Весь этот рок-н-ролл Липскеров Михаил

Кристи смотрела на него и не чувствовала, как моя нога прижалась к ее и ощутила спокойное, мирное, ни на что не претендующее тепло. Но что-то было между нами, что-то лишнее, что-то мешало. Я отодвинул ногу, влез в карман и вытащил записную книжку. Она была раскрыта…

Облокотившись на учительский стол, стоял Фаллос Джей Моррисон в гимназической форме, с довольным лицом. Хотя бы чего ему быть довольным, если в кондуите ему только что проставила неуд учительница истории Элла Джейн Фитцгеральд из женской гимназии, замещавшая заболевшего Бинга Джеральда Кросби. А неуд был получен за излишнюю заостренность на половых причинах Троянской войны. Которую Джей протянул к дальнейшим военным событиям существования земного шара и населяющих его народов. Он не забыл упомянуть чрезвычайную половую распущенность Клеопатры; не меньшую распущенность королевы Марго, приведшую к религиозным войнам; влюбчивость Екатерины Великой, побуждавшей ее к завоеваниям земель для оплаты услуг многочисленных фаворитов; о похотливости императрицы Сунь Вынь, из-за которой рухнула династия Минь. Ну и похищение сабинянок тоже не осталось без внимания Фаллоса Джея Моррисона, будущего выпускника юридического факультета Парижского университета, а в более отдаленном будущем – помощника присяжного поверенного.

А теперь я обращу ваше внимание на причины столь экстраординарного поведения моего деда, точнее говоря, с чем оно было связано. Вопрос, заданный ему на уроке истории, был об изобретении паровоза Черепановыми и не имел никакого отношения к вышеупомянутым войнам. И уж каким способом дед перешел к причинно-следственной связи беспринципных соитий, было непостижимым, как ход любой адвокатской мысли. Теперь вы можете задать резонный вопрос: для чего он совершил столь хитрый ход? Ну-ну, спросите… Спросили? Так вот. Когда Фаллос вышел к доске, в класс сунулась голова девочки, которая спросила:

– Мама, я тебя подожду?

Мама, а это была Элла Джейн Фитцгеральд, кивнула. Девочка под заинтересованными взглядами гимназистов прошла и села за свободную парту. Она была очаровательна. Она сошла одновременно с трех открыток: рождественской тысяча восемьсот девяносто шестого года с котенком, немецкой тысяча девятьсот сорок второго года, где устремляла пылкий взгляд на летчика Люфтваффе на фоне «Мессершмита», и советской тысяча девятьсот сорок четвертого, где устремляла пылкий взгляд на старшего лейтенанта ВВС на фоне «Илюшина». И мой дед выкобенивался именно перед ней, раскидывая мысли, почерпнутые из только что появившегося труда австрийского еврея Зигмунда Фрейда, из коего мой юный дед сделал вывод, что все – из-за баб. Что и попытался донести до дочери учительницы истории, которая сидела за его партой и которую звали… Кристи.

Вот так вот получила развитие история, начавшаяся на одной из страниц моей записной книжки и продолжившаяся на другой. С разницей в шестьдесят лет. Но на страничке, пометим ее пятьдесят пятым годом, рядом с Кристи сидел я, а на страничке, пометим ее девяносто пятым годом девятнадцатого столетия, сидел мой Фаллос – Джей Моррисон. А фамилия Кристи, как несложно догадаться, была Фитцгеральд.

И нога Фаллоса прижалась как бы невзначай к ноге Кристи Фитцгеральд, бабушке Кристи из пятьдесят пятого года.

И как-то так получилось, что Фаллос Джей Моррисон-дед договорился с Кристи встретиться на катке сада «Эрмитаж» г-на Лентовского, что существовал в те времена в квадрате, ограниченном Петровкой, Неглинкой, Крапивенским переулком и Петровским бульваром. Играл духовой оркестр Сухаревской пожарной части (в пятидесятые – шестидесятые годы будущего столетия такие оркестры в некоторых музыкальных и околомузыкальных кругах носили название «паровой лабы»). Возили чай, кофий и эскимо. Фаллос с Кристи, держа руки крест-накрест, чертили елочку по льду катка. Пили кофий, облизывали эскимо. Периодически мимо них проносился на новомодных коньках «английский спорт» какой-то смутно-знакомый пожилой господин. Перед скамейкой, на которой сидели Фаллос и Кристи, он резко тормозил. Из-под коньков в лица наших героев летел снег. Они зажмуривались, а когда открывали глаза, господин резал лед уже на противоположной стороне. Крылатка на нем развевалась, как бурка за спиной Чапаева из одноименного фильма. Цилиндр он зачем-то держал на отлете, как будто кого-то приветствовал. И вообще был жутко наглый. Почему – наглый? А кто ж его знает? Вот чувствовалась в нем какая-то наглость. Фаллос начал закипать. Когда Чапаев подъехал к ним в очередной раз и развернулся для торможения, Фаллос встал и подставил ему ногу. Пожилой господин упал перед ними навзничь, несколько раз провернулся на льду и остался лежать на спине.

– О боже! – воскликнули Фаллос и Кристи.

Со льда на них смотрел Нос майора Дилона.[5]

Нос на поверку оказался довольно-таки дряхлым господином. И то, откуда ему быть свежим, если со времени его рождения в повести великого русского сюрреалиста Берроуза минуло пятьдесят лет с гаком? Когда мой Фаллос с Кристи-старшей, будем так ее называть, чтобы не путать с Кристи пятидесятых годов будущего столетия, подняли старика и усадили на скамейку, Нос очнулся, окинул окружающую среду белесым глазом и остановил взгляд на Кристи-старшей. Потом достал из бокового кармана крылатки какую-то склянку, взболтнул, вытащил мизинцем непонятную козявку, положил ее на кончик высунутого лилового языка, ящеричным способом отправил себе в глотку. И просветлел. И на лице его проявилась наглость, знакомая каждому читателю произведений г-на Берроуза.

– Значит, так, сударь мой, вы не изволили замечать намеков во время моего весьма выразительного катания и продолжали резать елочку, кстати, весьма на елочку непохожую, на скейт-руме с очаровательной девицей Кристи, не удосужившись осведомиться, не связана ли мадемуазель Кристи какими-либо обязательствами по отношению к третьему лицу, которое весьма могущественно и которое получило от родителей мадемуазель некие обещания. Не будучи выполненными, они навлекут на родителя мадемуазель Кристи, господина Уха Фитцгеральда, множество неприятностей по службе в Департаменте отолярингологии. В частности, невозможность занять должность столоначальника подотдела среднего уха. А матушка ея, знакомая вам по сегодняшнему уроку, будет от гимназии уволена и переведена в церковно-приходское училище при храме преподобного Схарии в старых-престарых Хорошево-Мневниках.

Затем Нос выудил из склянки вторую козявку, посмаковал ее глазом, покидал на языке и только потом швырнул внутрь себя, где она с грохотом ударилась о нижнюю стенку желудка.

– Так как, юный сударь, вы поняли, что я вам сказал насчет мадемуазель Кристи?

– Нет, – ответил юный сударь Фаллос, – ни слова.

– Повторяю, – терпеливо начал Нос, – весьма…

– Не надо, – прервал его Фаллос. – Прошу ближе к финалу, не останавливаясь на преамбуле.

– Как пожелаете, – язвительно улыбнувшись, произнес Нос, поглотив очередную козявку и чрезвычайно приободрившись после этой процедуры. – Мадемуазель Кристи Фитцгеральд обручена со статским советником Глазом Уэйтсом из Министерства криминальных связей.

– Ну и что? – спросил Фаллос, в мечтах своих не только обручившийся с Кристи-старшей, но и успевший жениться, зачать и наплодить маленьких Фаллосов (в надежде на рост) и Кристи, унаследующих красоту матери, и вдруг такой афронт.

– А то, – ответствовал Нос, – что, как я уже имел честь сообщить, папенька вашей пассии и ея же маменька будут подвергнуты обещанной мною обструкции. И! – Нос поднял к горевшему над скамейкой газовому фонарю указательный нос. – Папеньке мадемуазель Кристи придется срочно отдать долг в полторы тысяч ассигнациями, заработанный им при игре в штос, гусарскому поручику Колену Колтрейну после обеда у мадам Задницы Би-Би Бинг на Рождество о прошлом годе.

Фаллос почувствовал легкое головокружение, потому что никак не мог уловить связи между… Задницей, Ухом, Коленом, штосом и храмом преподобного Схарии. А Кристи-старшая меж тем тихо плакала. Бедная девочка, скорее всего, знала о весьма затруднительном положении, в которое попали ее дражайшие родители, и, как любящая дочь, не могла не пожертвовать своей свободой ради освобождения папеньки и маменьки от унизительной нищеты, последующей за отказом от брака с Глазом Уэйтсом из Министерства криминальных связей, который за половинную сумму выкупил карточный долг папеньки Кристи-старшей у гусарского Колена Колтрейна и готов был предъявить расписку г-на Фитцгеральда ко взысканию в Департамент карточных долгов при Министерстве финансов. После чего – нищета, позор, преподобный Схария или… Ну, это вы уже знаете.

