Сполохи детства Калита Степан
— Ну и останусь! — упрямо ответил я.
Погружение в книги — вот что всегда было для меня главной «прививкой культуры», что развивало меня, формировало характер и делало личностью. Все остальное я решительно отвергал, перекормленный искусством до тошноты.
— Хотите в театр, девочки? — спрашиваю я иногда своих дочерей.
— Пап, мы лучше в кино… — Они у меня простоватые, если говорить откровенно. Но я не сильно переживаю по этому поводу.
— Ладно.
Я знаю, придет время — и им еще придется походить по театрам. Потому что приличные молодые люди в России (слава богу, мы не в США, где водят на стадион) пока еще приглашают девушек в театр — если, конечно, у них серьезные намерения. Помню, как я, молодой негодяй, водил девиц на один и тот же спектакль «Дон Жуан» в театр Моссовета, 12 раз, потому что билеты стоили очень дешево — и мне казалось — это отличный намек на то, как должны продолжиться наши отношения…
В драмтеатр водили нас время от времени и учителя. Для них это было настоящим кошмаром — попробуй уследи за неуправляемой толпой школьников. Для артистов — бесконечным ужасом. Для учеников — праздником жизни.
Помню, на одном спектакле происходила постельная сцена, и кто-то из хулиганов из параллельного класса крикнул на весь зал: «Да еби же ты ее, еби!..»
Тут же воцарилась тишина. Актеры сели на постели и уставились в зал, стараясь взглядами из-под насупленных бровей отыскать негодяя.
Между рядами уже пробиралась строгая учительница средних лет в роговых очках, которой было поручено проведение культ-похода.
— Я тебе поебу! Ох я тебе поебу!!! — хрипела она, стараясь при этом говорить шепотом.
Спектакль все же продолжился, когда нарушителя спокойствия (сейчас он был героем) за ухо вывели из зала. Но то и дело возникали смешки. Актеры реагировали очень нервно. Я заметил, что у главного героя подергивается глаз. А у актрисы трясутся руки…
Зато после антракта они вернулись веселые и продолжили действие с каким-то удивительным воодушевлением, словно не было этой отвратительной сцены — сейчас я думаю, за сценой оба накатили коньяка, грамм по сто пятьдесят, не меньше. Меня бы меньше, во всяком случае, не успокоили.
Мы с одноклассником и моим приятелем Максом Шмаковым (все звали его просто — Шмакс) пробрались за сцену перед третьим актом, и я слышал, как в гримерке артист вещает приятным баритоном:
— Ну, что поделаешь, ведь это же дети, Марго, ведь мы их, в сущности, любим. Хотя сейчас, признаться, я их где-то даже немножко ненавижу. И даже чуть-чуть удавил бы гаденышей вот этими самыми красивыми руками.
Марго при этом всхлипывала и жаловалась, что ее бросил какой-то Харитонов, а ведь она посвятила ему лучшие годы жизни, и что она не знает, что теперь она будет делать одна, когда из репертуара она вот-вот вылетит — и придется ехать в провинцию, чтобы хоть там играть что-то…
Тут распахнулась дверь. На пороге появился актер с бутылкой, зажатой в кулаке. Увидев нас, он грозно сказал:
— Подслушивали, я так и знал. Скажите, дети, а вы знаете, для кого в театре предусмотрен антракт?
— Для зрителей, — предположил Шмакс.
— Нет, мальчик, не для зрителей. А для актеров. Чтобы они успели привести себя в порядок. Немного отдохнуть… — Тут он отхлебнул из бутылки и спросил почему-то: — А вот ты, — он обращался к Шмаксу, — кем хотел стать в детстве?
— Водителем камаза, — ответил Шмакс. У него вообще были приземленные мечты.
— То есть дальнобойщиком, — обрадовался актер. — Почему-то я так и думал. Ты слышала, Марго? — закричал он, обернувшись. — Кого они к нам приводят. Мальчик хотел стать водителем камаза — а его в театр… Едешь по трассе, — он закатил глаза. — Солнце садится за горизонт. Рядом мелькают березки, сосенки. А вдоль дороги стоят одинокие девушки в чулочках. И их надо, обязательно надо, подобрать, согреть… Романтика дальнобойщиков. Ну а ты? — обратился он ко мне. — Кем ты хотел стать?
— Актером, — почему-то ляпнул я. — Хотя актером никак становиться не собирался. Я, вообще, тогда еще не определился с выбором. Но склонялся к мысли, что лучше всего быть писателем — сидишь себе где-нибудь на даче, отпустив длинную бороду, строчишь на машинке, и вокруг никого. Я жил с братом в одной комнате, он отвратительно играл на виолончели, и писательское одиночество представлялось мне пределом мечтаний.
— Актером?! — взревел наш собеседник. — Вон! Вон отсюда! Пошли вон из гримерки в зал, молодые люди! И нечего подслушивать о чем здесь говорят взрослые! — Он с грохотом захлопнул дверь. Я так и не понял, почему он вдруг так разозлился.
— По-моему, он пьяный, — сказал Шмакс.
Я пришел к тому же выводу. Мы еще немного побродили по внутренним помещением театра и, хотя было очень интересно, вернулись в зал.
Третий акт прошел еще задорнее и как-то очень быстро. Мне показалось, что слова актеры проговаривают наспех — лишь бы быстрее закончить. Затем они поклонились и быстро ушли за кулисы. Упал занавес…
На следующий день хулигану из «Б» класса в школе был такой нагоняй, что он, подозреваю, никогда больше не ругался матом на публике. К директору таскали его родителей, его фотографию повесили на «доску позора», и на три недели запретили посещать уроки физкультуры, которые он очень любил…
Однажды в школу пришли странные люди из социальной детской службы и стали опрашивать всех, кто и кем хотел бы стать. В основном, все метили в космонавты. А девочки — в актрисы кино. Я честно сказал, что хотел бы стать писателем. Это было необычно, и мне задали несколько вопросов — почему, как я до этого дошел, и есть ли у меня уже какие-нибудь достижения на этом поприще. Я честно отвечал, что пока ничего не написал, но собираюсь создать что-нибудь большое, «как Лев Толстой», «он мне вообще нравится», — поведал я. Потом рассказал, что у меня будет дача, где я буду писать в одиночестве. И что если кто-то приедет и помешает мне писать, то я очень быстро выгоню его со своей дачи, потому что писателям мешать нельзя. А это будет только моя дача!
