустят.
Тут я застываю как громом пораженный.
— Что? Простите? Вы обделываете международные делишки с американцами и швейцарцами и при этом хотите меня убедить, что едете без гроша?
Я уж чуть было не начал сочувствовать его положению, а он затевает нищего из себя строить… Мы увязаем. Спотыкаемся о порог абсурда.
— Литр воды — еще куда ни шло. Но пятьдесят тысяч лир за гостиничный номер… это уже чересчур.
— Я ни о чем таком вас не прошу. Но если бы вы были любезны оставить мне подушку с простыней или одеялом, я бы устроился в зале ожидания. Мне нужно будет лишь сделать один звонок в Швейцарию. За счет абонента, однако монетка все-таки понадобится.
— Что-нибудь важное?
— Ну… да.
Я изнемогаю. Головокружение на краю пропасти или чего там еще. И где-то в самом низу различаю измученную тень меня самого.
— Не хочу ничего такого сказать, но похоже, что вы в дерьме по самые уши. Заметьте, меня это даже немного утешает, потому что рядом с вами я просто счастливчик.
— Вы даже не представляете, как удачно выразились. У меня двое ребятишек, двенадцати и четырнадцати лет, и жена, которая никогда не работала. Когда я перестал вкалывать — и вовсе не из-за лени, как вы говорите, — то влез в долги, я занимал, и по-крупному, не имея возможности вернуть ни гроша. Я перестал платить налоги, за жилье… и тогда…
— И тогда вы сделали какую-то глупость.
— Нет. И да, и нет. Собственно, нет. Вы хотите спросить, какого рода глупость? Кража? Я на это не способен. В любом случае вы не сможете понять, у вас ведь нет ни жены, ни ребенка.
— Нет, но работа у меня есть, и я держусь за нее, пока не подыскал другую. Я сын простого работяги и сам вкалываю, так что избавьте меня от этого припева: «суровая действительность, которую молодым беззаботным дуракам вроде тебя не понять».
— Я этого не говорю…
В первый раз вижу его зубы. Он хотел засмеяться, но не имеет на это сил. Надеюсь, что смогу проникнуть в тайну этого человека еще до Милана.
— Весь этот бордель на таможне из-за вас? Вы на учете?
— Да. Черный список. Полное запрещение покидать французскую территорию.
Я уже видел типов, которых прихватывали за нелады с законом. А у этого налоги… жалобы заимодавцев… представляю себе.
— А почему вы перестали работать?
Тут он снова погружается в себя, и крышка опускается над его головой.
Из пещерной глубины деревянного сундука доносится едва слышная фраза:
— А вот этого я никогда не скажу… Никогда. И это в ваших же интересах.
Черная дыра в четыре километра. Туннель. Нигде не чувствую себя лучше, чем в этом футляре из сплошных стен, сквозь который мы мчимся: шум делает бесполезным любое слово, верхний свет становится в сто раз более густым. Остается только замереть и ждать. Наконец вырываемся оттуда. И ничего не изменилось. Соня по-прежнему тут, втиснутый в свое ложе из подушек. Он только что заснул. Пот струится по лицу. Ему удалось украсть у меня мой драгоценный сон, и я торчу здесь как дурак, глядя на него, а он буквально сочится своей тайной, лежа в катафалке, набитом белым чистым бельем. Я не врач, но весьма опасаюсь, что никогда больше не увижу его идущим прямо, с высоко поднятым сухим лицом и широко открытыми глазами. Я уже не понимаю, что страшит меня больше — угодить в тюрягу или не узнать конца его истории. Если я засну, то сюда может войти какой-нибудь контролер, открыв дверь своим четырехгранником, а если закрою бак, соня задохнется. У меня больше нет свободных купе. Я уже начал было подумывать о том, чтобы запереть свою кабинку на висячий замок, а самому отправиться спать к Беттине, но нежелательно оказаться в замкнутом пространстве наедине с пассажиркой, на это всегда дурно смотрят, когда застукают.