Нос воинственно молчал, Кристи-старшая плакала, а Фаллос поник головой, пытаясь найти выход. Вначале он хотел просто-напросто пристрелить Глаза Уэйтса, но на катке в саду «Эрмитаж» г-на Лентовского, что между Петровкой, Неглинкой, Крапивенским переулком и Петровским бульваром, стоял конец девятнадцатого века, а не начало двадцать первого, когда сад «Эрмитаж» в Каретном ряду по количеству оружия соперничал с Центральным парком города Нью-Йорка штата Нью-Джерси, что в… (забыл, в какой стране). Поэтому огнестрельное убийство Глаза Уэйтса отпадало.

«А набить бы Глазу морду и сказать, чтобы он, мышиный жеребчик, отвял от юных девиц, а то!..»

Фаллос напрягся было, встал со скамейки, чтобы немедленно!.. Найти!.. И…

– Не советую, – как бы между прочим сказал Нос майора Дилона, уловив тайные мысли Фаллоса вместе с очередной козявкой из таинственной склянки. Он поднял голову и повернул ее налево. А слева…[6]

…слева по льду катка катилась та самая Черная-Черная Рука под руку со здоровенным Елдаком. И вид у них был… Как бы вам это сказать подоходчивее?.. С чем бы страшным сравнить, чтобы волосы встали дыбом, чтобы мороз по коже, чтобы кровь застыла в жилах?.. Только с черной-черной рукой под руку со здоровенным елдаком! Во как!

И этот Елдак с видом закоренелого сутенера и Черная-Черная Рука самого забубенного вида выражали явную угрозу для телесного и духовного здоровья юного Фаллоса и несчастной гимназисточки Кристи-старшей, жертвы пристрастия своего папеньки к картежной игре штос. И Фаллосу предстояло подвергнуться жестокой экзекуции со стороны Елдака, а бедной Кристи-старшей сделать первый шаг по пути Сонечки Мармеладовой под руководством Черной-Черной Руки. Нос майора Дилона с паскудным интересом наблюдал за душевной борьбой, происходящей в душе Фаллоса. (А где же еще происходить душевной борьбе, как не в душе?)

И вдруг в душе Фаллоса что-то заколобродило, как в бочке с брагой на седьмой день происхождения. Как, что, почему это произошло, нам доподлинно неизвестно, но Фаллос внезапно взмыл над скамейкой и лобной частью головы нанес удар в переносицу Елдака. А нога его в коньке «английский спорт» нанесла Елдаку удар туда, где таилась его мощь. Долго еще будут рыдать московские барыни и барышни московского полусвета по грубым, но таким сладостным ласкам Елдака, которых уже никогда-никогда-никогда… Да и откуда же взяться сладостным ласкам (грубым – еще туда-сюда), когда сущности сладости перебиты коньком «английский спорт» и катятся по льду, постоянно попадая под коньки самых разных фасонов самых разных конькокатальщиков. Перебиваются, рубятся на куски, шинкуются, превращаются в частицы пирога с капустой, в конце концов, оказываются в обочинном сугробе, где становятся добычей бездомной и безымянной собаки, которая после этого фарша завоевала славу суки с течкой круглый год. Но ее судьба нас мало волнует. А вот Елдак, лишенный биохимической и физической сути, переломился посередине, чтобы уже никогда не распрямиться и влачить жалкое существование, поддерживаемое лишь Черной-Черной Рукой, подрабатывавшей онанизмом у безруких инвалидов турецкой кампании.

Нос майора Дилона, видя такой афронт своим планам, предпочел ретироваться – во избежание угрозы превратиться под коньком «английский спорт» из вполне славянского Носа майора Дилона в семитский Шнобель Леонарда Коэна из волынского местечка Монреаль.

А Фаллос с юной Кристи продолжили рука в руке, бок о бок, ножка к ноге нарезать круги по запорошенному легким снежком льду катка сада «Эрмитаж» г-на Лентовского между Петровкой, Неглинкой, Крапивенским переулком и Петровским бульваром. Бедные дети не знали, да и не могли по своему возрасту знать, что уничтожение симптомов зла не уничтожает самого зла. Так, исчезновение клопов после травли не означает, что вы из коммуналки переселились в апартаменты купца первой гильдии Георга Гершвина. Это означает лишь, что клопы мигрировали в подвал под вашей коммуналкой и вскорости вернутся. А их отсутствие – это временная передышка… Для того… чтобы… Скажем, для того… чтобы покататься на катке сада г-на Лентовского между Петровкой, Неглинкой, Крапивенским переулком и Петровским бульваром.

Вот они и катались. А Нос майора Дилона меж тем отправился в дом Глаза статского советника Уэйтса в Нарышкинском сквере (сейчас там находится дом Союза театральных деятелей), чтобы доложить патрону о крахе акции по уничтожению Фаллоса Джея Моррисона Елдаком, о безвозвратной инвалидности вышеупомянутого Елдака и о печальном будущем Черной-Черной Руки, обреченной на пожизненный посторонний онанизм для поддержания в Елдаке каких-никаких жизненных соков путем минета без какой бы то ни было надежды на сладостное завершение процедуры. Скорее, для того, чтобы поддержать в нем память о прежней счастливой жизни, когда он был сутенером, весь из себя, а она – первоклассной проституткой, вся из себя. И они любили друг друга. Ведь что бы там ни говорили высшие классы, а низы тоже любить умеют. И под грубой внешней оболочкой душу имеют тонкую. А что до низкого промысла их, то ведь каждая живая душа зарабатывает на хлеб насущный, как умеет. И Господь им судья…[7]

…Мой дед Джей Моррисон провожал Кристи Фитцгеральд-старшую пятьдесят пятого к домишку ее родителей, что стоял по правой стороне горы Малюшенки, спускавшейся от его гимназии на Большом Каретном, где в школе № 186 впоследствии буду учиться я, Джем Моррисон.[8]

Зашелестела в моих руках записная книжка. Мелькали Нос майора Дилона, зубами гонявшего очередную козявку, стонал согбенный Елдак, Кристи-старшая по руке рассказывала будущее Джея Моррисона, мелькали приставы, о чем-то задумался городовой Джилиам Клинтон, плотоядно глядел на бронзовую наяду на письменном столе статский советник Глаз Уэйтс из Министерства криминальных связей. И между всем этим, словно ласточки перед дождем, летали в разные стороны ассигнации на общую сумму полторы тысячи рублей. А корова стоила пять рублей, если бы кому-нибудь в Москве пришла мысль покупать корову за пять рублей, когда фунт говядины в мясной лавке можно было взять по десять – двенадцать копеек, а если для супа, то и вовсе за восемь тех же копеек.

Все эти события давно минувших дней мгновенно и плавно (оксюморон, но что поделать, я не создаю события, я просто в них участвую) промелькнули в моей голове. Осталась только горечь из-за уничтоженной сущности Елдака и безвестного, но никак не покойного растворения в нигде Черной Руки… Вот, поди ж ты… Людишки подлые, а все равно жалко… И от этой жалости Фаллос сник, вернулся в состояние Пениса, а я отодвинул ногу от ноги Кристи пятьдесят пятого года, встал и пошел к доске.

А потом мы с Кристи шли из школы домой. К ней домой. Точнее, до ее дома. Как и сейчас, был день осенний, и листья с грустью опадали. Перед поворотом с Большого Каретного на Второй Колобовский промелькнул трехногий пес. Веселым глазом сверкнул… Михаил Федорович?.. Из кармана его бежевого анорака выпала записная книжка… Пошелестела под осенним ветром листьями на асфальте и открылась…

…Мы с Кристи висим на шестой от земли ветке клена, что рос в углу между помойкой и забором, отделявшим наш безразмерный московский двор от школы, где в 9 «Д» классе учились некие Джем Моррисон и Кристи Фитцгеральд. И к которым мы имели какое-то смутное отношение. Но к данной истории они совершенно непричастны, поэтому забудем о них. У нас с Кристи на клене одна жизнь, у них – другая. Нам до них дела нет, а им до нас…

Я немного старше Кристи, поэтому расту у самого основания ветки, а Кристи – чуть дальше, на несколько дней позже моего появления на свет. Давно это было… Ох как давно…

Я был отчаянно молод, а она немыслимо юна. В ней еще не было того совершенства, той зрелости, того осознаваемого призыва, который заставляет трепетать каждую жилочку, каждый прожилок кленовых юнцов на дальнем конце ветки. Все это было еще впереди. В июне, июле, августе нашей не столь долгой, как хотелось бы, жизни.