Потом пришел черед Шмакса. Его спросили, кем бы он хотел быть, когда вырастет. А он вдруг взял и заявил, что хотел бы быть «фашистом».
— Кем? — у работников социальной службы чуть глаза из орбит не повылезали.
— Фашистом, — повторил Шмакс.
Я понял, что сейчас у моего приятеля будут неприятности и постарался помочь ему.
— Он шутит. Он еще недавно говорил, что хочет быть водителем камаза.
— Это так? — спросили Шмакса.
— Ну да, — серьезно ответил он. — Но я тут немного подумал, и решил, что фашистом быть лучше.
— А ты знаешь, что мы воевали против фашистов в Великую Отечественную Войну? — спросила строгая женщина из социальной службы.
— Ну да, знаю, — ответил Шмакс.
— И мы победили всех фашистов.
— Было дело, — согласился мой приятель.
— И как же ты хочешь стать фашистом, если их больше нет?
— Буду первым, — ответил он. — Потом наберем еще, других… Нас будет много…
Напротив фамилии Шмаков поставили красную крупную галочку и отправились опрашивать других детей. Кажется, никаких последствий для Шмакса его откровение не имело…
— Ты что, и правда хочешь быть фашистом? — спросил я через некоторое время.
— Правда, у них красивая форма. Они на губной гармошке умеют играть. Еще автоматы у них классные. А у наших, в основном, винтовки. Нет, фашистом быть здорово.
Этим откровением он сильно меня озадачил. Никогда не думал, что кто-то может захотеть стать «фашистом» — их все ненавидели и презирали. К тому же Шмакс — мой приятель. А ну как он, и правда, заделается фашистом?!
Но, к счастью, прошло некоторое время, и Шмакс опять передумал. Он решил работать на заводе, как его отец. Ему нравилось, что тот, когда выпьет, всегда веселый и добрый. Шмакс тоже теперь хотел работать на заводе и выпивать. По-моему, он так и поступил в конце концов. Во всяком случае, ни карьера «водителя камаза», ни тем более «фашиста» у него не задалась.
— А тебя спросили, кем ты хочешь стать? — решил я поинтересоваться у Сереги.
— Буду конюхом, — удивил он меня. — Я лошадей, знаешь, как люблю…
— Ты же их даже не видел ни разу, — я отлично знал, что Серега никогда не бывал в деревне.
— А я на картинке видел…
Конюхом он тоже не стал. Его убили в 90-х, когда Серега служил телохранителем одного очень известного человека. Закрыл его от пули. Зачем он это сделал? До сих пор не могу понять. Но уверен, он бы ответил просто: «Работа такая».
* * *
Не знаю, зачем это нужно было моей бабушке, но она сознательно поселяла в моей детской голове разнообразные глупости, которые потом, намертво там засев, покидали голову с большим трудом. Истины, усвоенные в детстве, выветриваются, знаете ли, с большой неохотой. Даже если не выдерживают никакой критики. Так научная истина, однажды утвердившись, с большим скрипом покидает занятое место. Ее попранию всячески противостоят профессора и академики, не желающие, чтобы стройное здание их представлений в одночасье рухнуло. Вот и мои представления были очень далеки от истины.
Бабушка, к примеру, убедила меня в том, что есть люди с двумя сердцами. И они живут не сто, а двести лет. И у меня, в отличие от обычных людей, два сердца, так что жить я буду долго-долго-долго. Видимо, внушая мне эту странную ерунду, она таким образом воплощала собственную мечту о долгой-долгой, почти бесконечной, жизни.
Вообще, с физиологией людей и животных было связано довольно много заблуждений. Поначалу я думал, что птицы не могут ходить, а только летают. Но потом увидел, как скачут воробьи и ходят голуби.
А однажды у меня появился повод вдоволь посмеяться над моим другом Серегой, который искренне считал, что у ракообразных ноги имеются только с одной стороны туловища. Сразу видно маленького горожанина. Дело в том, что в учебнике биологии была соответствующая иллюстрация. Серега очень обиделся, когда я поднял его на смех. Да еще поделился его заблуждением с нашими одноклассниками. Дело едва не дошло до драки. Летом Серега поехал в деревню, и потом взахлеб рассказывал мне, как ловил раков, и что ноги у них с двух сторон.
Обманывать детей, по всей видимости, было в традициях нашей семьи. Я буквально обожал «деревянную» советскую жвачку — апельсиновую, мятную, кофейную. Хоть она и дубела после жевания.
— Мама, купи жвачку, — просил я. Маме мои просьбы очень не нравились. Отчасти потому, что никогда не было денег.
— Так, — сказала однажды мама. — Ты мою начальницу видел, Ирину Сергеевну?
— Да, — я кивнул.
— Хочешь, чтобы у тебя была такая же лошадиная челюсть?
Тут я испугался. Челюсть у Ирины Сергеевны была массивной и сильно выдавалась вперед, отчего она, и правда, очень походила на лошадь.
— Она в детстве тоже много жвачки жевала, — продолжала мама. — Вот и развилась челюсть.
«Ничего себе», — подумал я. И с тех пор стал относиться к жвачке с опасением. Очень не хотелось в зрелом возрасте походить физиономией на коня.
А еще нельзя было есть много сладкого. Или «слипнутся кишки». Я так боялся этой перспективы, представляя, как живот прилипает к позвоночнику, что не позволял себе есть больше одной конфеты за раз. Впрочем, конфеты мне и так доставались редко. И по одной штуке. Но я отлично помню, как однажды, приехав к другой бабушке (папиной маме, с которой почти не общался, убитой им впоследствии ножницами), я увидел перед собой целое блюдо с конфетами. И побоялся съесть много, хотя вкусно было необыкновенно… Сосальные конфеты я любил больше шоколадных. И однажды, собрав десять копеек, купил себе сто грамм «Театральных» конфет — леденцовых — самых любимых. И ел их по одной штуке в день, опасаясь слипания кишок.