В коридоре пусто. Я бы хотел, чтобы что-нибудь пришло ко мне на помощь, что угодно, любое явление, которое помогло бы внести разнообразие в это невыносимое однообразие. Например, пассажир-итальянец, орущий от счастья, что вернулся домой, или подросток, протягивающий мне свой плейер, напичканный хард-роком, или владелец маленького кинотеатра, этот мог бы предложить мне пожизненное место киномеханика. Мне надо протянуть до Милана, а там, клянусь, я отсеку гнилые ветви и запрусь до завтрашнего утра, и пусть только болван контролер или кретин пассажир попробуют меня разбудить…
Сейчас я был бы не прочь занять чем-нибудь свой ум, чтобы меня рассмешили, чтоб угостили горячим кофе из термоса. Коридор в высшей степени негостеприимен — линолеум, ледяной металл, запотевшие стекла. Я на мгновение останавливаюсь перед купе Беттины. Она завернулась в одеяло и спит, приникнув к своему рюкзаку и высунув одну ногу наружу. У нее невероятно хрупкая лодыжка, обтянутая белым носком.
Сауна. Она и я. На Фарерах.
Дверь на том конце бесшумно открывается. Два типа, уже готовые войти, заметив меня, приостанавливаются. Мой первый рефлекс — заскочить в купе Беттины, опустить все три шторки со стороны коридора и запереться изнутри четырехгранником. Один из типов для виду облокачивается на оконный поручень, но следит за мной уголком глаза. Понял. Это меняет все, и вовсе не в том смысле, в каком я хотел. Вагонные пираты, явившиеся в свой обычный час с твердым намерением обшарить каждый вагон за время, оставшееся до Милана. Только ворья мне тут не хватало…
Потихоньку двигаться к своей кабинке, но сразу не заходить. Ни в коем случае. Чтобы не подумали, будто я боюсь.
А я и в самом деле боюсь. Не совсем этих двоих, несмотря на их ножи, но бардака, который они способны учинить в вагоне проводника, который сегодня ночью не слишком в этом нуждается. Если хоть один пассажир проснется, обнаружив чужую руку в своем кармане, у него будет повод поорать, устроить драку, остановить поезд и переполошить легавых, и мне уже не удастся потихоньку избавиться от зайца. Вспоминаю тот раз, когда дело закончилось на перроне какого-то крохотного вокзала, где и поезд-то ни один никогда не останавливался: двое воров дрались с тремя совершенно ополоумевшими пассажирами. Фараоны явились через пятнадцать минут после того, как треснула первая челюсть, и прошло еще два часа, прежде чем поезд снова тронулся.
А вдруг они сунутся к крикуну, хотя у того больше и взять-то нечего? Это же будет сущее светопреставление. Он наверняка решит, что против него заговор, и поубивает их всех на месте. А Беттина? У нее случится новый нервный припадок, и я уже никогда не решусь посмотреть на себя в зеркало. Что делают в таких случаях? Нет, сегодня ночью я не спрячусь у себя в купе, пережидая, пока все само пройдет. Впрочем, он начинает терять терпение, он сверлит меня взглядом, и, если я сейчас же отсюда не уберусь, он попросит, приставив мне нож к горлу, принести ему кофейку. Я знаю, чтобы меня тут пришили, шансов очень мало, они ведь не убийцы и прекрасно понимают, во что это обходится, они просто хотят спокойно делать свою непыльную работенку. Они никогда не воспользуются ножом, никогда, это точно. Но он у них есть в кармане, они готовы его показать, вот этого-то я и боюсь — увидеть, как он раскроется в одно мгновение перед моим носом. Это все. Они, морщась, перекидываются парой слов, что-нибудь вроде: «Что там еще за говнюк? Не дают поработать спокойно». Они теряют время, для них это идеальный момент — в коридоре, кроме меня, ни души.
Тем хуже, я иду вперед, заставляя себя глядеть прямо им в глаза.
Шум в тамбуре у них за спиной.