А пока был месяц май. Точнее, его начало. Я знал, что нам с Кристи предстоит быть вместе, и не спрашивайте, откуда я это знал. Может быть, мне поведала об этом отдыхающая на ветке рядом с нами пчела, хитро улыбнувшись перед отлетом и сообщив о возвращении в положенное время. Может быть, намекнула птица поползень, которая неслась к вершине клена, остановилась на мгновение, плотоядно щелкнула клювом, кхекнула и помчалась дальше любоваться окружающим миром. Я заметил, что птицы-поползни весьма романтичны. В противоположность прагматичным скворцам, обнаглевшим до такой степени, что не могут жить в естественной среде обитания, а ждут, когда человек соорудит им жилье, и только тогда соизволят совокупиться и принести потомство. Но я не об этом. Я о том, что мы с Кристи жили в постоянном ощущении предвкушения, когда не надо гнать коней, а ожидать, плавая в сладости самого ожидания. Кристи постепенно взрослела и смотрела на меня с неким недоумением, не понимая, чего я жду. Ведь девочка созрела, она уже готова, она уже переполнена любовью, уже в ней, у самого основания, зреет семечко, готовое к оплодотворению… Вернулась пчела, посмотрела на меня, но я отрицательно покачал своими зазубренными краями. И птица поползень, которая пробегала мимо нас с червяками для своих птенцов, неодобрительно смотрела на меня. А я все медлил. Я боялся. Боялся, что, когда мы соединимся под ночным ветром, что-то кончится, что-то перейдет в другое измерение и навсегда исчезнет. И, я бы сказал, умрет сладость ожидания. Кристи томилась. Она не понимала, что великое торжество открытия бывает лишь раз в жизни, а потом наступает обыденность. Улететь по ту сторону звезд можно только однажды, а потом… Кто помнит имена шестьдесят четвертого космонавта, сто двадцать второго… Так и в любви. Вот я и тянул, тянул, тянул… А Кристи ждала, ждала, ждала…

Вот и лето подошло к концу. На наш с Кристи клен налетели злые осенние ветры. В закутке между помойкой и забором они витиевато, чисто по-маньеристски, закручивались в маленькие злобные вихри и под их насильно-изощренным дыханием листья краснели, желтели, ножки-стебельки слабели, отрывались от веток и забивались под забор. А если ветер был особо злобно настроен, то, пометавшись меж забором и помойкой, улетали в большой город, где и погибали под метлами равнодушных дворников, накручивались на колеса нечастых по тем временам «Побед» и «Москвичей».

Мы с Кристи к старости несколько ослабели… Да что там говорить «ослабели», мы еле держались на ветке и уже не мечтали соединиться в этом мире. Птица поползень вместе с появившимся минувшим летом прибавлением в семействе улетела в теплые страны и из вежливости предложила лететь вместе с ними. Но… Почему листья не летают, как птицы? В тех странах мы с Кристи наконец бы соединились и стали вечно жить в вечном лете. А потом тихо ушли. Вместе, вместе, вместе… И почему листья не летают, как птицы? Ох нет… Летают… Еще как летают… Но не этого полета я желал. Под ноябрьские мы с Кристи остались на клене одни, так и не познав друг друга. Но были вместе, вместе, вместе… Дай Бог, нам удастся пережить эту осень, зиму, а весной мы возродимся, вновь станем юными, и я не повторю прошлогодней ошибки и возьму Кристи. И будет вечный бал. И так будет вечно. Вечно вместе, вместе, вместе…

Но однажды безразличным унылым утром колокольчик на фонарном столбе рванул поздравление советскому народу с очередной годовщиной Великой Октябрьской революции, и проснувшийся с предпраздничного бодуна ветерок сорвал нас с ветки и понес. А потом приземлил на тротуар, и советские люди с букетами бумажных цветов, шедшие в центр города под революционные и человеческие песни в исполнении духовых оркестров, каким-то чудом обходили нас (есть в людях что-то человеческое), но так будет не вечно. Рано или поздно кто-то из нас прилипнет к подошве ботинка фабрики «Парижская коммуна», а кого-то унесет в решетку водостока. В мрак и ужас замудонской канализации…

И тут нас подняла какая-то рука.

– Смотри, Кристи, – сказал голос, переходящий от поздней юности к ранней взрослости, – последний лист… Как у О’Генри…

– И второй рядом… – ответил девичий голос. – Прямо парочка…

– Как мы с тобой…

– Да ну тебя, Джем, – засмеялась девочка. – Давай возьмем их в гербарий…

– Нет, только этот, – сказал юноша и поднял меня. – Тот, другой, уже какой-то потрескавшийся…

«Возьми ее!» – во весь ослабленный осенью голос крикнул я.

– Ну что ты, Джем, как можно их разлучить, – сказала девочка. – Возьмем оба.

– Да что ты, Кристи, смотри, его тело уже превратилось в прозрачную ломкую сеточку. Мы его даже не донесем до дома. А этот…

«Да, да, да! – кричал я неслышно. – Возьмите меня! Смотрите, какой у меня пронзительно алый цвет! Даже когда я высохну где-нибудь меж листьями свежевышедшего тома БСЭ «вологда – газели», то и тогда я буду таким же алым!..»

А Кристи молчала. Да и что она могла сказать… Знала, что женщины стареют нагляднее мужчин. Правда, живут дольше… Но не всегда, не всегда, не всегда. Я глядел на нее, а она глядела куда-то в сторону, не видя меня, не слыша меня, не познав меня. А потом взлетела с тротуара и опустилась под колеса ГАЗ-51 с духовым «Не спи, вставай, кудрявая»…

И как будто ее не было. Никогда.

А я остался жить.

Кристи положила красный кленовый лист между листьями второго тома «Поднятой целины», и мы пошли на Трубную площадь к праздничному базару, чтобы купить пирожные эклер по шесть рублей штука. Но не дошли. К нам подвалил здоровенный малый из стиляг.

– Нехорошо, чувак, – сказал он, – клеить чужих чувих. Нехорошо.

Здоровый был стиляга. Ох, здоровый. Конечно, в «Крокодиле» они – хиляки, соплей перешибить можно, но этот был какой-то нестандартный. Пожалуй, это его соплей меня можно.

– А что?.. – омерзительно заменжевался я, и у меня также омерзительно ослабли колени. Жутко захотелось писать. – Я ничего. Мы – по школе, по классу. А так я ничего. Ты, парень, не так понял…

Кристи молча смотрела на меня. А я смотрел в сторону. И Кристи ушла вместе со стилягой. Я смотрел им вслед. Ох как тошно смотрел… И вместе со мной вслед им смотрел трехногий пес.

Линия Керта Кобейна

Итак, Керт Кобейн верхом на вороном коне, то есть паровозе «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года, мчался по просторам родины чудесной в поисках некоего Михаил Федоровича, совершенно мистической личности, который и учился где-то когда-то поблизости, а может быть, и не поблизости, но который почти наверняка отодрал телок Керта и Игги Попа в их наличном присутствии, причем телки считали, что этот предполагаемый Михаил Федорович, деря их, был в своем праве, а чем это право было закреплено, им известно не было.

Женщины по каким-то им самим непонятным признакам чуют нутром того самца, который в своем праве, и наступает у них приятная слабость и безбрежная готовность к собачьей покорности, хотя бы только что она и пальцем не могла пошевелить от плотской усталости с близким человеком. А Брит и Тинка были девчушки простые, без душевных заморочек, вот и не совладали с телом своим. Да и обещаний никто никому не давал. Поэтому Керт Кобейн, руководствуясь путеводной точкой на пачке папирос «Беломор», мчался на паровозе «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года по дождям милой моему сердцу России, страны рабов, страны господ тысяча девятьсот восемьдесят третьего года. И зла на Тинку и Брит не держал. Тем более что томления страсти уже не обременяли его чресла, все-таки он успел пару-тройку раз содрогнуться в пароксизмах семяизвержения в приемное устройство Тинки, а возможно, и Брит до появления мистического Его, возможного Михаила Федоровича, который и ответит Керту на вопрос вопросов, а именно: в чем заключается этот самый вопрос вопросов.

Паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска мчался во глубине сибирских руд. Хотя и не очень понятно, зачем он там оказался. Не спрашивайте меня об этом. Не надо. Товарищ паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска и пачка «Беломора» знают, что делают. И остановился он среди глухой дождливой прогалины в тайге, где сильно непривольно раскинулся городишко Замудонск-Могдогочский. По хитро переплетенным рельсам, меж которыми торчали будки таинственного происхождения, брел какой-то потомственный мужичок и бесцельно стучал по ним молотком на длинной рукоятке. Видно, был в этом какой-то смысл. А то, с какой стати? Хотя в бесконечных просторах моей родины стать того или иного действа определить не часто удается.