Исключение я делал для мятных таблеток. Они так и назывались. Я покупал их в аптеке (благо, стоили они 2 копейки) и жевал одну за одной. Удивительно, как в аптеке халатно относились к продажам лекарств. Могли бы поинтересоваться, зачем ребенок покупает таблетки. Пустые пачки прятал под подушку. И мама, конечно же, обнаружила их однажды. И был небольшой скандал. И я пообещал больше ничего не покупать в аптеке и не есть просто так.
У бабушки был начальник по фамилии Пиллипович. В детстве я искренне думал, что Пиллипович не человек, а какой-то монстр, регулярно терзающий бабушку, и что из-за этого чудовища наша семья постоянно терпит лишения. Что он изводит бабушку, и надеется когда-нибудь покончить с ней совсем. Я надеялся, что когда подрасту, одолею Пиллиповича, но пока я еще слишком мал, надо есть лучше, и расти быстрее — иначе с Пиллиповичем мне ни за что не справиться… Каково же было мое удивление, когда я наконец встретился с Пиллиповичем. Он оказался энергичным мужчиной в очках. Пожалуй, слишком энергичным, и весьма крикливым. На монстра он совсем не походил. А был холериком, исповедующим авторитарный стиль руководства. Как это обычно бывает с людьми такого склада, однажды его хватил инфаркт. И прямо с работы монстра Пиллиповича увезли в больницу, откуда он уже не вышел.
— Дельный был мужик, — заметила бабушка. И я, несмотря на то, что Пиллипович оказался человеком, удивился, услышав ее слова.
Еще я боялся засыпать без света. Просил, чтобы всегда была включена лампа. И обязательно мама должна была пожелать мне спокойной ночи. Пока она не говорила: «Спокойной ночи» я не мог заснуть. Потом я решил, что помимо «Спокойной ночи» ей следует желать мне приятных сновидений. Сновидения сновидениями, но и этого мне показалось мало. «А вдруг, — подумал я, — сновидения будут настолько приятными, что я, чего доброго не захочу просыпаться». С этих пор мамино вечернее заклинание звучало так: «Спокойной ночи, приятных сновидений, до завтра». Потом к этой формуле прибавилось «удачного пробуждения», затем — «хорошего завтрашнего дня», потом — «пусть ты ничем не заболеешь этой ночью» и наконец — «пусть ты не заболеешь и в последующие дни и ночи», после чего мама взбунтовалась.
— Все, — сказала она, — хватит этих капризов. Будешь спать так. Не хочу ничего говорить!
— Мама! — вскричал я, пребывая в священном ужасе, будучи уверен, что скончаюсь той же ночью. — Ты хочешь убить меня! Нет! Нет! Умоляю! Скажи все, что должна.
Но мама отличалась весьма упрямым характером. Нет — значит, нет.
Я не мог заснуть долго этой ночью. Несколько раз вставал и отправлялся на переговоры, надеясь уговорить маму — пощадить меня. Но тщетно. Потом, вдоволь намучившись, все же уснул… Затем были еще ночи, и новые мучения, но в конце концов я привык засыпать без пожеланий спокойной ночи и прочих «важных» слов. Казалось бы, сон наладился. Но меня ожидал новый удар.
Мама написала одну из своих картин (тогда она писала по большей части маслом) и повесила у меня в ногах, на стенку массивного секретера.
Поначалу я отнесся к этому новшеству спокойно, но потом стал просить, и даже умолять, убрать картину из комнаты. На ней была ваза с цветами. И в этой самой вазе отчетливо видна была мерзкая мышиная морда, очень злая — несколько мазков белилами — дорисованная моим богатым воображением.
— Мышь? — удивилась мама. — Какая еще мышь?
Я протопал по кровати и ткнул в картину указательным пальцем, очертил острую мордочку:
— Вот она.
— Глупости, — сказала мама. — Добрая мышка, она никак тебе не помешает.
— Нет, мама, убери ее, убери, она злая, очень злая! — закричал я.
Но мама осталась непреклонна.
— Привыкай, — сказала она. — Найди с ней общий язык, подружись.
Когда она закрыла дверь, мышь уставилась на меня с картины парочкой маленьких черных глазок. Смотрела она с любопытством, растянув морду в недоброй усмешке. Я лежал под одеялом, не шевелясь, стараясь не упустить ее из вида. Все ждал, что она выкинет. Но она не шевелилась.
Целые недели я привыкал к этому неподвижному злу, заключенному в сосуде. Но так и не привык… Лишь смирился с ним на время. Когда я приехал в квартиру много лет спустя, чтобы забрать мамины картины, этой уготована была особая судьба. Признаться, я был несколько пьян. И все же я так давно хотел это сделать, что состояние мое не имело никакого значения. Я осуществил давнее намерение. Это главное. Достал из кармана нож и вырезал из холста изображение мерзкой мыши. А потом на кухне сжег грызуна на газовой конфорке. Обезображенную картину я выбросил на помойку. Другие полотна забрал с собой. Мамины картины всегда мне нравились. В них была вся она — сильная, умная, наделенная отличным чувством юмора и жизнелюбием, отталкивающая от себя все дурное, и сомневающаяся, ищущая, противоречивая. Ее картины были молодыми, дышали поиском и талантом, и каждая отличалась от другой стилем и манерой исполнения. Как будто их писали разные люди. Теперь на стене в коридоре, в квартире, где я живу, висят ее «Человек под дождем» (опоясанный белыми рамками серый и мрачный тип под зонтиком — чей взгляд неприятен) и «Карты» (угловатый кубизм, исполненный неуютного морока, отчего и переехал из спальни). Мамины картины надо смотреть, наблюдать, они никогда не станут пустым украшением интерьера, не глянутся обывателю, не сделают счастливым любителя лубочных картинок с Арбата и глазуновско-шиловского прямолинейного художественного убожества.