Паровоз «Иосиф Сталин» остановился как раз напротив палатки с простой, как правда, вывеской «Вино». А в оконце палатки было лицо грузинской национальности по имени Гэри Мурашвили. И он торговал чистым грузинским вином под названием «Хванчкара». Именно этим я и объясняю остановку именно у этой палатки паровоза «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска.

А с другой стороны палатки остановился пассажирский поезд без обозначения точки отправления и точки назначения. Двери вагонов с лязгом раскрылись, и из вагонов выпало по лейтенанту с ведрами в руках. А из одного, купейного, выпрыгнул подполковник артиллерии и хриплым боевым голосом крикнул вдоль состава:

– Товарищи офицеры!

Товарищи офицеры подобрали себя с околовагонного пространства и по мере возможностей вытянулись по стойке. Ну, какая у кого получилась.

– Итак, товарищи офицеры, стоянка поезда на этой, мать ее, станции, двадцать минут. Рядом, как вы, мать вашу, видите, стоит, мать ее, палатка, в которой, мать его, грузинский человек Гэри Мурашвили продает, мать его, вино «Хванчкара». У вас, товарищи, мать вашу, офицеры, может сложиться, мать ее, мысль, что эту, мать ее, «Хванчкару» он продает, мать их, всем, кто, мать их, хочет ее купить. Предупреждаю вас, товарищи, мать вашу, офицеры, что так, мать его, оно и есть. Поэтому приказываю. Всем командирам, мать их, рот повагонно с, мать их, обеденными ведрами выдвинуться к палатке с, мать его, грузином для приобретения…

Полковник внезапно запнулся, голова его упала на грудь, потом поднялась и с немым вопросом оглядела вытянувшихся лейтенантов. Некоторое время стояла (воцарилась) тишина. Потом лейтенант, качавшийся, словно былинка под злобным сирокко, около двенадцатого вагона, не выдержал пытки молчанием и полувопросительно прохрипел:

– Мать его, товарищ подполковник?..

Подполковник ожил:

– Благодарю за службу, лейтенант Липскеров!

И Керт Кобейн узнал в молодом лейтенанте Того, кто беспардонно оприходовал Тинку и Брит и кто, возможно, владел ответом на вопрос о вопросе. Короче, Керт узнал Михаила Федоровича. Только неизмеримо более молодого. Керт было рванул к нему, но резко помолодевший халявный чесальщик уже стоял в очереди с десятилитровым эмалированным ведром с художественной надписью «12 рота».

«Вот ведь какая служба была в старинные времена, – с завистью подумал Керт, – винишком призывника поили…» – А потом кинул взгляд на окна вагонов. Из окон на винную палатку глядела пара-тройка тысяч голодных глаз. И Керт сообразил…

Знать, не для них, завтрашних солдатиков, раскинул свои винные шатры грузинский человек Гэри Мурашвили, не для них в Малаховке простые русские парни, такие же, как и они, разбавляли водопроводную воду спиртом техническим, не для допризывной радости услаждали хрень эту невыразимую сахаром свекольным, не для мутного обалдения добавляли в нее эссенции химические неполезные. Не, не для них. Чтобы не повредить организмы их юные, к бормоте непривычные, а по непривычию к буйству склонные. Русские офицеры принимали грех винопития на себя и тем самым довозили будущих защитников родины до места защиты…

Керт решил, что сейчас самое оно на предмет задавания Михаилу Федоровичу вопроса о вопросе. Он слез с паровоза «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года и направился к ответчику, который уже отоварился «Хванчкарой» из малаховских подвалов, поставил ведро на землю и окунул в него жадное хлебало. А когда оторвал хлебало от ведра, Керт увидел чудо. Он увидел, как переработанное в организме русского офицера пойло, способное растворить польские унитазы, придает русскому офицерскому лицу готовность ко взятию Измаила, а от перехода через Альпы его удерживает лишь отсутствие в сибирских просторах наличия Альп. Все-таки Замудонск-Могдогочский – это вам не Замудонск-Звенигородский. Где этих Альп – до, а в отдельных местах – и выше.

– Михаил Федорович, – обратился Керт к предполагаемому Михаилу Федоровичу, – у меня к вам вопрос…

– Мы что, чувак, с тобой знакомы? – в свою очередь, спросил просветленный, заканчивая мыть мочой вагонное колесо.

– А как же! – негромко вскричал Керт. – Давеча утром вы без спроса отодрали Тинку и Брит. Они-то не против, да и я претензий не имею, но вот мне сказали, что вы должны дать мне ответ на вопрос, какой вопрос я вам должен задать, чтобы получить ответ, который ответит мне на вопрос, что я должен делать после ответа на вопрос, о котором я должен у вас узнать…

Михаил Федорович как-то странно осел у помытого вагонного колеса и помыл не требующую этого насыпь железнодорожного пути Замудонск-Могдогочского.

– Начнем сначала, чувак. Кого, говоришь, я отодрал?

– Тинку и Брит.

– Так… Допился… Уже не помню, кого я отодрал. Когда это произошло?

– Давеча утром…

– Точнее можешь, чувачок? А то у меня проблемы с этими давеча, днесь, днями…

– Точнее? Почему бы и нет? Двадцать седьмого сентября тысяча девятьсот восемьдесят третьего года.

Михаил Федорович обвис у вагонного колеса, и Керт увидел, что Михаил Федорович преждевременно застегнул пуговицы на ширинке галифе. Но Михаил Федорович этого даже не заметил. Он снова окунул хлебало в ведро, снова вынул его, снова просветлел. Но не сильно. Так как говорить он не мог, то лишь простонал:

– Точно, допился… Чувак, а как я выглядел, как ты говоришь, в сентябре тысяча девятьсот восемьдесят третьего года?

– Похоже на себя. Только лет на двадцать старше.

– О! – Михаил Федорович ожил. – Это значит, я доживу до пятидесяти, а может быть, и больше… – А потом снова запечалился: – Что-то у нас с тобой, чувачок, не контачит. Серег, – спросил он проходящего лейтенанта с ведром «16 рота», – какой у нас нынче год?

Серега задумался, поставил ведро на землю, отхлебнул и (просветлев), посмотрев на часы, ответил:

– Одна тысяча девятьсот шестьдесят девятый. Месяц – сентябрь. Число двадцать седьмое, – и поволок ведро с незаконнорожденной «Хванчкарой» к месту дислокации в шестнадцатом вагоне.

Теперь настало время охереть Керту. (Я долго сдерживал себя от использования ложно названной ненормативной лексики, но против правды не попрешь. Ну нет другого слова для обозначения состояния Керта! Нет!)

Михаил Федорович поры ранней зрелости нутром Кертово ненормативно-лексическое состояние оценил, а потому молча окунул Кертову рожу в ведро с «Хванчкарой» малаховских виноградников. И по-отечески держал ее в нем, пока Керт не пришел в состояние несмертельного отравления. Потом Михаил Федорович заботливо утер Кертово лицо пучком травы, пропитанной креозотом, и попросил закурить. Керт вынул таинственную пачку «Беломора», откуда лейтенант выудил сигарету «Честерфилд», но удивился лишь слегка, ощутив, по-видимому, какую-то связь между собой, пачкой «Беломора» и сидящим рядом трехногим псом.

– Хорошая собачка, – без каких бы то ни было оснований сказал он, погладив костлявую спину и сладко затянувшись.

– Хороший человек, – очевидно, имея основания, сказал (или подумал?) трехногий пес, оцарапав язык о небритую щеку Михаила Федоровича.

И чтобы не ломать компанию, хлебнул самозваного винища. Но не умер. Любая кошка на его месте тут же отбросила бы копыта, если позволительно так говорить о кошках. Но собаки, они – нет. Они – завсегда. У них жизненная задача – совместно с человеком, даже таким ущербным, как лейтенант-двухгодичник, нести все тяготы военной, гражданской и каких там еще жизней. И в случае необходимости давать им неназойливые советы. Дабы не ущемить самолюбия человека, даже такого ущербного, как лейтенант-двухгодичник. Поэтому трехногий пес, занюхав «Хван ее знает что» отсутствующей ногой, как бы невзначай стал носом гонять по прирельсовой насыпи пачку «Беломора», совмещавшую законные табачные функции с будущей системой джи-пи-эс. Михаил Федорович спокойно воспринял болтавшуюся по карте Беломорканала святящуюся точку и спросил, ткнув в нее палец:

– Так, где я в восемьдесят третьем году буду драть Тинку и Брит?

Светящаяся точка остановилась и осветила надпись: Замудонск-Зауральский.