* * *
Когда мне было одиннадцать лет, прямо посреди учебного года, осенью, бабушка взяла меня с собой в Ташкент — на биологическую станцию. Там трудились над выведением новой породы тутового шелкопряда аспиранты, чью работу она курировала — ребята самых разных национальностей. Для меня поездка стала настоящим подарком — ведь можно было две недели не ходить в школу. К тому же, предстоял первый в моей жизни полет на самолете — я предвкушал его настолько, что не мог заснуть в ночь перед полетом, нисколько не опасаясь, что с самолетом что-нибудь случится, и он грохнется на землю, и все мы обязательно погибнем.
Помню, с каким восторгом поднимался по трапу, как радостно усаживался в широкое кресло — сам я был худенький, и кресло казалось огромным. Конечно, мне досталось место возле окна. Через ряд от нас с бабушкой сидел толстенный узбек, ремень никак не хотел застегиваться на его огромном пузе, и бедная стюардесса в красивой форме всячески ему помогала, да так — что он кряхтел. Не успели мы взлететь, как толстяк распечатал пачку сигарет «Ява» и картинно закурил, потом извлек из сумки коньяк, налил в рюмку и, причмокивая, выпил — он тоже, похоже, любил летать. Но бабушка быстро испортила ему все удовольствие.
— Здесь же дети, — строго сказала она, — вы не могли бы курить в хвосте, как все порядочные мужчины?
Узбек сразу сильно расстроился, погрустнел. Ему пришлось отстегивать ремень, мучительно выбираться из кресла и топать в хвост самолета. Там уже висел смог и курила целая толпа «порядочных» мужчин. В те лихие времена мало кого волновало, сколько минут горит воздушное судно. Эта информация стала интересной и доступной гораздо позднее. Куда больше все задавались вопросом — когда будут кормить. Шу-шу-шу про еду перелетало из одного конца салона в другой. И вскоре появилась стюардесса с тележкой — все сразу успокоились — и стали ждать.
После того, как все покурили, выпили и поели, наступило временное затишье. Смотреть в окно оказалось совсем не интересно — сплошные облака и яркое солнце, земли не было видно. Зато когда самолет пошел на посадку, я вновь набрался ярких впечатлений. Все окружающие по очереди стали блевать в бумажные пакеты. Причем, делали это страшно, издавая надсадные звуки «буэ-э-э». До сих пор не могу понять, почему через некоторое время на самолетах совсем перестали изрыгать содержимое желудков. То ли самолеты стали летать аккуратнее, то ли их конструкция стала более щадящей по отношению к людям, а может, люди просто привыкли к полету — адаптировались. В общем, это одна из величайших загадок современности.
Зеленые, изможденные, с пустыми желудками и заложенными ушами все вывалились из самолета и поплелись по жаре к зданию аэропорта.
— Делай вот так, — показала бабушка, зажала нос и надула щеки.
— Зачем? — удивился я.
— Так быстрее уши отложит.
Так, с зажатым носом и раздутыми щеками, я и познакомился с Хамидом, самым веселым бабушкиным аспирантом. По национальности он был наполовину узбек и еще по четвертинке из каких-то малых народностей, про которые говорил: «Их никто не знает, но это лучшие люди в СССР».
— Что это с тобой? — спросил он меня и подмигнул.
— Это чтобы уши не закладывало, — пояснил я.
— Понятно.
Хамид подхватил наш тяжелый чемодан и потащил к машине.
— Как долетели? — задал он бабушке традиционный вопрос всех встречающих авиапутешественников.
— Хорошо. Только голова немного кружится.
— Это ничего, это пройдет, — успокоил Хамид. — А у нас тут чепэ. Настоящий. — И принялся уже без остановки излагать последние новости, связанные с тутовым шелкопрядом, то и дело называя имена и фамилии, которые мне ничего не говорили.
Ташкент запомнился мне зеленым городом с широкими аллеями деревьев и множеством небольших домиков с белеными известью стенами и заборами. Впрочем, центр выглядел очень современно. На многих зданиях был заметен колоритный восточный узор. А через несколько дней мне предстояло прокатиться на ташкентском метро — коротком, но мало чем отличающемся от московского…
Мы миновали несколько виноградников, полей, где рос хлопок, и выехали к зданию биологической станции. Прямо напротив входа росло раскидистое дерево.
— Вон, залезай, попробуй шелковицу, — предложил Хамид.
Я немедленно забрался на дерево и принялся горстями собирать и пихать в рот сладкие ягоды. Конечно же, сразу перепачкался — и рот, и руки и рубашка — все стало лилового цвета.
— Хороший парень Хамид, — сказала мне вечером бабушка, когда мы заселились в гостиничный номер, — но лодырь каких свет не видывал… Не знаю, как буду ему засчитывать практику.
Лодырь Хамид на время нашего пребывания в Ташкенте стал мне настоящей нянькой, везде таскался со мной — показывал город, возил в кочующий «чешский Луна-парк», который был в Ташкенте проездом, помогал воровать виноград и все время рассказывал о девушках — как они прекрасны, как сладки их губы, как наливисты перси…
— Знаешь, что такое перси? — интересовался Хамид.
— Нет.
— Э-э… еще узнаешь. Маленький еще… — Он смеялся и трепал меня по шевелюре.
С аспирантками Хамид вел себя развязно. Особенно доставалось красивой грузинке по имени Нана, к которой «мой друг», я про себя уже называл его только так, грязно приставал.
— Нанка, давай сегодня ночью приду, — говорил он, пока мы шли из столовой.
— Отстань, — отвечала Нана.
— Ну, Нанка. Ты ведь без меня не заснешь. А со мной, знаешь, какие сладкие сны увидишь…
— Отстань, говорю.
— Юля, — обращался Хамид к другой аспирантке, — скажи Нане, что она дура. Сама не видит, что упускает. Такого парня упустит. Потом локти кусать будет.