– Эва, – с несильным интересом прокомментировал Михаил Федорович название города, – куда дотянули Беломорканал. Я так полагаю в целях обводнения болот. Следующей целью будет строительство гидроэлектростанции на арыке в пригороде Ашхабада. А там и добыча тепла из полярного лета на Ямале не заставит себя долго ждать…

– Да нет, – приостановил разнузданную фантазию лейтенанта Керт. – Здесь только вы будете драть Тинку и Брит.

– «А из зала кричат: “Давай подробности”», – процитировал Михаил Федорович и откинулся в предвкушении будущей порнозабавы на спину, угнездив голову на собственноручно (а как еще сказать?) обоссанное колесо.

После прослушивания эпизода с Тинкой и стоящим членом Игги Попа Михаил Федорович как-то враз посуровел, вскочил и нырнул в вагон, откуда через семь секунд раздался голос:

– Ну что вы, товарищ лейтенант, право. Нам на остановках не положено. Ах!..

Через три минуты Михаил Федорович вышел из вагона, отпил из ведра, обтер им потное лицо, снова лег, использовав в тех же целях все то же колесо, бросил Керту:

– Продолжай, – и смежил веки.

И Керт перешел к рассказу о Брит. Я думаю, читатель, нет особой необходимости говорить, что после изложения событий Михаил Федорович снова нырнул в вагон и (см. выше) и снова вынырнул.

– Значит, – спросил он, очевидно, посоветовавшись с собой в вагоне, – ответа на вопрос о вопросе, требующем ответа, ты так и не получил?

– Нет, – ответил Керт.

– А зачем он тебе? – спросил Михаил Федорович, поглаживая трехного пса, прощающегося с местной замудонск-могдогочской псинкой.

– Так было сказано вот этим трехногим псом. Или Михаилом Федоровичем в Central Park города Замудонск-Зауральского. Или старшиной Джилиамом Клинтоном. Или слугой всех спецслужб Натом Бинг Колом, он же Гарфанкл. А вот и литер на этап в СВ до Замудонск-Тверского, где я получу дальнейшие указания, куда. – И Керт, показав на паровоз «Иосиф Сталин» выпуска сорок первого года, замолк, притомившись.

А Михаил Федорович, вытянув из пачки-самобранки (включить в фольклор) трубку «Данхилл» с одноименным табаком, сладко затянулся и сказал:

– Прав был этот чувак из Эльсинора. Много…

– Откуда был чувак? – переспросил Керт, не шибко осведомленный в географии.

– Не бери в голову. А в каком году нужно быть в Замудонск-Тверском? – поинтересовался Михаил Федорович, с любопытством оглядывая паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска.

С таким же любопытством на него смотрел просвежившийся «Хванчкарой» подполковник. Ну и трехногий пес, естественно.

– Знакомый паровозик, – сказал подполковник. Вытянул из пачки «Беломора» папиросу «Дюшес», прикурил от четвертой лапы пса, выпустил струю дыма, сложившуюся в надпись «За Родину …вашу мать, за бл…дь…» (на логическое завершение фразы дыма не хватило), и продолжил: – В одна тысяча девятьсот сорок четвертом году четырнадцатого числа сентября месяца… – затянулся еще раз, выдохнул надпись «Мамочка моя родная, больно дышать нечем совсем, убейте меня насовсем». А что там было дальше, дыма не хватило, да и подполковник закашлялся таким страшным, былинным кашлем, что утишить его смог только винищем поддельным, непотребным и ядовитым… Но оказавшим на кашель подполковника чудодейственное целебное действие. И подполковник головою поник, слова больше не сказав, не вымолвив. Только пронеслись сквозь него, Михаила Федоровича, Керта, трехногого пса и ведра с малаховской «Хванчкарой» видения мутные, жуткие, страшные, описать которые в книге моей по причине ее не шибко потребной веселости перо мое не поднимается, клавиатуара компьютера стучать отказывается.

И все персонажи этой мизансцены сидели округ чаши зелена вина, вина малаховского, заморского (если смотреть с той стороны моря), и молчали в строгом соответствии с моментом. А потом Михаил Федорович слово молвил:

– Товарищ подполковник, разрешите обратиться.

– Обращайся, лейтенант.

– Так что было в одна тысяча девятьсот сорок четвертом году четырнадцатого числа сентября месяца?

– А было, лейтенант, четырнадцатое число сентября месяца одна тысяча девятьсот сорок четвертого года… И до хрена всего остального… Война была…

И подполковник встал на старые, но еще крепкие ноги, прохрипел: «Мамочка моя родная, больно, дышать нечем совсем, убейте меня насовсем» и пошел вдоль эшелона, чтобы у других лейтенантов глотнуть винища поддельного, непотребного и ядовитого, но оказывающего на кашель чудодейственное целебное свойство.

Подробностей об том, что случилось четырнадцатого числа сентября месяца одна тысяча девятьсот сорок четвертого года Михаил Федорович так и не узнал, хотя пивал потом с подполковником не раз по причине непонятной симпатии. Кроме того, что была война. А это, судари мои, уже немало.

А пока Керт сидел вместе с Михаилом Федоровичем на железнодорожной насыпи в Замудонск-Могдогочском в несуетном размышлении о вопросе, каковой Керт должен задать Михаилу Федоровичу, чтобы получить какой-то жизнеопределяющий для Керта ответ. А закавыка состояла в том, что в этом уравнении все составляющие были неизвестны, и это вам никакой не Перельман, увы, ах и хрен-то. Но по мере того как сквозь паленую «Хванчкару» стало просвечивать дно, а сама «Хванчкара» стала приобретать вполне приличный вкус (не «Хванчкары», это вы уже губы раскатали, но смеси «Перцовки» с «Хирсой», разведенной для объема «Славянской» минеральной), в голове у Михаила Федоровича стала гнездиться некая идея. Не то чтобы она появилась в нем самостоятельно, нет, она возникла при каком-то особо въедливом взгляде трехного пса, который некоторое время сидел просто так, ничем не оправдывая своего присутствия. Видимо, ожидал своего часа, который каким-то мистическим образом был связан с трансформацией «Хванчкары» в ерш «Перцовки» с «Хирсой» и минеральной водой «Славянская». И гудком поезда, который должен был прервать общение Михаила Федоровича с Кертом Кобейном, так и не получившем ответа на вопрос о вопросе, на который он должен получить ответ.

– Вот что, чувак, – изрек Михаил Федорович. – Какое точно указание ты получил, прежде чем отправиться на мои поиски?

– Точно?

– Желательно слово в слово.

– А-а-а, – протянул Керт, пытаясь вспомнить все. И вспомнил: – Никакого.

– Значит, так… План такой, запомни. Первое: глотни.

Керт глотнул, подышал. И Михаил Федорович глотнул и подышал. А трехногий пес не глотнул. Побрезговал. Но подышал. За компанию.

– Так, – сказал Керт, надышавшись. – А второе?

– Второго нет, – ответил Михаил Федорович, чем разочаровал Керта, приготовившегося записывать. – При нынешнем положении дел с продовольствием в стране – либо первое, либо второе. А путь тебе предстоит, как я полагаю, далек и долог. Потому что неизвестно, сколько лет должно пролететь, чтобы я, мудило грешный, смог сообразить, что ты, мудило грешный, от меня хочешь. Постольку поскольку ты сам находишься в крайнем душевном разброде, тебя томит расплывчатость твоего будущего и, заметим вскользь, впроброс, внеобязательно, настоящего, а может быть, и смутного прошлого, без которого ты себя ощущаешь неполноценным, как вот этот вот пес, существующий без приличествующей его положению и возрасту ноги, но как-то обходящийся без нее, как, впрочем, и ты как-то живешь без полноценного обретения своего прошлого, которое самым естественным образом вторгается на уровне подсознания в твое сегодняшнее «Я» и завтрашнее «ТЫ», и царапает, и колдобит, и свербит в заднице, заставляя на паровозе «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска в восемьдесят третьем году колесить по Советскому Союзу в поисках Михаила Федоровича, то есть меня, до которого я, Михаил Федорович, еще не дожил четырнадцати лет, в целях получения ответа на вопрос о вопросе, суть которого ни ты, ни я не знаем. И в этом-то и заключается самое оно. Потому что задавать вопросы, на которые существуют ответы, скучно. Их можно задавать в двух случаях: либо когда ты знаешь ответ, типа параллельные линии не пересекаются или через две точки можно провести только одну прямую, либо когда тебе позарез для сердечной полноты, кровь из носа, нужен другой ответ, типа параллельные линии пересекаются или через две точки можно провести до …(ненормативно) прямых. И задав себе, urbi et orbi, эти вопросы и ответив на них, становишься Эвклидом, по ответам которого живет весь мир, либо Лобачевским, геометрия которого вечна, потому что верна, но жить в этой геометрии невозможно. Как и по заветам одного парня по фамилии Ульянов-Ленин.