Юля в ответ смеялась.
— А может я к тебя приду, а, Юль? — не унимался Хамид.
— Ты же уже к Нане собирался…
— Так я передумал.
— Нет уж. Раз собирался к Нане, иди теперь к Нане.
— Нужен он мне, — смеялась Нана. — У меня, может, жених есть…
— Жених?! У тебя?! — кричал Хамид. — Не раздражай мое тонкое чувство юмора. Нет у тебя никакого жениха. А если бы был, он бы тебя в Узбекистан одну ни за что бы не отпустил.
— Это еще почему?
— Потому что — как можно отпускать такую девушку?! Такую девушку надо крепко к сердцу прижать, и держать, не отпускать всю жизнь. Поняла?
— Болтун, — отмахнулась Нана.
— А если я серьезно? Если я влюбился раз и навсегда? И никого больше не полюблю?
Эти разговоры возникали каждый раз, когда они встречались, и продолжались бесконечно, но ни к чему серьезному, насколько я понимаю, так и не привели.
Сейчас Хамид — солидный человек, директор института, сильно в теле, отец четверых детей, женился на местной девушке, и сделал блестящую карьеру. Думаю, «лодырю» это вполне под силу, если он умеет находить подход к людям. А Хамид умел подружиться с каждым. Я наблюдал этот его талант не один раз — когда случайные знакомые делались ему почти что друзьями, и они вместе раскуривали по сигаретке, обсуждая какие-нибудь важные местные новости.
В Луна-парке «моего друга», правда, сильно разозлили. Это был какой-то блуждающий парк аттракционов. Почему-то все называли его «чешским». Они стояли шатрами, как цыгане, разъезжая по стране. Здесь можно было прокатиться на лошадях, покидать мячи или кольца, что-нибудь выиграть, но особым спросом у посетителей пользовался «Тоннель страха». Вы садились в машинку, рассчитанную на двоих — и отправлялись в путешествие по наглухо задрапированному пространству, где вас ждали самые разнообразные неожиданности: скрежет зубовный, дикий хохот, фосфорицирующие рыбы, выпадающие из стен скелеты и напоследок — мокрой тряпкой по физиономии. Почему-то это последнее испытание так разозлило Хамида, что он кинулся ругаться с обслуживающим аттракцион парнем. Ругался он, перемежая русские и узбекские слова, так что почти ничего было не понять, кроме того, что он очень недоволен. Парень тоже пришел в неистовство, кричал, что всем всё нравится, кроме него, и толкал Хамида в грудь. В конце концов, когда они оба наорались и выпустили пар, Хамид взял меня за плечо и сказал:
— Пошли отсюда, нас здесь не уважают, сволочи…
И мы покинули Луна-парк, взяв напоследок по мороженому. Хамид ворчал еще добрых полчаса, я же был в полном восторге от проведенного дня, и особенно от «Тоннеля страхов» — мне казалось, что мокрая тряпка — это просто отличная затея, чтобы как следует напугать посетителей, вон как Хамид перепугался — даже в драку полез.
— Ты вот что, Степ, бабушке об этом не рассказывай, не надо, — попросил он напоследок.
Когда несколько лет назад он приезжал в Москву, мы так и не смогли увидеться — я был слишком занят, но поговорили по телефону. Я напомнил ему тот давний случай, и он, к моему удивлению, вспомнил его.
— Да, — сказал солидный директор института, — вот же сволочи, мокрой тряпкой прямо по физиономии… — И выругался по-узбекски…
Поразил мое воображение и местный базар. Тогда в Москве еще не было вещевых рынков — и мы не знали, что такое массовая торговля, а в магазинах был скудный набор товаров. Здесь же было почти все — но больше всего ковров, халатов и тюбетеек, самых ярких расцветок. И пестрые женские платья. Хотя большинство узбечек по городу ходили не в них, а в непримечательных серых и черных нарядах. Зато мужчины все носили яркие халаты, бардовые и синие, и тюбетейки с кисточками, сидели в чайханах прямо на полу и тянули чай из расписных пиал.
— А они что, не работают? — спросил я Хамида.
— Ну, знаешь, — ответил он. — Ташкент — это же не Москва. Здесь спешить не любят. Тут любят посидеть, поговорить… И работать, честно говоря, тоже не очень любят. Пусть ишак больше работает. А мужчина должен думать. И быть большим начальником.
На базаре Хамид предложил угостить меня местным пловом. Но готовили его в огромном казане, мешая громадной грязной ложкой. И руки, которые держали ложку, были все в жиру, особенно меня оттолкнули черные нестриженные ногти. Такой же, не самый чистый человек, готовил бараний шашлык, запах прогорклого жира распространялся на всю округу, а халат у него был весь в белесых разводах от пота.
— Видишь, кто, в основном, работает, — разглагольствовал Хамид, — бедные, необразованные, им даже помыться негде… Поэтому, я пошутил, мы этот плов, этот шашлык есть лучше не будем. А то заведутся у тебя потом в животе глисты. Оно тебе надо, а, Степан? И что я потом твоей бабушке скажу?
— Не надо, — согласился я. — Лучше в столовой поедим…
В один из дней за бабушкой и мной приехала черная Волга — машина представительского класса в Узбекистане тех лет. И какой-то местный «начальник» по имени Убайдула, очень важный, в синем костюме и при галстуке, с личным водителем, повез нас — показывать сельскую местность.
Там случился неприятный эпизод, который я запомнил на всю жизнь. Моя бабушка, ярко выраженная блондинка, вышла ополоснуть руки в местном ручье. Откуда-то вдруг раздался крик: «Русские!» И в нашу машину полетели камни. Причем, швыряли их не только подростки, но и взрослые мужчины, и даже женщины.
— Опомнитесь, люди! — кричал Убайдула в открытое окно, но из машины так и не вышел.
— Русские, вон отсюда! — кричали они нам вслед, когда мы уезжали. Летели и какие-то узбекские ругательства, но я их не понимал. Только чудом никто не пострадал.