Керт на всякий случай встал. Но сел снова, повинуясь взгляду Михаила Федоровича, странным образом совместившемуся со взглядом трехногого пса, который внимательно слушал не совсем трезвый бредок лейтенанта Липскерова, странным образом (под воздействием, как я полагаю, неадекватной «Хванчкары») вернувшегося в свое гражданское прошлое и разминавшегося перед походом в гражданское будущее.

Но Михаил Федорович выбрался из походной кухни советской интеллигенции и трезво (практически… с небольшими изъянами… более-менее) сказал:

– Значит, так, любезнейший друг мой, поразмышляв сам с собой, могу предложить тебе следующий вариант. У тебя под рукой имеет место быть уникальное средство передвижения, а именно паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска. Я полагаю, что ты заполучил его не самым простым путем, а значит, и путь, по которому ты должен проехать, будет тоже не простым, это тебе не два пальца обоссать.

(В жизни мне этот нехитрый подвиг ни разу не удался, а мне уже семьдесят три года, и с глубоким прискорбием констатирую, что жизнь моя была неполна и в какой-то степени ущербна.)

– Садись на этот транспорт и чеши по пространству и во времени в поисках меня вплоть до восемьдесят третьего года, когда, по твоим уверениям, я совершенно беспринципно дважды впал в смертный грех по имени «похоть» и умирил его при помощи двух студенток по имени Тинка и Брит.

Керт глянул на пачку «Беломора». Точка вибрировала в районе вовсе не Замудонск-Тверского, а Замудонск-Камчатского. Логического смысла в этом не было никакого. Потому что где… а где… То-то и оно.

А произошло это по моей воле. Воле автора книги Липскерова Михаила Федоровича. «Почему?» – спросите вы. А просто я уж очень давно там не был. А другой логики не ищите. В данном конкретном случае.

Раздались два гудка. Гудели тепловоз воинского эшелона и паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска. И все отправились восвояси. Каждый – в свои. А день был без числа. Никакого месяца. А был ли год, и вовсе неведомо.

И странным образом с каждым из них в путь двинулся трехногий пес.

Линия Керта Кобейна

Мы с вами, господа, не будем долго выбирать, за кем из двух персонажей тянуть мое повествование. Данная глава носит название «Линия Керта Кобейна», поэтому будем следовать суровой логике повествования и полному ее отсутствию, что не противоречит одно другому, а вполне соответствует философской категории: орел и решка – штуки противоречивые, а вместе – пятак. А в разные эпохи бытия социумов – рубль, а то и доллар. Но один. Так что, судари мои, следуя этим рассуждениям, мы чесанем вслед за Кертом Кобейном на паровозе «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска.

Опустим описания русской природы, которая весьма переменчива как в просторах своих, в смысле климатических зон, так и в смысле душевных состояний человека, эти просторы пользующего для продвижения по ним. «Унылая пора! Очей очарованье!», «Печаль моя светла», «Но я ее люблю, за что, не знаю сам» и прочие «И рыбку съесть, и на … (вы меня понимаете) не сесть».

Паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска, старчески попыхтев, остановил колеса в ночи порта города Замудонск-Камчатского и взревел гудком, разбудив бывшего революционного матроса Джона Ли Хукера, который, разочаровавшись в революции прошлой, готовил будущую. А так как немецких денег не предвиделось (какие немцы на Камчатке?), то он их зарабатывал сам на швартовке суден неясных этимологии, генезиса и какой-либо отчетливой отчизны. И он не увидел причин, по которым бы ему не пристало пришвартовать паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска рядом с атомной подводной лодкой «Владимиру Ильичу на память» шестьдесят пятого года выпуска. Тем самым слегка компенсировав разлуку Иосифа Виссарионовича и Владимира Ильича в мавзолее 31 октября шестьдесят первого года. Вместо живых башлей на устройство новой революции (которых у Керта не было) старый хрен получил громадного краба, у которого не хватало одной клешни, но который мог лаять по-собачьи, курить, пить водку, но предпочитал «Хванчкару» малаховского розлива, и которого можно было бы сдать в аренду Тлену Миллеру, владельцу аттракциона «Гонки по вертикальной стене», который уже полгода доставал жителей Приморского района ревом своего трижды гребаного мотоцикла. А неполноногий, пьющий «Хванчкару» малаховского розлива краб мог налаять старикану башлей если и не на полноценную революцию, то на завалящий бунтик Кондрата Булавина – запросто. Так что матрос с инвалидствующим крабом похиляли к Тлену Миллеру, а Керт откинул корпус назад, чтобы, собравшись с силами, прыгнуть на пирс и где-нибудь обрести Михаила Федоровича Липскерова образца будущих неизвестных времен.

Итак, Керт прыгнул на пирс. Но не допрыгнул и наверняка бы утонул без следа, а камчадалы долго мучились эзотерической загадкой пребывания у пирса паровоза «Иосиф Сталин» сорок первого года выпуска и приходили в мистический экстаз при виде Тлена Миллера, мчащегося по вертикальной стене на инвалидном крабе, пердящем собачьим лаем. Но тут Керт ощутил, что кто-то с борта атомной подводной лодки блюет ему на голову. Не буду объяснять, как Керт понял, что ему на голову именно блюют, а не отправляют какие-либо другие естественные потребности. Каждый здравомыслящий, владеющий зачатками логики джентльмен, которому когда-либо блевали на голову, запросто определит, что на него блюют, а не… Я доходчиво объяснил?..

Так вот, Керт отплыл слегка в сторону, чтобы крикнуть:

– Будьте любезны, не блюйте мне на голову!

А если бы он не отплыл, то ему наблевали бы в открытый для крика рот, а забитым чужой блевотиной ртом немного накричишь, и Керт все равно бы утоп, а так он все же крикнул:

– Чувак, ты бы хоть смотрел, куда блюешь!

Чувак на подлодке поперхнулся. Да и вы бы поперхнулись, если бы, вышедши в ночной тиши на борт атомной подводной лодки в районе Замудонск-Камчатского, чтобы от души поблевать в Авачинскую бухту, были в разгар процесса остановлены из морских глубин криком: «Чувак, ты бы хоть смотрел, куда блюешь!»

Я полагаю, что лишь единицы из вас сохранили бы разум и дееспособность на всю оставшуюся жизнь. Большинство бы сгинуло в глубинах домов скорби, и многочисленные поколения молодых психотерапевтов пробовали бы на них результаты исследований многочисленных поколений старых психотерапевтов.

Но не таков был Михаил Федорович Липскеров! А это был именно он. Иначе зачем бы моя фантазия пригнала паровоз «Иосиф Сталин» сорок первого года к пирсу порта города Замудонск-Камчатского? Так вот, отблевавшись в свое удовольствие, Михаил Федорович вытер слезящиеся глаза и задал Керту вопрос:

– Человек за бортом?

– За бортом, за бортом, – подтвердил Керт, слегка захлебываясь.

– А чего ты там делаешь? – совершенно справедливо задал второй вопрос Михаил Федорович. Ибо нужно же выяснить, что именно делает человек за бортом. Может, это у него страсть такая – купаться по ночам в Авачинской бухте… Или, может быть, он – иностранный разведчик, пытающийся узнать, как проводит ночь атомная подводная лодка. Или есть еще какая уважительная причина ошиваться около помянутой атомной подводной лодки. Мало ли что… И нужно доподлинно выяснить, принесет ли человеку за бортом вытаскивание его на борт какую-никакую пользу. Все не так просто, ой, не так…