— Это дикари, — пояснил смущенный «начальник» по дороге назад. — Сами не знают, что творят. Русские нам такую жизнь подарили. Такое метро построили. Такие дороги. А они недовольны. Дикари — одно слово! Совсем мало таких. Почти нет. Отвечаю за свои слова.
Но бабушка была очень удручена случившемся и попросила поскорее отвезти ее в гостиницу. Да и мне было очень не по себе.
Когда через пару дней к дереву шелковицы, на котором я сидел, подошли два женщины и спросили, русский я или узбек (а я был в черной тюбетейке), я на всякий случай ничего не ответил. Тогда они обратились ко мне по-русски, попросили сбросить немного ягод, и я выполнил их просьбу…
Когда мы уезжали, на аэровокзале бабушка, вздохнув с улыбкой, сказала запомнившуюся мне навсегда фразу: «Как хорошо в Узбекистане, вот только узбеки…»
* * *
Практически невозможно предсказать, кем станет в будущем тот или иной мальчик или девочка, как сложится его судьба. И уж конечно, успехи в учебе нисколько не влияют на жизненный успех. Кривая судьбы может вывести в люди, а может уронить на самое дно. От нас, конечно, многое зависит. Но куда больше зависит от трех факторов: стартовых возможностей, которые дают нам родители, личных способностей, которые дает нам Господь Бог, и удачи (подозреваю, кости швыряет сам Сатана).
Когда появились социальные сети, многие с интересом кинулись узнавать, как там дела у одноклассников, Вовки или Петьки. Небось — давно в тюрьме сидят. Она всегда по ним плакала. Как поживает первая школьная любовь, Маринка или Светка. Сильно ли растолстела, и сколько у нее детей. Была, конечно, была, промелькнула задорная мыслишка — а вдруг Светка все так же хороша, и не замужем. А может, теперь удастся осуществить то, что тогда не получилось? А жена… ну, что жена… жена ничего не узнает. И потом, она же появилась через много лет после Светки. Светка — это святое… Но нет, Светка выглядит на свои сорок с гаком. Трое детей. Муж — дипломат, сволочь. Карьерист, по холеной роже видать. И самое неприятное, Петька совсем не в тюрьме, а успешный бизнесмен. Вот его фото рядом с красивым дорогим авто, а вот он же — на Подмосковной вилле. И сразу делается тошно… Как же так? Ты же был всегда умнее, активнее, лучше учился… Почему им все — а тебе ничего? И думаешь, откупорю-ка я бутылочку, выпью за своих одноклассников, чтоб им пусто было.
Примерно такая мотивация, должно быть, была и у моих одноклассников, когда они присылали мне комментарии к фото и вопросы. Осознав, что зависть — страшное чувство, и я — перманентный раздражитель своих одноклассников, аккаунт я удалил.
Признаться, мне тоже порой бывало обидно, когда я встречал какого-нибудь бывшего гопника, а он оказывался солидным господиным, не утратившим, впрочем, наглости и покровительственного тона сильного.
Примерно таким тоном со мной общался мой друг детства Леха. Мы встретились летом на даче. Пожали друг другу руки. И я предложил выпить коньячку — поскольку день был солнечный, впереди предстояли выходные, и вообще, настрой у меня был благожелательный, и мне хотелось узнать, как Леха поживает. Выглядел он упакованным. Золотая цепь. Автомобиль «Митцубиши». Вальяжность в жестах и уверенность речах. Мы сели на веранде и довольно быстро уговорили бутылку армянского. Леха разоткровенничался.
— Помнишь ты все говорил — учиться надо, учиться. Высшее образование нужно. А я вот сегодня думаю: на хера учиться? На хера это высшее образование? Вот у меня — восемь классов. И путяга. И чего? Все есть. Все на мази. А чего нет — купим…
Когда я сбежал от искавших меня бандитов и ментов в Америку, Леха работал электриком. Мы почти не виделись. Но однажды он позвонил. Хотел занять денег. Я честно сказал, что каждая копейка на счету. Но когда Леха озвучил сумму — я понял, что для меня это вообще не деньги, и согласился. Мы встретились, я одолжил ему энное количество рублей. Больше я этих денег не видел… Напомнил Лехе о том, старом долге. Он, понятное дело, изобразил, что такого не помнит… За то время, пока я жил за океаном, жизнь моего друга детства резко переменилась. Он смекнул, что бурить скважины под колодцы на дачных участках — это настоящий Клондайк. И взялся за дело. Через год у Лехи была уже собственная компания по бурению скважин, и тридцать сотрудников в подчинении. Дела шли все лучше и лучше. Он забурел, и решил, что в этой жизни все понимает лучше других.
— Вот чего ты в политику лезешь? — говорил он. — На хера тебе туда?! Ты бы лучше делом занимался.
— Скважины бурил? — насмешливо спросил я.
— Нет! — резко ответил Леха, уставился на меня пьяными глазками. — Скважины не тронь. Это мое. И так… конкуренция страшная.
— Конкуренция везде есть. Она прогресс подталкивает.
— А мне прогресс по херу! — Леха сжал кулак. — Я бы этих сук придушил. Достали. Все районы за Павловском позахватывали. У-у-у.
В детстве Леха на вопрос, кем он хочет стать, отвечал твердо: «Рабочим». Если непонятливые взрослые удивленно спрашивали: «Почему?», он отвечал раздраженно: «Потому что учиться не надо». И знаете что? Он ведь оказался прав. Ему действительно не надо было учиться. Даже ПТУ, где Леха освоил специальность электрика, ему, в конце концов, не пригодилось.
Взрослый Леха мне совсем не понравился. С ним и поговорить было не о чем. Человек необразованный всегда очень ограничен. Его интересует узкий круг тем. Мыслит он внушенными окружением и средствами массовой информации стереотипами. А все, что выходит за границы его понимания, он решительно, с раздражением, отрицает.
Маленький Лешка мне нравился куда больше. Он был отличным товарищам по дачным играм. Вместе мы ловили рыбу, играли в футбол и в настольный теннис, строили индейский шалаш, швыряли камнями в линии электропроводов, разбивая вдребезги отнюдь не дешевые фарфоровые изоляторы, сплавлялись по реке на камерах от грузовиков, однажды построили плот, и едва не утонули, когда он перевернулся, именно его я бросил его на елке посреди водохранилища… у нас было столько совместных развлечений, что мы жалели, когда наступал вечер, и нужно было расставаться до утра. Сразу после завтрака я обычно стремглав бежал к Лешке через лес. Он уже ждал меня. На старых велосипедах мы катили к пруду, или в продуктовый, если родители просили купить хлеба или молока.
Мы дружили и потом, уже повзрослев. Хотя взрослели мы очень по-разному. Мой круг интересов все расширялся. Его напротив — как будто делался все уже, по мере того, как я сознавал Лехину ограниченность… В какой-то момент наше общение прервалось. Я даже удивился, когда он позвонил с просьбой одолжить денег. Странная просьба — если ты не видел человека год. Когда мы встретились на площади трех вокзалов, Леха увлеченно, немного свысока, рассказывал, как здорово работать электриком, и как много денег он обычно получает.
— А ты чем занимаешься? — спохватился он.
— В университете учусь, — ответил я, решив не вдаваться в подробности своей сложной биографии…
— Ну, ты как всегда, — протянул он разочарованно. — Хотя не бедствуешь, вроде, и ладно…
Уже тогда было ясно, что он перестал меня понимать. Периодически в жизни мне потом встречались люди, — и молодые и не очень, — у которых в натуре было — учить всех уму разуму. Как правило, сами они были очень приземленными. По их мнению, всего можно достичь только простым и понятным физическим трудом. И потом удивлялись, хлопали глазами, не понимая, как можно заработать чем-то еще — нематериальным, будь то бизнес, общественная деятельность или, к примеру, игра на гитаре. Все эти вещи нельзя пощупать — и ценность их уразуметь простому уму невозможно. Чаще всего такие люди приходят к выводу, что мир устроен неправильно, и несправедливо, но бывают и исключения. Как в случае с Лехой. Они добиваются финансового успеха. И тогда преисполняются глубокого чувства собственной значимости. И пребывают в этом комфортном состоянии до тех пор, пока конкуренты не выдавят их из дела. Тогда их мир рушится.
Насколько мне известно, у Лехи пока все хорошо. Пусть так и остается. Он успел сделать уже четырех детей. Их благополучие, обеспеченное бурением скважин, — это уже очень и очень немало.
Кстати, женился Леха на девушке с высшим образованием, да еще и в очках.
— Что ж ты так? — не упустил я повода подколоть его. — Без образования не нашел?
— А-а-а, — Леха махнул рукой. — С простыми бабами неинтересно. Ни юмора, ни хера поговорить не о чем. А с Настькой хоть поржать можно. До нее у меня студенток никогда не было…
* * *
Обратный пример превратности судьбы — Петя Колокольцев. Всегда аккуратно причесанный на пробор, в тщательно выглаженной форме, он был классическим отличником — перфекционистом. Для него было важно быть во всем лучшим. Таким он и оставался до восьмого класса. Был и старостой, и председателем комсомольской ячейки. Но оказался, ко всеобщему удивлению, совершенно не готов к встрече с Зеленым змием. Тот его сожрал моментально, не оставив ничего — ни дальнейшей успешной учебы, ни карьерных успехов, ни даже семьи. Разве что проборчик сохранился. Расчехляя и отщелкивая стаканчик, подставляя его под горлышко зеленой бутылки: «Наливай!», он затем вынимал из нагрудного кармана потертого пиджака расческу и аккуратно причесывал длинные сальные волосы — на пробор. Ему, возможно, казалось, что, пока он пользуется расческой, он сохраняет человеческий облик и достоинство. Колокольцев ошибался.
Очень странно все же, что организм одного человека может противостоять алкоголю, и выстаивает в многолетней борьбе с коньяком, водкой и пивом, сохраняя и относительное здоровье тела и ясность ума, а другой — очень быстро скатывается в темную яму, теряет рассудок, и превращается в одутловатого кретина — с четко диагностируемой токсикологической энцефалопатией.
Помнится, один из врачей, лечивших Веничку Ерофеева, крайне удивлялся, что у того, несмотря на то, что Веничка пил тяжело и страшно, одним бесконечным запоем, энцефалопатия не наблюдалась вовсе — он сохранил ясный ум, и в общении был мягким интеллигентным человеком.
Петя Колокольцев, отличник, победитель олимпиад, любимец учителей, тот, кто постоянно отчитывал меня за прогулы на общих собраниях, уже в старших классах стал закладывать за воротник. Пил чаще всего портвейн. Когда он выпивал, дурел сразу и бесповоротно, бормотал под нос, орал, нес околесицу. Но поначалу все его пьянки носили безобидный характер и не мешали учебе. Потом он вдруг стал прогуливать школу. А когда появлялся, от него резко несло перегаром. Родители у Пети были людьми из научной среды. Они и представить не могли, что с их сыном, умницей и пятерочником, может случиться что-то подобное. Тем более что отец не пил. Правда, однажды, когда я притащил пьяного в зюзю Петю домой, я услышал упрек от матери: «Весь в твоего отца!» Видимо, дедушка у Колокольцева все же закладывал… Чем дальше, тем хуже. Из десятого класса бывшего старосту едва не выгнали. Он все же получил аттестат, но с шестью тройками. Ни о каком поступлении в Университет речь уже не шла. Родители решили, что сын будет поступать на следующий год, а пока пусть лечится — и отправили его в какую-то клинику (по-моему, психиатрическую), где, по мысли родителей, он должен был быстро придти в себя, и «стать человеком»…
Я встретил Петю в июне возле метро. От него несло бомжом — по всей видимости, он несколько дней не ночевал дома. И, наверное, сбежал из больницы. Он был почти невменяем, общался, с трудом ворочая языком. Потом кинулся за какой-то теткой — клянчить мелочь… Я встречал его на том же месте неоднократно. Он крутился на пятачке у метро, стрелял на опохмел. Когда я видел его в последний раз, то сунул денег. Он взял их трясущимися руками, хрипло прокаркал: «Спасибо!» и тут же нырнул в «Аптеку», где купил себе «Настойку боярышника». Пузырек он опустошил в считанные мгновения, и блаженно улыбнулся.