Был у меня один знакомый малый из глухого села, не знавший о существовании теплых туалетов и ничего никогда не слышавший о ночных горшках. Так он, по неведению, по ночам выходил «до ветру» на крыльцо и писал на еще не остывшую от дневного зноя землю. А потом его перевезли в город Калязин, где временно поселили в четырнадцатую палату городской больницы по случаю ликвидации камней в почках. И ночью ему захотелось писать. К слову сказать, ему уже много лет по ночам хотелось писать, и наука не могла объяснить этого феномена, потому что не занималась его исследованием, не видя в этом феномене особенного феномена. Так вот, ночью этот малый встал и, вместо того чтобы пописать в банку из-под лечо (а где ж в больнице города Калязина найдешь утку?), пошел, деревенщина эдакая, до ветру. В нашем случае – на полутемное крыльцо калязинской горбольницы. А полутемным оно было по причине ночи, а лампочку как свинтили в двадцать втором году при основании больницы, так и свинчивали каждый раз, когда ее ввинчивали. Такой был у калязинских горожан обычай. Но какой-никакой свет все-таки был – из-за звезд, светом которых исстари славился славный город Калязин. Так вот, этот малый, лишившийся камней в почках, полюбовался звездами, выпростал из фланелевых серых в розовый цветочек пижамных порток свой мочевой аппарат и стал писать. И все бы обошлось, если бы камни в почках ему удалили до конца. Но ему их удалили не до конца, потому что перед последним камнем скальпель затупился (а как ему не затупиться, когда камней в почках у моего знакомого малого было больше, чем на холме из давнишней рекламы банка «Империал»?), и его потащили точить в соседний гастроном к дяде Шарлю Азнавуряну, который официально точил топоры и ножи мясному отделу, а неофициально – всему городу. Но дядя Азнавурян в это время точил когти медведю Полу в цирке-шапито, чтобы Пол хоть чем-то походил на медведя. А за ним в очереди на точку стояли маникюрщица Тони Тайлер, герой всех городских событий, связанных с поножовщиной, Фифти Сент, какая-то сомнительная баба магометанского облика в глухой парандже с косой в руке. Так что хирург с тупым скальпелем Роджер Вотерс решил совместить стояние в очереди с питьем пивка в заведении «Шесть сушеных дроздов» и наточил скальпель лишь к ночи, когда рабочий день уже закончился, а идти за гроши в больницу после рабочего дня – ищите дураков. Поэтому он остался в заведении «Шесть сушеных дроздов», где поучаствовал в поножовщине с Фифти Сентом, завершившейся приходом сомнительной бабы магометанского облика в глухой парандже с наточенной косой. Вот почему мой знакомый остался с камнем в почке и его вернули в палату.

И вот он по старой деревенской привычке ссать только до ветру вышел на полутемное крыльцо калязинской городской больницы под звездную калязинскую ночь, чтобы в нее поссать. И поссал. И камень-последыш вылетел со страшной силой и ударил в висок точильщику Шарлю Азнавуряну, который завершал некий процесс с маникюрщицей Тони Тайлер.

И много лет после этого город Калязин разгадывал тайну последнего крика Шарля Азнавуряна. То ли от… то ли, наоборот, от… А маникюрщица Тони Тайлер унесла тайну в монастырь блаженной Лили Брик.

Вот и Михаилу Федоровичу было неизвестно, ради каких целей болтается человек за бортом атомной подводной лодки «Владимиру Ильичу на память». Но потом под воздействием крика: «Михаил Федорович, это я, Керт!» память его чайкой белой взметнулась в темное камчатское небо и отыскала в нем железнодорожный разъезд Замудонск-Могдогочского и парнишку по имени Керт, пытающегося с помощью паровоза «Иосиф Сталин» выпытать у него, лейтенанта Советской Армии Михаила Федоровича Липскерова, вопрос о вопросе, который Керт должен задать, чтобы получить ответ на этот неизвестный вопрос. Так что Михаил Федорович протянул руку своему юному другу, и тот ступил на борт грозы американских авианосцев – атомной подводной лодки «Владимиру Ильичу на память».

В кают-компании славные моряки-подводники, наследники славы Маринеску и Фисановича, увлеченно пили спирт и закусывали воблой из громадных жестяных банок. Капитан второго ранга со звездой Героя Советского Союза встретил пришельцев двояко:

– Проблевался, Федорович? А это что за салабон?

Михаил Федорович также ответил двояко:

– От души. Керт Кобейн… искатель вопросов на ответы к вопросам.

Герой Советского Союза кивнул звездой и задал сакраментальный вопрос, наводящий ужас на всех граждан великой державы:

– А допуск у него есть?

– К чему допуск, Пит? – спросил Михаил Федорович.

– Провокационный вопрос, – в пространство намекнул капитан третьего ранга с медалью к столетию Ленина на одной груди.

Михаил Федорович, будучи не пальцем деланным, о чем он сообщил, прежде чем рвануть на груди белую поплиновую рубашку, усыпанную воблиной чешуей, заорал с романсовым надрывом:

– А где ты был, когда в шестьдесят девятом году на Даманском нас с этим вот пацаном накрыло собственным «Градом»»?! Тогда у нас допуска никто не требовал! Как и при взятии Перекопа! А в Альпах! Я уж не говорю, когда наши кони били копытом в засадном полку Баброка-Волынского на Непрядве! Где ты раньше был, где ты раньше был, когда я с другим, с нелюбимым, над пропастью шла? Шел то есть… – И закручинился Михаил Федорович, пустив необильную слезу. Потому что обильная в основном пролилась во время блева на голову Керта и частично в воды Авачинской бухты.

Морское офицерство посмотрело на лениноносца с осуждением. А Герой укоризненно покачал звездой:

– Ну зачем так, Майлз… Мы же не на партийном собрании. А ты, пацан, часом, не в партии?

– Ни часом, ни минутой, Пит, – поспешил Михаил Федорович во избежание.

– Таки-хорошо, – кивнул звездой кавторанг, заронив в Керте мыслишку, что Герой был ближе к Фисановичу, чем к Маринеску. – Я к тому за допуск спросил, что самая великая тайна подводного флота стоит на этом самом столе. Но раз допуска у тебя нет, то и знать, что это за тайна, тебе, молодой человек, пока ни к чему. Ты чистый будешь или развести?

И офицеры-подводники с интересом глянули на Керта. А Керт глянул на Михаила Федоровича и понял, что этот вопрос может решить его судьбу. Либо он приблизится к ответу на вопрос о вопросе, либо его выкинут в Авачинскую бухту ко всем едреным и прочим матерям, как скажет через много лет Михаилу Федоровичу его подружка по «Фейсбуку» Лена Белицкая по вопросу о выборах куда-то. Керт увидел себя, лежащим на дне рядом с остовом миноносца «Стремительный», случайно потопленным во время учений в позапрошлом году. А потом он увидел инвалидного краба, превратившегося в кота, и услышал знакомую всей советской интеллигенции фразу: «Разве я могу предлагать даме водку? Чистый спирт!»

И Керт, убежденный, что коты и крабы-инвалиды никогда не врут, потому что зачем, гаркнул так, что медалька к столетию Ленина от ужаса слетела с кителя партийца. (Через много лет ею расплатился россиянин Меонард Коэн с россиянкой Джанис Джоплин на свалке одного из замудонсков нашей великой… За услугу в сфере услуг.)

– Чистый! – гаркнул Керт.

– Если молодой человек хочут чистый, так кто скажет против? Никто не скажет против.

Керт еще больше убедился, что кавторанг – наследник именно Фисановича, а не Маринеску. Кстати, насчет спирта. Одно лето Керт бил шурфы в поселке Кия, что у впадения речки Кия в реку Енисей, и в магазине смешанных товаров из смешанных товаров были спирт, конфекты-подушечки из стратегических запасов и резиновые сапоги до яиц сорок шестого размера. Ну как же не выпить… И с тех времен Керт знал, что разводить спирт водой крайне неэкономично. Разводишь девяносто шесть градусов один к одному и получаешь не сорок восемь по арифметике, а сорок! Потому что – Менделеев, адсорбция, а главное – химия, вся залупа синяя.

Так что Керт был не чужд спирта и, ничтоже сумняшеся, шарахнул полстакана чистяка, не выдыхая, запил глотком воды, краем зуба куснул воблы и стал счастливым.

Подводники похлопали Керта по плечам, а кавторанг снова расплескал спирт и сказал:

– Товарищи офицеры!

Товарищи офицеры встали.

– Товарищи офицеры, прежде всего я хочу в шестнадцатый раз выпить за Михаила Федоровича, замечательного сценариста мультипликации, который принес нам свое замечательное искусство, а вместо показа своего замечательного кино, потому что нет экрана, крайне увлекательно рассказал, кто кого в половом смысле в советском кинематографе. Также хочу выпить за его острый взгляд, который сквозь мрак замудонск-камчатской ночи в беспредельных просторах Авачинской бухты точно наблевал на голову очень приличного молодого человека по имени Керт. Предлагаю выпить и за него.

Все разом выпили, разом запили, разом выдохнули и разом загрызли. (Есть какая-то прелесть в воинском строе.)

– А теперь, молодой человек, вы получили допуск, и я доверю вам великую военную тайну, которая позволяет советским подводникам на равных маневрировать с нашими американскими друзьями. Товарищи офицеры!

Подводники вскочили по стойке «смирно».

– Воблу, товарищ Керт, надо хранить в жестяных банках. Вы меня поняли?

– Понял, товарищ капитан второго ранга, – ответил Керт и заснул стоя.