Смотреть на него было настолько страшно, что я бросил пить на целую неделю. Но потом опять развязал. Какое все же счастье, что у меня есть генетическая врожденная защита от алкоголя — и он не способен меня уничтожить. Но Колокольцева, на всякий случай, я всегда берегу в памяти. И когда слишком много пью, он является спасительным фантомом из ее глубин и грозит мне пальчиком: «Смотри! Станешь таким же, как я!» Не дай Бог. И вы тоже вспоминайте почаще Петю Колокольцева.
* * *
Взрослые — удивительно противоречивы. С одной стороны, они говорят — нельзя доверять незнакомцу. И если некий абстрактный дядя вдруг предложит тебе конфетку, надо сразу бежать от него сломя голову. Потому что никакой конфетки у дяди нет. На самом деле дядя только и думает о том, как бы украсть какого-нибудь толстого ребенка. Нет толстого, сойдет и худой. От этих страшных рассказов волосы на голове шевелятся, и развивается глубокая паранойя, и еще долго потом не отпускает страх, что когда-нибудь тебя могут украсть из семьи, отлучить от родных людей. Хотя потом выясняется, что все совсем иначе — и родные люди состарятся и именно их заберет некий абстрактный дядя… по имени Смерть. Или не состарятся, просто уйдут с этим дядей. Такое тоже случается, и довольно часто. С другой стороны, повсеместно (на улице и дома, в школе и во дворах) я слышал истории о том, как звезду того или иного фильма ассистент режиссера нашел прямо на улице. Вот прямо так. Подошел и спросил: «Мальчик, ты в кино сниматься не хочешь?!» Все эти саксесс-стори были настолько распространены, что в них искренне верили даже самые недоверчивые к людям умные дети. Если бы ко мне в свое время подошел дядя-ассистент режиссера, я бы пошел за ним с горящими глазами. Идеей сниматься в кино одно время я был буквально одержим.
Вот бы понять, почему даже самые застенчивые дети мечтают попасть в объектив кинокамеры. И главное, подсознательное желание прославиться — полная чушь. Мне просто хотелось быть в кино. Необъяснимая, ничем не обусловленная с точки зрения логики, блажь. Хочу быть маленьким киноактером, играть роли, произносить текст. Хочу — и все тут. При этом я понятия не имел, как делается кино. Я смутно представлял себе некое священнодейство, в ходе которого на пленке появляется фильм. А главного героя уже потом, наверное, врезают в кадр… Технологическая сторона вопроса меня не волновала. Но мне чрезвычайно хотелось стать частью этого удивительного мира — кино.
Вселенная так устроена. Если у человека (даже маленького человечка) есть какое-нибудь сильное желание, оно обязательно начнет реализовываться. Но не сразу. А через особые сигналы судьбы. Через пространство ему приходит информация: слухи, предметы, люди… Вскоре моя мама пошла в гости к подруге. И там я познакомился с удивительным мальчиком Сашей. Этот Саша был года на полтора меня старше. Для него я был малявкой. Но, как и я, он буквально бредил кинематографом и мечтал сниматься в кино. Так что мы нашли общие темы. Я не знал буквально ничего из того, что помогло бы мне осуществить свою мечту, а вот Саша владел целым багажом знаний по нужной теме. К тому же, он жил в районе Проспекта мира и каждую неделю мотался на улицу Эйзенштейна, где располагалась Студия имени Горького, чтобы принять участие в кинопробах. О пробах всегда сообщали загодя. Как правило, объявление вешалось на специализированной доске на киностудии.
Услышав о том, что у меня есть возможность принять участие в пробах, я буквально загорелся этой идеей. И принялся уговаривать маму — «отведи меня на пробы, ну пожалуйста, отведи». Но ей как обычно было не до меня. И тогда я однажды встретился с Сашей и отправился на пробы самостоятельно. Искали мальчиков от семи лет. Для военной драмы о концлагере. Мне было шесть. Это было проблемой, учитывая мой невысокий рост и худощавое телосложение. На киностудии, когда я пришел, уже толпились десятки мальчишек. Все с родителями. Красиво одеты. В галстуках-бабочках. И выглаженных костюмчиках. Вызывали по спискам. Саша прошел одним из первых. И затем, насвистывая, горделиво удалился — судя по его поведению, главная роль была у него в кармане. В конце концов, в коридоре я остался совсем один. Заглянул в кабинет.
— Можно зайти?
— Ты кто такой, мальчик? — спросил строгий мужчина в очках. Он собирал портфель, и кажется, совсем меня не ждал.
Я очень смутился. Вспомнил, что Саша рассказывал мне, что в кино — главное не теряться, и прокричал как можно громче:
— Я на пробы для кино!
Мужчина поморщился:
— Ну, проходи…
Первым делом он спросил, сколько мне лет.
— Семь, — соврал я.
— В школе учишься? — поинтересовался киношник.
— Да.
— Хорошо учишься?
— Хорошо.
— Задают много?
— Много. — И выпалил: — Ну что?! Я вам подхожу? Возьмете меня в кино?! Я очень хороший! Хорошо учусь! Я смогу сниматься! — В школу я пошел в шесть лет. И уже успел ее возненавидеть.
Видимо, в моем голосе было столько энтузиазма, что очкарик проникся.
— Понимаешь, — помялся он, — мы уже, в общем-то, набрали ребят… Тут же целая комиссия работала. Не только я. Все уже разошлись. Думали, больше никого нет.
— Мне очень надо! Очень надо в кино! — проорал я во все горло, громко, не теряясь — как советовал Саша.