А когда проснулся, то рядом с ним была Авачинская, но уже не бухта, а сопка, которая раскуривала свою первую утреннюю сигарету. Вокруг росла какая-то скудная хрень, приравненная к районам Крайнего Севера, рядом довольно хило прихрапывал Михаил Федорович в обнимку с капитаном второго ранга со звездой Героя Советского Союза под головой. А всю спящую не сильно святую троицу лениво охранял кашляющий неполноногий краб. Рядом стояла бутылка спирта, раздвигающаяся алюминиевая стопка и аккуратно разделанная вобла. А число ее было неизвестно, настолько мелко и с любовью она была разделана.

Керт окинул взглядом окрестности в радиусе двух-трех метров в расчете на воду. Не потому, что сильно хотел пить, а потому, что спирт без воды – это страшная немилосердная жестокость. Но в радиусе двух-трех метров воды не было, а была она в радиусе пяти в мелком ручье, сквозь водичку которого просвечивал черный камень обсидиан, которым так любили вспарывать грудь жрецы Кецалькоатля. И вот какая заковыка. Спирт и закусочная вобла расположились рядом в призывной близости, а промежуточный меж ними продукт журчал в пяти метрах. Для тех, кто понимает, а я пишу для понимающих людей, сострадающих мне и моим героям, пять метров по утрянке для нечасто пьющего человека – это горизонтальный Эверест. И вот Керт собирал в себе моральные силы, чтобы сообразить, в каком направлении жить дальше. То ли подтащить себя со спиртом к ручью, то ли каким-то образом подтащить ручей к спирту. Так и не решив проблему, он громко затосковал, так что разбудил своих конфидентов. Чтобы втроем решить проблему воссоединения спирта с водой, а потом задать Михаилу Федоровичу вопрос вопросов, требующий ответа, от которого, как Керт сообразил во время странствий, зависит вся его будущая жизнь.

А сейчас – лирическое отступление.

Вот ведь, мой любезный читатель, как устроено содержание русского человека. Вполне себе жизненно совместившись со средой, человек живет себе и живет, не чувствуя, что ему чего-то остро, до обвала кишок не хватает. И неважно, кто он в этой жизни: обжитой в среде успешный семьянин; влачащий себя к красному диплому студент МИФИ; не мечтающий в поколениях плугарь или какой-нибудь филолог, погрязший в комментариях к шестьдесят второму тому примечаний к пятой главе Большой Эдды.

Рано или поздно в каждом из них ПРОСЫПАЕТСЯ. Поначалу все происходит в рамках легкого недоумения в смысле «для чего». И начинаются недоразвитые брожения в смысле «а зачем вот это вот “для чего”». И человек попадет в заколдованный круг. Он сам не понимает, что с ним происходит. Более того, он не понимает, что в нем что-то происходит. Он только чувствует. То, чего раньше не чувствовал. И объяснить себе он это не может, потому что не видит в себе аналогов этому самому чувствованию. А как он может увидеть эти аналоги, если их в нем раньше и не было. И вот он уже несет ложку с рассольником в левое ухо, что не укладывается в рамки обыденного прагматизма. Или не садится в метро, ожидая появления лиц пожилого возраста, пассажиров с детьми и инвалидов. Или ни с того ни с сего начинает оказывать эротическое внимание жене, с которой прожил в беспорочном браке двадцать шесть лет. Или, самое страшное, идет на какой-либо митинг, на котором начинает орать какие-то лозунги, смысл которых ему абсолютно неизвестен. И даже отмудоханный омоновцами, не получает успокоения в душе. И вот тогда, в какой-то неясный день и час, он обнаруживает себя едущим в плацкартном вагоне не шибко скорого поезда в Замудонск-Большеградский, о котором он доселе не то чтобы не слышал, а просто был уверен, что такового не существует, выпивает с какими-то людьми, выходит с этими людьми из поезда в Замудонск-Большеградском, выпивает с ними по паре пива в станционном буфете, садится на этот же поезд, но уже в обратную сторону, и возвращается домой удовлетворенный. Но не вполне. Не вполне…

Другие бросают все и уезжают с концами в какую-то полуэкзотику, беспрестанно рожают детей, которые растут, смотрят на океан и каждую ночь размышляют о переезде в уже совершенную экзотику. В дикую таежную Россию.

Третьи бросают ухоженную жизнь, такую же ухоженную жену, очаровательных талантливых детей и лет через двадцать упокаиваются под крестом в дикой таежной России, о которой размышляет предыдущая категория русских, и на могиле их, раскинув руки, лежит никому неизвестная глухонемая горбунья.

И все эти категории русских людей объединяет одно чувство. И называется оно одним русским словом «НАСТОПИ*ДЕЛО». И каждый русский носит его в себе, мучается его смыслом, большей частью не находя, и уходит в неуверенности, что и там, в продолжении пути, ему не будет покоя, и там через какие-то годы или века его настигнет то же самое «НАСТОПИ*ДЕЛО».

Но это еще не самое тяжкое «НАСТОПИ*ДЕЛО», когда человек в целях выпрыга из этого состояния предпринимает какое-то осмысленное поползновение, куда-то чешет, пилит, хиляет. Самое страшное, когда он всю свою не слишком долгую жизнь колупается в этом вязком состоянии, не то чтобы мучаясь им, а какой-то частью своего естества ощущая что-то не то, чтобы… а вот это не могу передать вам словами, сударь мой, ибо беден русский язык для моих чувствий… а вот англичанин, тот всенепременно нашел бы, что по сему поводу изъяснить… а мы-с – нация в каком-то неосязательном смысле неполноценная и доступно нам не бороздить моря и океаны, а перекидываться здесь в штос да поглядывать, питая самые фривольные, низменного характера намеки на мамзель Аретту, дочку почтмейстера Франклина, и все-с одно сплошное язычество… и только при самом окончании конца увидеть всю пустейшую пустоту своего семидесятилетнего или сколько там влачения и завыть воем… а окружающий близкий родственный люд будет перешептываться: вот ведь как мучается Джейсон съедает его болезнь вон гляньте Фред Асторович тело под простынями почти и не виднеется одна видимость хе-хе простите за невместный каламбурец а пойдемте-ка по рюмашке я как врач вам говорю что пятнадцать а то и двадцать минут НАМ осталось хе-хе простите за невольное бонмо, но так вот она жизнь устроилась что мы простите за некое ерничество в разных смыслах выпьем ЗА НЕГО… Хе-хе. А Джейсон или Иван Ильич слушал эти слова и выл, выл, выл, поняв, насколько все «НАСТОПИ*ДЕЛО», и понимая, что свет, который он увидел впереди, ничего, кроме будущего бесконечного «НАСТОПИ*ДЕЛО», ему не светит. Простите теперь меня за невольный каламбур. Потому что ничегошеньки он не сделал, чтобы вырваться из этого, надоело повторять, а самое паскудное, что только ощущал в себе потребность в каком-то свершении и ничего не сделал, чтобы это самое свершение свершить. Ох народ мой, народ, живут в нас с тобой и борются из века в век два порыва: «А-а-а, бля!» и «А х…й с ним…» И никогда нам не понять, когда – что? Потому и… Недаром америкосы назвали аттракцион «Русские горки». Когда под одним фраком «Я помню чудное мгновенье» и «Вчера с Божьей помощью вы…б Анну Керн». И тут же заяц и дуэль. И проч., и проч., и проч. А потому, милые мои читатели, это и есть странничество. Вне себя, внутри себя, рядом с собой. И мыслю я сам с собой. В этом странничестве и заключена экзистенция русского народа. Метания, сомнения, любовь и ненависть. Сомнения в метаниях, ненависть к любимым. Надо только понять это, а если быть точным, почувствовать, и тогда слегка отстраниться от себя и понять, что тот чувак, который там, наверху, положил нам это, и не гневаться на Него, и не взывать: «За что, Господи?» Потому что и гнев наш не утишится, и ответа мы не дождемся, да и не нужен он нам. Потому что, получив ответ, в жизни нашей не останется вопросов. А без вопросов народное существование обезынтересится… Потому что зачем, если ответ на «зачем» известен. Любая мысль станет бессмысленной, если конец ее известен сначала… Так что до истечения времен придется русскому народу каждый Божий день, испив кофию, чаю или пива, отправляться в путь. В вечное, не имеющее земного завершения странствие.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Имя блестящего английского юмориста Джерома К. Джерома (1859–1927) известно всем и каждому в нашей с...
Легкий аромат духов – это все, что Берта запомнила о матери. Обманутая в своих чувствах, та много ле...
Автор этой книги, профессиональный биолог, рассказывает, какое влияние на нашу жизнь и здоровье оказ...
Что получится, если найти волшебные очки и посмотреть через них на волшебную картину? Спросите об эт...
В бунинском рассказе «Легкое дыхание» пятнадцатилетняя гимназистка Оля Мещерская говорит начальнице ...
Рядовой Александр Арцыбашев честно отслужил в спецназе ГРУ, демобилизовался и отправился на малую ро...